Александр Измайлов «Светлое явление»

Из провинциальных очерков

I

— Пропустим, господа, по пятой, — сказал начальник станции Свиридов, выпивая десятую или одиннадцатую рюмку рябиновки, — и поговорим о деле. Именины — именинами, а не худо бы ознаменовать их и полезным предприятием.

Помощник Свиридова, Похлестов, больше известный на станции под именем «Помогайлы», кассир Шмурло, товарный конторщик Акинфиев, телеграфист Скоропостижный и почтовый чиновник приложились к рюмкам и вперили взоры в начальство.

— Мы живем, господа, в просвещенный век, — начал Свиридов. — Эдиссоны выдумывают всякие там рентгеновские лучи и эйфелевы башни. Мужик начинает выписывать газету и слушать граммофоны… Только наша станция засела черт знает в каком домонгольском периоде. В конторе тьма, грязь, вонючие полушубки. Воздух такой — словно в комнате три ночи безотлучно козел ночевал. На столах микроб с микробом в свайку играют, и такие девизы, что порядочной женщине срам присесть. Кругом свиные рыла, такие, что плюнь — зашипит. Глаз с песьяком, на носу словно черт табак растирал. У кого это на днях видел я этакую морду… (Кассир Шмурло, у которого сейчас был действительно песьяк на глазу, а четыре года назад отмороженный нос никак не мог вернуться к первобытному состоянию, — инстинктивно поднял правую руку к носу и помял его). Живешь этаким эфиопом и чувствуешь, что начинаешь глупеть.

— Что верно, то верно, — уронил «Помогайло», длинный и сухой мужчина, лет под сорок, похожий на рыбу, выпустившую икру, с провалившейся грудью и щеками и с ушами наподобие рыбьих жабр.

— Отвыкаешь от человеческой речи, — продолжал Свиридов, закусив грибком. — Противно себя в зеркале видеть. Тупеешь, опускаешься. Намедни поймал себя на том, что от мужиков «теперича» перенял. Ничего не читаешь кроме ярлыков на бутылках. Мы с вами, Егор Егорыч, — начальник станции посмотрел на помощника, — в вокзальном саду, в одних жилетках, по вечерам в стуколку жарим. Старший телеграфист целый день без галстука при дамах волосатую грудь чешет. Не знаю даже, можно ли нас теперь впустить в порядочное общество? Совсем скифы… Того гляди, по привычке, сюртук скинешь, на ковер плюнешь, икнешь, али барышню под зебры хватишь. А хуже всего — такое словечко ахнешь, что унеси ты мое горе на гороховое поле…

Присутствующие осклабились и кой-кто одобрительно крякнул.

II.

— Мы, господа, тут все свои. Скрывать нечего. Прямо скажу — стены дрожат от специального красноречия. В воздухе хоть топор вешай. Сквернословный факультет мюнхенского университета… Возьмем, господа, Аспидова. (Свиридов кивнул на почтового чиновника). Ведь это у тебя, братец, болезнь. Ей Богу, болезнь. Наследственное. Али мамка в детстве уронила. Что ни слово, сейчас и бесплатное приложение в трех частях с эпилогом. Как тебя земля носит? Иной раз хватишь, — даже в нос шибанет. Слыхал я, как на Волге бурлаки перекликаются. Основательный разговор, ну, а до тебя далеко. У тебя, скажем, работа много чище. И как еще ты деловых бумаг бесплатными премиями не пересыпаешь?

Аспидов самодовольно улыбался. Можно было подумать, что он был приятно польщен. Улыбались и сослуживцы. Очевидно, покаянное настроение мало захватывало их.

— Выпьем, господа, по пятой, предложил Свиридов, снова наливая рюмки. — Ну-с, насчет этой самой словесности. Вчера читаю в газетке, что где-то, в Ростове-на-Дону, что ли, служащие в одном учреждении поставили себе зарок — не сквернословить. Как сорвалось слово, — сейчас пятачок штрафу на благотворительные цели. Прочитал и думаю, — вот идея! Сообщу коллегам и обмозгуем. А как дело сделаем, можно и нам сообща корреспонденцию ахнуть. Так и так: отмечаем, мол, светлое явление на станции Поганый-Омут…

Долго затянулась беседа у Свиридова. Может быть, мысль приходилась не очень по сердцу всем, но было неловко противоречить начальнику и имениннику, и в то же время с этою затеею как будто плыло что-то не лишенное интереса и новизны в тусклую и однообразную жизнь унылой станции, где с утра ржал локомотив, слонялись скучные люди, днем и ночью скучно стукал телеграф, и все было настолько окрашено однообразною струей железнодорожного быта, что даже босяки, прижившиеся к станции, ходили в старых фуражках железнодорожников, а крылья голубей были в паровозной копоти…

Была уже глубокая ночь, когда коллеги, единодушно решившие осуществить задуманный проект со следующего дня, расходились по домам. На полпути Аспидов остановил приятелей, снял с ноги калошу, осмотрел ее у фонаря, снова надел и произнес:

— Так и есть. Надел калошу Свиридова. Вот-те и все разнообразие. Сегодня я у него обменяю, — завтра он у меня. Эх…

— Чего ж ты, дядя, сквернословишь?..

— Сегодня, братцы, можно. Надо припасти крюку, пока не скрючило… Сегодня в остатний раз… А завтра тащите с меня пятаки на филантропию.

III.

Новый закон вошел в силу с утра следующего дня. Решено было распространить его и на низших служащих: смазчиков, носильщиков, стрелочников. Свиридов собрал их в зале третьего класса и торжественно объявил о наступлении новой эры, особенно погрозив своим огромным красным перстом косноязычному смазчику, шведу Покусайтис, которого на станции все звали «Покусайтесь» и который мог говорить только нечленораздельною речью и русскими ругательствами.

«Помогайло» и Аспидов только что пришли в контору, где их поджидал начальник станции, и сделали замечание насчет воздуха комнаты, как обоим пришлось опустить пятачки в приготовленную копилку. За ними пришли Акинфиев и ночной телеграфист Скропостижный, и оба поскользнулись на том же месте. Фонд копилки сразу возрос до двугривенного. Чиновники раскошеливались доброхотно и с улыбками, и дружно расхохотались, когда сам Свиридов, выражая удовольствие по поводу столь быстрого заполнения копилки, вместо превосходной степени поставил иной термин, и сам должен был послать к кассиру менять пятирублевку.

До начала занятий Аспидов пожелал рассказать о только что виденном им зрелище, — о том, как козел стрелочника, по прозвищу Пан, которого от скуки по целым часам дразнили «станичники», подкравшись сзади, забодал буфетчика Болдырева. Но уже на половине рассказа он понял, что затеял его на свою беду. «Помогайло» следил за его рассказом и только подсчитывал:

— Один есть… Два есть…

Непосредственно после рассказа Аспидову пришлось тут же, при общем смехе, опустить в копилку серебряную монету. Неожиданный исход, казалось, довольно-таки огорчил «почтовика» и, дождавшись ухода Свиридова, он прямо заявил, что вчерашняя затея, собственно говоря, довольно дика, и он даже не прочь взять назад свое согласие.

— Идиотская мысль! Что же, мне прикажете глухонемым сделаться?.. Меч над собой повесить на манер оратора Аристида? Удивительно весело! Привычка, братцы, вторая натура.

IV.

К полдню в копилке на приблизительный подсчет было уже гривен восемь. Со смехом и шутками «Помогайло» втащил в контору сконфуженного и расстроенного смазчика. Покусайтис был весь черный и в масле и похож на человека, которого только что вытащили из чана с супом или из фабричного котла. Только ярко блестели начищенные медные бляхи на груди и поясе. Похлестов подкараулил его на месте преступления и теперь требовал с него гривенник.

Глаза смазчика бегали тревожно, лицо у него было мученическое. Было непохоже, что это что-то близкое к шутке, и речь идет только о каком-то гривеннике. И странно звучал смех «Помогайлы», говорившего ему, что он «успеет покусаться после», а теперь должен раскошеливаться…

Часа в два перевалило за рубль. Аспидов убедился в своем бессилии и точно действительно набрал воды в рот. Только, когда он портил начатый бланк, с его уст срывался специальный термин, и товарищи приступали к нему с требованием штрафа. Опустив в копилку последний пятачок, он объявил напрямки о своей платежной неспособности.

Таким же горячим филантропом явился и Скропостижный. Молодой человек оказался находчивее товарища и стал очень остроумно хитрить. Едва он замахивался, как ему удавалось подхватывать начатый слог другим словом, отнюдь не заключавшим в себе состава преступления. Аспидов не обладал такою находчивостью и для него, как и для всех несостоятельных должников, на будущее время пришлось придумать иной способ — класть в копилку бумажки с фамилиями.

В конторе вдруг водворилась тишина, точно по соседству стоял покойник. Ушедший в свою комнату Свиридов раза два выглянул в дверь посмотреть, уж не ушли ли чиновники раньше срока. Но все сидели на местах, и многие со злыми и сосредоточенными лицами. Когда пробило половину третьего, «Помогайло» встал, вынул из кошелька двугривенный, при всех опустил его в копилку и прервал молчание…

— Будьте, братцы, свидетелями. Кладу на благотворительные цели двугривенный и жарю на все.

И под общий смех он немедленно использовал свое право. Точно какое колесо повернулось четыре раза. Аспидов смотрел на него, и глаза его горели нескрываемою завистью…

V.

Несмотря на попытку разнообразить жизнь, дни на станции текли, однако, в прежнем гнусном и унылом однообразии. Вне ее стен служащие не изменяли прежним обыкновениям, но в стенах вокзала оглядывались, нет ли сзади красной шапки. На службе они чувствовали себя подавленно. За два дня все остроты и шутки были уже израсходованы и утратили вкус. Надоел и Скоропостижный со своими «замахиваниями» и Аспидов был совсем не смешон, когда за него клали записки.

Он стал словно заикаться, точно из его речи вынули какой-то связывающий цемент, благодаря которому прежде плавно и ровно текло слово. И казалось, что был доволен только один начальник станции, как будто ему в самом деле могло доставить такое удовольствие сообщение в газету о «светлом явлении». Но и ему не давалось даром отвыкнуть от старой привычки. И он поддерживал филантропию. Только, может быть, ему легче сходил его грех. Не всякий решался поставить начальству на вид его проступок. Однажды при Аспидове он в таком увлечении зыкнул на носильщика, как раз громыхнувшего тюком, на котором было написано «осторожно» с тремя восклицательными знаками, — что и сам не заметил своей оплошности. Аспидов не решился сделать начальству замечание, но глубоко затаил в душе горечь несправедливости…

Вечерами, когда с вокзала уходили торговцы кренделями и пряниками, и здание вокзала из красного делалось черным, начальник станции по обыкновению играл в станционном саду в стуколку с Похлестовым и содержателем буфета. Все это время Акинфиев, Аспидов и Скоропостижный старались не показывать к ним носа. На третий день, уже поздним вечером, по забывчивости, они вошли в сад, и, увидя начальство, бросились назад, как опаленные. К их удивлению, Свиридов окликнул их, вышел на минуту из-за столика и сказал:

— Одну секунду, господа! Я насчет нашего уговора. Пятачки, вижу, вас разорят. Попробуем другую меру. Я распорядился, чтобы завтра к вам в отделение перевели нашу телеграфистку, Анну Петровну. Все-таки, знаете, девица. При ней, как ни как, подтянетесь. Вас, Скоропостижный, в соседнюю комнату приспособим, на ее аппарат, а ее к вам… Прошу пик, Егор Евсеич…

Лица чиновников вытянулись…

VI.

…Она пришла, заняла место Скоропостижного, уселась и заработала, точно в этом не было решительно ничего нового. Было что-то нерусское, интернациональное и в ее фигуре, сухой и затянутой, и в лице, вытянувшемся и желтом, с вылинявшими глазами и длинным носом с напудренным кончиком. Когда она работала в отдельном кабинетике, чиновники проходили мимо нее, и, подержавшись за ее руку, ограничивались какой-нибудь дежурной фразой. За ней никто не ухаживал, ее не любили за молчаливость, за некрасивое лицо, за гордость, которую в ней подозревали, и за глаза шутя называли ее «римским носом».

Теперь, вблизи, «римский нос» казался всем как бы существом иного порядка. Видимо, на все у него были совсем иные взгляды, особые привычки. Анна Петровна не ругалась, не курила папиросу за папиросой, не сыпала чертей. Она приходила и клала рядом с собою маленький саквояж, в котором были три пузырька, — с нашатырным спиртом, валерьяновыми каплями и одеколоном.

Поочередно она нюхала спирт, принимала капли и терла одеколоном виски. В другом отделении сака лежал платок, издававший слабый и слащавый запах духов. Она поминутно лазала за ним и прижимала его к носу осторожно, как актриса, боясь смахнуть пудру, точно у нее был вечный насморк. Тут же хранились три завернутые в бумажку бутерброда. Первый она съедала в одиннадцать часов, второй в двенадцать и третий в половине второго. Она вставала от аппарата, поднималась со стула и ела методично, ничуть не стесняясь и глядя на новых товарищей наивными немигающими глазами. Чиновникам казалось, что она должна была бы при этом конфузиться, но выходило как раз наоборот, и они старались в это время не смотреть на нее, точно она была голая или в ее еде было что-то неприличное, чего вежливость требовала не замечать…

Просидев часа два в прокопченной дымом комнате и видя, как Аспидов собирается закурить двадцатую папироску, Анна Петровна приостановила стучащий аппарат и сказала:

— Не можете ли вы, г. Аспидов, выходить курить в соседнюю комнату? Табачный дым очень вреден для легких тех, кто не курит.

— А у вас есть легкие? — сдерживая злость, спросил сослуживец.

— И очень слабые. И доктор Бирш советовал мне их очень беречь.

— Будьте любезны! — ядовитым тоном сказал Аспидов, думая, что говорит колкость и нервно, с перекошенным лицом, смял папироску об сапог.

Чего стоило чиновникам высидеть этот день, не курить и не заниматься «словесностью», — это было ведомо им одним, но только после этого в комнате не было выкурено ни одной папиросы, и Анна Петровна не услышала ни одной непристойности. Зато во всем, в их лицах, в дождливом дне, в монотонном стуке аппарата, в скрипении перьев было что-то до такой степени бесконечно-унылое и окаянное, утро тянулось так мучительно долго, тоска жизни на удаленной от центров, надоевшей станции ведалась в душу так назойливо, — что чиновники уходили злые, как дьяволы, измученные и усталые.

Аспидов шел с Акинфиевым домой, опустив голову, как больной вол, и говорил:

— Мы люди маленькие. Нас любой на ломоть намазал и съел. Но издеваться над собой я никому не позволю… Извините пожалуйста, но и дьячка сеном не кормят… Это уж «ах, оставьте ваш характер!» А и промочу же я сегодня пасть, Семен Авдеич!

VII.

На другой день Аспидов в самом деле не явился на службу. Неподвижная вереница армяков, выстроившихся у почтового оконца, подсказала это Свиридову, как только он вошел на станцию. Потом в коморку его влезла жена почтового чиновника и с убитым видом заявила, что ее муж опять «разрешил».

— Неприятность, говорит, по службе получил, ваше высокородие — пояснила она, — и так закрутил, так закрутил, скважина проклятая!..

Хуже всего было то, что это наверное обещало целую неделю прогульных дней. Аспидова пришлось заменить, но час от часу было не легче. На следующий день не явился и Скоропостижный, приславший записку, что он со вчерашнего дня мается зубами и лежит в постели, хотя накануне вечером сам Свиридов видел, как он с консисторскими чиновниками ел на пристани раков и пил пиво.

Какие-то странные слухи стали долетать до начальника станции. Передавали, что Аспидов публично поносил его в трактирчике «Хижина дяди Тома», рассказывал про издевательства его над станционными служащими, про штрафы, которых, однако, не платит за свои собственные ругательства (Аспидов приводил себя самого в свидетели) и обещал либо «продернуть» красную шапку в газете, либо «женить его по уху». Совсем с другой стороны ему донесли, что и в низшем персонале происходит какое-то брожение, и Покусайтис при мужиках говорил, что начальник станции не кто иной, как «анцихрис».

Чаша переполнилась, когда регент местной церкви встретил Свиридова и спросил, что у него на службе за новшества.

— А что?

— Да как же, — ни пить, ни курить, цветов не рвать, собак не водить, за работой не разговаривать и, сверх всего, — бабу в надсмотрщицы поставили… Точно пансион госпожи Виц для благородных девиц…

— Ну, вот вздор… Кто вам это набрехал?..

— Да все говорят, помилуйте. От ваших же слух идет…

— От кого же именно?

— Уж извините, этого не могу… А только, слышно, переводиться от вас хотят… Спиваться, говорят, начали… Да ведь и то сказать, Василь Васильич… Диви бы девица, как девица, а то, ведь, этакая, можно сказать, скумбрия в томате… Сопьешься…

Свиридов непосредственно прошел на станцию. Вид у него был озабоченный и несколько сконфуженный. Он вошел к Анне Петровне, дежурившей за Скоропостижного и, не глядя на нее, сказал:

— С завтрашнего дня я попрошу вас заниматься у прежнего аппарата. Я передумал…

VII.

И когда ушла она, — вернулись они. Вернулся и Аспидов, который еще долго приносил с собою на станцию густой и ужасный дух винного погреба. Не было Анны Петровны, не было и кружки. Видимо, возвращались дореформенные нравы. Кассир принес копилку и от имени Свиридова предложил чиновникам рассчитаться. За вычетом гривенника Покусайтису, денег оказалось рубль шестьдесят пять копеек. Остальное — были контрамарки. И эта фиктивная сумма была огромна.

Чиновники долго думали, что сделать со сбором. Были мнения пожертвовать его на острог, в городской приют. Кто-то предложил послать на памятник Пушкину — «от служащих станции Поганый-Омут». Но кончили тем, что для обсуждения вопроса пошли к «Дяде Тому» и проели деньги на раках…


На станции все давно течет по-старому, и от благонамеренного начинания Свиридова не осталось никакого следа. Только, если за несколько лет перерыть местный листок, издаваемый в губернском городе, то там можно найти в одном из летних нумеров крошечную корреспонденцию из Горемыченского уезда, за подписью «Беспристрастный Наблюдатель». «Хроника светлых явлений, — гласит заметка, — обогатилась благим начинанием железнодорожных служащих станции О* скверно-костоломной железной дороги, решившихся, по инициативе своего начальника С., устранить из своего обихода и, в особенности, из обихода низшего персонала непристойные выражения, под угрозою денежного штрафа. Симпатичное предложение было встречено общим сочувствием. Собранная сумма штрафов, как мы слышали, довольно значительная, направлена в комиссию по сбору средств на устройство лепрозориев и больниц для страдающих раком (?), а вид чернорабочих служащих, обходящихся при станционных работах без «специального красноречия», производит в высшей степени отрадное впечатление. Нельзя не пожелать, чтобы это светлое явление встретило подражание в других уголках нашего обширного отечества.

Бескорыстно ли ошибался «Беспристрастный наблюдатель», слышавший звон, но не знавший его направления, или его «беспристрастие» на этот раз пошатнулось, в виду того, что редактор просил от него «преимущественно светлых явлений», или он просто дурачил редакцию и публику, как это часто с обывателем случается, — неизвестно, но несомненно одно — в этих словах была значительная доля идеализации.

Александр Измайлов.
Сборник рассказов «Осени мертвой цветы запоздалые».