Алексей Будищев «Белая акация»

Белой акации гроздья душистые
Вновь ароматом полны…
Цыганский романс

I

У окна моей тихой детской росли сосны, такие прекрасные, такие грустные сосны. Я родился на севере, под серым низким небом, у серых, холодных вод, где краски сумрачны и грустны, где по полугоду звучат унылые пени метелей, где люди хмуры мыслью и крепки, неотходчивы сердцем. Дни моего детства, осененного соснами, текли мирно и были полны самого беззаветного благополучия. Катанье со снежных гор, коньки, прогулки на парусной шлюпке, море и солнце, и сосны, сосны везде, — ах, сколько прелести несли дни детства, какими сказками обвевали они мое сердце. А как негодующе гудели сосны в часы бурь! И какие высокие валы вздымало рассерженное море! И как отрадно было лежать в такие часы среди отдаленного рокота и тягучего гула, в теплой кроватке, под приветливым одеяльцем и тихо засыпать под сказки матушки!

Ах, они уже давно прошли те блаженные дни. Прошли навсегда, навсегда…

Я помню лишь один черный сон, одно черное мгновение среди светлых ласк, окружавших мою счастливую детскую. Я помню: моя молодая и озорная тетушка, только что приехавшая с юга, входит в мою детскую, как всегда звонко смеясь, припрыгивая и хлопая в ладоши. Я уже лежу в постели, но еще не сплю, и радуюсь тетенькиному приезду, протягиваю к ней навстречу обе руки. А она со смехом бросает на мои колени очевидно привезенную ею ветку с пахучей кистью белых мелких цветов. Я схватываю эту доселе невиданную мною кисть обеими руками. Но ее аромат, пряный, сладковатый и теплый, так больно толкает меня в мозг и сердце, что я начинаю плакать, горько плакать. А потом мне делается дурно, и мои глаза уходят под лоб.

— Глупый, глупый, — кричит надо мною озорная тетушка, — ему дурно от запаха белой акации! Боже, какой он глупый!

Мне стало дурно от запаха белой акации. Мне стало дурно от запаха этого цветка.

Почему?

А потом через четыре года умерла моя мать, а отец вскоре же разорился на рискованном предприятии по обработке красной глины. И первый же год моего студенчества я уже отчаянно боролся с нуждою. Помню, особенно остро давила меня нужда, когда я был на втором курсе. В то время мне едва исполнилось девятнадцать лет, и я был еще чистым, сентиментальным и целомудренным мальчиком, с едва заметным пушком на верхней губе. Подходило лето, каникулы, а я сидел на одном белом хлебе с изюмом и на жиденьком чае без молока. Помню, хлеб этот, бывший моей единственной пищей по целым неделям, назывался «стародубским», — продавался по пяти копеек за фунт, и потреблялся мною на 8 копеек в день. Помню и мой душный чуланчик с койкой вместо кровати. Целые дни, с утра до вечера, я бегал в погоне за уроками, а в бессонные ночи жадно и тщетно мечтал о деревенском приволье, о вкусном, густом и холодном молоке, о купанье где-нибудь в тихой речушке, о сдобных лепешках, о соснах, о милых, родных соснах.

И вдруг, в одной из газет мне попалось на глаза объявление:

«Ищут в отъезд репетитора».

Меня сразу точно приподняли на облака. О, если бы, о, если бы! Я стремглав бросился по адресу, указанному объявлением. Ужели стародубскому хлебу с изюмом пришел конец?

Когда я поднимался по лестнице, в те меблированные комнаты, куда так радушно приглашало газетное объявление, мне попался на встречу студент. Он уныло спускался с лестницы и поравнявшись со мною он со вздохом сказал:

— Мы опоздали с вами, товарищ, там уже наняли. Увы и ах, сказал Сирах!

Студент озорковато посвистал губами и кубарем скатился вниз.

Я на минуту застыл, как обмороженный. Ужель прощай сдобные лепешки? Купанье в речке? Милые тихие сосны?

— А, авось? — спросил я себя вслух и позвонил у дверей с захолонувшим сердцем.

Когда я вошел в комнату, меня встретила женщина, молодая, тонкая и стройная, с бледным лицом и до удивительности мягким взглядом серых продолговатых глаз.

И сразу же в мой мозг и в мое сердце шумно ворвался приторный дурманящий сознание запах, зажигающий кровь, который отделялся от волос женщины, от всего ее гибкого тела.

— Что это за духи? — подумал я, встрепенувшись. — Как их название?

Между тем, та женщина сразу же, почти не давая опомниться, заговорила об условиях. Как оказалось, нужен был репетитор к ее двенадцатилетнему пасынку; к ее пасынку, ибо она была замужем за вдовцом. Условия были прямо таки восхитительные: ехать, в прекрасное имение на юг и притом богатейшее жалованье — 50 рублей в месяц на всем готовом. Но я неожиданно для самого себя вдруг заколебался. Почему? Почему?

Как вам ответить на это? Я затрудняюсь. Бывают, видите ли, ощущения, которые с трудом подаются каким-либо определениям, ощущения совершенно таинственного происхождения, но они так властно засасывают в себя все существо человека, что бороться с ними бывает почти невозможно. Впрочем, все те ощущения, которые так остро всколыхнулись тогда в моем сердце я назвал бы инстинктивным предчувствием грядущих событий. Так, морская волна с беспокойством предчувствует, вероятно, приближение минуты прилива. И вся дрожит в темном предчувствии. Вот сейчас подойдет эта минута, и волну унесет туда, к безвестным берегам, на встречу к островерхим скалам. А зачем и почему? И кто спросит, желает ли она этого?

В самом деле, сидя возле этой прекрасной молодой женщины с таким мягким и как бы податливым взглядом матовых серых глаз и переговариваясь с ней о вещах самых обыденных, я, как бы ясно и отчетливо сквозь пряный запах ее духов, сознавал, что если я соглашусь сейчас принять столь заманчивое предложение и войду в дом женщины этой, то последующие события, как бы они грозны для меня ни были, развернутся уже затем со всей неумолимостью и последовательностью логики, как физические последствия непреложного физического закона. И совершенно не соображаясь с моими желаниями. Брошенный вверх камень всегда упадет вниз на землю, и причем тут будут его желания? Два умноженное на два всегда даст в результате четыре. Всегда, непременно, везде. И какие силы земные и небесные могут воспрепятствовать исполнению этого результата?

Вот что было для меня ясно.

Уверяю: я как бы совершенно определенно сознавал, что если я только войду в эту головоломную задачу, задаваемую самою жизнью неизвестно для каких целей, то результат этой задачи будет подсчитан, затем, точно, безукоризненно точно, однако без всякого участия моей воли.

И вот поэтому-то я и медлил с ответом, поглядывая на молодую женщину. В то же время и она пытливо поглядывала на меня, и в ее мягком взоре теперь уже ярко сквозило жгучее беспокойство… И поэтому ее беспокойству я мгновенно сообразил с напряженной зоркостью, что я нужен этой женщине, именно я, а не другой и третий. И может быть не столько ей самой, сколь верховной судьбе, — той судьбе, что уже разрешила задачу и теперь только подыскивала нужные величины.

— Вы согласны? — спрашивала меня та женщина, мерцая глазами, — или вас не удовлетворяешь жалованье? Я, пожалуй, согласилась бы на надбавку? Говорите откровенно!

С взмокшим лбом я все еще молчал, бледнея.

— А почему вы отказали в этом месте тому студенту, который сейчас встретился со мной на лестнице? — вдруг спросил я ее резко.

Я видел, как вспыхнули ее щеки. Она смешалась. А я сердито и коротко рассмеялся. Через минуту, однако, она оправилась от своего замешательства и с притворной развязностью вновь заговорила со мной. Я односложно отвечал:

— Да, да. Нет, нет.

Когда она вторично осведомилась о том, согласен ли я принять место, о котором шла речь, я хотел сказать: — нет!

Но язык мой твердо выговорил:

— Да!

Ее щеки стали розовыми от удовольствия.

— Да, я согласен, — проговорил я вторично… — О, да!

Через полчаса я был уже дома и молчаливо складывал в чемодан листы лекций. А среди ночи я проснулся в страхе.

— Белой акацией, вот чем пахли ее волосы, ее тело и юбки, белой акацией, — вдруг отчетливо припомнил я.

Я всплеснул руками, сморщил лоб и горько заплакал, вдруг сделавшись таким же беспомощным, как и тогда, когда озорная тетка бросила мне на мое детское одеяльце пахучую кисть белой акации.

II

Я поселился в роскошном барском доме, окруженном пирамидальными тополями и еще какими-то неизвестными мне высокими деревьями. Позади дома извивалась самыми капризными изгибами река Чапара, а за Чапарой расстилалась зеленые веселые луга, где цвели желтые и лиловые цветы.

Обязанности мои отнимали у меня не более трех часов в день и, по-видимому, я окунулся с головою в самое беспечальное житие. Я удил рыбу, катался верхом и в челноке, играл вместе с моим учеником в крокет, купался и ел за обедами и за ужинами, как молодая акула после долгого поста.

Ах, какие обворожительные стояли дни, и какие красавицы ночи осеняли притихавшую землю. И что за чудо лепешки подавали нам к вечернему чаю. После зверской голодовки и моего затхлого чулана не мог же я, конечно, не радоваться этому приволью и изобилию плодов земных. Но, однако, часто по ночам я просыпался от жутких и беспокоивших предчувствий в сердце, и я весь настораживался, поджидая то, что должно было прийти ко мне неотвратимое, прийти не сегодня, так завтра и увлечь за собою, как падающая лавина увлекает бессильную щепку.

И это пришло, конечно. Вот как это началось.

День был жаркий, но радостный, в саду возле дома куковала кукушка, а за Чапарой кричали грачи. Как и всегда, мы обедали в три часа, и тоже почти как всегда сидели за столом впятером. Сама хозяйка дома — Зоя Васильевна, ее муж — Ардальон Сергеич с широкой рыжей бородою, с худым изможденным лицом и веснушчатыми руками, сосед-помещик, который бывал у нас почти ежедневно, Петр Николаевич Сквалыжников, плотный и крупный, с бритым подбородком и тоненькими, как ниточка, усиками, который казался мне почему-то похожим на мясника, мой ученик Мишенька и я. Я за обе щеки уплетал вкусный и сочный ростбиф, Петр Николаевич потягивал густую, как деготь, малагу, а Ардальон Сергеич чокался с ним рюмкой нарзана и, как всегда, говорил о благородстве.

— Надо быть благородным всегда и во всем, — говорил он скрипучим, пронзительным тенорком, — нужно суметь благородно прожить жизнь и благородно умереть. Вот наивысшие цели человека…

— Но сперва надо еще крепко установить, что надо разуметь под словом «благородно», — возразил Петр Николаич и отер носовым платком жирные лоснившиеся щеки. — Обмануть на войне противника Наполеон, например, считал делом благородным, хотя бы по отношению к своим солдатам, ибо этот обман облегчал им победу и уменьшал количество жертв. Не так ли?

— Что Наполеон? Зачем Наполеон? — неистово закричал Ардальон Сергеич. — Наполеон для меня совсем не авторитет, ибо его гениальность весьма сомнительна. Наполеон, например, искренне жалел о том, что он не может подобно Александру Македонскому провозгласить себя богом, ибо ему теперь не поверит в этом ни одна кухарка. Следовательно, Наполеон сожалел, что народ стал просвещеннее, и неужели же это жест гения — жалеть о росте просвещения? Хм… да? Это скорее жест ловкого афериста, способного ловца в мутной воде, и всего только!

— Да? — насмешливо переспросил Петр Николаич. — Да? А Гейне, Гюго? Лермонтов? Это были гении?

— О, еще бы, — всплеснул руками Ардальон Сергеич.

— И они авторитеты для вас? Эти три гиганта?

— О, еще бы, — опять воскликнул Ардальон Сергич возбужденно.

— Ну, так поздравляю вас с полным поражением: и Гюго, и Гейне, и Лермонтов признавали Наполеона за гения! И благоговели перед его именем!

Петр Николаич громко расхохотался. Захохотал далее мой ученик.

— Как-с? — оторопело переспрашивал Ардальон Сергеич, топыря пальцы. — Как-с вы сказали?

За столом еще хохотали. Воспользовавшись этим возбуждением, Зоя Васильевна перегнулась ко мне и поспешно прошептала мне на ухо:

— В пять часов будьте в саду около обгорелой березы, слышите, мой милый дружок? Вы мне необходимы!

Я вспыхнул до самых бровей, и в моих глазах все потемнело. А она прикрыла салфеткой губы и добавила тем же сдержанным шепотом?

— Когда муж с Петром Николаичем будут играть в калибрак… Понимаете?

Я сидел обессиленный, точно на меня взвалили неподъемное бремя.

— Гюго? Гейне? — все переспрашивал Ардальон Сергеич.

В пять часов я был, конечно, на условленном месте, возле опаленной молнией березы, за густыми зарослями мимоз, жасмина и сирени. Прислонясь к старому стволу березы, я стоял, как приговоренный к смерти, бледный, с тусклыми глазами и ждал ее, беспокойно оглядываясь на каждый шорох, на каждый шелест листка; но она не приходила. И вдруг я услышал ее голос. Я поднял голову и увидел ее. Она глядела на меня из окна мезонина и махала шелковым лиловым платком: очевидно, подавала мне какие-то сигналы. Я догадался и пошел к дому. Когда я поднимался на балкон, она шепнула мне сверху:

— Как я могла уйти, если противный Мишка не отходил от меня ни на шаг. Ах, как я несчастна, мой милый дружок!

— Это вовсе не дама пик, а валет треф, — пронесся резкий возглас Ардальона Сергеича.

— Я очень несчастна, — почти простонала сверху Зоя Васильевна, — и это Ардальон Сергеич подсылает Мишку следить за мной…

Послышались чьи-то шаги и, переменяя тон, Зоя Васильевна проговорила:

— А как вам нравится ближайший друг Ардальона Сергеича Петр Николаич? Не правда ли, по наружности он похож на полесовщика из отставных гвардейских солдат?

Тихо вошел Миша и, прислонясь к косяку, остановился на балконе в задумчивой позе.

— Что это за дом? — подумал я и понуро прошел в свою комнату. На моем столе лежала четвертушка бумаги и на ней было изображено крупным твердым почерком:

«Там же, сегодня, 7 часов».

— Она! — так и обожгла меня мысль, — там же, значит у опаленной березы. Так?

Ровно в семь часов я пошел туда за кусты мимоз и жасмина, к опаленному стволу березы, но там возле самого ствола сидел на траве Миша, свернув по-турецки ноги.

— Опять? — чуть не заплакал я. — Что же это такое? И за что мне такие муки?

Я зашагал по траве около. Но через полчаса я не выдержал пытки и спросил Мишу:

— Собственно для чего ты здесь торчишь, Мишенька?

Тот поднял на меня удивленные глаза.

— Как для чего? Учу уроки на свежем воздухе!

И он показал мне русскую хрестоматию в зеленом переплете.

Я махнул рукой и пошел в дом. Что же мне оставалось делать? А там я упал на кровать и закусил зубами угол подушки.

В одиннадцатом часу, когда Сквалыжников уехал, я, однако, встретился случайно с Зоей Васильевной один на один в полутемном коридоре. Ее глаза ласково засветились, а я прислонился спиною к стене, бледнея, близкий к обмороку.

— Мой милый дружок, — сказала мне Зоя Васильевна, — я окружена соглядатаями и врагами, и они пьют мою кровь, как жадные вампиры, и во всяком случае, как подлые клопы! о, если бы вы знали, как я страдаю…

Она вдруг положила мне на плечи свои прекрасные бледные руки. Близко, близко я увидел ее глаза, казавшиеся во тьме зеленоватыми. Мягким, вкрадчивым, полным смертельной тоски, поцелуем она припала к моим губам. Я простонал, как пораженный в самое сердце. Но тут близко скрипнула дверь, и она отскочила от меня и исчезла. Вошел Ардальон Сергеич и сердито сказал мне:

— А вы все еще не спите? Молодым людям нужно раньше ложиться спать, чтобы запастись силами к старости…

Его рыжая борода веером лежала на впалой груди, изможденное желтое лицо сердито морщилось. Он опять внимательно поглядел на меня, немощно покашлял и зашмыгал туфлями, удаляясь куда-то по коридору.

Я ушел к себе. Я уснул не скоро и видел во сне что-то тяжкое, давившее кошмаром. И от этого проснулся с болью в сердце и с колотьями в мозгу. И тотчас же я ощутил, что вся моя комната полна того мучительно сладкого, сумасшедшего, приторного запаха, вливавшегося в открытое окно. Я подошел к окну, выглянула, на двор и догадался. Зацвели белыми цветами те незнакомые мне деревья, те высокие деревья. Белые акации. Я понял, что я отравлен и что теперь я погиб. Мне стало дурно. Я упал у окна.