Александр Грузинский «В ночь свадьбы»

Гости разъехались. Огни в люстре и бра потухли. Только один канделябр бросал на большую комнату трепетный свет. От пиршества оставались только залитые вином скатерти, покрытые жиром тарелки, груды костей — трофеи мужчин и женщин, обладавших здоровыми зубами и великолепным аппетитом, недопитые бокалы вина, да вилки и ножи, разбросанные по столу в беспорядке. Пахло вином, потом, духами женщин и сигарами мужчин. Все это вместе кружило голову, особенно после длинного вечера, веселых тостов, танцев, поздравлений, речей.

Порошин сидел, откинувшись на спинку кресла и сжимая руками голову. Голова у него болела, но по лицу, бледному от выпитого вина, бродило удовольствие. Приятно было чувствовать, что орава несимпатичных людей, которую он должен был звать на свадьбу, теперь далеко, и они с Зиной одни. Приятно было чувствовать, что день свадьбы, тяжелый и трудный день по многим обстоятельствам, прошел ровно и гладко, без неприятностей, и уже был за плечами, как бывает к вечеру за плечами путника тяжелый и трудный путь.

— И «папахен» не объявился на нашем пиршестве, как тень Банко, как тать в нощи, — чуть-чуть усмехнулся Порошин, — а я его поджидал: вот-вот явится и отмочит какую-нибудь глупость.

Порошин считал своего отца тяжелым человеком; старик был угрюм и молчалив, но когда выпивал две-три рюмки водки, глаза его зажигались недобрым огнем, по губам пробегала злая усмешка, и из молчальника он становился говоруном, старавшимся говорить все больше неприятные вещи.

— Скажи, брат, в кого ты уродился таким? — спрашивал он в эти минуты, долго и пристально вглядываясь в сына. — Ну, одним словом, таким…

— Не понимаю.

— Врешь, понимаешь! До тонкости. Зачем тебе хочется заставить меня говорить неприятные слова?

— Вовсе мне этого не хочется.

— Хочется, брат! Ну, пролазом, что ли? В родне у нас, Господь Бог миловал, пролазов никогда не было, а ты… ты из них. Оно, конечно, для карьеры это полезно, нельзя отрицать, но для души не тае, брат. В твои годы, я помню, мы о карьере не думали.

— И кончили хорошо?

— А чем же плохо?

Это было не совсем верно; старику приходилось всю жизнь переходить с места на место, переезжать из одного города в другой и, наконец, совсем оставить службу по «неуживчивому характеру», как об этом с легкой усмешкой говорило его последнее начальство, очень охотно избавившееся от беспокойного старика. И сам он знал, что кончил неважно. И потому, стараясь бодриться, добавлял:

— Ну, что же, карьеры мы, может быть, и не сделали, но «пролаза» ни от кого не слыхал во всю жизнь!

Последнее время «папахен» стал что-то особенно пристально приглядываться к сыну; у него было какое-то странное необъяснимое чутье.

— Эге, — говорил он, — какой великолепный проборчик! Жених, чистый жених. Смотри на чьей-нибудь «штучке» не женись!

И у сына свалилась с плеч тяжесть, когда за месяц до его свадьбы старик отправился стеречь глухую усадьбу, владелец которой, его старый приятель, должен был ехать за границу с больной женой.

— Да… И «папахена» не было, и все прошло хорошо! — повторил Порошин.

Он потянулся, провел рукой по волосам и подошел к двери, которая вела в комнату жены.

Дверь была заперта.

Порошин улыбнулся и постучал в дверь. Ему показалось, что самым подходящим восклицанием теперь было бы: «Сезам, отворись!» — или что-нибудь в этом роде.

За дверью послышался голос жены:

— Кто там? — спросила Зина.

— Это я. Отоприте, Зина.

Голос смолк; было слышно, что Зина подошла к двери. Легкий шлейф волочился за ней и шуршал, как от легкого ветра по осени шуршат в старом парке желтые листья. Минута прошла в молчанье. Затем Зима спросила:

— Послушайте, с ума вы сошли? Что вам нужно?

Порошин смутился.

— Но… Зина… ведь я же муж ваш?

— Нет, вы решительно сошли с ума!

Ключ в замке щелкнул и дверь отперлась.

Новобрачный хотел переступить порог, но в дверях, загораживая их, стояла Зина. Ее брови были нахмурены, губы плотно сжаты, и лицо не предвещало ничего доброго. Она показалась мужу похожей на сердитую богиню, едва ли умевшую смотреть нежно, целовать.

— Потише, — сказала она. — Не смейте переступать через порог. Что вам нужно? Как смеете вы стучать ночью в дверь и беспокоить меня? Вы хотите, чтобы завтра же я пожаловалась на вас Ивану Платоновичу и чтобы он распек вас за небрежное отношение к принятым на себя обязанностям и за прочие неисправности по службе?

Когда, она говорила о неисправностях по службе, лицо ее осветилось, подбородок задрожал от смеха и в глазах блеснули огоньки.

— Вы смеетесь, Зина?

— Не думаю. Но вы скверно кончите, Виктор Петрович, если будете относиться к службе так легкомысленно. Моя обязанность, как хорошей жены, предупредить вас. Что это? Что с вами? Вы же не мальчик.

Порошин печально посмотрел на жену.

— Я не мальчик, но я — ваш муж, Зина.

— Да?

Зина поморщилась.

— За это вы получили повышение по службе и вам значительно увеличили оклад. Ведь, кажется, так нужно говорить об этих вещах на вашем служебном жаргоне? Вы далеко шагнули в вашем банке. Все ваши служебные счета оплачены, и вы должны благодарить Бога за такой прекрасный, за такой быстрый расчет. Иван Платонович аккуратно расплачивается по всем счетам и векселям, а мне кажется, что вы намереваетесь представить еще какие-то векселя к уплате? Нехорошо. «Нельзя одобрить!» — как сказал бы Иван Платонович. Вообще, если ваша служба так же хорошо пойдет и впредь (а почему бы ей и не идти так?), вы лет через пять будете одним из директоров. Разве это вы считаете ни во что? И вдруг, по каким-то необъяснимым причинам, вы начинаете портиться.

Молодая женщина с сожалением, быть может, и деланным, пожала плечами.

— А еще недавно вы были таким образцовым, таким многообещающим работником в нашем банке! Что изменило вас?

— Вы виноваты в этом, Зина, Вы!

Лицо новобрачной потемнело. Она еще суровее сдвинула бровки и спросила:

— То есть?

— Я люблю вас, Зина…

— А, вот оно что. Это любопытно. Об этом стоит поговорить. Но нам неудобно разговаривать стоя… Я возьму кресло. Вы прикатите свое. Это будет лучше.

— Сядем в вашей комнате, Зина?

— Нет.

Она схватила кресло и пододвинула к двери; он сделал то же.

Муж и жена сели друг против друга. Он возбужденный, с пылающим лицом, она спокойная и бледная. Вытянув ножки, она казалась такой маленькой, почти девочкой, чуть не с головою ушедшей в кресло, но в ее взгляде было что-то странное и властное, что-то заставившее мужа глядеть на крошечную женщину снизу вверх.

Новобрачная вздохнула, и опять подбородок ее задрожал.

— Итак, вы любите меня, Виктор Петрович?

— Да, Зина.

— И давно уже?

Он опустил голову и молчал.

— Это интересно. Это интересно потому, что когда-то я сама любила вас, Виктор Петрович. Но вы не обращали внимания на бедную девочку. Она была такая незаметная и неинтересная, хотя честная девочка, которая могла каждому открыто и прямо смотреть в глаза. Неужели ее так скрасила золотая грязь?

Он молчал.

— Удивительно. Женщин обвиняют в пристрастии к нарядам, в поклонении шелку, бриллиантам и кружевам. Но, ведь, не вы ли, мужчины, виноваты в этом? Отчего же вы не обращаете внимания на девочку в ситцевой юбочке, и влюбляетесь в нее, когда она кутается в кружева?

Она потрогала легкое платье, отделанное долгим валансьеном, и сказала:

— Прелестное платье, не правда ли? У Ивана Платоновича есть вкус…

— Скажите, почему вам нравится мучить меня, Зина?

— Оставьте громкие слова. Это я так, между прочим. Да, я любила вас, Виктор Петрович, со всем жаром, на который способна женская душа в дни первой любви. Вы знаете, мы жили в одном доме, и из моих окон было видно ваше крыльцо. По ночам я сторожила ваш приход. Вы иногда возвращались поздно, на рассвете, и я не спала по целым ночам; прильнув к стеклу, я глядела на потухавшие звезды, на бледневшее небо и розовые облака, плывшие на востоке перед восходом солнца. Когда в сонном переулке звучали ваши шаги, я трепетала, как подстреленная птица. А вы, уставший от бессонной ночи, вы проходили гордо и важно, как сказочный царевич, напевая что-нибудь, и не замечая пары нежных глаз, которые глядели на вас из-за края отогнутой занавески. Я мучилась, я терзалась сомнениями и спрашивала себя, — где вы были? А как ревновала я, когда вы вздумали играть в любовь с Богучаровой, — помните, той блондиночкой, что жила через дом от нас? Я знала, что вы играете с ней, как кошка с мышью, но мне от этого не было легче. Когда вы лазили через забор из вашего сада в их сад, — с каким бы удовольствием, если б могла, я натыкала в этот забор гвоздей! Однажды я почти решилась это сделать. А, ведь, я знала, что вы только играете с Лизой, и в сущности, рассуждая здраво, должна была радоваться и торжествовать. Ах, мне было завидно даже мукам этой Лизы! Я с удовольствием бы заняла ее место. Я знаю, вы начали бы мучить и меня, рассказывая мне о своих победах над женщинами, но иногда вы нежно бы жали мне руки и даже небрежно целовали меня. Вы говорили бы мне, как и ей: «Прости, душка. Я не люблю тебя, — ведь, любить не прикажешь сердцу, — но ты мне нравишься. Мне кажется, что, со временем я бы мог тебя полюбить. Теперь сердце мое занято». Вы лгали бы мне, как лгали ей о своих успехах. Но ваш небрежный поцелуй все-таки наполнял бы мое сердце блаженством. Если б вы знали, как я любила вас, Виктор Петрович!

— А теперь… неужели в вашем сердце ничего не осталось от прежней любви?

— Опомнитесь! Я зажму уши. В уме вы или нет? Что скажет Иван Платонович, если я шепну ему завтра о ваших странных речах?

— Зина…

— Тссс… Вы рискуете вконец испортить свою карьеру; я не ожидала от вас такого легкомыслия. Вы — как будто не вы, а какой-то отчаянный бесшабашный человек. Не глупите. Неужели место директора… то есть, место одного из директоров не улыбается вам?

Она бросила платок, у которого теребила кружева, на колени и продолжала грустно:

— Иван Платонович не любит шутить. Конечно, я не имею над ним прежней власти, но в обиду меня он не даст, и стоит мне чуть-чуть на вас пожаловаться, чтобы вы почувствовали его старые когти. Он умеет всех вас, всю молодежь держать в ежовых рукавицах. У этого маленького, седенького старичка есть характер и воля. Знаете, я уважаю его за это. Он старенький, седенький — сила, а вы — молодые, здоровые, красивые — что-то трусливое и робкое, какая-то жалкая, ничтожная моль. Ффф… дунешь на вас, и вы дрожите…

Она поднялась с кресла, покачала головой и сказала:

— Ну, а теперь прощайте! Поздно, пора спать. Да и все уже переговорено у нас, все выяснено. Я добрая и… желаю вам приятных сновидений; желаю вам увидать себя одним из директоров банка во сне. Наяву это будет после, а пока — во сне.

Он посмотрел на нее умоляющими глазами.

— Я люблю вас, Зина, — прошептал он.

— Тссс… тише… что скажет Иван Платонович?!

Она с деланным ужасом развела руками, медленно откатила кресло от двери, медленно вернулась и сказала:

— Покойной ночи!

Дверь захлопнулась, ключ щелкнул, пока Виктор Петрович стоял в нерешимости перед дверью, не зная, что предпринять. Все было конечно. Но вдруг за дверью раздался голос Зины:

— Виктор Петрович, подите-ка на минутку сюда: у меня есть сказать вам что-то.

— Что, Зина?

— А, знаете, я вас обманула.

— Чем?

— Ведь, в моем сердце даже до сих пор что-то таилось к вам, Виктор Петрович. И будь вы смелы, искра вспыхнула бы и, может быть, разгорелась бы пламя. Мы — грязные люди, но и грязным людям возможно счастье. Не правда ли? Знают же счастье пауки, совы, летучие мыши, змеи, до которых противно коснуться. Может быть, счастье очистило бы нас от грязи, кто знает? Говорят, что любовь очищает, как огонь. Мы убежали бы отсюда куда-нибудь далеко, туда, где бы нас никто не знал. Но теперь — конец. Надеяться не на что…

— Зина!

— Вы — раб и трус. Вы говорите о любви, одним глазом смотрите на любимую женщину, а другим — не подсматривает ли за вами Иван Платонович, могущий лишить вас благ, которых вы так жаждете. О, какой вы ничтожный, какой безнадежный раб! Ступайте и спите. Вы непременно будете директором банка. Предсказываю, что вы непременно будете им…

Голос Зины сорвался и задрожал.

В нем послышалось что-то новое… Быть может, слезы.

О чем?

Александр Грузинский
«Огонек» № 50, 1913 г.