Александр Федоров «Отелло»

В крошечной театральной уборной сыро и холодно. Перед маленьким парикмахерским зеркальцем, по обеим сторонам которого горят свечи, воткнутые в деревянные подсвечники, в продранном кресле сидит трагик Безсонов и как будто изучает в зеркале свое лицо, прежде чем начать гримироваться. Сегодня он должен играть «Отелло», и, верно, придется употребить немало искусства и красок, чтобы этому испитому, морщинистому лицу придать гордую выразительность мавра.

За кулисами шум и суета. Рабочие готовят сцену для первого акта. Должна быть улица в Венеции. Помощник режиссера ругается, что продрали «воздух», и кричит портного, чтобы вшить в «воздух» заплату; но портной одевает Яго и на зов помощника не обращает никакого внимания.

— Портной! Портной! Портной, черт тебя возьми!

— Ну, если черт его возьмет, тебе не легче будет, — возражает суфлер.

— Портной! — не обращая внимания на это резонное возражение, опять вопит помощник.

— Почему порт-Ной, а не порт-Хам?

— Старо!

— Как этот воздух, — добавляет суфлер.

Но помощнику не до острот. Он хватает за рукав первого попавшегося рабочего и требует, чтобы повесили другой воздух.

— Да другого нет, Григорий Васильевич.

— Как нет? Где же он?

— Из него море сделали.

— А, черт!.. Ну, что же теперь делать-то? Нельзя же, чтобы воздух с дырой был?!

— Дыру можно закрыть церковью или деревом.

— Ну, ладно! Черт с вами, а я не виноват! — в отчаянии махнув рукою, говорит помощник. — Ставьте церковь. Не у места она будет, ну, да все едино, сойдет, а я пойду сценариус дописывать.

Безсонов ничего этого не слышит и не чувствует. Он продолжает неподвижно сидеть перед зеркалом … Но вот он очнулся, провел рукою по своим густым, волнистым волосам и крикнул парикмахера.

В уборную вошел не сразу маленький юркий парикмахер с плоским истасканным лицом, с черненькими усиками.

— Завиваться, — не глядя на него, сказал Безсонов.

— А я вам парик приготовил. У нас все Отелло завсегда в парике играют.

— Ну, все играют в парике, а я без парика.

— Слушаю-с, — с явной насмешкой ответил парикмахер и пошел за щипцами и лампочкой.

Безсонов оглянул уборную: она была ему знакома, и даже на стене не успела стереться написанная черной масляной краской фамилия «Безсонов». Теперь над нею и под нею красовались другие надписи, более отчетливые. Очевидно, после Безсонова в этой уборной перебывало немало народа. Он прочел фамилии, большинство которых были ему знакомы, и презрительно процедил сквозь зубы: «Сапожники!»

Потом он пошел к стене, на которой висел приготовленный ему костюм, небрежно осмотрел его и, очевидно, остался недоволен им: костюм был старый, потертый, а трико засалено и кое-где заштопано.

Безсонов не спеша снял с себя клетчатый обшмыганный пиджак, очевидно, с чужого плеча, и остался в одной сорочке, донельзя измятой и весьма сомнительной чистоты. Вошел парикмахер с лампочкой и щипцами.

— Однако здесь холодновато, — заметил как бы про себя Безсонов.

— Константин Павлович нарочно не велят до тепла топить, потому как, во-первых, надеются на сбор, а затем, говорят, в тепле гримировка у артистов портится, — скаля гнилые зубы, ответил парикмахер и попробовал на бумаге щипцы.

Безсонов кстати хотел спросить парикмахера, как обстоят дела в кассе, но побоялся унизить себя этим вопросом. К тому же он был уверен, что имя его сделает сбор. Не может быть, чтобы публика осталась равнодушной к артисту, имя которого гремело не только в этом городе, где его некогда буквально носили на руках, но по всей России. Положим, это было давно. Положим, тогда он за каждый свой выход получал сотни рублей, а теперь ему чуть ни из милости дали сыграть Отелло; но все-таки публика не может совсем забыть его. Предположения Безсонова были совершенно основательны. Публика не забыла своего бывшего любимца, и билеты продавались бойко. Это обстоятельство, не шутя, беспокоило Лаврецкого, сезонного местного трагика, который уже порядком надоел публике своими дикими завываниями. Лаврецкий боялся, что Безсонов тряхнет стариной и этим окончательно уронит его в глазах зрителей.

Последние три дня перед спектаклем Лаврецкий искал случая напоить Безсонова, но это ему не удавалось, хотя Безсонову эта стойкость стоила страшного напряжения воли и не могла пройти даром. Он похудел, осунулся и испытывал мучительное состояние невыразимой тоски и жажды. Аппетита у него не было, по ночам он не мог спать, и ему слышался голос, который, казалось, звал его нарушить данное себе тяжкое обещание и смеялся над его твердостью.

Тогда Безсонов делал себе впрыскивания морфия и мало-помалу забывался тяжелой дремотой без грез и сновидений. Будь это при других обстоятельствах, Безсонов не выдержал бы и запил, но теперь он, во что бы то ни стало, решил на время перебороть свою пагубную страсть: ему после продолжительного разрыва со сценой вдруг еще раз захотелось сыграть Отелло, еще раз упиться восторгом публики и опьянить себя шумом рукоплесканий и криков, и именно здесь, в этом городе, так трагически знаменательном для него.

Антрепренер противился этому только для вида, чтобы обеспечить себе трезвость Безсонова. Это предложение было ему на руку: он был убежден, что имя Безсонова сделает сбор. Он боялся только одного: что Безсонов перед спектаклем напьется.

И на первую, и на вторую репетицию Безсонов явился совершенно трезвым. Но то, что радовало антрепренера, не шутя пугало Лаврецкого и его жену, которая должна была играть Дездемону.

До последнего момента они надеялись, что Безсонов запьет, но надежды их не оправдались. Безсонов и в день спектакля был совершенно трезв, о чем их не замедлили уведомить тотчас же по приходе Безсонова в театр.

«А ну, как он совсем бросит пить? Чем черт не шутит!» — подумали они оба.

Но это предположение было совершенно неосновательно. Безсонов не мог дольше выдержать этой пытки и заранее ласкал себя надеждою тотчас же после спектакля вознаградить себя за воздержание.

Это ожидание повергало его в какой-то трепет и кружило голову. Впрочем, у него в голове и без того вот уже второй день творилось что-то странное: он забывал самые обыденные названия предметов и собственные имена. Тупая боль по временам сверлила темя, подходила к глазам и застилала их туманом… В сердце его, казалось, спутались две змеи и высасывали из него кровь.

В то время, как парикмахер привычными щипцами делал свое дело, Безсонов покрывал лицо толстым слоем белил, оставляя место для бороды и усов. Он делал это почти автоматически, как будто только вчера делал то же самое, как будто не было долгого перерыва, во время которого он пил и пил без конца.

После белил он пустил в ход кармин и коричневую краску… Только руки артиста дрожали, когда он стал подводить себе глаза, и порой жженая пробка попадала совсем не туда, куда следовало.

Жажда продолжала мучить его еще сильнее… Хотя бы рюмочку коньяку или водки!.. Но нет!

Он хорошо знал, что если выпьет хоть каплю, не остановится — и запьет.

Безсонов взял стакан с сахарной водой и жадно сделал несколько глотков. После этого он как-то сразу почувствовал облегчение, и по лицу его разлилось выражение удовлетворенного чувства. Руки его перестали дрожать: он легко справился с затруднением, и глаза его, все еще большие и яркие, еще сильнее выделялись на лице.

Опытный наблюдатель, пожалуй, мог бы теперь заметить в них что-то загадочное и острое, но это «нечто» можно было объяснить тяжело доставшейся победой над собою, ожиданием предстоящего момента появления на сцене.

Но он не особенно пристально думал об этом: мысли его путались, беспорядочно перегоняя одна другую и цепляясь не в последовательной логической связи, а как-то странно, случайно и нелепо.

Это была бешеная скачка слов и воспоминаний, но из этого хаоса все чаще и чаще выскакивало одно воспоминание: как он в первый раз выступил перед публикой в роли Отелло. Он был еще молод, и Дездемону играла его невеста.

Это было нежное, маленькое создание с белокурыми волосами, с робкой улыбкой, с черными большими глазами, которые были точно чужие на ее кротком, прелестном личике: эти глаза изобличали натуру скрытную и вероломную. Но им нельзя было не верить, когда все остальные черты были проникнуты чарующею нежностью, мягкостью и чистотою.

Да, она была уже его невестой, когда случилась эта страшная катастрофа.

Но тут воспоминания Безсонова на время оборвались: какие-то разноцветные ленты завертелись вместо них, путаясь во всевозможные узоры и свиваясь в какой-то клубок, который все рос и рос у него перед глазами. Потом клубок этот укатился вдаль, и Безсонов, нисколько не удивленный этим странным перерывом, продолжал вспоминать печальную повесть своей первой любви.

В это время театр посещал некто Срывалин, помещик, богач, у которого в здешней губернии находилось имение. Это был красавец, проводивший почти всю свою праздную жизнь за границей, прославивший себя бесконечными победами, дуэлями и разными скандальными историями, немножко усталый и непритворно разочарованный.

Он приехал для получения наследства после какой-то родственницы; церемония эта требовала его личного присутствия здесь, но вот она кончилась, а он все еще не уезжал, и Безсонов понял, что Срывалин остался ради его невесты.

Он понял это еще и потому, что у нее стали появляться одна за другою драгоценности и она смело красовалась на сцене, вся залитая бриллиантами, точно крошечное колибри.

Сначала она уверяла Безсонова, что эти бриллианты фальшивые, и он верил ей, но когда все вокруг стали громко говорить о средствах, какими они были добыты, он перестал сомневаться в основательности своих подозрений и стал ревновать.

Как раз к этому времени относится его появление на сцене в роли Отелло. О, зачем он тогда, действительно, не задушил ее?! Она разбила его жизнь и сделала это с такою равнодушною жестокостью, на которую способен разве только зверь.

Сначала она лгала и обманывала его, но потом это ей надоело, и она тайком уехала со Срывалиным… Куда? Не все ли равно!

У Безсонова ни в ком не было больше нравственной поддержки и опоры. Он запил и быстро стал падать все ниже и ниже, пока не дошел до того, что за рюмку водки плясал перед купцами на базаре.

О ней он ничего не слышал, но знал, что у нее должен был родиться от него ребенок.

Порою мысль об его судьбе волновала Безсонова. Кто знает, может быть, если бы этот ребенок был с ним, Безсонов не упал бы так низко. Любовь к крошечному созданию спасла бы и поддержала его в трудную минуту… Но эти мысли приходили ему на несколько мгновений, и он лихорадочно спешил залить их вином, как огненные искры, которые только жгут сердце.

И вдруг… в нем снова проснулся человек, и на этот раз пробуждение это должно было ознаменоваться крупным событием.

«Отелло! Отелло! Отелло!» — точно молотком застучало ему в виски. «Отелло! Отелло!» — отдавалось у него в сердце, и Безсонову стало казаться, что он играет Отелло в первый раз, что чувства, которые владели им тогда, владеют и теперь с тою же силою и напряжением. «Отелло! Отелло!» Да, он будет играть Отелло. Играть так хорошо, как не играл никто и никогда. Играть? Зачем же играть, когда он и есть настоящий Отелло!

Парикмахер незаметно для артиста успел уже наклеить ему бороду, и зеркало теперь ясно отражало смуглое лицо с вьющимися в мелкие кольца волосами и воспаленными черными глазами.

Оставалось одеться. Портной быстро и ловко помог ему, и через какие-нибудь десять минут Бѳзсонов был готов.

Он как будто сразу вырос и окреп. Руки его уже не дрожали, и стройные ноги, охваченные трико, были крепки и сильны, несмотря на некоторую худобу.

Безсонов посмотрел на себя в зеркало, гордо и вместе с тем грустно улыбнулся и взял в руки роль.

В это время на сцене происходило необычайное волнение и замешательство. Антрепренер бегал взад и вперед, от одного артиста к другому и бессвязно бормотал что-то. Из этого бессвязного бормотания можно было, хотя не сразу, понять, что Лаврецкая отказалась от спектакля под видом болезни; заменить ее решительно было некем, и спектакль придется волей-неволей отменить, а сбор, как нарочно, полный. Этот спектакль мог бы выручить его да и артистов тоже: вследствие плохих сборов им было недоплачено чуть не за целый месяц. На голову Лаврецкой со всех сторон сыпались громкие проклятия, но беде пособить этим было нельзя. Антрепренер уже пробовал чуть не на коленях убедить Лаврецкую играть, грозил ей отказом от службы, но к мольбам она оставалась глуха, а против отказа выставляла контракт с обеспечением солидной неустойки.

Тогда антрепренер послал к ней театрального доктора, но доктор заявил, что Лаврецкая совершенно здорова.

— Господи! Да что же это такое?! Неужели придется отказать? — чуть не плача, лепетал антрепренер растерянно. — Хоть бы какая-нибудь ледащенькая Дездемона нашлась!

Но Дездемоны, хотя бы даже и ледащенькой, не находилось.

Он бегал от одной актрисы к другой, умоляя играть. Приставал даже к комической старухе, особе лет под шестьдесят и при этом столь внушительных размеров, что из нее можно было бы выкроить трех Дездемон. Лет сорок назад она играла действительно Дездемону, и на этом основании антрепренер упрашивал ее выручить товарищей.

Но та с ужасом отказалась. Да она и не помнила из роли Дездемоны ни одного звука, кроме Бог весть почему уцелевшей в памяти фразы: «Лишь для того я мавра полюбила, чтоб с мавром жить».

Антрепренер знал почти все роли из классических пьес и между прочим из «Отелло», так как долгое время был суфлером. Он уже, не шутя, стал подумывать, не нарядиться ли ему самому в костюм Дездемоны, и если бы был помоложе и не играл комиков, то, очень может быть, осуществил бы свою мысль, но главною помехой было весьма почтенных размеров брюшко, которое совсем уж не пошло бы к Дездемоне.

Между тем до начала спектакля оставалось не более четверти часа. Публика на верхах уже собиралась. Следовало дать первый звонок. Даже заменить пьесу другою было уже некогда. Антрепренер опустил в отчаянии голову на руки и готов был отдать приказание об отмене спектакля, как вдруг на сцену, тяжело дыша от волнения, вбежала лет семнадцати девушка, маленькая и белокурая, по фамилии Брацлавова, которая только что, в начале этого сезона, поступила на сцену и была на выходах.

Глаза ее горели и грудь волновалась. Она подошла к антрепренеру и вызывающе сказала:

— Я могу сыграть Дездемону!

Антрепренер в первое мгновение так и остолбенел.

— Вы?! — почти вскрикнул он, наконец, широко открыв свои круглые рачьи глазки.

— Вы?!. Вы?!. Вы?!. — отдалось из всех углов.

— Да, я, — смело ответила она. — Я знаю эту роль! Я ее учила… Я над нею работала.

Антрепренер глядел на свою избавительницу и не верил собственным глазам… Как? Эта девочка, фамилия которой была ему едва знакома, она предлагает играть Дездемону?!

Все отнеслись к этому предложению с недоверием, а некоторые так даже с насмешкой.

И действительно, выходной актрисе играть Дездемону, да еще без репетиции, это более чем смело.

Она заметила это недоверие и испугалась, что осуществление ее заветной мечты может ускользнуть от нее на неопределенное время, что на сцене, как и в жизни, самые большие удачи доставляет случай и такого счастливого случая когда еще дождешься, а она была не из тех терпеливых натур, которые твердо идут к своей цели. Она не дала этому насмешливому и скептическому настроению установиться и заговорила быстро и порывисто:

— Вы не верите мне? Вы думаете, что это хвастовство, что я не сыграю этой роли? О, уверяю вас, что я не провалюсь… Ну хотите, я вам прочту несколько стихов? Хотите? — вызывающе повторила она, боясь услышать отрицательный ответ и окидывая присутствующих жадным, сверкающим взглядом.

— Читайте! — сказал кто-то.

Артистка сбросила с себя легкую кофточку и шапку. Белокурые волосы упали в беспорядке ей на лоб; черные глаза сверкали… Она подошла к рампе… Все невольно посторонились и замерли, — и вдруг, в напряженной тишине, дрожа от волнения, зазвучал гибкий и мягкий голос:

Светлейший дож, я доказала миру
Тем, что пошла открыто и бесстрашно
Навстречу всем превратностям судьбы,
Что для того я мавра полюбила,
Чтоб с мавром жить. Ведь сердце-то мое
Призванию его и покорилось.
В его лице мне дух его являлся;
Я подвигам его и славе громкой
Свою судьбу и душу посвятила.
Поэтому, почтенные сеньоры…

— Довольно! Довольно! — в восторге прервал ее антрепренер. — Вы — Дездемона! Она — настоящая Дездемона, господа! Не правда ли? Даю честное слово, что, если вы хорошо сыграете эту роль, я в пять раз увеличу вам жалованье и вы будете играть роли Лаврецкой.

Но этот восторг не все разделяли одинаково. Не только подруги Брацлавовой, но даже артистки высшего полета отнеслись не особенно сочувственно к этому чересчур быстрому возвышению. Все присутствующие, за минуту перед тем не находившие для порицания Лаврецкой достаточно оскорбительных слов, — все они согласились бы теперь принять Лаврецкую с распростертыми объятиями, чтобы только устранить талантливую, молоденькую дебютантку.

— Дездемона-то — Дездемона, — возразил, наконец насмешливо кто-то, — а без репетиции-то все-таки играть нельзя.

— Вздор! Пустяки! Можно! — закричал антрепренер. — Мы покажем места, и дело в шляпе.

— Зачем? Не надо! Я знаю! Я была на всех репетициях и все заметила! — возразила Брацлавова. — Ради Бога, не беспокойтесь! Я буду играть хорошо! Уверяю вас, я буду играть хорошо!

Это было чересчур наивно и даже дерзко, но в ее голосе слышалось такое сильное убеждение и мольба, что все невольно поддались ему.

— Ну вот видите! Чего же лучше! — подхватил антрепренер. — В таком случае идите и одевайтесь с Богом! Вы во второй сцене… Успеете, если даже сейчас начнем.

— А где же костюм-то? — насмешливо заметил кто-то.

— Есть и костюм, есть. Он у меня дома… Я сейчас сбегаю за ним.

— Нет, зачем же? Можно послать за ним, а вы идите гримируйтесь! — сказал антрепренер, с беспокойством взглянув на артистку: ему пришла в голову мысль: «А ну, как эта тоже улизнет от Дездемоны», но стоило ему вспомнить ее просьбы, чтобы сразу успокоиться.

— Впрочем, скорее поезжайте! Извозчик на мой счет, — совсем расщедрился он.

— Нет, я ведь рядом с театром живу! — на ходу ответила она, быстро исчезая за кулисой.

— Господи! Да это просто ангел мне с неба послан! И роль знает, и костюм есть, и все такое! — совсем расчувствовавшись, бормотал антрепренер, но вдруг, взглянув на часы, разом прервал эти чувствительные размышления криком:

— Звонок!

Помощник режиссера дал первый звонок. В оркестре зазвучали инструменты. Антрепренер облегченно вздохнул и пошел предупредить о происшедшем Безсонова, но, подойдя к двери его уборной, он нахмурился: «Как бы еще этот не заартачился!» — подумал он, отворяя дверь и опять изменяя выражение лица на самое ласковое и приветливое.

— Прежде всего, чтобы обезоружить Безсонова, он сообщил артисту, что имя его сделало полный сбор и что он, антрепренер, сумеет не остаться неблагодарным, и только после этого подхода сообщил ему о замене Дездемоны-Лаврецкой Дездемоной-Брацлавовой. При этом он не поскупился на похвалы красоте и дарованию второй Дездемоны. К его удивлению, Безсонов совершенно безучастно отнесся к этому сообщению и посмотрел на толстяка как на ребенка, который досаждает ему какими-то пустяками.

Но антрепренеру было не до того, чтобы вникать во все эти тонкости: он был рад-радешенек, что дело окончилось так благополучно, и вышел из уборной, отирая с лица пот.

К нему теперь мало-помалу начало уже возвращаться его самообладание, спокойствие и рассудительность, и он втайне пожалел о своем опрометчивом и скороспелом обещании, данном артистке, увеличить жалованье. Но скоро это раскаяние уступило место благоразумному сознанию, что ведь, в сущности-то говоря, ничто не может помешать ему завтра отнестись к артистке как заблагорассудится, так как он ведь не закреплял обещания не только контрактом, но даже простой распиской.

С этою успокоительною мыслью он пошел справиться, пришла ли Дездемона, и в ответ услышал, что она уже почти одета.

«Молодец-девка! — подумал он. — Если она действительно будет сколько-нибудь удовлетворительна, то в пять раз не в пять, а вдвое-то можно будет увеличить ей жалованье, а Лаврецкую по шапке, так как у него есть докторское свидетельство, что она на самом деле здоровенька и, следовательно, не имела права отказываться. Пусть-ка ищет неустойку при таких условиях!»

— Второй звонок! — бодро и уже совсем спокойно крикнул он, взглянув на часы и заметив, что до начала спектакля осталось всего только пять минут.

Раздался второй звонок. Оркестр заиграл.

Антрепренер оглянул сцену: все было на месте. Он заметил на полу скорлупку подсолнечника, аккуратно поднял ее и долго затруднялся, куда бросить.

— Все ли готовы к первой картине? — спросил он помощника.

— Все.

Подошел к занавесу, взглянул в дырочку, проделанную в нем актерами, в зрительный зал, и, должно быть, то, что увидел, было ему по душе, так как он плутовато подмигнул сам себе глазом и беспечно, заложив свои короткие руки в карманы клетчатых панталон, обратился к помощнику:

— Ну-с, ангелочек мой, проанонсируйте, что по болезни г-жи Лаврецкой роль ее экспромтом исполнит г-жа… как бишь ее?..

— Брацлавова.

— Г-жа Брацлавова… Затем зовите к выходу Яго и Родриго и с Божьей помощью начнем-с!


Первая сцена первого действия прошла, по обыкновению, тихо. Кроме того, ждали появления на сцене Безсонова и молодую дебютантку. Весть о происшествии с нею скоро облетела всю публику, и появления ее ждали с интересом.

На сцене появился Отелло. Оглушительные аплодисменты приветствовали его, но у Безсонова было правило не отвечать на них во время действия.

Третья сцена. Зал Совета… Отелло торжественно спокоен. Вот он начал монолог: «Ее отец любил меня…» Свежо, как у юноши, и мощно звучит его глубокий, сильный голос; он полон такою нежностью, он так возвышенно и просто рассказывает, как он снискал любовь прекрасной Дездемоны, что каждому из зрителей становится ясно, за что Дездемона полюбила этого ребенка, дикаря и героя с его наивной, чистой и благородной душой…

Лаврецкий, пришедший заранее посмеяться над провалом своего соперника, потемнел от злости: он понял, что его игра проиграна, и бесился в душе…

Она меня за муки полюбила,
А я ее за состраданье к ним.
Вот чары все, к которым прибегал я.
Она идет, спросите у нее.

— закончил он, оборачиваясь к двери, в которую легкою, плывущею походкою входила Дездемона.

Публика безмолвствовала одно мгновенье, как будто все еще прислушиваясь к звукам голоса Отелло, которые, казалось, еще носились над нею, и вдруг, как один человек, поднялась со своих мест и аплодировала стоя. Это был такой почетный прием, какого не добивался еще ни один артист. Часть этих аплодисментов могла принять на свой счет и дебютантка; она была прекрасна и казалась белою голубкою в своем простом платье.

С безграничною любовью Отелло устремил на нее взор… Да, это была она! Другой на ее месте и не могло быть!

Голос дебютантки зазвучал робко и неуверенно, но с каждой минутой она все более и более овладевала собой. После сцены в зале Совета Дездемону и Отелло вызывали без конца. Успех обоих рос с каждым актом. Некоторая неуверенность и отсутствие техники даже шли к ней. Иной Дездемоны нельзя было и представить.

Что касается Отелло, он заставлял забывать о том, что публика присутствует при представлении на сцене. Правда, в его игре была какая-то неуловимая таинственность, но это еще более очаровывало публику. Другие артисты тоже воодушевились, и спектакль шел хорошо.

Старики, видевшие Безсонова в расцвете его славы, гордились им теперь, как своим детищем, и презрительно улыбались при упоминании о Лаврецком.

Публика особенно воодушевилась при поднесении венка Безсонову. Все как будто понимали, что такой спектакль не повторится, и прощались с артистом, заставлявшим переживать хорошие минуты. Но антрепренер думал иначе: после каждого акта он все набавлял и набавлял в уме жалованье Брацлавовой и к четвертому акту опять пришел к своей первой цифре, обещанной в минуту радостного экстаза. Решение его было теперь уже непоколебимо. Что касается Безсонова, он решил спасти его, т. е., попросту говоря, завербовать артиста в свою труппу на хорошее жалованье и мало-помалу отучить от пьянства. В каждом антракте он бегал благодарить их. Брацлавова с горделивою радостью принимала его поздравления и восторги публики, которая окружала теперь ее толпою. Ее мечты о славе сбывались так легко и неожиданно… Она, сирота, не знавшая ни отца, ни матери, воспитанная наполовину в людской господ Срывалиных, наполовину в сомнительном пансионе, но чуть не с колыбели грезившая о роскоши, поклонении и славе, — она уже горящими глазами всматривалась в заманчивую даль, которая открывалась перед нею, и сердце ее расширялось в груди, как бы готовясь вместить целый океан счастья и восторгов.

Безсонов вел себя необычайно странно. Окончив свою сцену, он торопливо уходил в уборную, запирался на ключ и не пускал к себе ни антрепренера, ни публику. Антрепренер объяснил, что Безсонов слишком взволнован приемом, втайне же он опасался, не выпивает ли Безсонов у себя в уборной, и каждый раз в начале акта ожидал, что артист появится на сцене не в своем виде и, еще менее, в виде Отелло; но опасения его были напрасны: очевидно, Безсонов не пил ни капли.

Артист играл так хорошо, что публика трепетала за Дездемону; всем становилось как-то не по себе, когда он обращался к ней, охваченный ревностью, и втайне все уже начинали желать, чтобы артист убавил немного естественности. Даже Дездемоне иногда становилось страшно при его взглядах, но она объясняла себе этот страх непривычкой к сцене и в антрактах, передавая всем свои впечатления, смеялась над собою.

Артисты держали публику в своей власти. Вот Дездемона и Отелло на сцене одни. Тишина такая, что слышен самый слабый шепот Отелло на сцене. Он подходит к ее постели и говорит:

О, я убью тебя, а после снова
Начну любить…
Моя печаль — печаль небес, она
Карает все, что любит…

Дездемона просыпается. Разговор между нею и Отелло полон потрясающего трагизма. Он кажется бесконечным публике.

— Дай мне прочесть молитву! — умоляет Дездемона.

— Поздно! — отвечает он.

И вслед затем тишину пронзил дикий крик отчаяния и ужаса… Так нельзя кричать притворно… Вот донеслось хрипение… Пауза затянулась на целую вечность… У зрителей мутится в глазах… Вот опять хрипение… О, скорее бы конец. Эмилия кричит за сценой:

Сеньор! Сеньор! Скорее отоприте!..

Хрипение снова, но слабое и судорожное…

Жива! Еще жива!
О, я жесток, но знаю милосердье!
Я не хочу продлить твоих мучений!..
Вот так! Вот так!

Хрипение продолжалось, и опять настала глубокая тишина…

— Довольно! — крикнул кто-то из публики.

Но сцена кончилась и без того… Шатаясь, отошел Отелло от своей жертвы и с диким взором, с бледностью, которая, казалось, пробивалась у него сквозь гримировку, он заплетающимся, как у паралитика, языком бормочет что-то… Но Дездемона почему-то не говорит своих последних слов… Вот входят Монтано, Грациано, Яго и другие… Он что-то говорит им, но публика почти не слушает его.

…Я был человек
С любовию безумною, но страстной!..

— звучат его слова… Веяние смерти носится с ними по зале…

С поцелуем
Я убивал тебя и с поцелуем
Я смерть свою встречаю близ тебя!

— кончил он монолог и, выхватив кинжал, изо всей силы ударил им себя в грудь.

Деревяшка разлетелась в куски, и вдруг… безумный хохот раздался по зале.

— Он с ума сошел! — вскрикнул кто-то.

Публика вскочила со своих мест.

— Занавес!

Занавес упал при тревожном шепоте толпы и диком хохоте Отелло… Но вот публика замерла. За сценой послышался испуганный женский крик…

— Полицию! — глухо сказал кто-то оттуда.

Публика в ужасе хлынула к выходу, страшась найти подтверждение своих догадок, и вдруг по театру разнеслась весть, что Безсонов в припадке умопомешательства задушил артистку.