Александр Федоров «Сирень»

I

Вечер был такой тихий и золотистый, что пыль, стоявшая в воздухе, попадая в оранжевые полосы заката, светилась прозрачными пятнами, как легкий пар.
Деревья отдыхали после горячего майского дня. Их листья, побледневшие за день от солнца, теперь посвежели и дышали свободнее, особенно сирень, которой душно было от цветов.

Горьковатый, сильный запах сирени заливал воздух до такой степени, что казалось, еще немного, и его можно будет рассмотреть в червонных переливах зари; она проникала с запада сквозь листву деревьев, золотила стволы и ветки, пятнами блестела на песке и заставляла светиться пышные лиловые кисти.

В эту весну цвела сирень особенно сильно, буйно. Она как бы ленилась, заливая аллеи до такой степени, что листьев совсем почти не было видно под кудрями лиловых цветов, по временам нагибавших длинные, жилистые ветви. В этом буйном цветении было что-то призывно-страстное и томительное, раскрытое и пленительное, как языческая нагота. Сирень, как цепь, оковывала весь парк и, казалось, держала в плену все другие деревья, среди которых некоторые еще не вполне распустились.

Особенно странно было видеть ели, похожие на темно-бронзовые канделябры со множеством свечей и старые дубы, черные, корявые, тяжелые, как будто вылитые из чугуна.

Сирень была везде: в руках прохожих, в корзинах, кухарок, среди кровавых кусков мяса и битой птицы, в волосах швеек, на шляпах извозчиков. Она как бы завоевала всех. Сирень валялась в пыли, смешивая свой торжествующий запах с запахом земли, моря и города, опьяняя, кажется, самые камни.

Ее цветы гибли под ногами прохожих и лошадей, издавая еще более сильный запах, когда их давили ноги и колеса, как будто вместе с жизнью отлетала в этом аромате душа цветов.

II

Компания из троих молодых людей, представителей так называемой, золотой молодежи, и двух приятельниц шла с моря через парк, чтобы затем разъехаться по домам. Они весело и хмельно провели в море на яхте, целый день и теперь лениво тянулись по сиреневой аллее, изредка перекидывались шутками и словами, вспыхивавшими как огоньки, сохранившиеся после веселого костра под пеплом.

Сирень дышала на них, проникая ароматами в платья, в волосы, в поры млеющей кожи. Запах ее ощущался на сохнущих губах, на тяжелевших ресницах.

— Ах, мне все еще кажется, что меня покачивает! — колеблясь из стороны в сторону и слегка выгибая молодое послушное тело, воскликнула одна из женщин. Красные маки на ее легкой весенней шляпе закачались, касаясь черных блестящих волос и пытаясь взглянуть на смуглое привлекательное лицо с большим страстным ртом. — Поддержите меня, Серж, а то я потеряю равновесие.

Она затрепетала рукавами, как крыльями, вся перегибаясь назад, закидывая голову и смешно видя перед собой, почти прямо над головой, длинный, тупой подбородок и вздернутые кверху белобрысые усы владельца яхты.

Он уклонился в сторону, так что она, действительно, едва не упала, и с грубоватым смехом ответил:

— Ну, Марго, потерять равновесие после того, как потеряно кое-что поважнее, — это не беда.

Товарищ его лысый и черноусый, но совсем еще молодой человек, карточный игрок и едва ли не шулер, поддержал его более грубой шуткой:

— Шансонетным телам свойственно неустойчивое равновесие.

Подруга ее, с взбитыми золотистыми и явно крашеными волосами, засмеялась одним только голосом. Она уже подходила к тому возрасту, когда приходилось беречь лицо, эту вывеску ее товара, и, по возможности, сохранять неподвижность своих черт, во избежание морщин.

Ни ту, ни другую нисколько не оскорбляли подобные остроты: они и не к этому привыкли. Но когда третий спутник, самый красивый из троих и самый противный со своими заискивающими манерами, воскликнул:

— Браво, Серж! Браво, Мишель! Вы сегодня в ударе.

Женщины переглянулись с пренебрежительными гримасами, которые говорили: «Ну, хоть те двое нам деньги платят, а этот, прихлебатель, туда же!».

Марго концом зонтика сбила шляпу с головы Сержа, покрытой такими бесцветными и прилизанными волосами, точно их и не было совсем, — и бросилась бежать по аллее, высоко подхватив свистевшую шелком юбку, которая била ее по икрам в синих со стрелками чулках.

Желтые ботинки ее поблескивали на бегу, но Серж и не думал ее преследовать. Не сгибая ног в подвернутых палевых панталонах, он нагнулся, чтобы поднять шляпу, но услужливый красавец поднял ее раньше и подал ему.

Он, не глядя на него, кивнул в виде благодарности и сказал Марго:

— Глупо.

Та, все еще держа одной рукой юбку, плотно обхватывавшую ее бедра, обернула голову назад и шаловливо показала ему нос. Но, видя, что вызов ее не принят, поправила слегка сбившуюся шляпку и лицо ее стало скучным.

— Ты все еще, Марго, не можешь угомониться, — вяло обратилась к ней подруга.

— Наоборот. Встряхиваюсь, — ответила та, снова делая вид готовой на дурачество. Она попутно сорвала ветку сирени и проводила ею по своему лицу, расширяя от запаха ноздри.

— Как освежает… Странно: цветы всегда прохладны. И когда… вот так… дышишь ими… хочется…

— Любви или шампанского, — вставил красавец.

Она даже не взглянула на него и, кусая сирень неровными блестящими зубами, продолжала:

— Хочется совсем чего-нибудь особенного.

Ее темные глаза с желтоватыми белками ушли куда-то внутрь и, продолжая опять водить по вздрагивающим ноздрям сиренью, Марго на минуту задумалась о чем-то, потом с просиявшим лицом вспомнила:

— Ах, да! Вот! Это был маленький хромоножка. Он для меня лазил через забор и рвал сирень. Я была тогда ребенком и звали меня по-настоящему — Маша, Муся. Кажется, я была влюблена в него. Бедняжка упал в колодезь и утонул.

Она вздохнула и тем рассмешила всю компанию.

— Так вот оно, особенное, чего тебе хочется, — обратился к ней красавец.

— Я вас прошу не говорить мне ты! — сверкнув глазами, резко крикнула ему Марго.

— Хо-хо-хо! — передразнил ее тот; однако, несколько опешил от ее окрика и вопросительно оглядел своих приятелей.

— Полно, Марго, — остановил женщину Серж. — Он наш товарищ и то, что разрешено нам, должно быть разрешено и ему.

— Я не хочу этого, — упрямилась она. — Он не имеет права.

— Ну, полно, полно… Какая муха тебя укусила? Отчего же ты прежде не протестовала?

— Марго! — прервал их пререкания игрок. — Взгляни лучше. Уроды еще не перевелись на свете и ты можешь влюбиться еще раз. Вон, посмотри, идет горбун. Я не видал твоего хромоножку, но этот не уступит ему уродством, можно поручиться.

Марго с досадой швырнула ветку сирени, сорвала свежую и, еще не взглянув туда, куда ей указывали, с досадой пробормотала:

— А что же… Он, конечно, гораздо интереснее всех вас.

Компания разразилась еще более веселым смехом.

— Ха-ха-ха… Серж, слышишь?

— В самом деле, это было бы «чего-нибудь особенное», чего ты хочешь.

— Да взгляни, Марго.

Он указал тростью на горбуна, который шел, ковыляя на тонких вывернутых ногах, выставив вперед большую тяжелую голову в старой соломенной шляпе.

— Это профессор Гранов… Известный ученый… Я, впрочем, не знаю, чем он известен.

— Во всяком случае, не завидую ему, хоть он и имеет шансы на твою… pardon… на вашу любовь.

— Ну, ну… смейтесь… А чтобы вы там ни говорили, он гораздо интереснее всех других мужчин и вас в том числе. Все вы, как один… все… все… сколько их я знаю. Надоели!

— Но ты-то ему не интересна… — подзадоривали они Марго.

— Что?.. Я…

Она презрительно скривила губы.

— Ну, да… ты… Соблазни его. Я иду на пари, что не соблазнишь.

— Это было бы забавно. Я готов держать мазу, — оживился игрок.

Подруга ее пожала плечами и отвернулась, не одобряя этой затеи.

Горбун свернул в соседнюю аллею и видно было сквозь лиловые кисти сирени, как он направлялся к скамейке в совсем глухой уголок.

— Вот этот перстень с бирюзой, который ты так желала иметь, он будет твой, — поддразнивал Маргариту владелец яхты.

— Я присоединяю свою булавку, — подхватил брюнет.

Булавка была с фальшивым бриллиантом, но Марго этого не знала, да это было и неважно.

В ее голове все еще шумело от шампанского, а запах сирени томил и странно волновал. Затея показалась пикантной и оригинальной, и было в ней еще что-то таинственное. Кроме того, она любила всякого рода спорт, а здесь было похоже на спорт.

Марго даже остановилась посреди аллеи и глядела то на одного, то на другого, взвешивая что-то про себя и начиная улыбаться затаенным желаниям, вспыхивавшим и бродившим в ее крови.

— Ну, иди же, Марго, не упускай случая. Я готов голову дать на отсечение, что он не целовал еще ни одной женщины.

— По крайней мере, вряд ли какая-нибудь женщина целовала его, — с неподвижным лицом сказала ее подруга.

— А я поцелую, — решительно заявила Марго.

— Это еще не выигрыш пари. Надо, чтобы он поцеловал тебя. Понимаешь… вполне.

— И он поцелует меня, — стукнув ногой, подтвердила она. — Я принимаю ваше пари.

— Браво! — со смехом воскликнули трое мужчин. — Браво, Марго! Но как же мы проверим твою победу?

— Я не обману.

— Ну, нет, это надо знать, убедиться.

— С вас достаточно будет, если вы застанете его у меня через три часа.

— Марго, — шепнула ей подруга, — булавка фальшивая, а бирюза…

— Все равно… Достаточно? — обратилась она к спортсменам.

— Тогда, до свиданья.

III

Марго отделилась от своих спутников и той походкой, которой она выходила на эстраду для исполнения своего номера, направилась в аллею, где сидел горбун.

Они с любопытством и смехом смотрели ей вслед, насмешливо напевая: «Маргарита, бойся увлеченья»…

В наплывающих сумерках фигура ее казалась воздушной и очень близкой этому возбуждающему весеннему вечеру, обвеянному запахом сирени.

Они видели, как она, обернувшись, сделала им знак рукой уходить, а сама скоро остановилась около скамейки и села неподалеку от профессора.

Тот, по-видимому, не обратил на нее внимания, занятый красным листком телеграмм, выпущенных по случаю новых событий на Востоке.

Марго раза два сбоку на него взглянула. Он продолжал читать.

Она успела рассмотреть его большую стриженую голову на худой шее, тонкий, совершенно прямой нос и неправильный очерк большого рта, в котором было замкнуто страдание.

По-видимому, ему тяжело было дышать: при каждом дыхании плечи его приподнимались, точно безобразно выступавший горб, как уродливый полип, впился ему в спину и давил его.

Марго уронила платок, чтобы обратить внимание соседа хоть таким образом. Он на нее оглянулся и, ей показалось, со вниманием и любопытством на нее посмотрел.

Она поспешила сама поднять платок и улыбнулась профессору, скромно проговорив:

— Вы так испортите себе глаза. Уже сумерки.

Он, не поворачивая плеч, повернул голову и, посмотрев на нее как-то снизу вверх, ответил слабым, тонким голосом:

— Нет, еще не так темно. Притом же телеграммы… — Он запнулся. — Все кровь и кровь… Трупы и трупы… Новые поражения. Тревога внутри страны, а правительство молчит или, еще хуже… упорствует. Ужас!

— Стоит ли в такой вечер заниматься ужасами!

— При чем же тут вечер?

— Как, при чем! Вот странно.

Она привычно рассмеялась и с легкомысленной непоследовательностью добавила:

— Да и все равно, помочь нельзя.

— Нет, помочь можно и мы должны помочь, так как мы в этом виноваты.

— Что? Ха-ха-ха… Ну, уж я никак не могу считать себя в этом виноватой. В чем хотите, только не в этом. Я сама терпеть не могу войны и всяких таких… недоразумений.

Так как он во все глаза смотрел на нее, она улыбнулась ему и с неожиданным вздохом закончила:

— Ах, жизнь так коротка.

Непривыкший к подобным скачкам настроений и слов, профессор не знал, что ей ответить. Он, по-видимому, все еще не вполне уяснил себе с кем имеет дело, и Марго это несколько льстило, хотя и смешило в то же время. Чтобы ускорить ход интриги, она вернулась к прежнему.

— Нет, я совсем не согласна в такой вечер говорить о крови, о покойниках и еще там… вроде этого.

Но так как он и тут не нашелся, что ответить, она многозначительно заявила:

— Этот вечер совсем не для того создан.

— Для чего же?

— Будто вы не знаете? — тягучим тоном произнесла она, лукаво прищурившись, недоверчиво покачивая головой.

Он смутился и недовольно шевельнул бровями. Какая-то парочка, не обращая на них внимания, обнявшись, прошла мимо, и в душистом воздухе послышались два голоса, скорее похожие на воркованье диких голубей, чем на человеческую речь.

— Вот, спросите их, — кивнула она на удалявшихся, которые терялись в сумерках, сами как будто созданные из бархатных переливов майского воздуха и ароматов сирени.

— Это не для меня, — услышала она спокойный, тихий ответ.

— Почему?? Разве вы не такой же человек?

Она хотела этой фразе придать такой смысл, что в ее глазах уродство его не имеет никакого значения. Но он не хотел и не мог так понять ее: у него была гордость другого чувства и, стараясь сохранить эту гордость, он ответил:

— Нет, именно потому, что я человек, я должен сказать, что это для меня неважно.

— Неважно?.. Неважно — любовь?

— Любовь! Так любят и зверь, и птицы. Для человека есть иная любовь. Вы сказали — жизнь коротка. Тем более — надо дорожить ею, сделать ее более достойной человеческого призвания.

— Но в этой любви вся поэзия жизни! — возвысив голос, повторила она фразу, слышанную ею от одного из своих быстро сменявшихся поклонников.

Он принял эту фразу всерьез и прямо взглянул на нее своими глубоко запавшими и как-то детски трогательными глазами, встречающимися только у людей, жестоко обиженных природой, но не злобствующих на нее за это.

— Есть иная поэзия, более возвышенная и достойная человека: поэзия мысли, поэзия духа, пренебрегающего животными радостями…

— Хорошо, но, если так, человеческий род должен прекратиться, — пустила она в ход логику.

Увлеченный своими мыслями, он не обратил внимания на ее возражение и продолжал:

— Есть поэзия сострадания, влекущая человека к подвигам, к стремлению пожертвовать собою за своего ближнего, за человечество, опутанное насилием и гнетом жестокости, хищничества и произвола. Вот этот лоскуток бумаги — потряс он газетным листком, — он представляется мне каким-то окровавленным знаменем нашего несчастного времени, клоком живого тела, вырванного из нашей с вами родины.

— Слушайте! — строго и таинственно обратился он к ней, начиная чуть ли не с шепота. — Один солдат нынче рассказывал мне, что около Мукдена они шли по щиколотку в человеческой крови, и эта кровь проникала сквозь сапожную кожу и потом так запеклась на ногах, что сапоги нельзя было снять: приходилось разрезать их. Человеческая кровь по щиколотку! — воскликнул он как-то визгливо, открывая еще больше свои впалые глаза и рот, наполненные ужасом. — Че-ло-ве-че-ская! — точно не веря себе, повторил он опять, упавшим до шепота, дрожащим голосом, так что Марго отшатнулась. — А отчего это? Оттого, что люди еще звери и стремятся только к удовлетворению зверских похотей и других стараются держать в этих же потемках.

Он задыхался от усилий и волнения, хотя чуть не всю эту речь проговорил, не возвышая своего слабого, почти женского голоса. И, опершись согнутыми руками о колени, он согнулся под своим горбом, который шевелился от его тяжелого дыхания, как впившийся в спину зверь.

Марго с удивлением слушала его, не совсем проникая во внутренний смысл его речи, но инстинктивно чувствуя, что в его словах есть что-то враждебное — не ей, а всей ее жизни.

Впрочем, отчасти она была убеждена, что его заставляет таким образом говорить зависть, как существо, обделенное теми радостями, которые природа щедро бросала всем молодым, сильным, красивым. Вместе с досадой он возбуждал в ней сожаление; а то, что он удостаивал ее такой беседы, возвышало ее в своих собственных глазах, заставляло скромнее держаться, вызывало к нему чувство признательности.

— Так дальше жить нельзя, и человек не в праве так жить, ни как гражданин, ни как существо, созданное по образу и подобию Божию. И разве вы не видите! — с просветлевшим лицом обратился он к ней. — Люди изменились теперь, и какое отвращение и боль вызываешь в них вся эта бойня и все вопиющие несправедливости. Мы накануне новой жизни, новых, более человечных и достойных нас, отношений. Нынешний день станет далеким прошлым для завтрашнего дня. Разве вы не видите, что между вчерашним днем и нынешним целая пропасть, что они совсем не родные друг другу? В самой психике людей совершаются какие-то молниеносные переломы. Люди стыдятся того, чем жили вчера, во что вчера верили. Да, да! Мы накануне новой, прекрасной жизни, и все это сделала человеческая мысль, божественный дух человека!

Марго скрытно зевнула. Ее утомило непривычное напряжение мысли, и эти новые, неслыханные ею слова, возбуждавшие в ней, уже помимо пари, желание осчастливить своей лаской этого доброго несчастного человека.

— Все это так, — поторопилась начать она, боясь, как бы он не завел дальше эту канитель, — но ведь… — Она опять хотела повторить доказательство относительно человеческого рода, но смягчила свою речь: — ведь человеку хочется и другой любви, раз ему дано тело. И, право, я не вижу тут ничего дурного. Это так… так естественно. Ну, скажите, — переменила она наставительный тон на более игривый: — разве вам не хочется, чтобы вас поцеловала женщина молодая, недурненькая… Ну, вот, такая, как я?

Она подвинулась ближе, наклонила свое неожиданно для нее вспыхнувшее лицо к нему и вызывающими глазами глядела в его глаза, ставшие сразу растерянными и беспомощными, как у человека, сраженного обидной насмешкой. Вместе с тем он слышал ее дыхание, и, казалось, этот притаившийся душистый вечер с затеплившимися звездами и властным запахом сирени склонился к нему и дохнул на него из томившейся глубины.

— Зачем это! — с жалким лицом пробормотал он и поднялся на свои тонкие вывернутые ноги, такой маленький и придавленный, похожий сзади на обезьяну, со своими длинными руками и горбом.

Она поднялась также.

Он пошел от нее прочь, ковыляя, поводя при каждом движении плечами. Она последовала за ним.

— Вы забыли свою шляпу. Вот.

Он обернулся и взялся рукой за шляпу.

Она держалась за другой конец полей и торопливо говорила:

— Ну, послушайте… Знаете что… пойдемте ко мне. Вы, пожалуйста, не подумайте. Я не хочу денег.

Она чувствовала по шляпе, прыгавшей в ее руке, как дрожала его рука.

Не глядя на нее, он потянул шляпу; она ее выпустила и он опять пошел вперед, вон из этой тихой опьяняющей аллеи, повертывая то в одну, то в другую сторону своим выступавшим горбом.

Марго была оскорблена, но его упорство заставило ее еще упрямее ухватиться за свое намерение.

Она шла за ним, и звезды, вздрагивая среди ветвей, казалось, летели навстречу.

Он слышал за спиною ее шаги, шуршанье ее шелковой юбки, и все это внушало ему что-то вроде тайного ужаса, от которого сердце содрогалось. Сердце стучало в груди, искрилось и наполняло все его уродливое существо, кроме горба, который сидел на его спине и как будто издевался над его положением.

Ночные тени выступали из-за кустов и смотрели горячими звездными глазами, протягивали к нему жадные ветки, отягченные цветами изнемогающей от пышности сирени и дышали ему в лицо, как эта женщина, сладостьем отравляющего желания, которого он боялся и бежал.

Он, как из плена, спешил вырваться из темно-лиловых объятий сиреневой аллеи, которая по обе стороны простерла свои гибкие цветочные руки, чтобы поймать его и не пустить дальше. Иногда ему казалось, что он все толчется на одном месте и, вот-вот, сейчас упадет от изнеможения и внутренней боли. Вдали аллея как будто сомкнулась. Теперь ему не уйти. Он почти побежал, семеня заплетающимися ногами, и за поворотом аллеи сразу увидел выход, а за ним — безлюдную площадь, всю налитую, как парами душистого вина, прозрачным весенним сумраком.

Совсем около калитки две слившихся вместе тени, не сразу оторвавшись от каменной ограды, метнулись в аллею.

Она опять очутилась возле него и бормотала, возбужденная своим желанием, поднятым упорством этого чудака — урода.

— Они сейчас целовались здесь… Это такое блаженство… целовать в такую ночь… Если вы никогда не целовали ни одной женщины, вы узнаете, как это сладко. Пойдемте же со мной!

Ему хотелось броситься от нее, бежать вперед, без оглядки, или упасть на землю, биться, кричать и рвать ее ногтями за то, что она создала его таким уродом, не дала ему ни разу в жизни испытать женскую ласку; в ранней молодости у него были такие порывы… сны… но его целомудренная душа подавила их, и он давно перестал считать себя принадлежащим к полу. Он гордился этим, как победой; он мог быть человеком, освободившимся от цепей, сковывающих внутреннюю свободу.

С умоляющим взглядом он обратился к ней. Теперь она чувствовала свою силу и была почти уверена, что сейчас он будет в ее власти и пойдет за ней, как голодное животное. Это было так ей знакомо!

IV

Поблизости была ее гостиница.

Справа возвышались молчаливые стены монастыря, насквозь светившаяся колокольня. Дальше, внизу, крыши и башни, среди них вырисовывались и другие башни и колокольни, точно бодрствующие сторожевые.

Сверкали и шевелились огни, и шум, как волны стихии, то приливал оттуда, то отливал.

И рядом с этой соблазнительницей ему припомнилась картина искушения. Но то — был Бог, а он только человек, несчастный, уродливый кусок мяса, раздавленный природой в ее властном движении к красоте и радости.

— Ну, идите же… Идите, — торопила его она и в голосе ее слышалось приказание. — Я хочу… Слышите!

Она взяла его под руку, и при этом прикосновении он почувствовал себя сильным, молодым, стройным, как она, и легким, как облако, точно с правой стороны, где она просунула свою руку, трепетало могучее крыло.

Но только что он сделал движение, как одна нога его задела за другую. Он едва не упал и опять увидел себя беспомощным, противным уродом.

— Оставьте меня… — забормотал он. — На что я вам? Разве вы не видите, что я — калека. Если вы хотели издеваться надо мною, это стыдно… недостойно человека…

Она с искренним порывом прервала его:

— Нет, нет… Клянусь вам… понимаете… Вы мне напомнили того… хромого мальчика… Ну да…

Он ничего не понимал и надрывающимся голосом продолжал выбрасывать через силу слова:

— Недостойно человека… Стыдно… Стыдно…

— Да я же вам говорю… нет… — едва не плача, спешила она оправдать себя, рассеять его сомнения, торопливо касаясь его рукава, испуганная той лихорадочной дрожью, которая ощущалась ею даже сквозь грубоватую ткань его пиджака… — Ну, успокойтесь… полно… А то, право, я разревусь, как дура.

— Оставьте меня…. Оставьте. Идите…

Ему казалось, что земля стремительно вертится под его ногами и несется в какую-то душную бездну.

С потемневшими глазами, с раскрытым ртом, она оставила его рукав, хотя он не отталкивал ее, не вырывал руки. Вся ее фигура сразу как будто размякла и осела, а сбившаяся на бок шляпка придавала жалкий вид. Она увидела, как он всем своим изломанным телом прислонился к каменной ограде и зарыдал с тонкими истерическими всхлипываниями…

V

Когда через три часа, после бесплодных постукиваний в дверь, компания вломилась в номер Марго, она была одна и глаза ее распухли от слез.

Пари было проиграно обоим.

Александр Федоров
«Рассказы» 1908 г.
Чайльд Гассам — Under the Lilacs.