Александр Рославлев «Сыромятный ремень»

Мой друг инженер Нат, большой любитель живописи, не пропускает ни одного вернисажа, и как-то, когда мы были вместе, мое внимание привлек поздоровавшийся с ним господин странной внешности. Он был высок и полон, лет сорока с лишним. Безупречный смокинг, бритое лицо и расчесанные на английский пробор русые волосы; но не трудно было заметить, что он чем-то выделялся среди, остальных, уверенно-тонных посетителей вернисажа: это «что-то» при более внимательном наблюдении оказывалось и угловатостью, и не совсем естественными движениями, и грубым, по-деревенски прямым, выражением лица, а в затылке и короткой шее было нечто бычье, упрямое и крепкое.

— Кто это? — спросил я Ната.

— Это Коновалов. Миллионер — сахарозаводчик… Чисто русский тип… Самородок.

Я заинтересовался и, когда мы, после вернисажа зашли в кафе, Нат рассказал мне историю коноваловского обогащения и некоторый подробности его жизни.

— Не то он ярославец, не то костромич. — Нат, любил точность и потому так начал. —Хорошо не знаю, но словом, оттуда, где, так сказать, — целина русского духа. И вот в одно осеннее петербургское утро, вылезает из вагона ражий детина с красной подушкой, сундучком за спиной и несколькими рублями в кармане; в городе ни родни, ни земляков, но он знает, что где-то есть большой базар, а на базаре трактир; расспрашивает и попадает, как рыба в воду, в среду мелких торговцев. Сидит целый день, цедит из чайника и слушает. Кому-то нужен приказчик. Коновалов встает и подходит. Лицо смышленое, говорит толково, — словом через несколько дней он уже в лавке, а года через два ходит по товарной платформе, в руках накладные и молодцы разгружают его товар. Он скупает у оптовиков фрукты и, поднимая цену, продает их лавочникам и разносчикам. Два, три удачных хода — у него кое-что скоплено и он с платформы исчезает. С трактиром кончено. Он в ресторане или в кафе и брюки на выпуск. Завязываются различные знакомства и через некоторое время в газетах появляется реклама: «Крем молодости» — десять рублей банка. Реклама броская, составлена пренагло и расчет оказывается правильным. Дикая цена внушает уверенность в исключительных качествах чудодейственного крема и возникает крупное предприятие. За кремом следует книга «Маг» или «Верный путь к богатству». Опять, нелепая цена с условием возврата денег в двухнедельный срок, если книга окажется непригодной, но в ней больше пятисот страниц, — внушение, хиромантия, кабалистика и все в столь запутанном изложении, что разобраться нет возможности. Словом удается и это, и Коновалов с изрядными деньгами появляется на бирже. Играет на понижении, дает под закладные, входит пайщиком, везет ему чрезвычайно и  он наверху благополучия, но все это, так сказать, только форма, как его смокинг, бритое лицо и сигара. У меня же была возможность наблюдать его и с другой стороны. Года два тому назад я часто бывал у Карташевой, у нее и познакомился с Коноваловым. Актриса она замечательная, но женщина большой жесткости: хитра, решительна и тонко изучила все мужские слабости. Не знаю почему, но со мной она была довольно откровенна, а в этот вечер до прихода Коновалова мы говорили и совсем по-дружески.

О Коновалове она сказала, что он медведь и ей забавна его дремучая душа.

— Он много о себе рассказывает, — говорила она, — и все очень правдиво. Он сын лесного сторожа, одиннадцати лет сбежал от отца, бродяжничал с цыганами. был грузчиком, плотовиком, могильщиком, чуть было не соблазнили его хлысты, — вообще прошлое у него пестрое.

После этого введения к моему знакомству с Коноваловым я, конечно, отнесся к нему с любопытством.

Мое присутствие заметно мешало ему, — он медленно курил сигару. Карташеву внимательно слушал, меня только так, — из вежливости, а сам больше молчал.

— Что это вы сегодня? — спросила Карташева, — точно умерли?

Мне показалось, что он даже несколько испугался ее прямого вопроса.

— Что вы, около вас то. Разве бы я посмел…

— То-то. А не поехать ли нам за город?

— Как прикажете.

И было ясно, что Коновалов рад ей угодить, — широко, по-русски.

— Только не в автомобиле, — хорошо бы сани.

Я понял, что она что-то задумала.

— Сейчас будут, — сказал Коновалов и пошел звонить по телефону.

— Однако, вы его приручили…

— Вы думаете?.. Сомневаюсь.

Когда садились в сани, она весело прыгнула, в них, как девочка, и приказала Коновалову:

— Вы будете править!

Он взял из рук кучера вожжи, плотно сел и лошади, чувствуй умелые руки, храня и отфыркиваясь, тронули сдержанной рысью.

По дороге мы заехали кой за кем из знакомых.

Коновалов повеселел и, миновав заставу, показал лихость.

— Куда же вы нас все-таки везете?

Хотя Карташева и крикнула, но за бубенцами и вихрем голос ее был слаб.

— Будьте спокойны, Софья Михайловна, довольны останетесь… Такого вам мужичка покажу… — Соловей-разбойник… И цыгане будут, и бабушка слепенькие сказки расскажет. — Чего вам еще…

Коновалов все посулил верно: попали мы в просторную, теплую избу, за стол с веселой в красных цветах скатертью. Поставили перед нами уемистую миску с пельменями, зеленый, разрисованный чертями штофик водки, жбан вина, — и пошло веселье…

— Сибирячек-мужичек, — похвалил Коновалов хозяина, — душа-колодец, а в голове тайга шумит… И штоф подходящий, как раз по нем. «Сколько хочешь пей — прочитал он написанное на пробке, — не увидишь чертей». Правильно… Спой-ка про Байкал, Прокофьич.

Прокофьич достал из под лавки гармонию, попробовал лады, пригнул голову так, что его чуть не до синя черная борода коснулась мехов, и залился разудало:

«Славное море широкий Байкал,
Славный Корабль, — омулевая бочка».

С середины подхватили песню приехавшие цыгане. Запенилось шампанское и Коновалов похмелел.

— София Михайловна, что душе угодно приказывайте!

— Прикажу… — и она лукаво улыбнулась. — Подите сюда, я вам на ухо шепну…

Коновалов подошел. Она что-то сказала и подняла стакан.

Глядела пытливо — требовала.

— Ладно… Будь по-вашему, — решил он, немного подумав.

— Браво!..

Оперлась на его плечо, вскочила на скамью и объявила:

— Господа, Артемий Филиппович открывает театр. За успех!

Зашумели, потянулись чокаться…

До полного рассвета, до золотых искр на снегу, до красного дыма на соседней крыше — и дробный пляс, и смех, и степное гиканье не смолкали ни на минуту.

При разъезде Коновалов, хоть и был сильно во хмелю, но держался крепко.

Я сел с ним в одни сани.

— Это что ж будет? — спросил он меня после некоторого молчанья.

Я не понял.

— Театр захотела… Ну и баба. Ловко она меня… И каким бесом подкатилась… Вам как, спать охота?

— А что?

— А то бы поехали ко мне чайку попить.

Мне было интересно взглянуть, как он живет, и я согласился.

Большая квартира была обставлена так, словно все вещи только что привезли из мебельного магазина и рассовали их на скорую руку по углам и вдоль стен. Висели преплохие картины в дорогих рамах, а электрическая люстра с большими белыми колпаками в одной из комнат, должно быть, приемной, напоминала вокзал.

— Глафира! Гришка! — крикнул Коновалов и гулко раскатилось по комнатам, — согрейте самовар!

Он провел меня черев столовую в коридор и направо в длинный покойчик с лежанкой и перегородкой. Стоял круглый стол перед диваном в синем чехле, у окна одно кресло, в углу другое и тоже в чехлах, комод, этажерка: над этажеркой лубок — Скобелев, на комоде чайница, зеркальце, гребенка, коробка с табаком и какие-то бумаги под счетами. Сразу же стало ясно, что тут и есть его жилье, а остальная квартира — для показу. Будь он трезв, вероятно, принял бы меня в столовой.

— Лежанку уважаю, — посидеть, хрестец погреть, — как бы объяснил он почему поместился в такой комнате и ушел за перегородку.

— Переодеться, а то как в хомуте целый день.

И он сопел, бранился, отстегивая запонки, снимая воротничок.

Переоделся в белую рубаху с красными горошинами, подпоясался шнурком с кистями.

— Что ж вы там! Глафира! В Тулу за самоваром-то поехали?!

Но торопливо и грузно застучали сапоги, и круглолицый, как месяц, малый в жилетке, внес разворчавшийся большой самовар красной меди.

— Ишь, — его как! Того и гляди к потолку прыгнет. — Коновалов взял с комода чайницу и сел на диван, — самовар, я вам скажу, мой главный советчик. Другой раз такого накрутишь, напутаешь, а придешь домой, сядешь вот так, и сразу все как следует обозначится; раньше, чем за самоваром не подумаю, ни одного дела не решаю — привык. Так я и туда и сюда, а тут — нет шалишь! В такую все ясность приведу, что потом так и катится, как по рельсам… Сколько я мошенников пришил… Про себя скажу: у меня ничего такого на совести нет. Дураков не милую, это верно, на то и овца, чтобы ее стричь.

У меня в конторе в несгораемом шкафу адреса собраны всех этих, которые крем либо книгу выписывали, — самые это пустые люди, и я так скажу: я их деньги все равно, как на полу нашел, у них они лишние, зря лежали, а я их к делу пристроил. У меня сейчас бумажная фабрика строится, газеты, книги буду печатать, так что и им удовольствие — кремом носы помазали и капитал в правильный оборот пущен.

Он пил с блюдечка чай и, втягивая губы, сосал кусочек сахару.

— А насчет театра, это я промахнулся.

— Почему же. Хороших театров мало, — заметил я.

— Не в том толк, а времени у меня не хватит присмотреть. Софья Михайловна, говорить нечего, свое дело чувствует, только ей одной не справиться. Я актеров знаю: у другого что — гривенник на бритье, да манишка чистая и он уж актер; три недели пьянствует, за квартиру не платит, на чужой счет обедает и за что такие льготы — неизвестно. Галоши ему заливать, вот он какой актер…

Я просидел у Коновалова часа два и мне многое в нем понравилось. После этого мы не виделись больше месяца. Слышал я мельком, что Карташева собирает труппу. Я был очень занят на заводе и все пропускал ее среды, но как-то раз попал. Среда была шумная. Говорили, главным образом, о театре, как о деле уже окончательно решенном, о предполагаемых постановках. Спорили о пьесе какого-то новоявленного драматурга.

Я спросил Карташеву будет ли Коновалов.

— Не знаю… Вероятно.

Но мне показалось, что это вовсе не так, и она чем-то обеспокоена.

Когда садились за ужин, в передней заговорило несколько слишком громких голосов и рявкнул довольно нескладный хор архиерейскую встречу.

Карташева побледнела и поднялась с места, но в столовую уже ввалился Коновалов в шубе и шапке и за ним орава хмельных певчих.

— Софья Михайловна! Наше вам… — и Коновалов, явно в насмешку, сорвав шапку, поклонился в пояс.

— Денежки привез! Письмецо ваше получил. Спасибо, что напомнили!..

И, распахнув шубу, он стал выкидывать на стол пачки кредиток.

— Стыдно, Артемий Филиппович! — твердо и резко сказала Карташева.

— Какой стыд. Вот, при свидетелях… Вы мне в письме объяснили, чтоб я свое место знал… Наука мужику… Плати за науку… Только я с вас ничего не спрашивал… Попросили — дал, а вы и то, и другое… Сами себя на своей хитрости провели… Ну, айда, молодцы на Канаву!.. Догуливать! Прощенья просим за беспокойство.

Он опять низко поклонился и, пошатываясь, вышел.

Все были в немалом смущении, и вечер расстроился.

Карташева, на другой день уехала из города, содержание письма осталось неизвестным и слухи о причине коноваловского загула, противоречивые и недостаточно убедительные, скоро иссякли.

Театр не открылся, а года через полтора я встретил Коновалова в Ялте и узнал от него подробности всей этой истории.

Коновалов выглядел все таким же уверенным и смеялся как будто еще громче. Но в тот тихий и как бы призрачный вечер, он показался мне несколько резким и несуразным. Оторванный от города, от своего дела, он был тут лишний на берегу околдованного луной моря и его панама, трость и праздная походка мастерового, который не знает, чем заполнить время, —все лишь упрочивало впечатление его здешней никчемности.

Выйдя из сада, где играла музыка, мы прошли по набережной до мола и сели на скамейку против спустившей паруса, уснувшей фелюги. Какие-то ящики стояли на ней. На одном из них сидел человек в феске, и бледным огоньком вспыхивала его трубка, а дальше бухта была пуста и казалась другим небом — стеклянным.

О Карташевой вспомнили потому, что было объявлено об ее спектакле в курзале.

— Как я заявился тогда, так и конец, больше не виделись, — сказал Коновалов с полу-усмешкой, — а деньги вернула… Зря… хотела театр и надо было свою линию вывести, можешь, и вышло бы что.

— А что это было за письмо, если не секрет? — спросил я.

— Письмо-то. Письмо так… Баба умная, а все ж таки баба. Понадеялась, что я в своем ослеплении и разобрать ничего не могу, а до того у нас сколько разговоров было. Взнуздала она меня ловко, говорить нечего, —как бы хотела, так и повернула. Напустила туману… Сядет на диван, за руку возьмет, глаза опустит и уж такие сладости, такие слова медовые — и от всего-то она устала, и как в жизни намучилась, и только и есть свету в окошко, что я… Со мной и говорить-то просто, и умен-то я, и такой-сякой… Уйдешь, бывало, от нее и прямо как Иван Царевич на ковре самолете земли под собой не чувствуешь. Не то, что театр, я бы ей тогда город выстроил, — так она меня обошла. Такая ласковая, да с такими чувствами. Каждое бы утро в ноги кланялся. Так скажу — перехватила она, пересахарила… А я счастью-то своему не поверил, испытать захотел: стал ее от театра отговаривать. Что вам, — говорю, — себя не жалко, хлопот столько, расстройства… И так это я все, как будто деньги зажимаю. А потом сразу, заявляюсь к ней раз утром, сюртук на все пуговицы застегнут и безо всяких, как снег на голову, — прошу мол вашей руки. В лице переменилась, платочек мнет и ничего высказать не может… «Я вам — говорит, — Артемий Филиппович, напишу, а сейчас это так неожиданно…». Слушаю, говорю, буду ждать, а через час горничная письмо приносит. Читаю и горю… Сразу все обозначилось. «Вы, — пишет, — меня не поняли, для меня это — новость. Не примите за отказ. Дайте подумать»… И о театре в конце помянула,  такой намек дала, — посмотрю, мол, как ты себя покажешь. Ну и закрутил я… Понял, что ей от меня надо.

Коновалов помолчал и решил:

— А так скажу — царь-баба.

Мы посидели еще некоторое время и я проводил Коновалова до гостиницы, а через несколько дней играла Карташева и я его видел на спектакле.

В одном из антрактов мы вышли в сад.

За деревьями светил электрический фонарь и шевелились на гравии аллеи большие черные тени листьев.

— А сдала, наша Софья Михайловна, — говорил он совсем спокойно, — и голос не тот и огня поубавилось… Я так скажу: при таком деле надо себя беречь, жить поровнее.

— Она не знает, что вы здесь?

— Должно быть, сказали: актер тут один знакомый есть.

— Встретиться не хотите?

Вопрос мой был, пожалуй, излишне откровенен, но я задал его как-то против воли.

— Мне все равно. У меня так. Отрезал и конец; как вот ветку с дерева — не приставишь, не приклеишь.

Я почувствовал, что действительно так и есть и в том его сила. И не для того, чтобы переменить разговор, он стал рассказывать, что хочет наладить акционерную компанию для постройки железнодорожного пути по Крымскому побережью, просто, этим были заняты теперь его мысли. Мы вернулись в залу и напрасно я следил за ним во время действия. Он ни чем не выказал какого-либо особого отношения, сидел, как внимательный зритель, и только. А когда спустился занавес. Коновалов встал, и, не оборачиваясь, как будто не слыша вызовов, медленно вышел.

На другой день я видел его мельком на пристани. Он разговаривал с каким-то жилистым и черномазым, молодцом в кепке, должно быть, рыбаком, потому что речь шла о белуге, о баркасе, и при ярком солнце в шуме и сутолоке среди ящиков, тюков, бочек Коновалов был ярко заметен своей фигурой и голосом, и бритым лицом русского американца…

Вот приблизительно то, что рассказал мне Нат и уверенно добавил:

— Такой человек, как Коновалов, нужен в жизни именно в своем необработанном виде. Приводные ремни сшиваются сыромятным ремнем — необделанным, он крепче. Так, вот Коновалов похож на такой ремень.

 

Александр Степанович Рославлев.
«Огонек» № 9, 1916 г.
Марио Сирони — Cityscape with truck.