Алексей Будищев «Анна Павловна»

I

Старый, обширный дом Берсень-Беклемишевых будто жутко притих. Анне Павловне казалось, что каждая вещь в доме — мебель, гардины, ковры — пахнет ладаном. Высокая, полная, еще красивая, несмотря на свои сорок семь лет, она горько плакала, припадая лицом к маленькому рабочему столику, кусая носовой платок, чтоб заглушить рыдания. Она оплакивала своего сына, своего ненаглядного Витю, убитого немцами под Варшавой, и он так живо сейчас припоминался ей то трехлетним крошкой, то резвым кадетиком, то в блестящей форме гвардейского офицера. И, вытирая ладонями глаза, кусая платок, она жалобно всхлипывала, как беззащитная девочка:

— Витюшка… бедненький мой… любименький мой…

И плакала, плакала, плакала.

Вместе с убитым Витей порою ей вспоминалась и дочь Сонечка, умершая тонкой восемнадцатилетней девушкой от какой-то страшной ангины, и ее первенец Анатолий, застрелившийся пять лет тому назад на двадцать третьем году. Влюбился в какую-то дрянь из кафешантана и застрелился у ее продажных юбок, забыв и отца и мать, — мать, не чаявшую в нем души.

— Бедненький, бедненький, — причитала Анна Павловна.

Вошла горничная Таша, служившая у Берсень-Беклемишевых десятый год, и подала барыне стакан воды.

— Барыня, милая, не убивайтесь так, родная, — сказала она, вытирая глаза углом фартука.

— Да, Таша, — сказала Анна Павловна, громко сморкаясь, видимо желая побороть слезы, — было у меня трое деток, а теперь три могилки. Все детки мои у сельской церкви спят, — вздохнула она, вновь обливаясь слезами.

Таша забормотала:

— Барыня, милая, Господи…

И сморгнула из-под ресниц мелкие, быстрые слезки.

Услышав плач сестры, в комнату заглянула Варвара Павловна, совсем не похожая на сестру, маленькая и худенькая, чрезвычайно подвижная. У нее три месяца тому назад тоже убили на войне мужа подполковника, и сейчас с двумя детьми своими она гостила в деревенском доме Берсень-Беклемишевых, в имении мужа сестры.

— Аннушка, будет, — сказала она сестре почти строго. — От жизни не уйдешь, и нужно уметь переносить все, что она посылает! Ну, Аннушка, милая…

Она потрепала сестру по плечу, поцеловала ее в голову и опять с тою же строгой сдержанностью заговорила:

— У меня вот такое же горе, а я не плачу. Ты хоть материально-то обеспечена, а я не знаю даже хорошенько, чем буду жить с детьми. Мой подполковник не выслужил еще и пенсии. Так что же поделаешь! И я все-таки, видишь, бодрюсь, не предаюсь отчаянию… Ах, Аннушка, что делать, надо крепиться!

Анна Павловна покорно зашептала:

— Я постараюсь взять себя в руки, я постараюсь…

Но слезы лились из ее глаз неудержимо. И тряслись ее губы.

Дверь скрипнула, вошел Иван Алексеич, высокий, сутулый, широкоплечий, и с большой русской бородою. Сейчас он казался дряхлым стариком, и страшны были его прозрачные глаза. Горбясь, он сел рядом с женою, взял ее за руку.

— Ты все плачешь, Аннушка? — спросил он жену растроганно.

Припадая к его плечу с задушенными рыданиями, та, как-то взвизгивая, забормотала:

— Трое деток… было у меня… теперь три могилки…

И захлебнулась от слез, делая губами:

— Угу-угу…

— Что же делать, что же делать, родная? — зашептал Иван Алексеич, тряся головою.

Варвара Павловна спросила его:

— Может, лучше увезти Анюту опять в Петроград? Может, там ей будет легче? Все же там ваши знакомые и друзья…

Иван Алексеич занимал в Петрограде хорошее место и приехал с женою в родовое имение, только для похорон сына. Все Берсень-Беклемишевы предпочитали быть похороненными в фамильном склепе. Здесь были похоронены и Сонечка, и старший Анатолий.

— Нет, мне здесь лучше, — сказала Анна Павловна, — и я не хочу в Петроград. Мы проведем здесь и девятый и сороковой день. Ах, детки мои, детки мои, зачем вы улетели от меня? Куда?

— Ну, будет, Аннушка, — сказал Иван Алексеич, обнимая жену. — Старайся сдерживать себя. Ляг в постель, а?

Он поласкал плечо жены.

— Не могу… и не хочу… — проговорила та, все также плача.

— Ну, хочешь поедем в деревню, навестим Сонечкину кормилицу Агашу?

— Не могу…

— Тогда я пошлю за доктором?

— Ради Бога, не посылай!

— Аннушка, я пошлю? Ну?

— Я не выйду к нему! Ах, зачем вы меня мучаете? За что?

С Анной Павловной началась форменная истерика. Совсем синими стали ее губы, и все черты ее красивого, полного и холеного лица исказились судорогами. Ее уложили в постель почти насильно.

Однако, к обеду она встала и, зябко кутаясь, вышла к столу с утомленным и мятым лицом, с вялыми и равнодушными глазами. Но перед вечерним чаем она как будто чуть-чуть оживилась. Пришла в дом навестить барыню бывшая Сонечкина кормилица Агаша, которую Анна Павловна очень любила. И, усадив ее за чайный стол рядом с собою, она с участием расспрашивала ее, как-то ей теперь живется, и нет ли кого из ее семьи на войне.

Агаша, крепкая, чернобровая баба, схлебывала с блюдечка чай и деловито говорила:

— На войне у меня, милая барыня, двое: Платон и Лазарь.

— Муж и второй сын? Муж-то каким образом? — удивлялась Анна Павловна.

— Ополченцем, барыня. Он в Австрии под крепостью стоит, как, бишь, ей имя? Один раненый тетке Акулине рассказывал…

— Какой Акулине? Воробьевой?

— Да, да. Ей самой. А Лазарь отписывал, четыре раза он в боях был. Под четырьмя городами. Забыла их прозвания.

Агаша разломала кренделек, накрошила его в чашку, размяла ложечкой и бережно и с аппетитом стала есть.

— Жалко мне Лазаря, — говорила она тихо и сердечно, — больно уж смирен он, забидят его немцы, не пожалеют его простоты. И всего двадцать два года минуло ему перед Николой. Николе и молюсь за него. И Владычице, и его святому Лазарю, и Ивану-Воину. Ивану-Воину, говорят, за воинов хорошо молиться…

— Оба живы? — справилась Анна Павловна с участием.

— В прошлом месяце оба были живы, а теперь кто же знает? — развела руками Агаша.

Нацеживая ей вторую чашку, Анна Павловна спросила:

— Сколько же у тебя всех детей-то теперь?

— Девятеро, красавица, — сказала Агаша весело. — Я, ведь, в позапрошлом году еще Никиту родила. Ходит он уж теперь и кашу ест.

— Стало быть, у тебя пять сыновей сейчас? — спросила Анна Павловна и стала считать по пальцам: — Прохор, Лазарь, Васенька, Илья и Никита? Да?

— Пятеро, милая барыня, — засмеялась Агаша, показав крепкие зубы. — Да четыре девки. Две уже замужем. Луша да Дуня. Да шестерых я схоронила.

— Тебе не трудно с детьми? — справилась Анна Павловна, заботливо подкладывая Агаше свежий кренделек.

— Да что за труд? — развела Агаша руками. — Коровка у нас есть, две лошадки есть, восемь десятин мы засеваем яровинки и озимого, слава тебе Господи! Что же тут трудного, милая барыня, сладкая ты наша, — протянула Агаша.

«Счастливая», — подумала Анна Павловна, и широкая, светлая радость вспыхнула в ней, как мгновенная молния, расторгая мрак и уныние.

Она сжала губы и чуть-чуть насупила брови. Потом спросила:

— Старший Прохор все у тебя бондарничает?

— Бондарничает в Кузнецке. А семья его с нами живет. Сноха Лукерья да четверо внучат.

— Сколько же с тобой в избе сейчас живет? — опять справилась Анна Павловна.

Агаша рассмеялась, так что расплескала из блюдечка чай.

— Одних малышей восемь человек; высыпят на завалинку в погожую погоду, как воробьи на плетне. Да сноха Лукерья, да сноха Дарья… Вот сколько, — смеялась Агаша.

«Счастливая, — вспыхнуло в Анне Павловне. — Счастливая, счастливая!»

Ее подбородок сморщился.

— Аннушка, — просительно протянул Иван Алексеич, заметив тяжкую гримасу жены.

— Я больше не буду, — сказала она как будто твердо.

Но две слезинки покатились по ее щекам. Она проворно отерла их.

Агаша глядела на нее с соболезнованием. Затем встала, подошла к ней и поцеловала ее в лоб.

От нее пахло луком, избой и кислым тестом.

— Милая моя Агашенька, — сказала Анна Павловна, всхлипнув.

Весь вечер она вспоминала с Агашей о Сонечке. Шепотом Агаша рассказывала ей затем, как ей трудно было родить Никиту.

— Думала, милая барыня, двойня идет, так и думала, голубушка, двойня, — вздыхала Агаша, — до того велик мой младенчик был…

И Анна Павловна с участием и соболезнованием ее слушала. Не без гордости сказала:

— В Толе, в моем первенце, когда он родился, четырнадцать фунтов было. Но Сонечку я всего труднее рожала.

После ужина перед сном Анна Павловна с Агашей гуляли по саду по одной аллее, которую вчера разгребли от снега. И говорили только о детях с таинственными и ласковыми лицами, с мягкими жестами.

Припомнили все: как у кого и на каком месяце резались зубы, как и кто начинал ходить. Как картавил первые слова. Лиловые тени лежали под безлистными, молчаливыми липами, и ясные звезды, казалось, с участием слушали беседу двух женщин, точно она им была близка и понятна.

Матово блестел на крыше снег.

Когда вернулись в дом, Иван Алексеич спал, но сквозь сон не то покашливал, не то всхлипывал.

— Тоже умучился, — подумала Анна Павловна о нем, — нет у него деток, один он, бедный мой… А Агаша, какая счастливая!

II

В постели Анне Павловне ярко вспомнилось.

Было жарко на балконе и тихо. Плотные, темно-зеленые и пряно-пахучие листья тополей, росших вокруг балкона, не шевелились. Прямо перед балконом, под пологим скатом, неподвижно, как серебряный щит, лежало продолговатое озеро, пламенно сверкая, трепеща горячими искрами.

Станица гусей с яркими оранжевыми клювами кралась у берега, тихо и радостно гогоча. А посреди озера плавно скользила парусная шлюпка «Чайка», на которой кучер Епифан и садовник Пантелеич катали Толю и Витю вместе с их гувернанткой m-lle Блен-де-Балю. Анна Павловна великолепно знала, что озеро неглубоко, что Епифан и Пантелеич очень осторожные люди, и что ее мальчикам не может угрожать никакой опасности, но тем не менее она не сводила счастливых глаз с этой шлюпки, рассеянно бросая зерна пшеницы двум павлинам, расхаживавшим возле балкона по песочку. А порою оглядывалась и на Сонечку, которую кормилица Агаша в щегольском кокошнике на голове носила возле парников и, легохонько тютюшкая, напевала:

Яблочко садовое
Весной завязалось…

Широко вышагивая в свободной парусиновой поддевке, на балкон поднялся бородатый, огромный, сутулый Иван Алексеич. От него так и несло здоровьем, счастьем, довольством. Он всегда был счастлив, когда ему доводилось проводить летние месяцы у себя в имении.

— Ух, какая прелесть денек сегодня! Ты купалась, Аннушка? — спросил он, ласково и нежно целуя жену в лоб у самых волос.

— Купалась утром. Что за чудо купанье у нас, — вздохнула Анна Павловна, — право же, не хуже Ялты.

— Да уж с Сестрорецком во всяком случае не сравнить, — сказал Иван Алексеич и, оглядывая окрестность счастливыми глазами, точно наслаждаясь каждой подробностью, которую схватывал его глаз — озером, шлюпкой, купальней, Сонечкой на руках у кормилицы, тополями, он спросил:

— А что у нас сегодня на обед?

Вся пронизанная солнцем, радостно ощущая в себе удивительно приятную гармоничную уравновешенность, Анна Павловна лениво ответила:

— Щи из щавеля, битки с луком, блинчики с вареньем.

— К биткам прикажи хрену натереть и сделать с уксусом, — попросил Иван Алексеич.

— А если салат? — спросила Анна Павловна, жмурясь, ощущая солнце в каждой своей жилке и не сводя глаз с детей.

— Одно другому не мешает, — засмеялся Иван Алексеич, — «можно и тёго и другёго по полной тарельце»! У меня сейчас прямо-таки волчий аппетит!

— Это от купанья.

— И от прогулки по лугам. Я сделал сейчас не менее восьми верст. А ты сегодня гуляла?

— Гуляла с Толей вокруг озера. Нарвали незабудок. И нашли гнездо трясогузок. Прямо на земле под травкой! Ужасно глупенькая птичка. Придет кошка и съест деток. Ваня, — вдруг позвала Анна Павловна мужа, не глядя на него. Все также глаза ее смотрели на озеро.

— Что? — откликнулся муж, поглаживая широкую бороду.

— Ваня, ты сколько бы желал иметь детей? — спросила Анна Павловна каким-то замкнутым голосом, по-прежнему не оборачиваясь к мужу.

— Трех, не более трех, — ответил Иван Алексеич. — То, что есть, с меня вполне довольно!

— Почему? — почти небрежно бросила Анна Павловна.

— Как почему? — спросил Иван Алексеич и засмеялся. — А я так мечтал всегда, — ответил он затем. — Двум сыновьям, видишь ли я мечтаю оставить не заложенное имение в 1200 десятин. Прекрасный кусок, да? А чтоб выкупить у Сонюрки ее часть, они заложат его в пятидесяти тысячах. Словом, все трое птенца наши будут великолепно обеспечены. Так? Разве ты не хочешь их обеспеченности? — вдруг задал вопрос Иван Алексеич.

Анна Павловна молча смотрела перед собой. Потом, вздохнув, сказала как будто сердито:

— Счастье не всегда в обеспеченности.

И стала спускаться с балкона в сад.

Прохаживаясь по саду, она все думала:

«Нет, счастье в обеспеченности, — где нужда, там не может быть счастья! Ваня прав!»

Она пошла к парникам, где Агаша тихохонько тютюшкала Сонечку, и ласково спросила кормилицу:

— В нужде может быть счастье, Агашенька? Ты как думаешь?

Та улыбнулась, показав крепкие и здоровые зубы.

— Какое уж в нужде счастье! — живо воскликнула она затем.

«Вот и она то же самое говорит, — подумала Анна Павловна, — и, конечно, она права. Женщина не должна быть только самкой, но и разумной матерью! Разумная мать прежде всего!»

Она взяла Сонечку из рук кормилицы, нежно прижала ее к себе, поцеловала ее в ротик и, пьянея от возбуждения, тютюшкая ее, закричала ей в личико:

— Она будет у нас богатой невестой! Она будет у нас богатой невестой! Со-ню-шенька!

И вдруг ее пронизало радостное и светлое умиление, опахивая ее всю теплом, наполняя ее почти благоговейными, похожими на молитву ощущениями. И по этим ощущениям Анна Павловна вдруг ясно поняла, что она вновь беременеет. Нежно, бережно, но крепко прижимая к себе Сонечку, она сквозь зубы растроганно запела:

Яблочко садовое
Весной завязалось…

За обедом, она сидела рассеянная и избегала глазами лица мужа. Думала то и дело:

«Наши дети должны быть хорошо обеспечены. Ваня прав. Нужда страшна. И женщина не кошка: она не может беременеть каждую весну! Разум дан человеку, чтобы устраивать свою жизнь согласно выводам разума!»

Но вечером Анна Павловна прошла в сад и там в одиночестве тихо и жалобно плакала.

* * *

В Петербурге старый, с желтыми костлявыми руками доктор какого-то старомодного вида и покроя говорил ей:

— Вы не первая и не последняя. Все должны прибегать к этому. Современная семья не в силах прокормить, воспитать и поставить на ноги двадцать пять детей, а между тем плодовитость некоторых женщин изумительна, и они могут рожать каждый год по ребенку. Вы принадлежите именно к таким женщинам. О чем же вы плачете? Примите к сведению, что там, где нет сознания, нет и жизни! Ну, успокойтесь же и отрите ваши слезки! Выкидыш — не убийство! Полноте!

III

Также горел ночник, и также белел снег за окнами. Анна Павловна заломила руки и хрустнула пальцами. Ее красивое лицо все тяжко сморщилось, словно расплющенное судорогой. Она коротко разрыдалась, но тотчас же овладела собой. Села в постели и опять заломила руки. Страшная, пронзительная до мучения мысль накрыла ее, как черным пологом. Сотрясаясь вся от холода, она подумала:

«Одного моего птенчика убили немцы. Двух умертвила жестокая нелепость, а семерых своих птенчиков убила я сама, прежде чем они увидели Божий свет!»

Ее лицо опять сжалось в мучительной спазме и, тряся плечами, беспорядочно размахивая руками, она шепотливо забормотала:

— Подлая я, подлая я, подлая я!

Она поспешно обула туфли, набросила на себя широкий халат и пошла в спальню мужа. Но на полдороге она остановилась. Муж внезапно стал ей противен, как соучастник тех страшных убийств, и ей не хотелось сейчас видеть лица его, слышать его голоса. Чем он может утешить ее? Как? Какими словами?

Она досадливо и сердито пожала плечами, почти со злобою улыбнулась и повернула к себе. Опять села в постели, не скидая халата и туфель. Покачала головой и сказала:

— Вот тебе и построила свою жизнь согласно выводам разума!

Кто-то неведомый и загадочный, склоняясь к ней с едким злорадством, вкрадчиво проговорил:

— Ты оставила при себе тех трех, которые уже были обречены, и умертвила семерых, которые должны были утешать твою старость! Что же знает ваш жалкий разум?

Точно кто рассмеялся в темном углу. Стеклянными осколками просыпался страшный смех. Анна Павловна закрыла лицо руками, и опять ее плечи несколько раз подряд тяжко сотряслись, а лицо сплющилось в мучительной гримасе.

— Что же знает наш разум? — спросила она самое себя.

И застонала, раскачиваясь, поводя мутными глазами:

— A-а, а-а-а…

В страшной тоске стало томиться сердце. Анна Павловна встала с постели, подошла к окну и опустилась в глубокое кресло.

«Ваня тут ни при чем, — подумала она о муже, — решительно не при чем, он только высказывал свои пожелания: хочу, чтобы у меня было не более трех детей. А я сама из боязни нужды решилась идти на такие ужасы. И я виновна и перед Богом, и перед детьми, и перед мужем!»

— Зачем я это сделала? Зачем? Зачем? — простонала она вслух. Поставила локти на подоконник и стала глядеть в окно.

Там молчаливо лежали белые снежные сугробы. Неподвижно стояли белые деревья. Плыли белые облака. Замкнутыми, холодными и мертвыми показались земля, небо и облака.

— Что я наделала! Что я наделала! — прошептала Анна Павловна.

Ей вдруг живо представилось, что те семеро, которым она своевольно не дала возможности родиться, живы и здоровы. И у нее сейчас не только три могилки, но и семеро живых здоровых детей. Семеро! Семеро! Четыре мальчика и три девочки. Валерий, Ваня, Борис, Игорь, Машенька, Нюша, Наденька. Разве они не могли быть все подле нее? Если бы она сама, следуя за выводами слепого разума, не помешала бы им появиться на свет.

Ветхозаветного покроя, какой-то словно вылинявший доктор, как живой, привиделся ей и, жестикулируя желтой, костлявой рукой, невнятно забормотал:

— Женщина должна быть не только родильным аппаратом и самкой, но и разумной матерью, размышляющей о судьбе уже рожденных ею. Разве сладко плодить голодных нищих? Лучше родить четырех счастливых, чем двенадцать несчастных? Не правда ли?

— Неправда! Неправда! Неправда! — хотелось кричать Анне Павловне. — Что может знать ваш слепорожденный разум? Не он ли заставлял меня изыскивать средства к обеспечению мертвецов и умертвить тех, которые должны были жить? Не он ли слепорожденный?

Желтое лицо доктора сморщилось и заколебалось.

— Конечно, — снова забормотал он, — некоторый процент умирает и некоторый остается в живых. Высчитать этот процент мы, пожалуй, можем с некоторой точностью, но заранее указать пальцем на живых и мертвых, этого нам не дано: мы же не пророки.

— Да, конечно, вы не пророки, а детоубийцы! — чуть не закричала Анна Павловна, вся сжимаясь в своем кресле, как под жесточайшими ударами.

Судорога мучительной спазмой прошла по ее лицу, однако не выжав из ее глаз ни одной слезки.

Она встала с кресла, прошла в угол, упала на колени перед образом, возбужденно нашептывая:

— Валерий, ненаглядная детка моя, прости меня! Прости меня, Наденька моя безвинная! Ваня, прости! Нюша, прости! Игорь, прости! Боренька, ненаглядный, прости!

Словно горячая буря сжигала ее мозг, беспощадно терзая сердце, а она все нашептывала слова своей страшной молитвы. А потом должно быть она потеряла сознание. Очнулась она на полу в углу перед образом. Она оправила спутавшиеся волосы и огляделась. Также горел ночник. Белел снег на дворе и молчаливо шли в небесах тучи. Откуда? Куда? Бедный человеческий разум! Рукою она нащупала кресло и, опираясь на него, встала на ноги. Прошептала трижды:

— Боже! Отпусти прегрешения мои!

Но тут же подумала:

«Зачем ей надо отпущение ее грехов? Ни к чему ей это!»

— Ни к чему, — проговорила она вслух, — совсем ни к чему!

Не лучше ли ей открыть вот сейчас форточку, застудить тело свое, чтоб помереть и, таким образом, соединиться со всеми своими детьми?

А если не соединишься? Что знает слепорожденный? И кому можно поверить здесь на земле?

Она содрогнулась, пожала плечами и опустилась в кресло, снова поставив локти на подоконник. И ей, как живая явь, ярко представилось: Валерий и Ваня катаются на салазках с горы от колодца под скат на озеро. Боря, Машенька и Нюша играют в столовой в лошадки; а Игорь и Наденька жмутся к ней горячими розовыми щечками.

— Мамочка, расскажи сказочку, — просительно тянут они, — дорогая мамочка, пожалуйста…

— Сказку про колобок, — просит Наденька.

— Про царевну Лягушку, — настаивает Игорь.

Анна Павловна простонала и насторожилась. Неопределенные звуки долетели до нее, пугая и томя ее этой своей жуткой неопределенностью. Точно кто барабанил по крышке стола. Однако, все разрешилось очень просто. В столовой, за две комнаты от спальни Анны Павловны чесалась кошка, постукивая стулом. Да через стенку в комнате Варвары Павловны, где она помещалась с одиннадцатилетней Лизанькой и восьмилетним Мишей, шел разговор. Видимо, не спали и там.

— Мамочка, мамочка, — слышался встревоженный шепот Лизочки.

— Что тебе еще?

— Мне не спится!

— Спи!

— Я не могу!

— Старайся.

— Мамочка!

— Ну?

— Покойный папочка, когда объяснялся тебе в любви, на одно колено встал, или на оба?

— На оба.

— Я так и думала. А где он объяснялся тебе в любви: в саду, или в гостиной?

— В конюшне. Спи, скверная девчонка, все она хочет знать.

— Нет, мамочка, в самом деле, — захныкал голос Лизы, — в саду или в гостиной?

— Мамочка, — зашептал и Миша.

— Тебе еще что?

— Папочке за что дали Владимира с бантом?

— За Путиловскую сопку.

— В Манчжурии?

— В Манчжурии.

— А золотое оружие?

— У него не было золотого оружия.

— Как не было, когда я сам видел?

— Во сне видел! Спи.

За стенкой стихло. И кошка перестала чесаться на сон грядущий. Стул более не хлопал ножкой в столовой, пробуждая жуткие, неразборчивые звуки.

«Сколько лет было бы сейчас Валерию?» — вдруг пришло в голову Анне Павловне.

Ее лицо снова все тяжко сжалось, но по-прежнему ни одна слезка не выкатилась из ее глаз.

— Боже мой! Боже мой! — вздохнула она.

IV

Каждому из тех семерых, несравненно милых сердцу, она точно определила возраст. Валерию только что исполнилось девятнадцать лет и он был студент-медик I-го курса. Семнадцатилетний Ваня кончал курс реального училища и мечтал идти в консерваторию. Боре было 12 лет, а Игорю десять. Этот последний мечтал купить имение в Техасе и стать плантатором. Машеньке исполнилось в июле 15, а Нюше в декабре — девять. Самой младшей Наденьке уже исполнилось восемь лет. Между ней и Нюшей разница всего в одиннадцать месяцев. Анна Павловна хорошо об этом помнила. Она шевельнулась в своем кресле, вытягивая ноги, все также поглядывая в окошко будто равнодушными тусклыми глазами, в то время как в ней все сотрясалось, словно под ударами тяжкой бури.

— Валерий! — позвала она вслух. — Валерий, милый мой, родненький, сыночек.

Сын вынырнул откуда-то рядом и положил к ней на колени свою голову.

— Он не сердится на меня, — подумала она, — мой крошка, он не сердится на меня!

Как-то подбирая губы, она стала жалобно причитать:

— Меня обманули все, детка. Мне говорили: главное, бойся нужды! Главное, чтоб дети были хорошо обеспечены! В этом и вся моя вина; ох, ох, бедненький мой! Сыночек ненаглядный, любименький! Ваня, Боренька, Игорь, Машенька, Нюша, Наденька, — стала перечислять Анна Павловна, поводя строгими глазами.

Метнулась широкая светлая тень по стене. В комнату вошла Таша со свечкой.

— Барыня, милая, что это вы все не спите? — спросила она шепотом.

— Не хочу спать, — сказала Анна Павловна равнодушно. — Ташенька, в могиле успеет выспаться человек, а когда живешь — надо бодрствовать.

— Барыня, милая, — забормотала Таша скороговоркой, — вы хоть бы прилегли на кроватку.

— Я ложилась. Сон уходит от меня. Он боится меня, Таша, как проклятой!

— Кто, барыня?

— Сон.

— Ой! Зачем вы так говорите, милая барыня, мне страшно!

— И мне страшно, Ташенька. Что делать?

— Барыня…

— Ташенька! Отчего это так выходит: когда человек живет по совести, он ангел, а когда по разуму, он сатана…

— Не понять мне этого, барыня наша милая, что это вы как говорите…

Таша прижала к своим глазам уголочек ночной кофточки, и из ее глаз покатились слезы.

— Барыня, милая, — говорила она, всхлипывая…

Таша поставила свечку на комод и пошла к Анне Павловне, как-то растопырив руки, точно она боялась, что та убежит от нее.

Лицо Анны Павловны капризно сморщилось. Губы дрогнули.

— Постой, Ташенька, — проговорила она покорно, — я вот сейчас в кровать лягу и засну. До утра буду спать. Спокойно, спокойно! Вот только халат расстегну. Или он у меня и без того уж расстегнут. Знаешь, почему он у меня расстегнут? Догадываешься? Я, ведь, меньшенькую мою, последышка моего, грудью потихоньку кормила! Я ее до двух лет решила кормить! Только, ведь, и побаловать детушек, пока они в младенчиках… Да что ты от меня пятишься, Ташенька? Чего ты боишься меня? Ташенька, а Ташенька?

Таша пятилась от Анны Павловны, как-то оседая назад, широко раскрывая глаза. А та все говорила ей растроганным, ласковым и певучим голосом:

— Ты знаешь, сколько у меня всех деток было, Ташенька? Десять человек! Как же, как же! Толя, Сонечка, Витя, Валерий, Ваня, Боренька, Игорь, Машенька, Нюша, Наденька. Слышала сколько!

Она уставилась в глаза Таши и спросила:

— И ты знаешь, где они сейчас? Знаешь, Ташенька? — Ее лицо сморщилось. Она испуганно оглянулась.

Огромный и бородатый в халате и в туфлях на босую ногу, вошел Иван Алексеич.

— Что с барыней? — спросил он Ташу встревоженно.

— Милая барыня, — сказала та и навзрыд заплакала, выскакивая вон из комнаты.

— Ты что, Аннушка? — ласково спросил Иван Алексеич жену.

Та глядела на него во все глаза, напряженно думая о чем-то.

— Аннушка, — снова позвал он ее, — родная…

— Ваня, — проговорила та и умолкла. Как-то странно напрыжилось ее лицо и стало розовым. Но она все молчала, плотно сдвинув губы.

— Аннушка, — повторил Иван Алексеич.

— Ваня, — сказала та, — прости меня…

— Да что с тобой, Аннушка моя? — почти простонал Иван Алексеич, опускаясь перед женой на колени, заглядывая в ее глаза и чего-то пугаясь.

Та смотрела прямо в глаза мужа, положив на его плечи руки.

— Ваня, — опять выговорила она. — После Сонечки я была тяжелой…

— Не говори ни слова! Не говори ни слова! — попросил Иван Алексеич, вдруг смертельно пугаясь, ощущая на своем лице ледяное дыхание ужаса. — Аннушка, умоляю тебя!

— Ты хотел детей обеспеченных, ты хотел детей обеспеченных, а-а-а-а, нет, выслушай все до конца! — воскликнула Анна Павловна угрожающе.

— Аннушка, — опять простонал он, поднимая руки, точно защищая свою голову от удара.

Сухо и резко светились ее глаза, остановившиеся, упрямые и злые.

— Нет, слушай! — злобно крикнула она.

Он уткнулся в ее колени и вдруг зарыдал старческими слабенькими рыданиями, сотрясаясь в плечах.

— После Сонечки я семь раз тяжелела, Ванюша, семь раз… но ты хотел детей обеспеченных… И я думала: «Ваня прав. Женщина не самка, а прежде всего предусмотрительная мать… прежде всего!». И доктор Колобов сказал: «Женщина не только родильный аппарат, но и рассудительная мать, размышляющая о судьбе уже рожденных»…

— Аннушка, Аннушка моя, — стонал Иван Алексеич, сотрясаемый жиденькими рыданиями, целуя колени жены, изнемогая от мучений.

— Прежде всего! — почти вскрикнула Анна Павловна. — И вот я и Колобов не дали родиться тому, что зрело уже во мне, и что просилось войти в жизнь. Я и Колобов! Я и Колобов! Я и Колобов! Да будем мы прокляты! Слышишь? Да будем мы прокляты! И мы осудили их на небытие, ибо мать должна прежде всего заботиться о рожденных уже, о их будущем благополучии, но те умерли все, и вот в сердце матери вырос ужас. И она полюбила тех, бедненьких, отверженных ранее рождения, более тех, о которых она так заботилась.

— Аннушка, — умолял Иван Алексеич, — Аннушка…

— Ты понимаешь меня, Ваня, бедненький мой, я полюбила тех, отверженных, более тех, которых баловала…

Анна Павловна заколебалась, пытаясь приподняться с кресла, хватаясь за высокие ручки его. Иван Алексеич обнял ее за талию, заглядывая в ее глаза, нашептывая ласковые слова, обливаясь слезами. А Анна Павловна вскрикивала:

— Колобов все оправдывался: «Некоторый процент умирает и некоторый остается в живых. Но заранее указать пальцем на живых и мертвых нам не дано!» А тогда как он смел, указывая на мертвых, предрешить: «Это живые! Заботься прежде всего о них, мать!» Как он смел! И вот что вышло еще, Ваня… Когда Толя убил себя, я очень хотела затяжелеть, но уже не могла, не могла, ибо Бог проклял меня, как смоковницу, отказавшуюся от своего святого предопределения! Святого, Ваня! Святого, святого!

Анна Павловна схватилась за грудь и застонала. Иван Алексеич припал к ней.

— Что такое здесь произошло? — спросила Варвара Павловна, появляясь на пороге вместе с Ташей и старой кормилицей, высоко над головою приподнимая свечу.

Тряся головою из стороны в сторону, Иван Алексеич простонал:

— Пошлите скорее за доктором. С Аннушкой обморок! И посмотрите, какое у нее лицо? Почему у нее такое лицо?

Он тяжко расплакался, и странно моталась из стороны в сторону его голова. Агаша и Таша плакали. Варвара Павловна, цепенея, рассматривала лицо сестры.

Алексей Будищев
«Пробуждение» № 19, 1915 г.