Александр Федоров «Петля»

IV

После ненастья и сумрака — тепло и свет. Это прежде всего.

Знакомые лица, но все чужие и не внушающие доверия. Видно, чтоб потерять веру во всех людей, достаточно разувериться в одном, самом близком. Движение, шум, звон денег… Общее возбуждение, в котором теряются лица и выступает одно существо — человек, с подлым свойством, гораздо менее присущим зверям — жадностью. Под трескучую музыку денег, звучащую победоносно и коварно в общем шуме голосов и движений, жадность танцует здесь соблазнительный танец с ужимками и гримасами. Даже близкие друг другу люди тут сразу становятся чужими, нередко — врагами. Лакеи в черных фраках безразлично снуют между столами и подчеркивают взаимную чуждость всех этих людей.

Трещат вновь разрываемые колоды карт, и гладкие, упругие листки летают низко над зеленым сукном и подхватываются цепкими руками, полными затаенной дрожи.

Есть что-то суеверное в этом прикосновении к картам холодеющих пальцев, в этих взглядах, которые бросают на их рисунок играющие.

Чем низменнее чувство, тем оно заразительнее, и суеверие заражает не только играющих, но и тех, кто следит за ними.

Он, потирая руки, которые никак не хотят согнуться, переходит из зала в зал, суетливо кланяется направо и налево, рыщет зорко глазами среди толпы.

Одного взгляда достаточно, чтобы увидеть его. В высшей степени странно, что его нет. Он бывает здесь часто. Сегодня-то уж наверно он должен быть: так приятно показаться после этого в толпе, может быть, посмотреть в лицо побежденному сопернику.

Ха-ха-ха! Нечего сказать, победа! Весьма сомнительная. Нужно быть самообольщенным идиотом, чтобы не понимать этого и показываться людям на глаза. Да и победа ли еще? Что из того, что она сказала: поздно! Да и не она, а он сам. Он сказал первый.

Среди этих размышлений вдруг ощутил бледность, как бы съевшую всю кровь. Явился! Этот молодой, но уже лысый, толстый, румяный человек с брюшком, явился! Он так бел и чист, точно вымыт не только снаружи, но и внутри и отделан заново. При этом лицо его полно той неестественной значительности, которая встречается обыкновенно на фотографиях. Да он и должен был показаться всем, как мещанин, получивший медаль.

Тот также заметил своего предшественника, и не то ожидал его поклона, не то, в свою очередь, был озадачен этой встречей. Однако, он первый сделал к нему два-три шага и протянул ему руку.

— Не хотите ли вы тоже попытать счастья?

Конечно, в этих словах скрывался насмешливый намек.

— А что ж, в самом деле: несчастлив в любви, — может быть, буду счастлив в картах.

Но тот и виду не подал, что понял.

— Нет, уж если кто в одном счастлив, так счастлив и в другом и в третьем… во всем. Значит, идет?

К ним присоединились еще два партнера.

Он был знаком с одним: местный поэт, сын известного в городе ростовщика, суетливый молодой человек, блондин с кудрявыми волосами и толстыми, мясистыми губами, похожий на перекрашенного в светлую краску негра. Другой — пожилой с медленными движениями, один из тех игроков-завсегдатаев, которых роковым образом привязывает к картам несчастная любовь или одиночество. Этот показался более симпатичным.

Карты вскрикнули в руках игрока, как живые, и веером рассыпались по столу. Сухие, тонкие пальцы стали медленно мешать их, точно ощупывая вскользь каждую карту.

Он сел как раз против жениха, — как мысленно называл его, и, казалось, что это прозвище делает того смешным и жалким. Было страшно досадно, что лицо красно и горит. «Еще подумает, что от волнения», — морщась, размышлял он, и ни с того, ни с сего выпалил:

— Чудесная погода сегодня! Немного туманно и сыро, но это ничего… Не правда ли?

Никто ему ничего не ответил.

— Я часа три пробыл на воздухе…. Даже лицо горит. И так приятно по-весеннему прозябнуть немного…

Принимая от игрока карты и вручая их жениху-банкомету, поэт с лицом белого негра заметил:

— Хватили бы коньяку. Эта погода, знаете, обманчива. Она, как женщина, готовая поразить в самое сердце, только притворяется ласковой.

После этой книжной выдумки поэт окинул всех довольным взглядом, даже не подозревая, насколько сильно задел двоих партнеров.

Они встретились глазами, и у обоих выражение было остро подозрительное и враждебное. Но тут же обменялись насмешливыми улыбками, как будто по адресу поэта. Начиналась довольно глупая комедия, такая противная, что захотелось тотчас же встать и уйти.

В голову лезли нелепые мысли, — что он обыграет самодовольного жениха дотла, со всей его парфюмерной лавкой. Была ли бы тогда она его невестой!

Это его взбодрило, и он потребовал коньяку.

Но останавливала совсем не эта мальчишеская надежда. Было что-то другое, — какое-то суеверное чувство, вязавшееся со словами — попытать счастья.

Выпитая рюмка коньяку приятно согрела его и как бы осветила это чувство. Стало беспредметно весело и немножко жутко; он выпил другую рюмку.

— А ведь поэт прав.

Банкомет вскинул на него глаза.

— Я не об измене женщины. Нет. А что коньяк согревает.

И, как ни в чем не бывало, обратился к поэту с благодарностью.

Поэту было не до того. Он поставил два рубля и взволнованно перебирал в кармане деньги, видимо, считая, сколько осталось после этой ставки.

Жених спокойно сдавал карты, и на левом безымянном пальце его пухлой руки переливался красивый рубин.

Кровь стучала в виски, как мягкий маленький молоточек, и, казалось, именно там выковывались назойливые мысли: она была сейчас у него; может быть, эти короткие пухлые руки обнимали ее? Поздно! Она сказала, — поздно.

— Вам? — строго спросил его банкомет, держа наготове карты.

Он еще ничего не сообразил как следует.

— Нет.

Банкомет бросил карты: «жир».

Поэт получил свои четыре рубля и опять зазвонил ими в кармане, проверяя кассу.

Не может быть; она слишком осторожна и ловка.

Но другая мысль высунула язык первой: э, может быть, из-за расчета. Она хорошо знает могущество своего тела, могла рискнуть. Задаток, — как выразился он раньше, — и это должно было послужить своего рода обязательством для парфюмерного торговца.

Карты мелькали, разлетаясь, как птицы по гнездам.

Он почти бессознательно загадал: если карта моя будет сейчас бита, значит, подозрение верно.

Бита.

Горечь. Злоба.

Сомнения не оставалось. Все представилось с ужасающими подробностями. И тут же в красном, грубом пламени назойливо затрепетали вульгарный слова, которые тогда, после первого их поцелуя, заставили его сморщиться: «Я чувствую, что ты разбудил во мне самку». Это отдавало недавней связью с каким-нибудь юнкером.

Теперь она, конечно, ничего подобного не скажет. Но фокус свой несомненно проделает с тем удивленным и как бы обрадованным лицом.

Новая карта его была опять бита. Он опять загадал: если бесповоротно…

Банкомет даже не дал взглянуть на карты и выкинул девятку.

Какая сила распоряжалась им и решала его судьбу!

Он вздрогнул от суеверного чувства.

Игра все еще шла ничтожная, и бледный партнер почти не обращал на нее внимания, держа в углу прокуренного рта янтарный мундштук одного цвета с своими зубами.

Еще рюмка коньяку. Вино засмеялось в нем тонким щекочущим смехом, толкая на вызов. На столе звенело несколько его золотых.

Игра сразу вспыхнула, как разгоревшейся костер из золота, серебра и бумажек, смятых, как будто съежившихся от пугливого ожидания, вокруг которых с легким свистом разлетались карты.

Он все проигрывал и проигрывал. Уже своих денег почти не оставалось. Но проигрыш не переходил и к противнику: тот отдавал карту за картой своим партнерам, и поэт, с лицом белого негра, все звучнее и звучнее разыгрывал деньгами целые мелодии в кармане.

— Позвольте мне, коллега, примазать на ваше табло?

Это был голос со стороны.

В душной атмосфере азарта, раздражаемого звоном денег, светом электричества и табачным дымом, ему почудилось в этом голосе что-то необычное.

Он увидел над собою одутловатое, вечно потное, красное лицо театрального декоратора; все знали его за игрока заядлого и едва ли не шулера. Это он познакомил его с Наташей, называя девушку кузиной. Этот человек был ему всегда антипатичен, но сейчас в этом обращении послышалось сочувствие.

— Пожалуйста. Но только, что за фантазия избрать мое табло? Карта совсем не идет ко мне.

— Э, я нынче в большом выигрыше. Был в корню, теперь попробую на пристяжке!

Он примазал всего рубль, как будто желая этой жалкой ставкой умерить прыть своего противника. Но тот поставил последний золотой.

Все собственные деньги были проиграны.

Он уже хотел подняться, но его соперник испортил все дело:

— Вам дьявольски не везет.

— Ну кажется и вам не особенно везет.

— Для меня это пустое. Я сейчас проигрываю, завтра выигрываю. Вы же играете редко. И потом у меня правило — играть до известного предела.

Что это — дерзость, или намек? Он поспешил ответить двусмысленно и довольно неуклюже:

— Я пределов не назначаю. Иной раз так выходит, что приходится. Коли хочешь пытать счастья, так нечего пытаться остаться в пределах.

— Только не в картах, — едко заметил жених.

Декоратор захохотал и громко прибавил:

— А в любви еще меньше. Самая рискованная карта предпочтительнее самой, самой… как бы это сказать. Да попросту — всякой бабы.

Пришлось раскрыть бумажник, где лежали вырученные с выставки товарищеские деньги: пятьсот рублей, которые он не успел нынче внести в банк. Вынул оттуда сторублевку.

Он проделал эту операцию медленно, но кровь заливала все его лицо. И ему казалось, — все знали, что он секретарь товарищества, — отлично видят его преступление, и особенно тот.

Пусть, тем лучше, — думал он с каким-то отравленным отчаянием в то время, как тихий, вкрадчивый голос, похожий на звон золота, успокоительно нашептывал изнутри, что это все не настоящее: и люди, и игра, и что он никак не может проиграть товарищеских денег.

Банкомет взглянул ему прямо в глаза, точно угадав всю подноготную, спокойно позвонил и приказал лакею:

— Новую игру.

Это спокойствие приводило его в бешенство. Кровь, распаленная коньяком, стучала в висках и вызывала на дикие выходки: неудержимо хотелось плеснуть коньяком на белый жилет жениха или подойти к нему и поднять белобрысые редкие пряди волос на голове в виде рогов… Унизить так, чтобы вокруг все невольно над ним хохотали.

Карты с угождающим шелестом рассыпались по сукну.

— В банке тысяча рублей, — спокойно заявил банкомет. — Но я вам сверх этого отвечаю. — И с прищуренными глазами, точно сам насмехаясь над собою, добавил: — Что делать, и я нынче вышел из предела.

Художник нагло обратил на него глаза, также прищурил их и забарабанить пальцами по столу.

Ну, я еще из предела не вышел, но может быть выйду!

Декоратор склонился к его уху, обдавая шею горячим дыханием, пропитанным винным запахом.

— Бросьте эту музыку, ей-Богу не стоит.

Тот умышленно громко спросил:

— Что не стоит?

— Не стоит игра свеч.

Он не сразу отвел свой взгляд от мокрых маленьких циничных глаз декоратора. Пришло в голову что тот все знает, но это была нелепость. Он мгновенно отвернулся и выбросил на стол сторублевку резким движением задев рюмку. Она со звоном вдребезги разбилась о паркет и нелепым узором разлился коньяк.

Он преувеличенно пьяно захохотал и вызывающе уставился глазами на банкомета.

Карты разлетались в тревожном испуге, как бы чувствуя, что они ни при чем в этой борьбе; но банкомет, видимо, сдерживал себя, стараясь придать лицу небрежное выражение и его ровные полураскрытые губы напоминали отверстие в копилке.

Бледный партнер двумя пальцами положил мундштук с погасшей папиросой на столик, и глаза его из увядших и тусклых сразу стали ястребино-зорки.

Он поставил пять золотых и открыл восьмерку.

Во всем подражавший ему поэт с лицом белого негра, тоже поставил пятьдесят рублей — и отдал. Звон в его кармане стал жиже, и монеты звучали так жалобно, точно просили не отпускать их.

Банкомет то и дело взглядывал на своего противника не обращая никакого внимания на проигрыш и выигрыш других, точно играл с ним одним.

Теперь они уже были окружены целым кольцом любопытных мазунов, так как игра становилась все интереснее.

У него били карту за картой. Он с какой-то неестественной беспечностью отдавал бумажку за бумажкой и все думал, что это так, нарочно, что деньги вернутся к нему, и с ними вернется и душевное спокойствие и все, что он сейчас теряет в каком-то необычайном сочетании с этими чужими деньгами.

Но без этого нельзя. Это так надо — для чего-то кошмарного, рокового, к чему понуждает его смутное, бурливое кипение в сердце. Но наряду с этим, если бы тот, стоящий позади него полупьяный, чужой человек взял его за руки и вывел из-за стола, он был бы, пожалуй, ему благодарен.

В ушах у него звенит. Или это звон золота вокруг? Маленькие, холодные глаза смотрят прямо ему в лицо, и кажется, что эти глаза страшно далеко, в бездонной пустоте, откуда идет едкий туман и весь холод минувшей ночи.

Как медленно он сдает карты и как противны его пухлые руки. Каждый раз, как он дает ему карту, кажется, что он душит ее своими короткими пальцами.

Семь.

Банкомет, не открывая первых карт, выбрасывает лицом свою прикупку, даже не касается двух закрытых карт своих, и сгребает прежде всего деньги соперника, а затем ставки других партнеров.

Все проиграно. У него ни отчаяния, ни боли. Он поворачивает голову назад и с детским легкомыслием улыбается своему союзнику застенчиво и дружелюбно.

Тот кладет ему руку на плечо и говорит:

— Ну, finita la comedia. Вставайте.

Он надувает щеки и, точно желая размять члены, потягивается.

Банкомет смотрит на него вопросительно, как шакал на жертву. А вдруг жертва притворяется и сейчас вскочит и вцепится в него.

Но жертва слегка поднимается со стула, и тот машинально поднимается тоже. И уже стоя, склонившись над столом, аккуратно укладывает в карман деньги.

Еще коньяк не допит. Рядом с бутылкой, на месте разбитой, другая, сухая рюмка. Машинально наливает в нее коньяк, пьет, и только тут соображает, что ему нечем заплатить даже за это вино. Тем смешнее.

Он оглядывает зал, почти опустелый: лакеи, усталые, зевают в углах, и с сонными глазами, как автоматы, идут на зов. Дым несколько разошелся, но огни лампочек тусклы, как сонные глаза лакеев.

Он медленно огибает стол. На него не обращают внимания: глаза устремлены на руки счастливого банкомета.

Подошел к банкомету, опустил руку на спинку его стула.

Тот оборачивается, выпрямляется, думает, что с ним хотят проститься:

Он, особенно изысканно и приветливо улыбаясь, говорит:

— Садитесь.

Банкомет, не сводя с него вопросительных глаз, опускается. Рука со стулом беззвучно отходит в сторону, и толстое, пухлое тело жениха опрокидывается на спину.

Тишина.

Затем раздается взрыв невольного смеха.

Поэт, с лицом белого негра, бросился поднимать багрового, все еще барахтавшегося парфюмера.

Он на ногах. Злобным растерянным взглядом окидывает всех и останавливает его на виновнике.

Тот продолжая изысканно улыбаться, держит на отлете за спинку стул, который также нагнулся, как бы в грациозном поклоне.

— Это безобразие!

— Скандал!

— Пьяная выходка!

— Позвать старшину!

— Удалить из клуба!

Но все это негодование выражается крайне двусмысленно, точно по обязанности, сквозь трудно подавляемые улыбки.

Они спешат к пострадавшему, окружают его, заботливо спрашивают, не ушибся ли он? Выражают преувеличенную готовность удержать его, если он пожелает броситься на скандалиста. Только декоратор стоит и, качаясь от смеха, смотрит то на одного, то на другого.

Но оскорбленный не думает лезть в драку. Он, слава Богу, не пьян и не станет скандалить в публичном месте. Он только требует, чтобы виновного удалили из клуба, а там он сумеет с ним сосчитаться.

Но старшины нет. Ведь уже утро. И никто не хочет добровольно взять на себя обязанность предложить ему удалиться.

Доигрывающие за двумя-тремя столиками просят им не мешать.

Не надо старшины. Он уйдет сам.

Все еще продолжающий смеяться, декоратор берет его под руку, и они идут к выходу.

Высокий, лысый офицер стоит у окна, слегка отстранив тяжелую занавеску.

На минуту остановились. Сероватый свет упал из-за занавески и заставил вздрогнуть весь воздух в комнате. Ночь, как блудница, таилась здесь, и этот светлый ангел дня застал ее врасплох и принудил побледнеть от стыда.

Он был поражен: уже утро!

— А вы что же думали?

— Я и не заметил.

Тот останавливается перед ним на площадке у лестницы, всплескивая руками, ударяет ими себе по кривым коротким ногам.

— Чистое дитя. Ну, ну!

И снова разражается смехом, от которого трясется золотая цепочка на его животе.

В другое время такая выходка могла бы обидеть, но сейчас он слабо и жалко улыбнулся. Этот чудак прав: он заслужил такое отношение к себе.

— Послушайте, — фамильярно обращается к нему тот, — когда вы еще только пришли, я заметил, что вы не в своей тарелке, и знал почему. Ну, да. Прежде, чем поехать от вас к тому, она заехала ко мне, как к старому другу, посоветоваться. Ну, да, что вы так таращите на меня глаза, точно я привидение. Эх, дитя. Я ей такой же кузен, как и вы. Я виноват во всей истории. Я вас познакомил с нею, и теперь вы из-за этого проигрались. Ergo — вы должны бы взять у меня проигранные деньги.

Это было уж слишком.

В первую минуту он был страшно ошеломлен этим новым открытием и оскорблен нелепым предложением. Видел, как сквозь сон, потное, пьяное лицо и оно внезапно стало омерзительно ему. Он точно вдруг проснулся, пришел в себя. Вобрав отяжелевшей грудью воздух, он на мгновение опустил ресницы и затем взглянув на своего собеседника с такой ненавистью, что тот опешил.

V

Когда он вышел на улицу, за ним как будто остался отвратительный сон.

Было раннее утро, еще сыроватое, но теплое, прекрасное, как всякое утро после бессонной ночи. И было как-то неловко его ясного, чистого взгляда и открытого лица, и кроткого венчика на его челе. И свет его колол воспаленные от бессонницы и дыма глаза.

Звонили к ранней обедне, и никогда еще колокольный звон не казался таким благодатным и мирным.

Ехали извозчики и попадались навстречу люди. Раннее утро, восход солнца — это достояние трудовой бедноты; попадались все больше люди бедно одетые. Из того круга, к которому принадлежал он, встречались только те, которые, подобно ему, не спали всю ночь.

На небольшой красивой площади, откуда открывался порт, он остановился, залюбовавшись морем, и вдруг закачал головой от неизбывной жалости к себе.

Туман еще стоял над морем, кое-где, как осадок сна, но уже открывались лиловые дали, умиротворяющие и зовущие. Множество судов сушили серые, отяжелевшие от влаги паруса, и красные полосы на пароходах подчеркивали холодную зелень воды.

Заревел один пароход. В разрез с ним рявкнул другой, и в их нестройном реве было что-то важное, дружеское.

Вот они покинут пестрый порт и пойдут… Может быть, в Индию, в Австралию, на Азорские острова. Ясно припоминался аромат фруктовой лавки. И к обычной приятной тоске, которая охватывала его при этих впечатлениях, подошла каменная безнадежность, незнакомая до этого времени, предчувствие неизбежного конца, навсегда пресекающего все такие волнующие мечты.

— Ах, ах, ах! — не то вздыхал, не то стонал он, продолжая качать головой, точно стоял над могилой, куда опустил дорогого ему мертвеца. Как хорошо бы заплакать сейчас, но слезы как будто также были проиграны в гнусную игру этой ночью, вместе с чужими и своими деньгами.

Часы на здании городской думы показывали семь с половиной. Он махнул рукой, как будто именно эта рука, помимо его воли, подвела итог бессознательно решавшейся глубоко в нем задачи, и торопливо пошел прочь от порта, где дневная жизнь уже пустила в ход все зубчатые колеса.

Он спешил застать ее дома, и тот самый дворник, которого видел он ночью за воротами, вызвал ее.

Она вышла даже с непокрытой головой. Лицо свежее, недавно умытое. По-видимому, хорошо выспалась и сейчас только, что встала из-за чайного стола.

Взглядывает молча теми же глазами, что и накануне, так что у него едва не вырывается эта неожиданная для самого себя фраза: тебе нечего больше сказать?

Но что же, в самом деле, хотел сказать ей он? Этого не знал и сам. Ему хотелось на нее взглянуть и с одного взгляда решить что-то необычайно важное. Наконец у него есть оправдание: он пришел получить от нее свой ключ, ключ от своей мастерской.

Прежде всего он был озадачен этим ее свежим лицом, с выражением спокойного, выжидательного любопытства. И он сказал ей, сам не зная для чего:

— Ты видишь, я пришел к тебе. Я не спал всю ночь напролет.

Она сделала движение плечами, не то от нетерпения, не то от утренней свежести.

Он бормотал, сбитый с толку ее молчанием и отведенными в сторону прищуренными глазами.

— Я играл в карты и проиграл все, что имел.

Она все загадочно молчала.

— Проиграл и чужие деньги.

Он покраснел после этих слов. Не потому, что сознался в своем преступлении. Но зачем он это ей сказал! Всю унизительную ненужность своего признания он понял сейчас, после того, как она, в ответ на эти слова, неопределенно повела бровями и опасливо оглянулась кругом.

Уж не боялась ли она, что кто-нибудь может их застать здесь вдвоем, подслушать? Это было бы забавно. Раньше она была способна на безумные вещи. И его уязвило это обстоятельство больше, чем даже безучастие к своему жалкому положению.

— Все это, впрочем, вздор, — оборвал он резко свое дурацкое признание. — Дело не в том. Я хотел поговорить с тобой.

Ее глаза, почти скучая, спросили: о чем?

Он опять не выдержал своего чуть ли не делового тона.

— В последний раз.

С минуту подумала, все с теми же прищуренными в сторону зеленовато-изменчивыми глазами,

— Хорошо. Я сейчас оденусь и выйду. Только прошу… подождать меня не здесь, а на углу.

Она несколько запнулась, умышленно обходя местоимение.

С досадой, доходившей до боли, он посмотрел ей вслед и, понурив голову, пошел, куда она ему указала.

Взять ключ и распроститься с ней. Сказать: я забыл вчера взять у вас мой ключ. Больше ничего. Ни одного слова больше. А если она оскорбится, напрямик заявить ей, что иначе не может и быть после того, как всего час тому назад узнал он еще кое-что о ней. Да, кое-что такое, что окончательно уронило ее в его глазах. Дойти до такой степени, чтобы отдаваться пьяному цинику! И после этого она могла рассчитывать… А то, так просто уйти, не говоря ни слова. Пусть знает, что он не пожелал остаться, после такого оскорбительного отношения к нему в тяжелый для него час.

Солнце успело подняться и теплым перламутровым пятном сквозило в легких, совсем весенних облаках. Слабые, как улыбка на больном лице, ложились тени на подсохшей солнечной стороне.

Она показалась в кофточке, в шляпе. На ходу застегивала новые перчатки; даже не умерила шаги, равняясь с ним, и он не сразу вступил с ней в ногу.

Они прошли порядочное расстояние молча. Нищая девочка привязалась к нему, забегала вперед, клянчила.

— У меня нет ничего.

Но так как нищенка не отставала, он сунул руку в карман пальто, — может быть, засорилась мелочь, — и наткнулся на коробку с засахаренными орехами.

Он почему-то сконфузился и сунул коробку нищей.

Та подхватила и кинулась прочь.

Он уловил подозрительный взгляд и должен был объясниться, чтобы она не думала, что он был еще где-нибудь, после того, как с ней расстался: чистосердечно рассказал, каким образом купил эти орехи.

Она была очень чувствительна. Глаза ее отвечали слезами даже на пустяки. Но то, что тронуло бы ее, может быть, еще вчера, сегодня, наверно, опять произвело жалкое впечатление.

Он сжался, нахмурился, проникая в ее настроение с тою остротой, которая сообщалась, ему бессонной ночью и взбудораженными нервами.

Они шли знакомыми улицами по направлению к его мастерской. Это делалось как будто машинально, но в нем возбуждало затаенную надежду, которая еще не смела поднять крылья.

Последний туман совсем рассеялся, но в легкой влажности воздуха, не поддававшейся солнцу было, что-то почти ядовитое, как в незрелых, плодах.

Магазины по случаю праздника оставались заперты, и на улицах шевелилась ротозейная скука, обессмысливающая самый воздух. Все звуки и голоса дня падали в ее раскрытую пасть и исчезали там без отклика и радости.

Его охватило неестественно поднятое чувство чистосердечия: желание раскрыть перед ней всю душу. Он уже не мог остановиться и, растравляя себя воспоминанием об этой ночи, рассказал, как искал ее всюду. Она изредка взглядывала на него и силилась разгадать за этой расслабленной искренностью, — ради чего он вызвал ее так рано утром?

Раздался резкий звук рожка, от которого воздух сразу потускнел, точно в него влилась черная струя; карета скорой помощи промчалась посреди улицы, почти непрерывно продолжая трубить. Где-то несчастье: убийство, самоубийство… Катастрофа особенно подходила к этому дню.

Он, бледнея, прервал свою исповедь.

— Как это странно… Опять где-то кровь… И вчера также… И тогда… Помнишь? После первого свидания…

У нее появилось испуганное выражение. Уж не угроза ли это?

— Все это пустяки. Случайность, не больше, — сказала она.

— Все роковое случайно. Как-то так бывает, что то, что вне случайности, чаще всего не важно. — И, опуская голову он мрачно закончил: — Нами владеют какие-то темные силы, совершенно опрокидывающие все, что мы считаем полезным, нужным для себя.

Ну, нет, она не согласна с этим. Человек может поставить на своем всегда, если захочет.

— Да? Значит, ты так хотела?

— Не будем об этом говорить.

— Почему?

— Потому, что это ни к чему не приведет.

— Но неужели мы не можем поговорить друг с другом по душе? Ну, вчера иное дело. Я был слишком поражен этой неожиданностью. Ты поставь себя на мое место. После того, что было почти накануне… Ведь всего за три дня! — с отчаянным недоумением воскликнул он.

Поравнялись с мастерской.

— Зайдем, — предложил он, в то время, как сердце его замирало.

— Зачем? Нет.

— Ты боишься?

— Чего мне бояться?..

— Я уж не знаю. Вероятно, меня?

Она отрицательно покачала головой.

— Ну, так зайдем. В последний раз, — обратил он к ней чересчур открытые глаза.

На мгновение задумалась. У него захватило дыхание. Но вдруг нахмурила брови и решительно отрезала:

— Нет.

— А! Может быть, ты боишься себя?

— Я… себя! Почему это?

— Ну, все же, что-нибудь да значат для тебя эти стены.

Голос его задрожал. Она нетерпеливо сделала движение.

— Довольно… идем.

— В последний раз! — уж не владея собой, продолжал он. — В последний раз я хочу поцеловать твои руки там, где я целовал всю тебя. Ах, мне кажется, что в нашем большом зеркале еще осталось отражение твоей наготы!

— Нет, нет.

— Ну, что может прибавить к тому, что было, это последнее посещение?

Она с лихорадочным упрямством покачала головой.

— Нет. Нет!

Тогда он стал напоминать ей беспорядочно и страстно их встречи, где еле-еле уловимые, трогательные черты нежности золотых вечеров, певучего молчания ночью у берега моря, или в парке, мешались с буйными образами их ласк, в которых вырывались слова, подобно огненным птицам, наполнявшие воздух вскрикиваниями и стенаниями.

Она пыталась прервать его, но он не слушал и говорил с горящими глазами; пыталась уйти, — он держал ее руку и тянул за собою. Она уже начинала заражаться его безумием. Ему казалось, что она уступает, пойдет к нему. Это вознаградит его за все перенесенные унижения.

По двору глухо раздались твердые отчетливые шаги.

Она рванула руку и сразу пришла в себя.

Мимо них прошел господин в котелке, с сигарой в зубах, тот самый, которого он видел ночью: дурное предзнаменование.

Она пошла вперед.

Он некоторое время стоял, с трудом переводя дыхание; потом бросился вслед за нею в расстегнутом пальто, полы которого развевались.

— Умоляю тебя!

— Этого не будет.

— А, вот как! Ты даже не желаешь исполнить последней просьбы моей, хотя для тебя это ровно ничего не стоит. Да, да, ничего не стоит! — с ненавистью говорил он. — Ведь ты так щедро раздаешь свои поцелуи. Ах, да ведь я же знаю! Уж меня-то тебе не провести. И, надо сказать еще, ты была не особенно разборчива. В этом меня убедил вчерашний господин, у которого ты была после меня. Нет, нет, не тот, а другой, еще пошлее и еще ничтожнее! Пьяное животное. И он тебя в сущности презирает, иначе не стал бы мне сам рассказывать. Да, да, он сам мне и сказал: — Я ей такой же кузен, как и вы. — Ну, что, слышала!

Она остановилась пред ним, сначала ошеломленная от сыпавшихся на нее ударов, но злобный огонь разгорался в ее глазах и лицо приняло вызывающее выражение. Она тряхнула головой и цинично выкрикнула:

— Ну и что ж! Ну, да, я такая! Но ты-то как смеешь, говорить мне это? Ты смеешь ругать их, когда ты в тысячу раз хуже! О, как я тебя ненавижу теперь! Ах, ты…

Лицо ее совсем исказилось от бешенства, губы дрожали и в глазах стояли слезы. Она скрипнула зубами и почти побежала прочь от него по улице, поднимавшейся прямо к церкви, которую они любили и почему-то звали наша церковь, хотя ни разу в ней не были.

Этот гнев ее и грубое бранное слово, едва не сорвавшееся у нее с языка, оскорбили и уничтожили его окончательно. Но то, что жило в предчувствии теперь вырвалось на волю.

Он побежал вслед за нею и, задыхаясь, заглядывая сбоку в ее лицо, бормотал:

— Ну, прости меня. Прости!

— Нет, не прощу никогда!

Если бы она могла сейчас как-нибудь отмстить за унижение, она бы ни перед чем не остановилась; даже перед жертвой с своей стороны.

— Пойми. Пойми! Если бы я не любил, я бы мог отнестись к этому спокойно.

— Неправда все это! Никакой любви ко мне у тебя нет и не было, а просто ты ревнуешь и злишься, что я ухожу от тебя.

— Я могу доказать тебе, что ты ошибаешься.

— Чем это ты докажешь?

— Я докажу!..

Они остановились и в упор глядели друг на друга.

— Я вчера говорил тебе…

— Неправда!

— Ты мне сказала: поздно… Сказала?

— Нет, это ты первый сказал — поздно.

— Да, но я потом побежал за тобой… Ты должна была понять…

Оп вобрал в себя воздух и выдавливал слова, как бы пропитанные кровью.

— И все же, несмотря на твое «поздно», несмотря на все, что я узнал, я пришел опять к тебе.

Она резко расхохоталась ему в лицо.

— Ты, видно, издеваешься надо мною. После всего, что бросил ты мне в лицо и что я подтвердила, ты чуть ли не предлагаешь мне…

— Да, да, предлагаю… Я нисколько не издеваюсь.

— А, значит, ты уверен, что я сама откажусь от этой чести. А если нет? Если я скажу: я согласна. Ты скажешь, что пошутил.

— Я!..

Как ночью он не верил в то, что игра в карты настоящая и он проигрывает чужие деньги, так и теперь.

— Я?.. Вот церковь… Если хочешь, сейчас же зайдем туда. Мы подготовим все… Я не знаю, что и как там…

Она смотрела на него во все глаза, все еще ему не доверяя. На мгновение почувствовала злорадное торжество над ним. Но ведь, это торжество падет, как только она откажется. Отказаться ничто не помешает ей даже в последний день, а между тем, и в глазах того это поднимает ее фонды. Она моментально взвесила все, но из упрямства, из желания утвердить за собою принятую позицию, не переставала саркастически посмеиваться и выражать ему почти презрительное недоверие.

— Да, да, конечно, со мной можно поступать, как угодно. Со мной нечего церемониться, особенно после того, как я была твоей рабой, твоей куклой.

— Оставь это отвратительное слово! Ты может быть, права, что сейчас мстишь мне, но, ведь, я хочу искупить свою вину.

— Ах, значит, это — искупление, жертва с твоей стороны? Ведь тот не смотрит на свое предложение, как на жертву.

Она едва не испортила дела этой выходкой, но сейчас же спохватилась:

— Да, нет… Что же я, в самом деле, принимаю всерьез твою злую шутку надо мной!

И протянула ему руку.

— Ты видишь, я прощаю тебя.

Он взял ее руку, но не выпускал и продолжал с жестоким для себя спокойствием:

— Ты меня не поняла. Я вовсе не смотрю на это, как на жертву или как на искупление. Ты увидишь, что тебе не придется делать такого обидного для меня сравнения.

Она все еще делала вид, что колеблется. Глаза ее были опущены, губы плотно сжаты. И только где-то глубоко в груди покалывало чувство, похожее на сожаление: почему не раньше! Ведь она до вчерашнего вечера любила его.

Она подняла лицо и остановила на нем долгий взгляд.

В этом взгляде он не видел ни благодарности, ни, тем более, любви.

— Хорошо, — произнесла, наконец, она. — Вот тебе моя рука.

И она протянула ему руку с таким видом, как будто между ними состоялась не более, как торговая сделка, покуда на слово.

Он взял ее руку, с насильственным приветом улыбнулся и шагнул на ступеньку.

Она последовала за ним.

Он поднимался по стертым каменным плитам церкви, будто всходил на эшафот.

На паперти взгляды их встретились.

В то время, как губы кривились в жалкую улыбку, глаза выдавали их. Они, как преступники, вместе задушившие в эту ночь зыбкую радость жизни, тяжелым союзом скрепляли тайну своего преступления.

Александр Федоров
Сборник «Осенняя паутина». 1917 г.
Уильям Меррит Чейз — Interior of the Artist’s Studio, 1880 г.