Александра Виницкая «Наша Наташа»

Все понять — все простить

Варвара Михайловна Сорвачова безрадостно встретила утро в своем запустелом доме, с террасами, бельведерами и колоннами, с пристройками и флигелями. Все гнило и разрушалось.

Она медленно обувалась, любуясь своей ногой, медленно надевала поношенное платье, старательно застегивая каждую пуговицу, щипала пальцами каждый фестон плохо выглаженного воротника, выбивала щелчками пыль из старой кружевной наколки и, внимательно рассматривая в зеркало морщинки на увядшем лице, долго прихорашивалась.

— Как ты всегда копаешься, мама, — ласково укоряла ее пятнадцатилетняя дочь Наташа.

— Некуда спешить, дитя мое, — лениво возражала мать, опускаясь в качалку, и апатично смотрела на темно-серый от пыли, тюль гардин, на непроницаемую паутину по углам и все неубранство своего жилища. — Несносно тянется время, — говорила она немного нараспев. — Его так много впереди, что некуда девать. Вот почему я так долго одеваюсь, долго ем и сплю; меня это развлекает за неимением лучшего.

Круглый, маленький нос Варвары Михайловны приятно шевельнулся и мелкие, измятые черты лица выразили удовольствие при виде чашки кофе, принесенной дочерью на серебряном подносе, на котором когда-то принял хлеб-соль губернатор, ее покойный муж. Этот поднос — единственная вещь, каким-то чудом уцелевшая от прежней роскоши — переносит ее воспоминания в прежние, лучшие годы; а Наташа, между тем, собирает в глиняный таз платки, чепцы и прочее мелкое белье, разбросанное под стульями и по углам.

— Я пойду купаться, — говорит она, — так кстати пристирну грязное белье.

Мать с ущемленным сердцем следит за ее движениями и восклицает, закрыв глаза рукой:

— О, Господи! Ведь это отпрыск князей Стародубских.

Оставшись одна, Варвара Михайловна обошла огромную в два света залу, где открытые окна когда-то были заставлены натянутой на переплеты кисеей в предохранение от комаров; теперь кисея прорвалась и висела клочьями, не исполняя своего назначения. Когда-то белые обои пожелтели и местами обнаружили штукатурку; немного стульев ютится вокруг одинокого стола, остальная мебель вся распродана новым соседям. Везде валяется бумага, коробки от сардин, бечевки, всякий сор, и некому его убрать. Нет ни души в огромном доме. Пусто в пристройках и на дворе. Вернувшись в спальню, Варвара Михайловна сдернула с кровати одеяло и принялась его с досадой встряхивать: она, урожденная Стародубская, сама оправляет постель! Что это за народец, никого не дозовешься вымыть пол! Пропали вьюшки и заслонки, вывернуты и унесены из бани краны, пробои сорваны с дверей сараев, скоро все в доме разнесут. Надо бы скорей бежать отсюда, а, между тем, опять приходится хлопотать об отсрочке конкурса, чтобы не лишиться последнего гнезда. Деваться более некуда и денег нет. Одна надежда на билет внутреннего займа; больше ничего не остается, как выиграть двести тысяч. Бог видит, как это ей необходимо. А покуда надо написать Расторгуеву о присылке в дом провизии. Неприятно пожимаясь, садится она к столу и выводит рыжими чернилами по серой бумаге: «Прошу прислать»… далее идет реестр предметов первой необходимости. В тоскливом раздумье кусая перо, поглядывает она в окно на тучу, которая уже нависла над домом. Стая ворон несется близко перед окнами; пробежали домой запоздалые крестьянские дети. Клочья кисеи вдруг закружились по полу, дрогнули рамы и дождь забарабанил о железо крыши. В ту же минуту послышался лошадиный топот и перед террасой остановился всадник. Это сосед по имению, молодой Зыбин.

Варвара Михайловна беспомощно опустила руки; ей бесполезно суетиться для принятия гостя, нечем ей замаскировать убожество и неприглядность своего житья.

— Только стихия может загнать кого-нибудь в мое убогое жилище, — с печальной полуулыбкой встречает она Зыбина. — Как должна я благодарить погоду, доставившую мне удовольствие вас видеть!

— Напротив, — отвечает ей сосед, — стихия ставила препятствия на моем пути, но я преодолел дождь, вихрь и бурю и достиг желанной цели.

— Как вы милы! Не обращайте внимания на беспорядок и вообразите, что я на необитаемом острове, совсем одна. Агафья ушла в город, да и пропадает вот уж третий день; должно быть, нашла себе другое место.

Гость и хозяйка молчали с минуту.

Она потерла лоб сухой маленькой ручкой и начала с какой-то нервной торопливостью, пересев на другой стул:

— Никто не соглашается у меня служить, отговариваясь страдой, а просто потому, что мне нечем заплатить. Когда у меня будут деньги, найдут время, — добавила она с проницательной улыбкой и, сделав укоризненный жест куда-то в сторону, опять пересела ближе к гостю.

— Как мы живем, если б вы знали! Даже некому за лошадью присмотреть; Наташа сама ее кормит и выгоняет. Бедная дочь моя, она совсем здесь одичает; ее и теперь не отличишь от мещанки, что мне с ней делать? Нечего и думать о воспитании. — Варвара Михайловна сжала руки и покачала головой. — Как я упрашивала последнюю гувернантку не покидать нас ради дружбы, да разве эти корыстные создания способны ценить одну привязанность? Однако, я вам надоедаю жалобами.

— Где же Наташа? — спросил Зыбин.

— По обыкновению, пропадает, не справляясь с погодой. Моей бедной девочке выпали на долю только широкие объятия природы, которыми она пользуется за неимением лучшего. Я просто содрогаюсь, когда подумаю о ее будущем. Ведь у ней совсем нет savoir vivre, пропадет она… Вольдемар, — оживилась Варвара Михайловна и даже слегка покраснела, — вы такой серьезный, положительный молодой человек, исполните мою просьбу: когда я умру, примите ее под свое покровительство.

— Какие у вас мрачные мысли, — осторожно вымолвил весьма польщенный молодой человек.

— Нет, в самом деле: не оставьте мою девочку, — прибавила она прочувствованным голосом и замолчала, и с надеждой на лице протянула ему руку, которую он молча поднес к губам.

Поцеловал и сконфузился, потому что не в его привычках были такие нежности.

Она вздохнула облегченной грудью.

— У ней золотое сердце, и если б только я могла дать ей воспитание…

— Вы напрасно тревожитесь, может быть, ей предстоит одно хорошее.

— Ах, вы не знаете, до чего она… как бы это выразиться?.. ingénu; ее погубят люди. Вообразите, например, что она сделала вчера. С тех пор как имение Булыгиных купил Салотопин, он то и дело штрафует мужиков и вчера загнал корову нашего крестьянина, требуя с него три рубля. Тот приходил просить у меня эту сумму, которой, увы, не оказалось. Наташа отправилась к Салотопину с требованием отпустить корову. Он, конечно, отказал. Она отворила сарай и выгнала ее хворостиной. Салотопин велит остановить; прислуга его не слушает. Благодаря Бога, в мужиках еще не утратилось уважение к нашему роду. Тогда Салотопин сам схватил корову за рога, а Наташа стегнула его хворостиной по руке. Как бы вы думали, что он осмелился ей сказать? — Посмотрев на Зыбина с негодованием, Варвара Михайловна с новой силой, продолжала подчеркивая: — Он сказал: «Я женщинам мщу поцелуями; я когда-нибудь вас поймаю и поцелую». — «А я вам нос откушу», — отвечала Наташа. Каково? Хороша картина нравов? Нет, вы вслушайтесь, одна фамилия чего стоит: Са-ло-то-пин. Ведь я урожденная Стародубская.

— Что же, она выручила корову?

— Угнала в стадо.

— Мне будет жаль, если я с ней не повидаюсь. Не поискать ли мне ее?

— Отлично. Кстати, и дождик перестал, — разрешила Варвара Михайловна, — поезжайте на сенокос за полверсты до Урюпина; она, верно, там.

При первых каплях дождя, крестьяне побросали грабли и ушли, а Наташа, по примеру баб, которые вышли в своих праздничных нарядах, сняла с себя платье, ботинки и чулки и все зарыла в копну сена. Они поспешили укрыться под навес кирпичного сарая, куда пришлось добежать в одних рубашках. Но дождь скоро перестал. Яркая радуга перегнулась над землей, выглянуло солнце и скоро стало просыхать.

Зыбин шагом приближался к сенокосу.

Женщины, не успевшие одеться, при виде его, с визгом попрятались и присели за стогами.

— Не смотрите, отвернитесь, — кричала ему Наташа. — Ну, теперь готовы. Здравствуйте.

— Неужели вам не больно так ходить? — осведомился Зыбин, слезая с лошади и серьезно глядя на ее босые ноги.

— Привыкла. Я хочу, чтобы у меня образовалась естественная подошва, как у Маринки… Маринка, покажи!

Маринка застенчиво смеялась, закрывая рот рукой.

— Это совсем не так ужасно, как вы думаете: попробуйте снять сапоги. Да сядьте же, снимите, — убедительно просит Наташа. — Какая досада, опять надо раскидывать сено. Помогите нам.

Зыбин снял сапоги.

— В самом деле, ничего, только щекотно и немного колет, — осторожно ступал он по скошенному лугу.

— Да вы смелее. Не так грабли держите. Какой вы неумелый! Этак вы себя по лбу тресните.

Ловко и быстро взмахивая граблями, она ровными прядями разметывала сено. Она видная девушка, с белыми густыми волосами, сияющая здоровьем и силой. Коричневая полоса загара лежит над ее темными бровями, не схожими с цветом волос; карие глаза ее выражают веселое, смешливое довольство.

У Маринки, ее приятельницы, такие же, как у ней, жесткие, загорелые руки; у них одинакие платки на шеях и ленты в длинных косах, только платье Маринки из голубого ситца, не так сшито, как Наташина парусинная матроска, которую она своими руками выгладила, а потому бережет и поддергивает сзади, чтобы не запачкать. Обе одних лет и одного роста, они редко расстаются и постоянно советуются друг с другом.

— Наташка, я пойду зимой на фабрику, — нерешительно произносит Маринка, — ай не идти?

— Ты дура, — лаконически возражает ей Наташа.

— И то, девонька, дура, — соглашается приятельница, без дальнейших рассуждений отказываясь от своего намерения.

— Маринка, где бы мне подешевле купить ситцу и, притом, в долг?

— А вот ужо к празднику наедут торгаши — возьми да променяй.

— На что?

— Мало, что ль, в дому добра-то всякого, небось, посуда так стоит? Отдай тарелки, на кой их кучу такую?

— Дельный совет ты мне дала. Ай да Маринка!

Нахохотавшись вместе с Маринкой над неловкостью Зыбина, Наташа объявила, что пора домой: мать есть хочет.

— Отправимтесь, — обратилась она к гостю, — а так как пеший конному не товарищ, то и я оседлаю коня… Маринка, где мой конь?

Бабы указали на окраину рощи, где паслась спутанная лошадь.

— Карька! Карька! — звучно кликала Наташа, вытянув руку.

Лошадь приближалась, неуклюже прыгая на связанных ногах.

— Он у меня ручной; я его всюду беру с собой, точно собаку, и мы с ним неразлучны. Я раз хотела его в залу поставить, да мама воспротивилась. Карька! Карька!

Она свистнула и побежала навстречу лошади, распутала ее и, одним прыжком очутившись на ее спине, взялась за гриву и спустила ноги в одну сторону.

— Сдерживайте, пожалуйста, вашего коня, — просит она. — Мой удручен летами, много потрудился на своем веку и за вашим не поспеет.

Она держалась так же свободно, как на стуле, на спине лошади, ласково хлопала ее ладонями по бедрам, обнимала за шею. Лошадь фыркала, наклоняла голову к земле, нимало не стесняясь своей ношей, срывала приглянувшийся кустик травы и неторопливо, но охотно шла туда, куда Наташа поворачивала ее за гриву.

— Стойте! — скомандовала Наташа, поравнявшись с березой. — Нужно веник наломать, а то нечем мести пол.

Зыбин вынул складной ножик и помог ей набрать веник.

— Зимой, я думаю, вам скучно здесь, Наташа.

— Нет, весело; я люблю зиму. Карька меня катает в санках или я пешком хожу по избам. Три деревни мне знакомы, и я привыкла здесь ко всем, в особенности к нашим. Мне чего-то не достает, если я долго с ними не вижусь. Хочется узнать, лучше ли больному, нашлась ли пропавшая курица, благополучно ли родился ребенок, только помочь я ничем не могу. Впрочем, я иногда бываю полезна: в город отвожу тяжко больную или провожаю безграмотного в уездное присутствие, а то они ничего не могут добиться. Обижают их часто. Я жалобы для них строчу; этому я хорошо научилась.

— Как же вы время проводите по вечерам?

— Мама мне что-нибудь рассказывает из прежней жизни, про балы и светских людей. Иногда я собираю в залу ребятишек, некоторых учу читать, а другие играют, и я с ними играю. Кричим, стучим, во всем доме так и раздается гул, и маме это нравится, ей надоела тишина. Когда нет керосину, мы освещаем залу лучинами, у нас в каждом углу светец горит. И в большую люстру мы раз, вместо свечей, натыкали лучинок, но это оказалось неудобным: искры слетают и скоро гаснет.

— А по какому методу вы учите читать?

— Обыкновенно. Да я не всех учу, а только тех, кто просит.

— Вы бы приняли звуковой метод. Я вам покажу, как быстро он усваивается: можно всех вместе научить в две недели.

— Ну? Это превосходно!

Она веселыми глазами обвела окрестность. Все здесь ей дорого и мило. Приветливо глядят на нее знакомые избушки, девчонка машет ей рукой, баба ей кланяется и что-то говорит с радостным смехом. Теплый воздух ласково треплет ее по лицу, а Карька, оглядываясь на нее одним глазом, кивает головой. Кому-то он достанется, бедняга? Пожалуй, будут его мучить, изнурять. Она нагнулась и поцеловала голову лошади между ушей. Долго задумчиво она молчала и, наконец, вздохнула во всю грудь.

— Скоро нас отсюда прогонят, — печально молвила она. — Мама надумала меня отдать к петербургской родне, только я там не уживусь.

— Приезжайте ко мне, — поспешно предложил Зыбин. — Я могу вам доставить занятие.

Она взглянула на него испуганными, счастливыми глазами. «Стало быть, я на что-нибудь гожусь, — сказала она себе, — а уж как я стараться буду!»

— Ладно, — весело обернулась она к Зыбину, — я на вас буду рассчитывать. Ах, поскорей бы время проходило, — вырвался у ней невольный возглас, — поскорей бы начиналось что-нибудь другое!

Наташа Сорвачова зачмокала губами, разогнала Карьку и, потрясая веником над головой, галопом въехала на двор.

— Убьет она меня, это как Бог свят, — послышался с крыльца недовольный голос Варвары Михайловны. — Ты бы хоть при других постыдилась изображать из себя наездницу. Не достает только, чтоб ты сломала себе шею, уродом сделалась к довершению всех несчастий.

— Она развивает в себе ловкость, — вступился за Наташу Зыбин. — Я бы не сумел так хорошо ездить без седла.

— Ах, она меня убьет!

— Успокойся, не убью, — смеется Наташа, делая приготовления к обеду.

Скоро на раздвижном столе с одного края приютились яичница, творог, молоко и черный хлеб.

— Не угодно ли вам разделить с нами трапезу рюстик? Ах, поскорей бы смерть моя пришла! — стонет Варвара Михайловна.

— Не ной, мамка, и не говори глупостей.

По лицу Варвары Михайловны пробежала судорога.

— Наташа, несчастное дитя мое! — вскрикнула она, как от боли. — Ведь так нельзя, нельзя так выражаться при других. Ты и не подозреваешь, что тебя ожидает впереди…

Она вдруг заплакала, отворачивая лицо и тщетно отыскивая вокруг себя платок.

— Мама, мамочка, — подскочила к ней Наташа с салфеткой, — родная моя, урожденная Стародубская, отри слезы, не плачь, я все для тебя сделаю. Тебе хочется меня видеть богатой? Изволь. Я поеду к Ротшильду и попрошу у него сто тысяч, а если не даст, так его отделаю…

— Ведь ты, в самом деле, способна на подобную выходку, — еще более разогорчилась Варвара Михайловна. — Боже мой, как трудно тебе будет жить с людьми! Люди не прощают недостаток воспитания. Не укоряй меня, прости…

— Однако, это скучно, — строго сказала Наташа. — Перестань хныкать. Гораздо приличнее шутить с людьми, чем наводить на них тоску.

Варвара Михайловна моментально прояснилась.

— В самом деле, что это я?.. Извините меня, Вольдемар. Закусите, чем Бог послал.

Зыбин просидел довольно долго и на прощанье дал обещание часто их навещать.

Сорвачовы долго смотрели с балкона вглубь лесной просеки, куда, в последний раз мелькнув, скрылась белая фуражка Зыбина. Обе остались им довольны.

Зыбин из числа молодежи начала семидесятых годов.

Он, не задаваясь широкими планами, удовлетворял своему стремлению приносить пользу тем, что приискивал голодным возможность заработка. Все увеличивался наплыв в столицы молодых девушек, гонимых жестокой необходимостью работать и учиться на равных правах с мужчиной, так как две трети дочерей бывших помещиков остались без приданого и женихов, без научных и практических сведений. Возрастала потребность в женских мастерских, женских артелях, женских курсах.

Студент Зыбин, вступив во владение наследственным имением, начал устраивать мастерскую учебных пособий.

— Необыкновенно милый молодой человек, — хвалила его Варвара Михайловна. — Наташа, прошу тебя, будь при нем… такая, как я была в твои лета.

— Как же бы мне это ухитриться? — снисходительно посмеивалась Наташа.

— Я не шучу, дитя мое; скромность есть лучшее украшение молодой девушки.

— Смотри: так? — спрашивает Наташа и делает уморительную физиономию.

— Как ты утрируешь, — серьезно замечает мать. — Главное, во всем изящество и простота. Простота — красота, — прибавила она, подумав, и воскликнула, всплеснув руками: — Какой у тебя непозволительный цвет лица! А руки! Обрати внимание: ведь это лапки какие-то.

Наташа с кроткой улыбкой расправляет перед собой пальцы коричневых лапок.

— Помою сывороткой и отойдут, — успокаивает она мать, но, видя, что она не на шутку приуныла, начинает ее забавлять, как ребенка.

— Когда мы с тобой разбогатеем, — говорит она, — я разоденусь в пух и прах и буду такая же, как ты была. Смотри! — и она плавно прошлась по балкону.

— Хорошо, хорошо, — с оживлением поощряет ее мать. — Плечи назад, подбородок ближе к шее… Браво!

Наташа отводит в сторону свои детски-смеющиеся глаза и закрывает рот ладонью.

— Ну, что же ты, Наташа? Не трогай лицо руками. Фи!

— Ах, ты смешная мамка! — не выдерживает девушка и звонко хохочет.

— Без хороших манер нельзя спокойно жить, — убеждает ее мать. — Горькая участь тебе предстоит.

— Какая? — с внезапной строгостью прерывает Наташа.

Мать смутилась.

— Это из рук вон, что такое! Ты каркаешь, мать, как ворона. С какой стати ты мне предвещаешь горе? Поверь, я лучше тебя проживу.

В тайнике души Варвара Михайловна и сама питает светлые надежды, а гордая уверенность, с какою дочь говорить о будущем, оживляет их, и хочется ей противоречием продлить приятный разговор.

— Ты будешь несчастная, — говорит она.

— Вот уж никогда!

— Натерпишься ты от людей, Наташа. Страшно подумать, чему ты подвергаешься, когда вступаешь в передряги с писарем, старшиной et tout ce monde. Обидят они тебя жестоко.

— Никто и никогда!

— Ты беззащитная девушка, бойся людей.

— Чего же бояться, мама? Ведь люди — люди, — задушевно смеется девушка, — и ничего мне не сделают, если я права.

Варвара Михайловна не находит, чем опровергнуть эту логику, и, охотно проникаясь ею, верит, что повторится ее счастливое прошлое в скором будущем. Дочь ее делает богатую партию и будут они задавать вечера с фейерверками, и все, кто от них отвернулся в несчастии, будут им льстить.

— Конечно, — весело улыбается она, — ты еще ребенок, все можно наверстать, только бы поскорее деньги.

— Я и без денег буду счастлива.

Варвара Михайловна озаряется радостно-изумленной улыбкой.

— Почем ты знаешь?

— Во мне так много счастия, мама, что хватит на всю жизнь. Я чувствую, как бы я ни жила, всегда мне будет хорошо, привольно, весело.

С светлым, торжествующим взглядом Наташа потянулась к матери, раскрыв объятия, как бы желая отлить в нее избыток молодой, бьющейся жизненной силы.

Мать держит ее на своей взволнованной груди и хочет продлить невыразимо сладкие минуты.

За рекой хлопнул бич пастуха и замычало стадо. Наташа вырвалась от матери и через минуту очутилась на лужайке.

— Куда ты? Скоро ли придешь? — кричит ей вслед Варвара Михайловна.

— Я сейчас, — отвечает девушка, ускоряя шаги, — я только подою Феклину корову. Фекла палец порезала. Разве я тебе не сказала?

— О, Господи! — воскликнула Варвара Михайловна, закрыв лицо руками.

У Наташи никогда не было кукол; игрушки же ее, подаренные деревенским столяром, — диван, стол и два стула, — были расставлены перед портретом бабушки Натальи, общение с которым было любимым времяпровождением одинокой девочки. В портретной с незапамятных времен водились крысы и обвалилась печь; изразцы понемногу отпадали от верхнего угла; увеличивая кучу ломаных кирпичей на полу, и хотя разрушение печки само собой прекратилось, но в сильный ветер из ее отверстия сыпалась красная пыль и вылетала сажа, заволакивая портреты и триповые скамейки. Эту черную комнату, как прозвала ее Наташа, заколачивали на зиму, но, несмотря на все ее непривлекательные стороны, весной, как только она отворялась для проветривания, Наташа бежала туда со всех ног. Там ждала ее бабушка. Папина мама была нарисована молодой девушкой в розовом платье, с талией под мышками и открытой шеей. Она выступает вперед правой ножкой в узеньком башмаке, завязанном крест-накрест черной лентой, и с неестественно-изысканной грацией склоняет набок голову; рука ее, изогнутая кренделем, держит букет жасмину, губы жеманно улыбаются; прическа, взбитая спереди наподобие крыльев мотылька, высоко поднята на затылке; гребень в косе напоминает веер; рукава до локтей похожи на пузыри.

Варвара Михайловна находила, что Наташа как две капли воды похожа на эту бабушку, которая, по преданию, была модница, тихоня и недотрога, за что пользовалась всеобщим уважением. Дедушка называл ее Nitouche или Нитушенькой. Почти во всех своих детских играх Наташа давала участие бабушке Нитушеньке, приходила к ней в гости, принимала ее у себя.

— Здравствуйте, — раскланивалась она перед портретом и, садясь на диванчик, осведомлялась: — Как вы поживаете?

— Я не совсем здорова, — отвечала она за бабушку другим голосом. — Доктор велел мне нюхать жасмин; это помогает.

Целыми часами вела она разговор с неодушевленной собеседницей и, когда узнала, что слово «бабушка» означает старуху, а не игрушку, очень удивилась и долго не могла освоиться с новым представлением. С летами часто повторяемые замечания о сходстве с бабушкой заставляли Наташу с большим интересом всматриваться в портрет.

Овальное лицо, подернутое нежно-розовым оттенком, с продолговатым, прямым носом и небольшим ртом. Такие лица встречаются в богатых гостиных, появляются в ложах театра, выглядывают из окна кареты и смотрят на все одинаково, равнодушно-непонимающими глазами: на сложную путаницу человеческих отношений, на драму и комедию и на раздирающую душу уличную сцену.

Лицо Наташи круглее, густой румянец упругих щек ее лоснится, а глаза представляют полное и непрерывное отражение внутренней жизни: довольство, веселость, обида и досада и мальчишеский задор в них светятся. Но она не замечает никакой разницы между собой и бабушкой; она видит совершенно те же черты на портрете, как и в зеркале, и далее сравнения ее не идут, только наводят ее на размышления. Двойник-девушка с жасмином действительно существовала, жила в этом же самом доме, сидела на этих триповых скамейках, смотрела на ту же местность и на то же небо из тех же самых окон.

«Что она думала? — спрашивала себя Наташа. — Такие ли у ней были мысли и чувства, как у меня, или другие?»

То ей казалось, что под странной прической и одеянием весь внутренний мир должен быть странным. То она представляла себе Нитушеньку в чистых, красиво убранных комнатах, окруженную прислугой и гувернантками; она видела ее в зале, залитой светом восковых свечей, играющую на фортепиано, танцующую с жеманной улыбкой, склоня голову. И молчаливая, пустая зала наполнялась множеством гостей в странных костюмах. Дамы в легких платьях, рукава пузырями, кружатся в вихре танца, быстро работая узкими ножками в привязанных крест-накрест башмачках… вот по этому самому паркету… Тогда он не был покороблен и темен, а весь блестел, натертый мастикой. Мама часто рассказывала… Военные, как на портретах, в мундирах до талии, штатские, с коками и длинными фалдами, жеманно улыбались, шаркали ногами, приглашали танцевать.

Воображение Наташи сильно разыгрывалось, как будто она вспоминала пережитое ею самой. Мало-помалу она начала соединять себя в одну личность в Нитушенькой и так рекомендовалась своим приятельницам:

— Прежде я была Нитушенька, потом умерла, потом опять родилась от мамы, а теперь я Наташа.

На следующее утро, после посещения Зыбина, проворно вскочив с постели, Наташа, по своему обыкновению, оделась, не прибегая к зеркалу, если можно так назвать в красного дерева рамке тусклое стекло, покрытое крапинами, и с обуглившеюся, только местами уцелевшею амальгамой.

Она выглянула в окно, потянула в себя свежий воздух и засмеялась. Она думала о Зыбине. Какой он хороший! С лицом, принявшим вдруг сосредоточенно-серьезное выражение, она вошла в соседнею с своей черную комнату и остановилась перед давно забытой Нитушенькой. Внимательно посмотрела она на портрет и спрятала свои загорелые руки под фартук.

Потом она выставила ногу, как на портрете, взглянула на свою толстую разношенную ботинку и, покраснев, выбежала из черной комнаты.

С этого дня Наташа Сорвачова начала сознательно подражать Маринке в разговоре и, несмотря на отчаянные вопли матери, утрировать резкость своих манер.

Однажды ранним утром, выводя Карьку из конюшни, Наташа случайно подняла глаза на окна дома и увидела мать, совсем одетую в свое городское платье, потому так названное, что оно было единственное, в котором можно было выехать из деревни.

— Что ты так рано поднялась? — встревожилась Наташа.

Мать поманила ее рукой, изобразив всей своей фигурой таинственную решимость.

— Куда ты собралась? — вбежала в ней запыхавшаяся девушка. — Что случилось?

— Пойду молиться Богу, — полушепотом сообщает Варвара Михайловна, — сегодня воскресенье, в селе Зыбинке будет обедня и я молебен закажу.

— По какому случаю тебе это вздумалось?

— Нынче первое сентября; это великий день для нас с тобою, Наташа, — с упоением произнесла она, целуя дочь, — Бог даст, мы выиграем двести тысяч.

— Полно дурить, — сурово сказала Наташа.

— Не говори так. Ты слышишь звон, дитя мое? Он нам благовествует радость; я должна идти в церковь.

— Погоди, я тебя покормлю да сбегаю за Данилкой, пусть он Карьку запряжет.

— Нет, я пешком и натощак пойду. Так будет угоднее Богу. Не держи меня.

— Иди, пожалуй, только ты выкинь этот выигрыш из головы.

— Верь и надейся, дочь моя.

— Нет, не надеюсь и тебе не советую.

Мать укоризненно качает головой. Она молча выступает на дорогу и, чтобы ближе подходить к идеалу богомолки, зонтик не открывает, а опирается на него, как на посох.

Наташа, проводив ее глазами, махнула рукой.

Целые два дня прошли в тревожном ожидании. Варвара Михайловна мало кушала, часто вздыхала и порывисто целовала дочь.

На третий день ей принесли таблицу выигрышей, которая затрепетала в ее руке. Каждое число разглядывалось и сверялось по четыре раза, пока не зарябило в глазах.

— Наташа, посмотри: ошибка только в одной цифре: здесь 4,337 а надо 4,327; по всей видимости, это опечатка. Как ты скажешь?

Она уставила на дочь глаза, полные мольбы и страха. Лицо ее постарело на пятнадцать лет и пугливо съежилось; все ее слабое существо боялось и просило.

Сердце Наташи заныло жгучей жалостью; она отвернулась, не будучи в силах произнести ни одного слова.

— Что же ты молчишь? — с нетерпеливой дрожью в голосе окликнула ее мать.

— Точно нельзя прожить без денег, — глухо промолвила Наташа.

— Говорят тебе, это ошибка! — покраснела пятнами Варвара Михайловна и грудь ее заколыхалась.

— Мамочка, успокойся.

— Не смей так говорить! Что за характер! Отец не мог ни с кем ужиться и ты такая же. О, Господи, за что ты меня наказал? — громко воскликнула Варвара Михайловна, но не заплакала, а только сильно побледнела.

В продолжение всего дня, каждый раз, как Наташа пыталась войти в спальню, Варвара Михайловна, сидя в качалке, топала ногой.

— Оставь меня в покое!

— Поешь чего-нибудь.

— Убьешь ты меня, это как Бог свят.

Утром, к неописанному своему ужасу, Наташа увидела мать, стоящую перед пустым иконостасом (древние образа были проданы). Она держала за плетеную цепочку круглую корзинку от клубка и кадила ею, отвешивая поклоны.

— Мамочка, что ты это?

На бледном лице матери застыло бесчувственное окаменение; не выпуская из руки импровизированной кадильницы, она заговорила разбитым голосом:

— Я великая грешница и каюсь… Не мешай мне, дитя мое… У меня веры нет на горчичное зерно… Вспомни мать, когда ты будешь счастлива, да не ослепит тебя роскошь и да не вытеснит из сердца твоего ту, которая… ту, которая… ту, которая… Господи!

Наташа в первый раз в жизни растерялась и пронзительно, по-детски заплакала на весь дом.

— Мама! Мама! Мама!

Мать продолжала кадить и кланяться, не обращая на нее внимания.

Много пришлось Наташе ходить и ездить, не щадя ни Карьки, ни себя. Была она в городе, так как все соседи, не исключая Салотопина, покинули деревни, но городские знакомые не приняли ее. Писарю она когда-то сделала выговор за несправедливые поступки, на кабатчика настрочила жалобу, старшину пристыдила на миру, и, за всем тем, эти три представителя деревенской власти не замедлили принять участие в ее горе.

— Что вам с ней маяться? Давайте мы свезем ее в Питер; там заведения такие есть, — предлагал старшина.

— Надо объявить по начальству и уведомить сродственников, — советовал писарь, а кабатчик прислал чудодейственной настойки из целебных трав.

В разное время посетили больную два доктора и оба успокаивали Наташу, причем один сказал, что ей надо спать как можно больше, по крайней мере, девять часов в сутки, а другой сказал, чтобы не давать ей спать, — это не годится, — будить ее и развлекать.

Наташа хватала себя обеими руками за голову и ходила в состоянии потерянности, беспрестанно заглядывая в спальню. Мать исписала много листов бумаги словами: «прошу прислать», от начала до нижнего уголка последней страницы. Она требовала постной пищи: анчоусов, омаров, стерляжьей ухи и не иначе принималась за яйца, как предварительно заставив дочь побожиться, что они постные.

— Ты думаешь, я тебе верю? — с ехидством высказывалась больная. — Нет, я хочу только, чтобы грех остался на твоей душе; я уж и без, того немало нагрешила.

Но вот она уже перестает узнавать дочь, холодно и гордо кланяется ей.

— Вы хотите пустить меня по миру, но вам это не удастся.

И, схватив дрожащей рукой кадильницу, бежит, как бы ища защиты, к иконостасу.

— Да не яростию твоею… аще, убо, яко, како, — раздается ее хриплый голос.

В надежде, что мать скоро выздоровеет, Наташа просила не оглашать ее болезни, скрыть ее от поверенного кредиторов. Исстрадалась Наташа в несколько недель, дни и ночи путаются перед ней, сливаясь в тоскливую массу времени, тяготит ее вынужденное бездействие, а присутствие ее необходимо в доме. Приятельницы-бабы не могут часто к ней приходить, потому что переполненная осенним дождем река вздулась, забурлила и унесла ветхий мост. Приходится теперь обходить две версты до деревни.

Наташу наполняет постоянная мысль о том, что нет у ней мамы, а живет с ней, мучается и мучает ее какая-то чужая женщина, удивительная и страшная.

— Наташка, а Наташка, — кличет ее со двора подруга Маринка, — нукась я натаскаю воды. Где у тебя ведро-то?

Заслышав ее голос, Наташа радостно встрепенулась.

— Маринка, приди ко мне ночевать, — просит она.

— Ни, нельзя. Невесткин ребенок шибко блажит по ночам.

— Страшно мне, Мариночка…

— Ничего, спи. А завтра я тебе творожку принесу.

— Пришли кого-нибудь, голубка.

— Жутко лесом-то идти… Видишь: мост еще не сделали. Да ты спи с Богом, чего бояться?

Глухо, безмолвно и мертво в темных высоких хоромах; уныло раздаются в них шаги и кажутся Наташе привидения, но, по привычке, усвоенной в детстве, она, преодолев себя, трогает рукой испугавший ее предмет.

На спинке стула городское платье, еще в полном сознании снятое и положенное сюда мамой; оно приковывает ее к себе.

Она садится и прижимается к нему щекой. Потребность нежности в ней так сильна и непобедима, сердце ее так тоскливо просит ласки, что она ждет: вот сейчас очнется чужая, страшная, женщина и снова будет родной, любящей, близкой.

Она тихо к ней подходит и трогает косматую седую голову. Но знакомые черты исказились и слабый просвет рассудка навсегда угас в мутных глазах.

— Прочь! Как ты смеешь до меня дотрагиваться, мужичка?

— Мамочка, это я, Наташа, твоя девочка, узнай меня, родная.

— Подкидыш, хамка, разве я такая была в твои лета? — неистово хохочет старуха и ударяет Наташу по лицу.

Наташа бежит в сад разогнать удушливые слезы.

Когда-то чистый, прозрачный пруд, в котором она выучилась плавать, закрывается светло-зеленой пленкой, отгоняет своими миазмами от берега. Погибшая яблоня отталкивает сухими корявыми ветвями. А в детстве под этой яблоней сажали Наташу на коврик и яблоня сыпала на нее душистые белые лепестки. Аллея, где она бегала наперегонки с девчонками, заглохла, заросла крапивой и репейником, стала непроходима. Все точно сговорилось против нее восстать, все стало чуждо и враждебно.

Так и грозятся задавить ее развалины грота и поросшие мохом остатки фонтана, в котором, по преданию, дед полоскал руки после расправы над дворовыми. Она отшатнулась от фонтана; сухие листья злобно зашуршали под ее ногами.

«Хорошо бы их зажечь», — мелькает в ее разгоряченной голове.

Беседка с сердцеобразным куполом спряталась в чащу безобразно торчащей акации. Здесь мать любила вспоминать и говорить ей об отце, как он предложил ей руку и сердце и сколько здесь было объяснений и побед и уважительных укоров ее непоколебимой верности памяти мужа.

На тумбе стоит амур с отбитым носом и улыбается.

Неуместной и гадкой кажется Наташе эта улыбка. Она поднимает отставший карниз и бьет амура. Он зашатался и упал к ее ногам.

Непонятная смертельная тревога в ней забила. Она ищет глазами: какой еще памятник прошлого разбить, разрушить, уничтожить? Нет у ней связи с прошлым; холодно и сурово смотрят на нее родовые пенаты.

Вся кровь в ней знойно вспыхнула и глаза метнули опасный огонь. Беззаботное детство прошло. Не спится Наташе. В томительной дремоте она, старается различить отдельные звуки, не заглушаемые ненастьем. Совершенно темно. Скрипят в саду деревья при порывах ветра, от которого содрогаются стены, пустой дом наполняется жалобным гулом. Нервный мучительный страх возрастает, чуткий слух улавливает осторожные шаги… И полоса света пронизала щель под дверью, ведущею в черную комнату.

Преодолев страх, Наташа встала с постели и приотворила дверь.

В глубине комнаты двигалось до последней степени исхудалое существо, в котором не осталось признака ее матери. Старуха поднимала зажженный фонарь, смотрела на стены и тогда освещалось ее злобное лицо, наполовину скрытое спущенными прядями, седых волос. Вдруг ее губы растянулись нечеловеческой улыбкой, она легко ступила на скамейку и пронзила косарем то место на портрете, где должно быть сердце. Другим ударом косаря она раскроила молодое лицо когда-то страстно любимого гусара Сорвачова. Проделав это, она скорчилась за стулом и не шевелилась. Боясь обнаружить свое присутствие, Наташа неслышными шагами достигла своей постели и легла. Ветер хлопает в крышу. У самой двери скрипнула половица и в комнату просунулся жестяной с дырьями фонарь. Фантастическая звезда заплясала на потолке, где-то вблизи сверкнул косарь.

Наташа замерла, притаилась, закрыла глаза и опять открыла.

Косарь занесен над ее головой. В одно мгновение одеяло было наброшено на старуху, косарь тяжело звякнул и погасла свечка в фонаре.

Наташа выскочила в переднюю; она слышит за собой свистящее дыхание, возню ног, глухие удары по стене.

Набросив пальто, она бежит в конюшню, — там живое существо.

— Карька, спаси меня! — прижалась девушка к лошади вздрагивающим телом.

Далеко по лесу отдалось шлепанье копыт. Наташе кажется, что кто-то следует за чащей, обгоняет ее и подстерегает, вот сейчас выскочит навстречу.

Потрясенная всеми ужасами ночи, девушка, все-таки, находит в себе силу прямо сидеть и смотреть в темноту. Пальто на ней распахнулось. Ветер хлещет по лицу колючими ветками; холодные брызги, жидкая грязь и царапины на голых ногах. Мрак становится все непроницаемее; лошадь идет наугад.

Наташа прискакала в деревню.

Много дней она прогостила у сотского Ерофея, отца Маринки, помогала его жене убираться с печкой, нянчила ребенка его старшего сына, ходила с Маринкой по дрова. Был сентябрь на исходе и дровами следовало запастись на всю зиму.

— Данилка, руби, что ль, полно баловаться, — указывала Маринка на засохшие молодые деревья своему младшему братишке, отрывая его от приятного занятия.

Он, лежа на пушистом мху, брал всей пятерней крупную клюкву, рассыпанную по мелкой траве на незаметных, как волос, жестких стебельках.

Данилка принимался за дело, девушки связывали корой длинные жерди, вскидывали их на плечо, как солдаты ружья, а обрубленные сучья волокли по земле. Они набирали полные мешки сосновых шишек и колючек, относили домой и опять шли в лес, пока светило им яркое, золотое солнце.

Наташа садилась отдыхать на ворох покоробленных листьев на опушке, и, по мере того, как засматривалась на покривившийся бельведер покинутого дома, сердце ее рвалось туда, лицо становилось печальнее и вырывался вздох: «Мама, мамочка, родная моя…» — но ее нет. Там была чужая, страшная, которую надо забыть. Наташа отворачивала взгляд от старого дома, а Маринка ее утешала:

— Не тужи, вот скоро приедут мужики из Питера, расскажут, куда твою мать девали. Ей там не хуже здешнего будет… Чего вздыхать-то понапрасну? Письмо тебе привезут от родных, ты поедешь к ним, и я с тобой. Смотри же, возьми меня с собой, не обмани. Уж так-то мне хочется там побывать! Веришь ли, какая меня берет тоска, как примутся о тамошнем житье расписывать, а я дурой сижу, нигде-то не была, ничего не видывала. Возьмешь, что ль?

Наташа молча ей улыбается; она стала неразговорчива.

Мужики приехали, объяснили, в какую больницу принята барыня, а письма не привезли: велели, мол, сказать: ответа не будет.

Между тем, наступила зима, делать в деревне нечего, скучно. Тогда Наташа написала Зыбину, напомнила ему его обещание и, кстати, просила приискать и Маринке работу.

Зыбин в скорости отвечал: «Приезжайте. В переплетной найдется занятие для вас и для Марины Ерофеевны. Вы займете вместе небольшую комнату, и плата за нее, также как и за ваше продовольствие, будет вычитаться в кассу артели из вашего заработка».

Радость Маринки была беспредельна; она то и дело обнимала Наташу.

— Голубка моя!.. И вместе с тобой! То-то житье нам будет хорошее. Побожись, что никогда со мной не расстанешься? А я с тобой на всю жизнь: куда ты, туда и я.

Наташа продала кабатчику серебряное блюдо, а Карьку подарила Ерофею. Но Карька должен был сослужить ей последнюю службу — везти ее на станцию железной дороги.

Едут они, закутанные платками, рядом на розвальнях; перед ними Данилка задом к лошади, прислонясь к переднему выгибу саней, грызет репу, а кожу бросает им в лицо и заливается таким неудержимым смехом, что его радостно-лукавые глаза исчезают совершенно.

Девушки сделали вид, что рассердились, отняли у него репу и съели.

Необозримая ширь белых сугробов ослепительно сверкает радужными переливами, и хочется Наташе хохотать, и кричать, и резвиться.

Наташа вступает в трудовую жизнь вместе с своей неразлучной подругой.

А. Виницкая
«Русская мысль» № 5, 1885 г.