Александр Федоров «Утро»

Митя вышел в сад, довольный, что его на этот раз никто не сопровождает.

Няня, горничная и даже кухарка чем-то заняты в маминой комнате, куда его нынче не водили даже поздороваться. Отец только на минуту вышел к Мите, молча поцеловал его и заперся у себя в кабинете.

Все ходят так тихо, точно боятся кого-нибудь разбудить.

Пришел какой-то черный чужой человек.

Прислуга засуетилась. Шепотом посоветовались и боязливо постучались к отцу. Чужой человек боком скользнул в дверь, держа картуз за спиною, а потом отец и он прошли в мамину комнату.

Прислуга осталась в зале и стала по-новому убирать и расставлять мебель.

Больше, однако, они шептались и покачивали головами, чем прибирали. Няня то и дело утирала слезы.

Митя тоже заплакал.

— Не надо, чтоб няня плакала.

— С чего ты взял, лягушеночек? И вовсе я не плакала. От старости это у меня глаза слезятся.

Но, глядя на кончик носа няньки с прозрачной, переливавшейся на нем капелькой, мальчик настойчиво повторил:

— Плакала и даже нос себе обслезила. У тебя, няня, опять зять умер?

— Господи! И все-то он помнит! Какой там зять! Больше года, как лишилась его. Что ему два раза, что ли, помирать?

— А зачем зеркало закрыли? — с непонятным раздражением спросил мальчик. — Не хочу, чтобы зеркало закрыли.

— Иди-ка ты в сад. Вишь, погода-то какая нынче выдалась.

Но закрытое зеркало почему-то особенно остановило на себе раздраженное внимание мальчика: он привык в него видеть всю отраженную залу и себя. И это было так чудесно. Теперь все как будто лишилось самого важного, и даже тропические растения омертвели в бездушном покое. Нянька поспешила его одеть и вывести на крыльцо, строго наставляя:

— Только ты играй здесь, в саду, никуда не уходи: ни на улицу, — там тебя трубочист в мешок возьмет; ни к обрыву, — ветер в море унесет. Тут играй. Да я из окна буду за тобой присматривать.

И нянька ушла, шаркая больными ногами в больших растоптанных валеных туфлях.

Очутившись на крыльце, мальчик сразу забыл и о няньке, и обо всем, что в доме.

От теплого весеннего воздуха, который, точно обрадовавшись ребенку, всего его обвеял нежным, проникающим дыханием, даже закружилась голова. Он остановился на минуту, щуря глаза от солнца, щекотавшего ресницы и нос. Поднял слегка головку, вобрал ее в плечи и чихнул раз-другой, да так, что даже кругленькая шапочка его слетела на затылок.

Это чихание заставило поднять голову большую цепную собаку «Каштана», растянувшуюся на своей будке и внимательно следившую за игрою светотеней. Она остановила глаза на мальчике и вслух приветливо зевнула.

Два маленьких мохнатых щенка, сладко дремавшие в солнечных лучах около оранжереи, на куче мусора и старых сметенных листьев, завозились и обернулись к нему. Они увидели мальчика и разом, точно по уговору, взапуски бросились к своему товарищу, забавно перебирая толстыми, мягкими лапами.

Мальчик засмеялся, глядя, как щенки старались вскарабкаться к нему на крыльцо по ступенькам.

Рыженький, усердно работая ногами и головой, уж одолел было одну ступеньку, но, подпрыгивая на вторую, кувыркнулся назад, как раз в то время, когда мальчик, держась за переплет перил, сам спускался щенятам навстречу.

Не успел он сойти вниз, как они с обеих сторон стали скакать около него и, наконец, оба осторожно вцепились зубами в плотно надетые варежки. Тут, смешно ворча, щенята затрясли головами, а он, еще больше смеясь, помогал им движениями рук до тех пор, пока они совсем не стянули с него варежки.

Освобожденные руки обрадовались, увидев свет и чуя на своей коже ласку мартовского солнечного утра. Мальчик захлопал в ладоши, и щенята бросились в разные стороны, не выпуская из зубов шерстяной добычи, которую они тут же стали терзать зубами и лапами с торжествующим ворчаньем; о Мите они тотчас же забыли, как он забыл о них.

Его внимание привлекла небольшая шершавая лошадка с повозочкой, направлявшаяся к оранжерее. Держа вожжи, рядом с ней степенно шел рабочий Фрол, человек еще не старый, но до такой степени молчаливый, что многие считали его за немого.

Против оранжереи, у открытой двери дворницкой, откуда вкусно пахло печеным, дворничиха раздувала самовар; дымок из него вылетал голубым фонтаном и расплывался тут же в воздухе. Сам дворник подрезывал огромными ножницами сухие ветки деревьев и отбрасывал их к той куче, на которой перед тем дремали щенки.

Он озабоченно беседовал с женой, то и дело посматривая на барский дом. Дворничиха особенно сокрушалась:

— Как же так! Ежели она не исповедалась, да не пособоровалась, так ведь отпущения грехов не будет.

— Молчи! Это понимать надо, — остановил ее муж. — А, приехал? — встретил он начальственно Фрола. — Вот и ладно! Накладывай этот сор и увози его, да смотри, сбрасывай к стороне с обрыва, чтоб на дорожку не попало, а то задаст наша ведьма.

Фрол все это знал и без него, ничего не сказал и стал лопатой набрасывать сметье в повозку.

Лошадка смирно стояла, опустив несоразмерно большую, волосатую морду с кроткими, умными глазами, которые смотрели скорее в себя, чем на окружающее; она как будто понимала и вполне разделяла молчаливость своего спутника.

Митя долго, внимательно смотрел в лошадиные глаза и спросил:

— Отчего лошади не говорят?

Фрол ничего не ответил, но взгляд, который он неторопливо обратил на мальчика, как будто сказал: оттого, что умные. А вот зачем люди говорят?

Лошади, по-видимому, нравилось теплое и яркое солнце, обливавшее ее морду и золотившее грубую шерсть; она поводила от удовольствия ушами, полузакрывала глаза и шевелила влажными, чуткими ноздрями.

Дворничиха заметила мальчугана и, оглянувшись на мужа, на Фрола, даже на лошадь, точно призывая их всех в свидетели, подперла рукою щеку и завздыхала:

— Ах, ты, болезный мой! Ах, красавчик! Постойка-сь, я тебе лепешечку принесу.

Ушла в дверь и тотчас же вышла оттуда с горячей лепешкой в руках.

— Кушай, родненький… Легко ли теперь без родимой матушки!

Занятый лепешкой, которая очень пришлась ему по душе уж одним своим запахом, мальчик едва обратил внимание на ее слова, но эта ноющая ласковость его совсем не радовала.

— Вот и верь после того докторам, коли он законную свою жену не мог вылечить! Верно уж, коли смерть придет, так никакие доктора не помогут. Нет против нее лекарства.

— Н-ну, это понимать надо.

— Нечего и понимать. Ты там старайся не старайся, ничему не поможешь, а подул ветер — и нет человека.

Она, видимо, желала вызвать внимание и сочувствие Фрола, но тот и тут остался молчалив, как его лошадь. Он слегка тронул ее, и она пошла с полным возом.

Дворничиха посмотрела ему вслед.

— Не человек, а идол! Хоть бы слово когда сказал!

— Это он такой стал, как с войны вернулся. Тоже, брат, война — не жена, ее не обломаешь.

— Смерть, чай, человек повидал не раз перед собой, — согласилась и жена.

— Эка невидаль — смерть! Живем — умираем, умрем — оживаем. Жизнь-то наша — видимость одна, вроде тени. А против смерти, это верно, лекарства нет.

Слово смерть как-то особенно дико звучало в это восхитительное утро, которое свидетельствовало только о радости воскресения и о свободе.

И все дышало этой радостью, начиная от влажной земли, где весело путались следы колес и ног, и до самого неба, ярко-синего меж пухлыми, млеющими в солнечном блеске облаками.

Земля пахла так вкусно и тепло, не то чем-то вроде тех лепешек, что пеклись у дворничихи, не то — еще более нежно, как пахнет чистое детское тело после сна.

Светились голые, но уже ожившие веточки деревьев, от которых длинные тени, как живые, переплетались на земле и на белой стене; светились красные, черепичные крыши и стекла окон, и вычищенный самовар: в нем так смешно отражалось все и особенно — снова вернувшаяся лошадка, что Митя долго не мог отвести глаз от этого отражения.

И само собой припоминалось ему на одно мгновение закрытое зеркало и непонятная для него тайна за ним.

Откуда-то с вышины падали тоже светящимися брызгами песни жаворонков и, как бы осмысливая матовый гул города, докатывавшийся сюда ворчливыми волнами, от соседней церковки трогательно и нежно доносился великопостный звон.

Зато как душно, должно быть, тем пленным цветам в оранжерее! Они смотрят сквозь позеленелые стекла больших наклонных рам, беспомощно и жадно, как наказанные запертые дети. Белые, лиловые, фиолетовые кисти гиацинтов — их особенно много там — так и молят открыть им темницу. Им мало, что дверь теплицы, ведущая вниз под землю, в оранжерею, растворена. Среди цветов, внимательно следя за их поливкой, расхаживает садовник — Михаил Иваныч.

Верно, они также растрогали его своей молчаливой мольбой. Он медленно и важно оттуда вышел, запер за собою дверь, как будто для того, чтобы не было сквозняка и — чтобы малютки не простудились, и стал открывать большие, тяжелые стеклянные рамы, аршина на полтора приподнимая их над землей и укрепляя в таком положении подпорками.

Свободный, влажный и нагретый солнцем воздух встретился с густым тепличным стоячим воздухом, поднявшимся оттуда, как раз на границе этой цветочной тюрьмы; некоторое время ни тот, ни другой не решались переступать черты. Тепличный воздух перелился первый, а на его место ворвался воздух свободы. Цветы жадно раскрыли навстречу ему свои истомленные рты и стали впивать вместе с ним соки неведомых им или забытых сил природы, приобщаясь ко всей вселенной, со всеми восторгами миллиардов оживших там, на свободе, существ, со всем ликующим трепетом неисчислимых жизней, переполнявших каждый атом этого воздуха.

Мальчик стоял почти вровень с открытой рамой, и цветочный аромат, переливавшийся оттуда, сразу коснулся его лица, ресниц, носа, губ, не только почувствовавших этот сочный аромат, но как будто ощутивших и его сладковатый, томительный вкус.

Где-то близко, в тон колокольному звону, загудела пчела; вероятно, привлеченная также этим запахом и яркостью цветочной окраски, легкая, как дымок, бабочка, затрепетала тут же, увлекаемая вместе с воздухом в теплицу.

Дворничиха унесла в горницу самовар и вышла, чтобы позвать мужа пить чай.

— Не угодно ли и вам, Михаил Иваныч, чайку с нами откушать?

— Спасибо, некогда.

— С лепешечками. Только что спекла.

— В другой раз. Смотри не упади туда, малыш, — обратился он ворчливо к Мите, заглядывавшему внутрь теплицы, куда залетела бабочка.

Митя обернулся. Пальтецо его, под подбородком, было в крошках от съеденной лепешки; лицо и глаза сияли.

— Бабочка! — весело указал он на теплицу.

— Ну, ей можно, она летает.

— А почему человеки не летают?

— Крыльев Бог не дал.

— А почему крыльев Бог не дал?

Но ему никто не ответил на вопрос. Вместо этого дворничиха, обвода пальцем губы, опять сказала соболезнуя:

— Только этого к отцовскому горю недоставало.

— Н-да, дела… — опять протянул дворник, вытирая об пол налипший с деревьев клей. — В этакое-то время, да в могилу!

— А не все ли равно, когда ни умирать, — спокойно возразил Михаил Иваныч.

— Так-то оно так, а все-таки, каждая травка нынче жизни радуется.

— Живая и радуется, а перестала жить, так ей все едино, какое время.

— Тоже сравнили травку с человеком! — вступилась обиженным тоном дворничиха.

— А чего ж не сравнить! Все из земли, в земле и будем.

— Ну, тоже… Чай, у человека душа.

— И у растенья душа.

— Что уж это вы, Михал Иваныч! Кто же видел у растенья душу-то?

— А у человека кто ее видел?

— Ну, что уж это вы!

— Чего — что ж? Я верно говорю: живет, — вот тебе и душа, а умер и душе конец.

— Как же конец, когда по смерти душа-то сорок дней по мытарствам ходит!

— Кто это видел, как она ходит? — насмешливо возразил садовник.

Дворничиха в испуге даже руками всплеснула.

— Господи! Да что вы это такое говорите! Вот грех-то…

— Молчи… Это понимать надо!

— И понимать тут нечего, — неожиданно отозвался Фрол, ни на кого не глядя. — Никакой души нет. Ничего нет… Вот, что этот навоз, что люди, — все равно.

Если бы эти слова сказал не он, а его лошадь, все были бы удивлены не меньше. Зато дальше он не проронил ни звука. Взял под уздцы лошадку; она вся наклонилась вперед и пошла с возом, от которого пахло сыростью и тлением.

На месте кучи хвороста, листьев и всякого сметья осталось серое пятно, которое тут же задымилось теплым паром, и его с любопытством обнюхивали щенки, в клочья разорвавшие Митины варежки.

Дворник переглянулся с женой, потом с садовником и многозначительно покачал головой вслед удаляющемуся рабочему.

— Этот уж и в Бога не верует! — с ужасом произнесла дворничиха.

Садовник только неопределенно повел бровями.

— Н-ну, это… — дворник опять хотел сделать свое обычное глубокомысленное замечание, но побоялся и только махнул на женины слова рукой.

— Не грех теперь и чайку напиться, — потягиваясь, произнес он. — Удостойте, Михал Иваныч.

— Спасибо. Некогда, говорю. Время такое, что каждым часом надо дорожить. И то заговорился с вами, а тут приказано еще для покойницы цветов да зелени нарезать. Для мертвых — живых вот надо губить. Э-эх, глупы еще люди!

И садовник пошел в сторону, поблескивая лезвием большого загнутого ножа.

Дворник посмотрел ему вслед, поднимая кверху палец, и, когда тот исчез за поворотом аллеи, солидно сказал жене:

— Умственный человек,

— Как бы за эту умственность-то ему к чиганашкам, прости Господи, в пекло не угодить!

— Подь сюда, подь, красавчик! — ласково обратилась она к ребенку. — Подь, я чайком тебя напою, а то, небойсь, не до тебя теперь дома-то.

Но мальчик покачал головой.

Ему было не до того: он занялся своими мыслями. Небольшое, невероятно изогнутое дерево, как будто замершее в припадке ужасных корч, разбросало по земле перепутанные, иногда шевелившиеся тени, и мальчика глубоко поражало, что он ни ножкой своей, ни палочкой не может подвинуть этих узоров хоть немного, между тем как от легкого дуновения ветерка они сами шевелятся.

Не сводя глаз, он присел на корточки перед ними и стал трогать их сначала прутиком, потом прямо руками.

Но, видя, что тени не шевелятся, он стал бить их ножкой с досадой и упрямством.

Следы его ударов оставались на песке. Он вдруг остановился, и ему ясно представилось, что тени обижены, что он их так топчет, что им даже больно.

Он сразу почувствовал себя виноватым перед ними, как тогда, когда обижал няню, или кошку «Мурку». Наклонился к ним и стал их целовать.

Напрасно нянька кликала его пить молоко, он не слышал.

Увидев его на коленях на земле, старуха всполошилась и бросилась поднимать ребенка.

— Ах, ты, озорник этакий! Что же ты по земле-то валяешься! Вот не присмотри за ним минутку, он невесть чего понатворит. Вишь, руки-то как выгрязнил!

— Я больше не буду, няня, — кротко ответил он, но нянька истолковала его раскаяние по-своему.

— Хорошо, хорошо… Никогда больше этого не делай.

— Никогда больше не буду, няня.

Они пошли к крыльцу, и когда проходили мимо оранжереи, мальчик сказал няне:

— Няня, нарвем этих цветочков и понесем их маме. Пускай, чтоб они хорошенько для мамы напахли.

Александр Федоров
Сборник «Сила крови и др. рассказы». 1911 г.