Александр Дроздов «Норд-Ост»

В ранний час, когда спящие овчарки в подворотнях крепче сворачиваются в клубки, из скверного дома, дома с красным фонарем, вышел полупьяный шкипер. Улицы были пустынны, в гавани голосом простуженного боцмана прокашливался катер и холодное море, урча, качало на волнах сырой туман.

Шкипер некрепкими шагами подошел к тумбе, поставил на нее ногу и, положив обе ладони на колено, сплюнул черной прокуренной слюной. Спустя минуту по ступенькам, легко переставляя ноги, сбежала женщина в турецкой шали, накинутой на крутые плечи. Лицо ее было бледно, все в коричневых пятнах от бессонницы и тупого безрадостного разврата.

— Идем, что ли, — сказала она, глядя на шкипера с беспокойным любопытством. — Недалеко идти?

Они пошли — шкипер немного впереди, хмельным оседающим шагом, женщина сзади, неуверенно, как человек, которому редко приходится ходить; ветер выл над приземистыми крышами корабельного поселка, треща железными петухами на крышах, повернутыми на север, лужи на мостовых, белые от утреннего неба, надулись как паруса и медленно ползли под тротуары. Ух, и ветер же был! Женщина стянула концы платка на груди и наклонила голову, чтобы идти было легче, белое лицо ее посинело, на уголках глаз проступили слезы. В этот час редкий прохожий, подняв воротник, заложив руки в рукава блузы, мелькал на тесных перекрестках. Крича, чтобы ветер не унес голоса, они перекинулись несколькими словами:

— Как тебя звать?

— Катериной.

— Ты у меня смотри! Как придем, и станет спрашивать: кто, отвечай: Лизавета. Это первое. И со всем соглашайся, что ни скажет, и ничему не дивись. Он хворый, ты на все молчи и соглашайся, а потом я сделаю тебе знак — и уйдешь. И не болтай.

— Экое дело нашел, болтать. Зачем мне болтать?

— Как обещано, так и получишь. Это первое.

В гавани соленые фонтаны, пенясь зеленой пеной, били в грудь мола, вздымаясь кружевными гривами, и влажный шум шел от моря, качающего фелюги с подобранными, как белые зонты, парусами. Судна терлись друг о друга просмоленными боками; треща и цоцкая, на верхушках мачт бились лохмотья флагов. И там, над густо-синим мороком моря, висели черные тучи, полоща в волнах концы растерзанных своих бород.

— Держись за мной, — сипло сказал шкипер, засовывая кулаки в карманы кожаных брюк и глядя исподлобья, как одноглазый бык.

— Связалась я с тобой, с чертом!..

Когда они шли, огибая забежавшие в гавань судна, мелкие камешки, гонимые ветром по молу, били их по ногам. На западной стороне шкипер остановился, поправил на голове кожаный картуз и проговорил, сплюнув:

— Здесь. Идь за мной.

Рыбацкий парусник, тяжело ворочая бортами, стоял на якоре у самого мола с опущенными кливер-шкотами, палуба его блестела, облитая морской водой. Шкипер шагнул, став ногами на прыгающий борт, взял Катерину под грудь и сильным рывком поставил на палубу. Катерина схватилась рукою за стеньги, потом ее отбросило к грот-мачте, она зашибла себе локоть.

— Ну! — прикрикнул шкипер. — Спускайся вниз.

В каюте было темно, запах овчины и трудного человеческого сна стоял здесь, и было такое ощущение, что море рвет и мечет высоко над головой, а каюта, как закупоренный шар, катается на дне, ударяясь о камни и обломки затонувших кораблей. Катерину схватил ужас и, зная, что уже поздно, что ничего теперь не поправишь, она вспомнила в тоске, обрывками испуганной мысли, как в этот час из заплеванной тусклой залы уходят последние гости с помятыми, мертвецкими лицами, и девушки, зевая, радуясь занявшемуся дню, стелят себе одинокие постели. Сжав ее сзади за руку, шкипер громким шепотом сказал: «Помолчи!» Катерина нащупала рукой стенку и прислонилась к ней спиной; теперь она ощутила боль в зашибленном локте; внезапное спокойствие охватило ее и, привычно мотнув головой, она подумала: эх, где наша ни пропадала!

Шкипер, гремя в темноте коробком, чиркнул спичкой, осветившей на миг его клочкастый подбородок и ямки широких волосатых ноздрей, и долго совал ею в пространство, пока не зажег огарка свечи на необтесанном ящике. Фитиль поморщился и пыхнул светом. Стали видны стены, одежда на гвозде и длинная низкая кровать. Вглядевшись, она увидела на ней, под шубой, вытянутого спящего человека с седыми, налипшими на лбу, волосами, с острым носом, похожим на клюв альбатроса. Человек лежал закрыв глаза и запрокинув голову, так что подбородок у него был выше носа, и на стене темной расплывчатой тенью вырисовывалась его голова и казалось, что у этой головы два носа. Шкипер, широко расставляя ноги, чтобы не упасть, подошел к спящему и осторожно, рысьим движением, дотронулся до его лба. Свечка мигала и коптила, пуская восковую слезу, быструю вначале и застывавшую горошковой гроздью на середине свечного ствола.

— Миколай! — окликнул шкипер и прислушался, глядя боком, как петух. — Миколай, спишь? Миколай! Лизавета пришла.

Море урчало вверху, как исполинский живот. Катерина оперлась рукой о ящик, ее ноги уже ослабели и книзу, от колен, побежали мурашки. Ей почудилось, что человек под шубой мертв и уже смердит, и смертная синева медленно выступает из-под его набухших век. Но он разжал зубы, снова сомкнул их, дыхание вырвалось из его рта, и сухим голосом он сказал первые три слова:

— Смерть есть страх.

Шкипер почесал курчавый подбородок и сердито оглянулся на Катерину. «Смерть есть страх», отдалось в ее душе гулко и с ужасом, и уже не знала она, выберется ли отсюда когда-нибудь, или бурливые волны похоронят ее здесь, у оплывшего огарка, рядом с человеком под шубой. «Смерть есть страх».

— Смерть есть страх, — продолжал Миколай трудно, — человек есть тлен. Ни моря с волнами, ни горы с вершинами, ни камни твердые, ни пески сыпкие не знают страха. Ни моря с волнами, ни горы с вершинами, ни камни твердые, ни пески сыпкие не ведают греха. Человек ведает грех и смерть. Трепещет душа моя пред страхом Господним. Друг, это ты меня убил.

— В беспамятстве, — все так же сердито глядя на Катерину, сказал шкипер и криво усмехнулся, словно сплюнул. — Труден, к полудню помрет. Ты чего глядишь? Нечего тебе тут глядеть.

Он ногой опрокинул бутылку, стоявшую на полу у ящика, и в сердцах отшвырнул ее к двери, руки у него задрожали и брови сдвинулись. Катерина проговорила испуганно:

— Я не гляжу. Мне уйти бы.

— Погодь.

— Помирает ведь…

— Ну и помирает. Каждый человек в свое время помрет. Значит, такое время ему пришло.

— Вижу смерть мою, яко ангела окрыленна, — монотонным голосом, растягивая слова и вздыхая, бормотал Миколай, и тень на стене жутко и неясно разевала зев, — огнепышаща, мстяща, карающа. Согрешил смертным грехом, вскую духом мятусь? Это ты меня убил, друг, но не по злобе и не по лукавствию. Прощаю тебя, друг, прости и ты мне, друг. Райские сады и птиц сладкогласых вижу горе… и пещь огненну, раскаленну вижу горе… Лизавету вижу горе. Душит смерть.

— Подойди, не бойся, дура, — подтолкнул Катерину шкипер. Миколай раскрыл глаза; она увидела его распаленное лицо, налитое жаром, и мутный темный взгляд, шею с обвисшей кожей.

— А! — закричал он хрипло и заметался, и здесь она заметила на левом виске багровую ссадину и черные пятна на подушке, на ворсе шубы, на его скрюченных пальцах. Она шатнулась к двери, но сзади за плечи ее схватил матрос. — А! — кричал Николай. — Давишь? Ду-шишь? А крест на мне, вот, — сведенными пальцами он тискал цепочку на шее, на волосатой его груди и на кисти руки броско выступили два выколотых, засыпанных серою якоря. — Разом давни, не тешься…

Он упал на подушку, тяжело дыша — и стих. Шкипер сказал:

— Миколай, к тебе Лизавета пришла. Слышишь?

Он помолчал, закрыв веки, дыша сквозь стиснутые зубы, потом тонким голосом тихо молвил:

— Лизаветушка, ты?

«Говори — я», — услышала Катерина за спиной шепот и сказала тоненько:

— Я.

— Вот. Во-от… Ты ли, Лизаветушка? Руку бы мне к губам. Дай руку.

Катерина, дрожа от ужаса, положила ему на лоб широкую ладонь; он метался, спутанные его волосы расползлись по подушке и вместе с ним металась на стене уродливая тень, разевая темный зев. Силы быстро оставляли его, обмякали мускулы, и уже шныряла по лицу, задерживаясь у подглазин и скул, предсмертная тупая синева. Так смерть, залуча жертву, играет с ней и злорадной гримасой, и пальцами трогает, жмет и давит тело…

— Лизаветушка, умучился я, поджидая тебя, думал, так и подохну, соленый морской волк. Лизаветушка, трудно мне, страшно мне. Виноват перед тобою виной последней. Слышишь ли меня, Лизаветушка?

«Говори — слышу», — шептал сзади шкипер.

— Слышу, — тонко проговорила Катерина, глядя на мертвенное лицо Миколы и на его сухие губы, покрывшиеся твердой корочкой.

— Слушай грех мой, Лизаветушка. По волосикам весь грех мой разберу, по крупиночке выложу… Руку мне на лоб положи, во-от. Ну, посадила ты к нам Вареньку, а сама как ударишь себя по коленям — помнишь, Лизаветушка? Образок-то, говоришь, на кровати позабыла, я мигом сбегаю, обождите. «Беги», — говорю. Ты и сошла. Варенька сидит на канате и дождем разливается, к морю непривычна, без матери боязно. Ты убегла, Лизаветушка, а мы пьяные с другом были. Вот и говорит мне друг, а глаза у самого все в сторону. «Что их нам, — говорит, — в Константинополь тащить, мы одну девчонку доставим, она, девчонка-то, одна легше, шибчей пойдем». А у самого глаза в сторону, в сторону. Глянул я на девчонку, сидит, плачет, руками за канат хватается, и зашибло мне здесь голову. «Эй!» — говорю, и подняли мы с ним паруса. Лизаветушка, слышишь? Попортили девчонку твою… К ночи норд-ост потянул, засвежало. «Что ж, — говорит мне друг, — полгреха не меньше, чем целый грех. Концы прятать надо». Шалый я в ту пору был, Лизаветушка, и кинули мы Вареньку за борт…

Он приподнялся на трясущихся руках и темными воспаленными глазами глядел Катерине в лицо.

— Пусти! — закричала Катерина.

— Лизавета! — хрипел больной, кривя рот. — К Господу иду, на суд Господень. Прощаешь, Лизавета? Сочтены минуты мои Господом, взвешены грехи мои на весах судных. Прощаешь, Лизавета?..

— Пусти ж меня, черт окаянный! — взвизгнула Катерина, разводя руки шкипера, но Микола поймал ее за руку, его пальцы обожгли ее. Уж одним сипом Микола продолжал:

— Как собаку; за вином, как собаку меня друг зашиб. Поделом собаке, но я друга простил. Прощаешь, Лизавета?

Она уже ничего не слышала, темные круги, кольцевые как змеи, плясали перед глазами, и грохот моря над головой был яростен и гневен как трубы архангеловы последнего дня. Оступаясь, она дошла до двери и по крутой лесенке, больно зашибив колени, вышла на палубу, на дождь. Вероятно, было утро, но сизые тучи, плотные и злые, затянули небо, и небо было так же мрачно, как вспененное море. Дул острый, леденящий норд-ост. Шкипер хлопнул дверью каюты и, поднявшись за Катериной, долго и сумрачно рылся в карманах кожаных брюк, лицо его было зелено, а глаза глядели в сторону, в сторону…

— Вот, — сказал он, суя ей в руку деньги, — как условлено… да гляди, помалкивай.

— Поди к дьяволу с деньгами твоими! — визгливо, как привыкла в доме, закричала Катерина, чувствуя к нему липкий, омерзительный ужас. — А его ты тоже за борт выкинешь, окаянный? Издеваться надо мной захотел, окаянный? Плевать вне в душу захотел, окаянный?

И, хватаясь руками за шкоты, за мокрые склизкие стеньги, она полезла на борт. Фелюгу швыряло, как щепку, или это берег ходил ходуном? Катерина спрыгнула и упала на мокрые камни лицом, лоб омертвел и на глаза из ранки потекла жаркая липкая кровь. Катерина плакала, царапая ногтями камни — давно она не плакала так, догадал же черт пойти со шкипером в гавань…

Дрожа от озноба, с трудом натянув на плечи окоченевшими пальцами шаль, она оглянулась на море: фелюга, надув паруса, как щеки, дав такой крен, что левый борт срезал белые гривы, шла к маяку, в открытое море. Там, за молом, где волны грудями бились друг о друга, норд-ость почти положил парус на воду; фелюга, ныряя как больная чайка, шла на северо-запад, туда, где тучи полощутся в море, где горизонт черен как сажа. Много их, приблудных, забегает в гавани укрыться от шторма, от леденящего норд-оста; но не часто встретишь шкипера, который подняв паруса, станет у штурвала в такое гиблое утро. Увидит ли он снова каменистый берег, вынесет ли его счастливый ветер, погибнет ли, опрокинув грот-мачту в соленые волны — Бог ему судья.

Александр Дроздов
Сборник рассказов «Счастье в заплатах», 1921 г.