Александр Рославлев «Рисунок на обоях».

Я курю опиум. Может быть, тем и объясняется все, что произошло со мной вчера вечером, но едва ли это так, — по крайней мере, в том, что я и не касался трубки — уверенность у меня полная, — а потом мои опийные видения являются иначе, и мне хорошо известно томительно-тревожное чувство перед их возникновением, — а тут я был совершенно спокоен: лежал на диване и читал старый фантастический роман известного английского автора.

Когда живешь в гостинице, мало обращаешь внимания на обстановку, и какая-нибудь примелькавшаяся олеография ничуть не мешает, — а эти обои стали беспокоить меня с первого же дня; по голубому полю желтые круги с четким красным рисунком — аллея стрельчатых тополей, а в конце её дом с колоннами, отраженный в шестиугольном бассейне. У художника был некоторый вкус, но похоже, что рисунок исполнен одним, краски же подобрал кто-то другой, и с явно издевательской целью — так безобразно это сочетание голубого с желтым, так аляповато выступают круги. Несколько раз взгляд мой, случайно остановившись на одном из их, напрягался до крайности, и у меня ныли виски, надо было большое усилие воли, чтобы закрыть глаза или отвести их в сторону. С того же началось и вчера. Только я как-то особенно отчетливо увидел дом, и отражение его в воде стало, как бы живым. Изломалось, затрепетало, и так это было явно, что я ничуть не удивился сырой прохладе пахнувшего мне в лицо ветра… Верхушки тополей упруго гнулись, рваные облака летели очень быстро и падали крупные капли.

Подходя к дому, глядя на его темные окна, я думал, что в такие осенние вечера следует зажигать все лампы и нельзя быть одному. Все, что есть смутного и тревожного в нашей душе, отзывается на голос ветра, влечется в темноту, тянется к шевелящимся теням, как будто сама смерть безмолвно и печально следит, как в растерянности и смятении одно чувство сменяет другое, — а испуганная мысль прячется от них, не давая ни на что верного ответа.

Я поднялся по широким тускло блестевшим от дождя ступеням на террасу и отворил дверь, — ждал, что она окажется незапертой, или, вернее, хотел этого, — так, оно и было.

Я ступил в белый просторный зал с фарфоровой люстрой и зеркалами в таких же paмах.

За залом последовал ряд комнат, полных сосредоточенной тишины, обставленных, насколько я мог разглядеть в сумраке, богато, но без излишества, с тонким и спокойным вкусом. В угловой, полукруглой кто-то сидел у окна в глубоком кресле. Я остановился в нерешительности.

— Кто здесь? — встревоженно спросил сидевший. Голос был мягкий, почти женский.

Где-то я видел миниатюру, и вот изображенный на ней теперь глядел на меня теми же скорбными несколько удивленными глазами, в которых была тайна — сила этой тайны, и всему складу лица сообщили что-то: и озарение, как будто, и печаль, и строгую мысль.

— Не знаю, почему я вошел в этот дом — меня привело сюда необъяснимое желание что-то узнать.

Сказав это, я почувствовал, что действительно, посещение мое не случайно.

— Я ждал вас… Вы должны были прийти. Этой ночи я бы не мог пережить один. Садитесь здесь, ближе, — и он показал на кресло подле себя.

Его беспокойство передалось и мне, и так жутко, пристально глядел он на бассейн, что я спросил:

— Что вы там видите?

— Вы заметили — в доме никого нет, — как бы очнулся он, — это после того, как они узнали, но я расскажу, только вы должны обещать мне, что останетесь. Невероятно, что я еще не сошел с ума.

Подперев рукой голову, он устало сомкнул веки.

— Как спутаны мои чувства, — помолчал и начал почти спокойно, но как будто сам с собой говорил, таким рассеянным был его взгляд, — наше сердце и для нас самих не менее загадочно, чем для других. Оно раскрывается лишь по мере того, как мы любим, ненавидим, страдаем или радуемся, и если бы вы встретили меня два года тому назад, то теперь бы я вас удивил. Избалованный жизнью, я был очень самоуверен, ничто не казалось мне настолько ценным, чтобы принять вполне, и немногие, с кем сводила меня судьба, могли считать себя в числе моих знакомых. Женщины не занимали моего внимания надолго. Одних я находил забавными, других, острыми, и только. Пожалуй, наиболее ярким из моих чувств тогда было увлечение стариной. Меня знали все антиквары. Антикварная лавка, это — целый мир самых неожиданных и волнующих откровений. Но некоторые вещи, как я теперь убедился, помимо их красоты еще и живут. Взгляды, прикосновения, все это не бесследно и дает вещам силу, которая оказывается иногда роковой. На дне этого бассейна лежит камея, и все, что произошло, как вы увидите совсем не игра случая. Антиквар, ценивший во мне знатока и выгодного покупателя, чтобы сильнее поразить, меня, незаметно положил эту драгоценность рядом с только что приобретенной мною фарфоровой фигуркой. На изумруде с миндалину величиной была вырезана голова медузы. Я бы и вообразить не мог, ничего подобного по мастерству и выразительности рисунка. Бледно-зелёная, мутноватая вода камня, когда я его поворачивал, так преломляла свет, что, казалось, медуза еще шире раскрывает пустые от ужаса глаза.

Я рассматривал камею и заранее соглашался на любую цену.

— Ей за тысячу лет, — с должной значительностью говорил антиквар, — и вы обратите внимание, это — корень камня, — из него и вырезано, а края прозрачнее.

В эту минуту в лавку кто-то вошел. Я взглянул и почувствовал несвойственное мне смущение. Такую совершенную красоту нельзя было принять, иначе как чудо. Все существо мое, как бы обновилось и мысли закипели, как весенние облака, но произошло и помешало нечто странное: камея потяжелела, это я ощутил настолько ясно, что от растерянности, должно быть, переложил ее в другую руку.

Антиквар оставил меня и занялся с покупательницей, потом разговор стал общим, и мы познакомились.

— Камею я купил, а когда… — он замолчал и остановил взгляд на бассейне.

— Что вы? — спросил я.

— Нет мне показалось.

Вода в бассейне рябилась, зыбилась, вздрагивала, а когда дождь туманил деревья, она подергивалась быстро таявшей пеной.

— Камеей я украсил кольцо, и Анна стала носить его, ценя как память о нашей встрече, — не знаю почему я не рассказал ей о том, что случилось у антиквара. Должно быть, потому, что впечатление рассеялось и позабылось.

— Как передать любовь? — Если я каждое утро рвал цветы и бережно нес их, чтобы брызнуть росой и лицо и видел милый испуг пробуждения, если я думал о ней радостно и нежно, если все ее маленькие привычки стали для меня светлой усладой, если не было ничего, кроме нее, то это еще не то. — Любовь, это — запах солнца, цветение неба. Это все необычайное и прекрасное, что понятно лишь тому, кто любит.

Счастливые, мы, как дети, не замечали времени, но раз вечером, когда возвращались с прогулки, она о чем-то задумалась, а я стал допытываться, что с ней.

— Конечно, это только кажется, — сказала, она, — но у меня очень неприятное ощущение. Когда ты мне особенно близок, то камея, как будто оживает. Вот и сейчас я чувствую, что она стала тяжелее. Должно быть, кровь приливает к пальцам.

Лицо у нее побледнело, и в голосе была плохо скрытая неуверенность.

Не признаваясь в своем страхе, я нашёл объяснение, что кольцо, вероятно, узко и надо его снять, но она показала мне, что оно свободно. Я не хотел тревожить ее недобрым предчувствием и думал, что мне удастся под каким-нибудь предлогом взять у нее кольцо. Прошло несколько дней. Я с напряженным вниманием следил за каждым ее движением, за каждым взглядом. Она казалась по-прежнему радостной, но я стал замечать, что это стоило ей трудного усилия над собой. Бледность не сходила с ее лица, в глазах появлялось недоумение, и мое желание избавиться от камеи, вернуть ее антиквару все более крепло.

— О чем ты так думаешь? — наконец, спросил я.

Она ответила уклончиво. Даже, кажется, улыбнулась, чтобы показать свое спокойствие, и ушла в оранжерею, где в последнее время часто и подолгу оставалась одна, но я решил быть настойчивым. В оранжерее влажная теплота и запах цветов были так густы, что мысли мешались, как от вина.

Я нашел Анну плачущей.

— Мне кажется, — сказал я ласково, как ребенку, — что все-таки кольцо лучше снять!

То, что я так прямо начал, сразу же всё определило.

— Я не могу! — чуть не крикнула она, и в голосе ее было отчаяние. — Тогда что-то случится. Я потеряю тебя.

— Почему тебе кажется?

— У меня такое чувство.

И как ни убеждал я ее, как ни просил, она не сняла кольца. С того дня борьба ее с собой стала еще напряженнее, каждая минута, которую она отдавала мне была для нее непосильной мукой. Камея проявляла свою силу иногда так ощутительно, что Анна менялась в лице и опускала руку. Щеки у нее впали, ее одолевала слабость, и она по целым часам сидела в оранжерее откинув назад голову и закрыв глаза. И раз, когда она так заснула, я тихо подошел и снял кольцо. Снялось оно легко, и мне показалось, что палец, на котором оно было надето, помертвел и тронулся желтизной.

Я вышел в сад и бросил кольцо в бассейн; с тревожным чувством ждал я, что она будет просить меня отдать его, но все же тяжесть спала с моего сердца.

Она не сказала ни слова, только медленно ходила по дому, растерянная и как будто испуганная.

Я не мог вынести ее молчания и сказал, что взял кольцо.

— Я знаю, — ответила она с печальной покорностью.

Я думал, что этим все кончится и вернется радость, но Анна оставалась такой же, и что я ни делал, чтобы развлечь ее, она думала о своем, и дни нагнетали все тоскливее и безысходнее, а когда в парке зашелестели опадающие листья и стал жаловаться ветер, у меня явилось желание уехать куда-нибудь на юг. Я даже подосадовал на себя, что мне не пришло это в голову раньше. Перемена места и яркое солнце должны были помочь мне… Я сказал Анне, — она равнодушно согласилась. Но, Боже мой, какую ночь я провел накануне нашего отъезда. Мой казачек укладывал вещи. Я сидел за столом и писал письма; мне казалось, что Анна у себя в комнате, по крайней мере, не больше, чем за полчаса перед тем я слышал ее шаги…

Шел дождь, как сейчас, и вдруг в саду закричал сторож; я сначала не обратил внимания, но потом беспокойно заговорило несколько голосов и замелькал фонарь… Я послал казачка узнать, что случилось, но в это время кто-то из прислуги постучал в окно, и я расслышал только одно слово: — Утонула!..

Еще не веря мелькнувшей у меня нелепой и жуткой мысли, я кинулся к Анне в комнату, не найдя ее там, сразу же потерял всякое самообладание и уже, как в бреду, почувствовал на лице капли дождя, увидел бассейн и в свете фонаря, на клумбе среди цветов, тело Анны… Сторож рассказывал, как он услышал плеск, и ему показалось, что в воде мелькнула рука…

Несколько дней я не понимал, что вокруг меня происходит… Было такое тяжелое безразличие, что я послушно исполнял все, что мне говорили… Спать я по ночам не мог, и казачек то и дело раскуривал мне трубку. Весь дом был освещен, и я бродил по комнатам или сидел в этом кресле, вздрагивая при каждом звуке; у меня было столько нелепых мыслей, что сразу трудно было ответить, если меня о чем-нибудь спрашивали; а через пять или шесть дней, хорошо не помню, все чувства мои захватило необъяснимое, беспокойное ожидание. Не знаю почему, эта комната не была в ту ночь освещена. Я стоял у окна и смотрел на бассейн. Где-то за деревьями лежала в тумане луна, вода в тени была еще темнее, чем сейчас; и бассейн казался полным застывшего, отполированного металла… Сначала, когда я увидел, то подумал, что это игра лунного света… Да, вот. Смотрите! Смотрите!

Он схватился с кресла, быстро распахнул раму и оцепенел…

В подернутой рябью воде расплывчато обозначилось женское лицо, — мертвое, с закрытыми глазами.. Как бы поднимаясь со дна, и проступая все яснее, оно походило бы на световое, отражение, если б не было так углублено. Бледная зеленоватая прозрачность его напоминала изумруд. Чернота бассейна стала еще гуще, еще загадочнее, и оттого, что деревья, смятенно прошумев, уронили в него несколько листьев, а облака, сворачиваясь и клочась, чуть не задевали за верхние ветки, почудилось, что ночь и ветер, и призрак — одно непостижимое, тягостное и гибельное наваждение,

— И это каждую ночь, — в беспомощности и тоске простонал он. — Каждую ночь!

Мне казалось, что я теряю сознание, но видение уже заволакивалось, поглощаемое водой, которая из черной превращалась в красную, словно бы отражая занимавшуюся зарю… И тополя покраснели, все потеряло жизненность и выступили желтые круги на голубом поле.

Я лежал на диване, держа в руке раскрытую книгу.

Я не спал, в этом я уверен. Переход от сна к действительности не мог быть таким сознательным. Опиума, повторяю, не курил, следовательно случившееся принадлежит к явлениям другого порядка. Возможно, что это, как я где-то читал, объясняется тем, что вещество источает прошлое: тряпка и дерево, из которых сделана бумага обоев, состав красок, исполненного на них рисунка, и мысль художника, по причине многих тысяч случайностей отразившая то, что где-то существовало или существует в действительности, все соединилось и совпало так, что при болезненной раздражительности моего воображения явило или, как я сказал, источило прошлое, во всяком случае, из этой комнаты я перейду в другую, где были бы более спокойные обои.

 

Александр Рославлев.
«Огонек» № 5, 1916 г.
Джон Эткинсон Гримшоу — Dame Autumn has a mournful face. 1871 г.