Александр Измайлов «Весенняя сказка»

Вы хотите весенней сказки, но не позволите ли рассказать вам весеннюю быль, — старое, улегшееся воспоминание из далеких дней детства? Когда текут ручейки, и солнце начинает по-весеннему улыбаться, невольно тянет к старым воспоминаниям и к тем дням, когда был понятен и говор грачей, и журчанье ручейков, и смех расшалившихся снежинок. Теперь молодость подходит к концу, и потеряна волшебная способность. Теперь я слышу, как шумит лес, и — ничего не понимаю. Слышу, как в окно стучатся дождинки, и — не знаю, о чем они плачут. Но порой тянет к прошлому. Оно встает, прекрасное и невозвратное, полное непередаваемой красоты, мелькают исчезнувшие образы, колыхаются расплывшиеся тени, звенят умершие голоса… И вдруг обновившаяся душа рвется навстречу былому…

Как это было давно! Мне тогда, вероятно, шел девятый-десятый год. Отец моей матери пригласил всю нашу семью на лето в свое имение. У него был собственный чудный уголок в одной из малороссийских губерний. Ах, эти темные теплые ночи, эти робкие, скромные, серебряные звезды! Мы приехали к нему всем домом, и усадьба оказалась полна гостей. Съехались бесчисленные сыновья и дочери деда со своими сыновьями и дочерьми, и пошел у нас вечный праздник.

Вместе с нашей семьей в имение деда приехала дальняя родственница отца, исполнявшая роль моей гувернантки. Это была маленькая, скромная, хрупкая девушка лет шестнадцати. Звали ее Танёк и даже от меня не требовали, чтобы я называл ее полным именем. Не боялся я ее нисколько, да и в самом деле в ней не было ничего педантически-сурового и прозаически-черствого, что обыкновенно неразрывно связывается с понятием о гувернантке. Это было веселое, как котенок у печки, жизнерадостное существо, чуть ли не еще более смешливое, чем я, с доверчивым взглядом добрых голубых глаз, с толстой русой косой, вызывавшей зависть всех барышень, появлявшихся в доме. Занимался я с ней совсем по-семейному. Бывало, сижу за уроком, слышу, как на улице лает Валетка, и знаю, что это он меня вызывает. Все существо охватывает какая-то приятная лень, и вместо урока я начинаю ломать руку Танька́, скрестив свои пальцы с ее пальчиками. Ручка у нее была крошечная, чуть ли не меньше моей, но в ней было гораздо больше силы. И точно ей самой такое, занятие казалось интереснее урока. Надуется, покраснеет и беззвучно смеется не только лицом, а всем корпусом. Но чуть заслышим чьи шаги, — опять оба чинно сядем, затихнем, как мыши, и боимся сказать слово или друг на друга взглянуть, чтобы не расхохотаться.

В имении деда Танёк очень скоро сблизилась с одним, из моих дядей. Николаю Ивановичу было лет двадцать пять. Он сразу стал общим любимцем, и в самом деле его нельзя было не любить. Редко попадаются такие ярко-талантливые натуры. Дядя учительствовал в гимназии одного уездного города и приехал спустя неделю после, нас. Приехал — и всех очаровал и своей красотой, и своими талантами, Деду сыграл на скрипке любимую пьесу, так что старик расплакался, барышень научил засушивать живые розаны, мне вырезал из бумаги фигур, посидел со мной пять минут и словно жизнь влил в мои игрушки.

Детская наблюдательность неглубока, но ее заменяет инстинкт. И я сердцем чувствовал, что дядя Коля очень нравится Таньку. Как, бывало, ни погляди, — все Танёк с дядей. Если все мы сидим вместе, Танёк смотрит на него ласковым взглядом, а заговорят о нем в его отсутствии, вся она так и вспыхнет, что ясная зоренька. Однажды, сидя за уроком, когда Танёк объясняла мне какое-то правило, я догадался, что ей так же, как и мне, скучно, прервал ее и спросил:

— А что, Танёк, нравится тебе дядя Коля?

Ее лицо вдруг вспыхнуло. Глаза точно затуманились.

— Ах, дружок, он такой милый, милый!..

И вдруг без всякой причины бросилась меня целовать и в губы, и в щеки, и в глаза…

* * *

В полдень одного июньского дня я увидел, что Танёк одевает накидку и собирается куда-то идти.

— Танёк, можно с тобой?

— Милый, дай мне прогуляться одной. Мне надо кое-что обдумать.

— Танёк, ты хитришь. Я вижу, ты хочешь одна уйти в лес. Возьми меня, дорогая! Вчера был дождь, — сегодня не оберешься грибов. Митрофан, — это был садовник деда, — говорит, их пропасть.

— Голубчик, останься дома. Ты мне будешь мешать. Я не в лес….

— Ну, так я все равно за тобой побегу. По глазам вижу, что ты в лес…

Мальчишки иногда бывают несносны. И в самом деле я взял корзинку и поплелся за нею. В этот день она казалась мне особенной. Горят щеки, точно потемнели глаза. А солнце смеется, и брызжет светом. В небе облачка, острые, как рыбки…

Мы сделали сотню шагов, — она впереди, я сзади. Танёк остановилась, дождалась меня и голосом, в котором точно прозвенела жалоба, сказала:

— Я не могу заставить тебя остаться, — что делать. Если ты так хочешь, пойдем со мной.

У выхода в поле мы встретили дядю Колю. Это была для меня приятная неожиданность. Незадолго перед тем он ушел из дома, сказав, что пойдет на вокзал, — совсем в противоположную сторону. Дядя сидел на пне, точно кого поджидая, и словно с удивлением посмотрел на меня.

— Ты-то тут зачем, пострел? Что это вам, Танёк, вздумалось с собой тащить вашего младенца?

Барышня словно испугалась и стала оправдываться, что она меня не звала, как будто позвать меня было преступлением.

— А корзинка у тебя зачем? — спросил дядя.

— Грибы хотел собирать.

— Вот оно что! Из тебя выйдет хозяин. Знаешь, что, брат? Вот на той поляне бездна грибов… Впрочем, на той, что подальше, еще больше. Вообще, чем дальше уйдешь, тем больше грибов. Поди-ка, поищи. А мы тут потолкуем. Нут-ка, я посмотрю на часы, добежишь ли ты в пять минут, — молодец будешь. Только, чур, не поправь себе физиономии…

Мне было лестно заявить себя молодцом перед дядей. Скорее, чем через пять минут, я уже был на указанной поляне. Таньку и ему была предоставлена полная свобода. Когда я вернулся, моя корзинка была полна васильками, куколем и грибами. Глаза дяди Коли смеялись, и разгоревшееся лицо Танька сияло счастьем. Я, конечно, сразу догадался, о чем они толковали. Без сомнения, дядя только что рассказал Таньку веселую сказку.

— Ну-ка, братец, покажи, что у тебя. — Дядя стал выбрасывать из корзинки гриб за грибом. — Поганок, поганок, поганок, поганок. Все поганки, мой друг. Познай отныне горьким опытом, что грибы растут в лесу, а не на полянах…

У поворота на людную дорогу дядя оставил Танька и свернул в сторону. Мы пошли одни. Мне казалось, что Танёк молчит потому, что ее рассердила мою навязчивость.

— Танёк, возьми мои васильки, только не сердись на меня. Я никогда не буду навязываться…

— Глупенький, я без васильков на тебя не сержусь. Разве сегодня я могу сердиться? Сегодня и солнце светит как-то особенно. В сущности, мне все равно одной идти или вдвоем. Но знаешь что? Не говори дома, что мы встречались с дядей… Слышишь?

— А почему?

— Это так надо. Пусть это будет тайна, которую знаем только ты да я…

* * *

Шли дни. Танёк расцвела, пополнела, похорошела… Ей наперерыв говорили комплименты, а, она, бывало, только вспыхнет да прикусит губки и смеется мелким, неслышным смехом…

— Ах, какие вы пустяки говорите!.. Смешно слушать…

Но вдруг в середине лета она стала задумываться. Незнакомое выражение почти тревоги появилось в ее глазах. На уроках я чувствовал, как она стала рассеяна и раздражительна. Реже и реже можно было встретить ее с дядей Колей.

Я угадывал, что дядя поссорился с Таньком. Но зато он подружился с соседней барышней, дочерью богатого арендатора — Ветвицкого.

Я не любил ее, этой холодной красавицы, с точно пронизывающими черными глазами, с строгою бровью, всегда затянутую, сдержанную и гордую. Я видел, каким холодным пожатием рук обменивалась с нею Танёк, какое недоброе чувство сквозило в ее словах, когда она говорила о ней. И инстинкт подсказывал мне, что из-за нее Танёк потеряла дружбу дяди. Их окончательной размолвки не мог не видеть даже мой детский глаз после того, как дядя совсем перестал заглядывать в наш флигель и, видимо, избегать вечерних прогулок. С этого времени с каким-то обидным за Танька чувством я смотрел, как дядя прогуливался с Ветвицкой или выезжал с нею и ее братом дедовском шарабанчике.

Однажды, после особенно скомканного и нервного урока, Танёк отозвала меня в свою комнату, вручила мне письмо в крошечном конверте, вспыхнула и сказала:

— Мне нужна твоя услуга. Сходи к дяде Коле и передай ему эту записку. Это так… пустяки… Мне нужно от него одну книгу. Он тебе скажет, — да или нет. (Голос Танька дрогнул). Только — да или нет… Мне не удастся его увидеть. Но пусть никто, кроме нас, этого не знает… Слышишь?

Сознание тайны, объединившей меня с Таньком, наполнило мое сердце гордостью. Я был осчастливлен этим доверием.

— Спрячь письмо в карман, чтобы никто не увидел. Если, у тебя будут вырывать, ты должен хоть проглотить его, но не показывать. Понял?..

Кажется, она не успела кончить, — я уже исполнял ее просьбу. Гордый своей миссией, я прошел сад спокойной, уверенной поступью человека, у которого нет никаких секретов. Помню, я на минуту остановился подле старого садовника Митрофана и уронил будто мимоходом две-три фразы. Только, поднимаясь на крыльцо дяди, я вынул письмо из кармана, чтобы удостоверится в его целости, занес ногу на ступеньку и — вдруг растянулся во весь рост. Шапочка моя полетела в одну сторону, письмо в другую, и жестоко заныл ушибленный локоть.

В эту минуту из-за угла показался красный зонтик… Еще мгновение — и подле себя я увидел барышню Ветвицкую. Несчастный! Я оскандалился в конец!..

* * *

Моим первым, движением было схватить, письмо и спрятать его за спиной. Поднявшись и взяв в руку шапочку, я поклонился барышне и, инстинктивно сжавшись, потер ушибленный локоть.

— Бедняжка, ты больно ушибся?

— Не очень, Ирина Матвеевна. Заживет.

— Бедный мальчуган! Конечно, заживет до свадьбы, но до свадьбы еще так далеко… Ты идешь к Николаю Иванычу?

— Я… я не… Нет… Я не к дяде…

— Как же не к нему, когда по этому крыльцу ты можешь попасть только к нему? Что это ты прячешь позади? От кого у тебя письмо? Почему ты путаешься и зачем лжешь?

На ее лице дрогнул мускул. Она положила свои руки на мои плечи, наклонилась и приблизила, свое лицо к самому моему лицу. Глаза, — прекрасные и влекущие, но темные, как море в бурю, — внимательно взглянули в мои глаза.

— Ты от нее?.. Это письмо от Танька?.. Говори правду… Нехорошо лгать… Скажи, ведь тебя послала Танёк?

Губы ее вдруг сложились в улыбку. Огонек блеснул в глазах.

— Дай мне это письмо, — заговорила она ласковым шепотом. — Хоть только покажи… Проси у меня чего хочешь… Ведь это от нее?.. Да?..

Мое смущенное молчание было красноречивее слов. Инстинктом любви она угадала правду, и снова дрогнул мускул у ее губ.

— Ты скажешь, что потерял… Уронил вон в этот колодец. Засмотрелся и уронил… Хорошо? Я тебе принесу за это конфет… Всего, чего ты хочешь… Я тебя так буду любить…

Ее рука гладила меня по обнаженной голове, глаза темные, глубокие, точно бездонные, заглядывали в мои глаза. Не обещания ее, но этот страстный ласковый шепот, эти глаза подкупали меня, куда-то манили, лишали меня воли… Была минута, — я едва не протянул ей письма… Нетерпение овладевало ею. Она обняла меня, и ее рука коснулась за спиной моей руки…

— Наконец, я отниму у тебя… Я сильнее…

Это был, решительный момент. Как дикая коза, я вдруг сделал несколько шагов в сторону и стал у колодца. Я заглянул в него. В нем было темно, из него веяло холодом и сыростью. Сажени за две от устья блестела вода, как черная сталь.

Ветвицкая поняла, что одна секунда — и письмо будет в колодце. Она снова раскинула зонтик. Красная тень легла на ее лицо, без того горевшее румянцем. Как она была прекрасна в эту минуту в своем великолепном презрении! Глаза мечут молнии и в них больно смотреть, как на солнце…

— Ты напрасно волнуешься, — сказала она, овладевая собой. Ее голос прозвучал спокойно, но в нем слышалась ненависть. — Никто не будет отнимать от тебя твоего письма. Это сокровище никому не нужно, — я шутила. Хотела тебя испытать. Ты оказался верен, как раб. Иди, милочка, продолжай свое дело…

Она отвернулась от меня и, не оглядываясь, пошла по дорожке. Смущенный и опозоренный, я стоял у колодца, не в силах двинуться, пока за углом не скрылся ее зонтик. И тогда не сразу я взялся за ручку двери.

* * *

Дядя при мне прочитал письмо. Прочитал раз, перечел снова и удивленно вскинул брови.

— Передай, что я сказал: нет.

— Нет этой книги?

— Какой книги?

— Танёк ведь просит у вас книги и велела мне дождаться ответа.

— А вот что!.. — Дядя вздохнул. — Да, братец, нет этой книги. И должно быть, не было. Так, и скажи, что нет… Что это ты держишь руку?

— Споткнулся на крыльце и ушибся.

— Три к носу, — заживет до свадьбы.


Боже мой, как горько заплакала Танёк, когда я принес ей ответ дяди Коли. Никогда не думал я, что можно так плакать из-за какой-то книги. Она побледнела смертельно, закрыла лицо руками, и сквозь тонкие, точно мраморные, пальчики ее так и брызнули алмазы слезинок. Я утешал ее несвязным и нескладным детским лепетом, рассказывал, чтобы ее успокоить, про встречу с Ириной, говорил все, что попадало на язык. А она все плакала так же беззвучно, как смеялась, и целовала меня, и шептала упавшим, словно больным голосом:

— Не люби ее, Митя, не люби… Она недобрая… Не люби ее… Она принесла мне такое горе, такое горе…

* * *

Через неделю Танёк уехала к своему отцу в Петербург. Он был какой-то мелкий, бедный ремесленник. Какая-то особенная, тяжелая атмосфера долго царила в нашем доме, точно после разразившейся трагедии. А в сентябре, когда мы переехали в город, была свадьба дяди Коли и Ветвицкой. На пир собралась вся родня. Только не было Танька…

Следующей весной мы опять приехали в дедовское имение. Но уже умер дед, и в имении было скучно и одиноко. Танёк снова вернулась в нашу семью. В отношениях к ней старших я чувствовал какую-то особенную мягкость и нежность.

Помню как-то вечером, мы гуляли с нею по полю и проходили мимо той скамейки, где когда-то она сидела с дядей, пока я искал грибов на поляне.

— Танёк, ты помнишь это место?

Она вздохнула и улыбнулась.

— Помню.

— А я знаю, о чем вы тогда говорили с дядей Колей…

Краска залила ее лицо.

— О чем?

— Он тебе рассказывал сказку.

Танёк снова улыбнулась и снова вздохнула. Глаза ее задумчиво устремились вдаль.

— Да, милый, это была действительно сказка, волшебная сказка.

— Волшебная!.. Милая, душечка!.. Дорогой Танёк, расскажи мне эту сказку!..

Есть жизненные встречи, есть мимолетные разговоры, которые никогда не изглаживаются из памяти, как-то странно глубоко запав в душу. И мне никогда не забыть сказки, которую рассказала мне Танёк в этот тихий весенний вечер, под глухой шум стекающего под гору снега и крики разлетавшихся ворон. Она рассказывала мне о скромной девушке-замарашке и о гордой принцессе, и о том, как замарашка полюбила принца, и принц полюбил замарашку, и как надменная принцесса отняла от нее ее любовь и вышла за принца, и на ее свадьбе звенели латами рыцари, а замарашка лила горькие слезы, горячие, как кипяток, и прозрачные, как росинки…

Теперь я уже не тот, что был тогда. Я знаю теперь, какую книгу просила Танёк у дяди, потому что сам читал ее, смеялся и плакал над нею, и знаю волшебную сказку, какую рассказывал дядя милой девушке, потому что и для меня эта сказка не раз становилась былью. Я знаю, что нет прежнего Танька, что у нее теперь несколько человек детей, и что гордая принцесса превратилась в очень прозаическую даму, жену Николая Иваныча, которую я изредка вижу в своей семье. Но когда по весне журчат ручейки и темнеют снега, и тревожно кричат вороны, — мне хочется думать о прошлом, хочется верить, что Танёк все так же молода, поэтична и прекрасна, чудится, что я вижу ее грустное лицо, и в моих ушах звенит ее тихий голос, рассказывающий мне грустную сказку о гордой принцессе и печальной отвергнутой замарашке…

Александр Измайлов
Сборник рассказов «Рыбье слово», 1903 г.