Алексей Будищев «Дорогой Рубин»

I

Когда он познакомился с ней, ей только что исполнилось пятнадцать лет, а ему уже стукнуло сорок восемь. Живая, миловидная, с васильковыми глазами девочка, в коричневом гимназическом платьице и в черном переднике, произвела на него странное впечатление: возле нее ему хотелось быть молодым, беспечным, смеющимся. Может быть, это произошло оттого, что он познакомился с ней на даче, в ясный вешний день, когда в зеленых палисадниках густо цвели сирени; но это первое впечатление как бы вросло в него и не желало уходит прочь. Он — солидного возраста, солидный холостой чиновник, весь погруженный в деланье карьеры и в бумаги, вдруг почувствовал себя в ее присутствии чуть не гимназистом, в первый же вечер их знакомства играл с нею в крокет и спорил из-за шаров, как безусый кадет.

Ей тоже было весело с ним: он был умный и умел шутить. И он видел, что ей весело с ним, и это доставляло ему самую искреннюю радость.

Через неделю, в первое же воскресенье, он повторил свой визит. Снова ему захотелось испытать ту же радость, почувствовать себя, хотя бы еще раз, сорванцом-кадетом.

Ее отец — его подчиненный по служебным отношениям — встретил его с распростертыми объятиями. Вечером провожали его на поезд всей семьей. По дороге, с тонким лукавством играя милыми васильками-глазками, пробуждавшими в нем смеющуюся, звонкую и беспечную молодость, она спросила его:

— Ваша фамилия Барсуков? Ведь да? Разрешите мне называть вас «дядя Барсук»?

Мать сделала ей страшные глаза, но он молодо расхохотался, не узнавая своего смеха, чувствуя во всем теле игру крови, и ответил ей:

— А вас зовут Дорой Рубинской? Позвольте мне звать вас «мой дорогой Рубин»? Ведь можно? Я же гожусь вам чуть не в дедушки?

— Ну, уж будто и в дедушки? — засмеялась и она.

И глянцевитые после дождя липы благоухали над ним шелестя: «О, как хорошо чувствовать себя молодым!.. Как хорошо!»

Он стал бывать у Рубинских каждый праздник, аккуратный, как на службе, всегда вылощенный до глянца, всегда перевоплощавшийся у них.

Через год однажды мать вошла в комнату Доры с озабоченным и строгим лицом, в то время как та читала «Историю Крестовых походов». Мать взяла ее руку в свою и все так же строго и озабоченно сказала:

— Дорочка! Тебе уже исполнилось шестнадцать лет и через год ты кончишь гимназию.

— Ну так что же, мама? — ответила Дорочка.

Васильковые глаза смотрели наивно и весело. Розовые губы чуть трепетали.

Мать вздохнула.

— Ну, и вот тебе нужно серьезно подумать… о Павле Дмитриевиче…

— О дяде Барсуке? — весело перебила ее Дорочка. — О, он стал очень недурно играть в крокет… о-очень недурно!

Мать снова вздохнула.

— Крокет — пустяки, — сказала она, — крокетом всю жизнь не проживешь. Надо глядеть на вещи более серьезно. Павел Дмитриевич — вообще очень обстоятельный человек. Он получает пять тысяч в год и ждет назначения в провинцию на семь тысяч двести!

— У-y, какой он богач, дядя Барсук! — вытянув губы, протянула Дорочка. — Непременно попрошу его подарить самых дорогих конфет!

— Конфеты — тоже пустяки, — качнула головою мать. — Дело вот в чем. Он прислал мне сегодня письмо, просит спросить тебя: согласишься ли ты тотчас же после окончания курса в гимназии… стать его женой? Он умоляет тебя ответить, можно ли ему хотя надеяться. Он делает тебе форменное предложение.

Дорочка вынула свою руку из рук матери и стала глядеть в окно. Ее левая щека вспыхнула розовым заревом. Не повертывая своего лица, она глухо выговорила:

— А твой совет, мама? Помоги мне разобраться…

Мать сказала:

— Он будет получать семь тысяч двести в год. Если ты дура, то конечно… Сообрази сама… Я считаю его предложение за честь… за счастье…

— Я думала, мама… — ответила Дорочка и стала чертить на стекле какой-то вензель. Через минуту она шепотом выговорила: — Если бы он еще лучше выучился играть в крокет… разве?

Мать чуть нахмурила брови.

— Ты все глупишь!

— Я все глуплю, мама, — вздохнула Дорочка всей грудью.

— Хотя ты — не дурочка, — добавила мать.

— О, да, мама!

— Что же мне ответить ему? — опять спросила мать официальным тоном.

Дорочка повернула к матери свое розовое лицо и твердо, без запинки сказала:

— Ответьте, что я согласна… что я очень согласна… очень!

— Ну вот, моя прелесть.

Мать стала целовать руки дочери.

Еще через год Барсуков и Дорочка Рубинская стали мужем и женой. Как свадебный подарок, он подарил ей перстень с великолепным кроваво красным, очень ценным рубином, причем на матовом фоне золота четко выгравировал: «Дорогому Рубинчику любящий дядя Барсук».

В это же время он получил давно ожидаемое назначение в провинцию, — то самое, о котором мать Дорочки говорила: «На семь тысяч двести в год! Шутка ли?»

И новобрачные отправились на место нового служения.

Всю дорогу Дорочка смотрела из окна купе на расстилавшиеся пред нею поля, на мелькавшие деревушки с колодцами, похожими на смешных журавлей, на сверкающие под солнцем луга. И молодые деревья шумели ей о чем-то очень грустном.

Муж положил ей руку на плечо.

— Мой дорогой Рубинчик, о чем ты так печально вздохнула?

Она ответила, но не скоро:

— Дядя Барсук! Мне чего-то страшно, а чего — я и сама не пойму! — И вдруг тихо заплакала.

Он посадил ее к себе на колени, стал ласкать ее руки и под монотонный грохот поезда думал: «Она немножко нервничает, и больше ничего!»

Он стал целовать Дорочку с внезапной юношеской страстью.

Розовое клеверное поле мигнуло в окно, как нарядный ковер.

— Мой дорогой Рубин! О, мой Рубин… — шептал Павел Дмитриевич задыхаясь.

Он так любил свою жену, так любил!

Пять долгих лет прошли для него светлым радостным сном, без единого облачка, без единой молнии. Каждый новый день казался ему радостным послом счастья.

Васильковые глаза Доры смотрели все так же девически светло и чисто. А он вдруг заметно стал стареть.

II

Вместе с Таманцевыми, Барсуковы были на пикнике на левом берегу Суры, в Трехсвятской роще, неподалеку от монастыря. Кроме четы Таманцевых и Барсуковых, на пикник были приглашены: поручик Петин, молоденькая вдовушка Елизавета Панкратьевна и молодой чиновник Коля Звягин, подчиненный Барсукова, исправлявший кроме того должность его личного секретаря и поэтому часто занимавшийся у него на дому.

Среди великолепной березовой рощи, на берегу тихих и светлых вод все чувствовали себя оживленно и весело. Всем хотелось дурачиться. На глинистой круче, сказочно висевшей над водами, разложили огромный костер и в дорожном котелке, смеясь и дурачась, варили уху из прекрасных сурских стерлядей. В роли повара выступил Таманцев, и все много смеялись, когда он перевязал свой толстый живот белым поварским фартуком. Елизавета Панкратьевна возбужденно хлопала в ладоши и то и дело взвизгивала:

— Боже, как здесь хорошо! Боже!

А поручик Петин не сводил с нее горящих глаз.

По общей просьбе, Елизавета Панкратьевна спела несколько цыганских романсов, и с дрожью в голосе ей подпевал Петин. Потом весело ели уху, обжигаясь и смеясь, толкаясь в тесном кружке. Пили пахучие ликеры, еще более возбудившие веселье, зажегшие радостные огни в глазах женщин. Смех зазвучал напряженнее и гортаннее.

Между тем вокруг совершенно стемнело. Прячась и перешептываясь, по кустам поползли ночные тени, пламя костра расцвело над темной водою, как огненный куст.

Большой любитель рыбной ловли, Барсуков не утерпел и, раскинув удочки, сел тут же, под кручей в надежде поймать полупудового сома. Но клева не было. Зарябил ветерок, и на удочки полезли одни раки. Свернув удочки, Барсуков снова вышел на кручу, но там уже никого не было. Только фиолетовые угли тлели там чуть дымясь. Павел Дмитриевич крикнул, но ему никто не ответил. Он понял, что компания рассыпалась по березовой роще — может быть, собирая цветы.

«А может быть?..» — вдруг встал пред ним неприятный вопрос, и, сердито скривив губы, он мысленно переспросил: «Что может быть?» — и опять крикнул:

— Ого-го-го!

Но ему ответило только эхо, лукавое и точно поддразнивавшее его.

— Го-го-го, — засмеялись лесные прорвы, и этот смех показался уже совсем наглым.

Барсуков отправился на поиски, обогнул дорогу и пошел просекой, вдруг неприятно ощущая в груди сердце. На поляне он заметил светлое пятно женского платья, приблизился и увидел: поручик Петин полулежал на земле, а возле его головы сидела Елизавета Панкратьевна и что-то говорила ему на ухо. Барсуков уловил только слово:

— Жди!

Его сердце опять тоскливо толкнулось. Березовая роща, вешний воздух и свежий сумрак вдруг показались ему отвратительными. В голову остро вошло: «Зачем я только поехал с ней сюда? К чему?»

Из куста беспокойно крикнула птичка, словно тоскливо спросила кого-то:

— Ты ли? Ты ли? Ты ли?

Вскоре она выпорхнула мягким полетом и опять пронзительно спросила на лету:

— Ты ли?

И ее крик показался Барсукову отвратительным. Хотелось выругать ее.

Он снова устремился на поиски, чутко прислушивался и шел, делая крутые зигзаги, обходя шершавые, мохнатые пни. Он опять пересек дорогу, обогнул ложбину с цепким кустарником и тут услышал смех, грудной и радостный, поднимавшийся как будто из самых сокровенных глубин сердца. Не сразу даже признал в нем Барсуков прежний смех Дорочки.

Он остановился, переводя дух, прошел несколько шагов на цыпочках и увидел: Дорочка сидела на пеньке и, тихо смеясь каким-то воркующим смехом, надевала на голову Коли Звягина венок из лиловых колокольчиков. А тот безмолвно глядел в ее глаза, как завороженный.

Спрятавшись за дерево, Барсуков крикнул:

— Го-го-го!

Ему не ответили. Только долетел шепот:

— Тише!

Ощущая в голове горячий туман, Павел Дмитриевич опять крикнул:

— Го-го!

— Го-го! — весело отозвалась Дорочка.

Когда Барсуков подошел к ним, лиловый венок, покоившийся на голове Звягина, был уже продет на его руку. Васильковые глаза взглянули на него как будто встревоженно.

— Ты что? — спросила Дорочка.

— Пора ехать домой, — сухо ответил Барсуков.

Звягин, приблизив к лицу руку, благоговейно нюхал венок и чуть заметно целовал лиловые цветы, мягко касаясь их губами.

— Ты ли? Ты ли? — спрашивали лесные сумерки недоумевающего Барсукова.

— Пора ехать домой, — повторил он.

Дорочка немедленно согласилась на это.

Заменяя на ночь сапоги туфлями, Барсуков сказал:

— Мой дорогой Рубин!

— Что, дядя Барсук? — нежно повернулась Дорочка.

— Кольцо, которое я подарил тебе перед свадьбой, — вот это самое кольцо, — обладает таинственной силой.

— Какой?

— Как только ты изменишь мне, оно скатится с твоего милого пальчика и убежит прочь! Веришь?

Она рассмеялась чистым девическим смехом и искренне подумала: «Никогда я ему не изменю! Дяде Барсуку? Никогда! За что я буду обижать его?»

— Ты веришь? — прошептал он, целуя ее руку. — Ты веришь моей сказочке?

В открытое окно спальни тянуло запахом шиповника.

III

Весь погруженный в деланье карьеры, страдая каким-то ненасытным чиновничьим честолюбием, Барсуков работал как вол, всегда по горло заваленный всяческими бумагами, всегда занятый новыми проектами, могущими, как ему казалось, выдвинуть его по службе, завоевать ему прочное и блестящее положение. Он работал утром на месте службы, вечером на дому от семи до десяти часов вместе с Колей Звягиным, добывавшим для него необходимые справки и выписки. От десяти до двенадцати, а иногда и до часа, Павел Дмитриевич опять работал один у себя в кабинете, как-то смешно, боком приткнувшись у огромного рабочего стола, изредка прихлебывая крепкий чай, иногда потягивая крепкую сигару.

В эти два-три часа его одинокой работы в кабинете Звягин частенько оставался у него в доме, играя с Дорочкой в столовой в калибрак или болтая с ней о всяческих пустяках. Изредка оттуда доносились смех, шуршанье карт, обрывки оживленного разговора. И Барсуков даже любил работать под эти милые отголоски, которые напоминали ему о его счастье и как-то одухотворяли его работу, делая мозг более острым. И он никогда не протестовал против этих вечерних свиданий Дорочки с Колей Звягиным, — даже после памятного вечера на берегу Суры, бросившего впервые в сердце Барсукова что-то колючее и едкое. Нельзя же было лишать молодую женщину самых невинных развлечений из-за минутного укола внезапной ревности, может быть, совершенно неосновательной.

Припомнился ему разговор наедине в ту памятную ночь после пикника в березовой роще.

— Дора! Мой дорогой Рубин! Скажи мне от всего сердца…

— Скажу, дядя Барсук.

— От всего сердца?

— От всего сердца.

— Любишь ли ты еще меня?

— Люблю, дядя Барсук! О-чень, о-чень люблю!

— Правда? О, скажи еще раз!

— Ты — мои мышцы и разум! Мой меч и щит! Ты, ты — дядя Барсук!

Однажды он работал так, боком приткнувшись у рабочего стола, перекинув левую ногу через борт кресла и сжав углами губ слабо дымившуюся сигару.

Из столовой изредка доносились голоса Коли Звягина и Дорочки:

— Тридцать шесть и двенадцать — это сорок восемь, с вашего позволения.

— Значит, сорок восемь. Я не спорю. А помните прошлое воскресенье у Таманцевых? Что это за костюм был на Елизавете Панкратьевне?

Барсукову работалось, как никогда, под эту милую болтовню. Карандаш так и бегал в его руках, делая резкие и прямолинейные пометки на полях доклада.

Из столовой опять приползло:

— Я люблю глаза серые с мягкой матовой синевой. А вы?

— А я люблю карие глаза. Тридцать восемь и тридцать четыре — это сколько?

Закругляя и оттачивая какую-то фразу, Барсуков оглянулся на звенья балконной двери кабинета, подыскивая нужные слова, и широко улыбнулся. Наружные звенья стекол этой двери поросли инеем, а внутренние отражали как в зеркале уголок его столовой. В этих звеньях он увидел, как на картине, лицо и руки жены, корзиночку с фруктами и портсигар Звягина. Улыбнувшись милому лицу жены, Барсуков забыл о неоконченной фразе и, потирая лоб, собирая рассеявшееся внимание, все еще глядел на звенья балконной двери.

Вдруг, как-то весь перекинувшись в кресле, он схватился рукою за сердце. В его глаза бросило красной, звенящей тьмой, холодом опахнувшей его тело. Скашивая брови, он чуть не простонал, ощущая жуткое удушье. Он увидел в этих звеньях: Звягин целовал руки его жены, вдруг припав к ним взбудораженным лицом, грубо и властно перегнув к себе тонкий стан молодой женщины.

Барсуков еще круче извернулся в кресле. Пред его глазами опять понеслись целые тучи кровавой пыли. И вдруг он опять услышал:

— Двадцать два и… и двадцать четыре — это сколько? 46?

— Ну да!

Барсуков протер глаза, оправился и со страхом оглянулся на звенья. Он увидел веселое лицо Дорочки, кровавый огонек рубина на ее пальце, корзинку с фруктами, портсигар Звягина из красной кожи и ничего больше. Та картина, бросившая его в озноб и жар, помутившая на мгновение его разум, словно была уже стерта кем-то и не воспроизводилась вновь. Может быть, она только пригрезилась ему? Быть может, сфальшивил его мозг? Смошенничали его глаза?

Он целый час в упор, не сводя взора, глядел на эти звенья, но та картина не приходила, не желала прийти. И проклятые звенья хранили проклятую тайну, как подлые заговорщики, и мягко тикали часы, навевая успокоение, желая усыпить кого-то.

Барсуков поднял выпавшую сигару, аккуратно раскурил ее снова, дважды глубоко затянулся, отпил из стакана несколько глотков душистого чая и принялся за работу.

Когда Звягин уходил, Павел Дмитриевич вышел провожать его в переднюю, помог найти ему рукав пальто и, пожимая его руку, спросил:

— Итак, конечно, до завтра?

— О, да! — весело откликнулся Звягин.

В спальне Дорочка сказала мужу:

— Ты сегодня бледнее, чем всегда. Почему?

— Может быть, немного переработал сегодня, — ответил он, — может быть, от этого!

Она спросила:

— Зачем же ты так много работаешь?

— Так хочу. Хочу повышения! И разве ты не будешь рада двенадцати тысячам в год?

Она шаловливо и ласково ударила его по плечу.

— Если это плохо отразится на твоем здоровье, я не хочу этих денег! Слышишь ли, дядя Барсук? Слышишь ли?

Он ответил сухо и строго:

— А я хочу этих денег и для себя, и для тебя, — для нас обоих!

Дора капризно топнула ногой.

— Дядя Барсук! Не смей переутомляться из-за меня! Слышишь, не смей! — и вдруг из ее глаз выкатились слезы, и она, плача как девочка, прошептала: — Я не хочу, чтоб ты переутомлял себя из-за меня… нехороший, нехороший дядя Барсук!

IV

Через два дня совсем неожиданно пошел дождь, и звенья баллонной двери оттаяли. В воздухе запахло приближающейся весной, и морозам, видимо, пришел конец. Воробьи по крышам зачирикали оживленнее. Было уже ясно: звенья балконной двери надолго не будут прорастать инеем, и тайна столовой останется надолго темной загадкой… быть может, навсегда. Но Барсуков не любил подчиняться капризам случая. Он привык пользоваться случаем, как послушною верховою лошадью, и сам, своими руками и мозгом, ковал свою судьбу.

Не мог же он, в самом деле, согласиться на то, чтобы поставить свою семейную жизнь в зависимость от уличных морозов, от случайного промерзания стекол балконной двери.

Барсуков купил и поставил у себя в кабинете превосходное трюмо, которое должно было заменить собою промерзающие звенья и еще лучше и добросовестнее нести их серьезную и ответственную службу. Трюмо было поставлено им в кабинете с таким строгим расчетом, что стоило ему слегка откинуть портьеру над левой створой кабинетной двери — и нужный ему уголок столовой, где Дорочка и Звягин любили играть в калибрак, отражался на поверхности зеркала, как на полотне картины. Портьера же над левой створой двери всегда была опущена, чтобы шпионство услужливого зеркала оставалось ведомым только Барсукову.

Итак, он стал наблюдать. Уходя вечером к себе в кабинет для работы, он целыми длительными минутами наблюдал, ощущая томительное головокружение, за тем, что делалось в столовой, предварительно с необходимой осторожностью откинув портьеру. Однако прошла целая неделя, а трюмо не выдало ему ни одного подозрительного жеста со стороны тех, за которыми он следил с такими мучениями в сердце. Наоборот, в отношениях тех как бы наступил поворот: они точно стали сдержаннее как бы пугаясь друг друга. Их голоса стали звучать суше, лица глядели строже. Барсуков начинал было уже не на шутку думать: «Ясно как день: тогда смошенничали мои глаза, сфальшивил переутомившийся мозг!»

Дорочка казалась ему вне подозрений.

Вечером того же дня он вручил ей на булавки пятьсот рублей.

— Ой! Что так много, дядя Барсук? — точно даже испугалась она.

Он, улыбнувшись, ответил:

— Что есть «много» для моего дорогого Рубина?

И подумал: «Еще одна неделя; и там прикажу убрать трюмо в другую комнату. Зачем оскорблять невинность черной подозрительностью?»

Жизнь снова показалась ему светлой и радостной.

— Мой дорогой Рубин… о, мой Рубин, — сказал он, страстно припадая к рукам жены, вдруг точно помолодев, ощущая в сердце безграничную веру к ней.

А через два дня он снова, крадучись как вор, откидывал портьеру над дверью кабинета и тусклыми глазами, холодея от страха, вглядывался в трюмо.

Однажды Барсукову с утра нездоровилось; слегка знобило и плохо работалось. А вечером, когда он ушел для работы в кабинет, зеркало сразу же отразило, ему как-то уж чересчур возбужденные лица жены и Звягина. Васильковые глаза горели, точно томясь лихорадкою. Однако их жесты, тех обоих, были сдержанны.

В кабинет вкрадчиво вползло:

— Голод и любовь управляют миром!

— Кто это сказал?

— Шиллер. Помните?

Раздался сдержанный вздох Дорочки:

— О, Шиллер! Умница! Светлая душа!

Барсуков замер у себя в кресле, глядя в услужливое трюмо, и увидел: рука Дорочки отодвинула сухарницу, потянулась к какой-то книжечке, с золотым обрезом. Но крепкая и крупная мужская рука властно схватила эту маленькую ручку на полудороге и — до боли, должно быть, — сжала. Барсуков судорожно моргнул глазами, приподнялся в кресле. К нему совсем вкрадчиво вползло:

— Голод управляет миром… Да…

— И лю-бо-вь…

— Любовь… да…

Барсуков снова тяжело опустился в кресло, опять привстал, изгибая голову, и снова опустился. Он увидел ясно-ясно, своими глазами: те два лица, взбудораженные и словно хмельные, жарко сомкнулись в долгом-долгом поцелуе, на мгновение с тоской разомкнулись и снова сомкнулись вновь, распаленные жаждой.

Барсукову чуть не сделалось дурно. Но он одолел себя привычным напряжением воли и опять глядел и глядел в трюмо, не отрывая глаз, мучаясь как в проклятом застенке инквизиции…

И он видел… видел все, все!

Те лица точно умирали в жажде друг друга и ежеминутно, ежеминутно смыкались, обессиленные, влекомые друг к другу словно неодолимой стихией.

Барсуков простонал, но его не слышали там. Там было только до себя, там не было дела до целого мира.

Барсуков отер с глаз слезы.

«Жестокие, жестокие!» — думал он.

А проклятое зеркало отразило: Дора сидела у него на коленях — у того, юного и счастливого.

В кабинет вползло совсем шепотом:

— Да?

— Да! Да! Да!

— Управляют миром…

«Жестокие!» — думал Барсуков.

Провожая Звягина в передней, он, вылощенный, строго внимательный и сдержанный как всегда, сухо спросил его:

— Значит, до завтра?!

— До завтра! До завтра! — с хохотом отозвался тот, весь сияя.

— Дора! Ты любишь меня? — спросил Барсуков жену, когда дверь захлопнулась за Звягиным.

— О, конечно! Мой меч и щит! Мой многоуважаемый дядя Барсук! — отозвалась Дора, а ее глаза сердито смеялись вдруг потемнев.

На следующий вечер Барсуков видел в трюмо то же самое, на следующий — то же.

Как-то вернувшись домой со службы, он узнал, что жена исчезла из дома на два часа, в то самое время, когда и Звягина не было на службе. Вдруг ощутив в себе припадок бешенства, Барсуков разбил трюмо кабинета вдребезги сверху донизу. Жене он сказал:

— Это проклятое зеркало сорвалось с крючков…

— Почему же проклятое, дядя Барсук? — улыбнулась Дорочка.

V

Ночью из кабинета, надломленный долгой и упорной работою, Барсуков вошел в спальню жены. В комнате матово и мягко теплился голубой ночник, и серые тени ползали по стене, доползали осторожно до потолка и опять, крадучись друг за дружкой, ползли бесшумные к полу. Доррчка спала, до груди завернутая в приветливое одеяло. В переутомленный мозг Барсукова словно стучались надоедливые деревянные молоточки. Будто выговаривали одно и то же, нудное и скрипучее, терзавшее нервы:

— Голод и любовь управляют миром…

— Голод и любовь?

Серые тени тоже, казалось, с недоумением спрашивали:

«Голод и любовь?»

Барсуков тихо подошел к постели жены, осторожно нашел ее левую руку и сжал в своих. Жена спала, не открывала глаз, ровно и спокойно дышала. Тихо и покорно он поцеловал ее руку, раз и другой, и потом осторожно сдернул с ее пальца кольцо, с дорогим рубином. Это кольцо он аккуратно завернул в клочок папиросной бумаги, внимательно оглядел и спрятал в свой кошелек, а затем ушел спать.

Всю ночь ему снилось пьяное от счастья, от какого-то дикого восторга лицо Звягина, и он точно беседовал с ним, как глухонемой, одними жестами. И черное трюмо передразнивало их жесты и скрипуче смеялось. А они воодушевленными жестами говорили:

— Ты молод?

— Да.

— А я стар?

— Да, ты стар, стар!

— Давай же биться из-за нее как сможем!

— Биться из-за нее?

— Только, чур, с «подножкой»! Слышал?

Румяное, с маленькими черными усами лицо Звягина дрожало от радости.

А Барсуков мучительно стонал и просыпался, и опять засыпал, и снова видел во сне Звягина, причем шептал, с трудом дыша, чувствуя колотье в горле:

— Будем бороться? Да?

Через три дня он спросил Дорочку:

— Почему ты не носишь теперь того кольца с рубином? Где оно у тебя?

— Ты должен простить меня, дядя Барсук, мой разум и мышцы!

— Что такое?

— Я заложила его за пятьсот рублей.

— Но ведь это кольцо стоит две тысячи, — выговорил он сухо.

— Прости, дядя Барсук! — Дорочка потупилась. — Но я хотела помочь одному бедному семейству…

— Скажи же, где ты заложила кольцо. Необходимо сейчас же выкупить его…

Барсуков не сводил взора с лица жены.

Та снова потупилась.

— Его будет очень трудно выкупить…

— Но почему?

— Потому, что я соврала тебе, дядя Барсук… чтобы не огорчить тебя. Я это кольцо потеряла, — добавила Дорочка.

— А может быть, у тебя украли его? — спросил он.

— Украсть некому, — пожала плечами Дорочка, — наверное я сама потеряла его…

Он вздохнул.

— Мне жаль этого кольца, и я сегодня же дам знать в полицию…

— И мне жаль его, — пригорюнилась и Дорочка, — мне очень жаль его…

— Дора!

— Что, дядя Барсук?

— Я сегодня же дам знать в полицию?

— Делай как ты хочешь. Разве не ты — мой разум?

Барсуков насупился, напряженно задумался о чем-то.

Дни шли за днями, как будто не внося никаких перемен. Но Барсуков хорошо видел: вечерние игры в калибрак прекратились. Теперь Дорочка по вечерам уходила из дома и говорила по этому поводу совершенно просто:

— Иду прогуляться… Что-то голова…

И в эти же часы исчезал и Звягин.

«Будем бороться с подножкой?» — весь обед мысленно спрашивал себя Барсуков, хмуро сводя брови.

А Дорочка много смеялась во время обеда, но в ее смехе чувствовалась неприятная фальшь. Видимо, ей было вовсе не до смеха, и она только притворялась веселой. И все это выходило грубо, пошло и совсем неестественно.

Барсуков недовольно морщился от ее смеха и напряженно думал все об одном и том же и спрашивал кого-то: «Под ножку? С вашего позволения!»

Еще через два дня он дал знать в полицию, что у него пропало кольцо с рубином стоимостью в две тысячи рублей, но розыски он просил вести тайно, без всякой огласки.

В эти же дни он наводил справки о Звягине и узнал, что тот сильно нуждается и обременен должишками, хотя и мелкими, — задолжал даже портному и в магазин обуви.

Вечером к ним в дом пришел Звягин, и Барсуков прекрасно видел как Дорочка, встречаясь взором с гостем, делала свои глаза холодно-фальшивыми и непроницаемыми. А откровенное лицо Звягина все дышало страстью. Его глаза порой бурно вспыхивали, еще не сытые и алчущие.

Барсуков оставил их вдвоем в столовой и ушел в кабинет. Там он уныло вздохнул:

— Что делать! Надо работать!..

Дорочка крикнула ему вслед:

— Не переутомляйся, дядя Барсук! Ради Бога!

С час просидел Барсуков в кабинете в глубокой задумчивости, словно решая свое «быть или не быть». Он был необычайно бледен, и щеки его порою вздрагивали. Моргали и его брови на усталом лбу, прорезанном глубокими складками. Потом он вынул из кошелька кольцо с рубином, завернутое в клочок папиросной бумаги, иглу с черной ниткой и маленькие ножницы. Придерживая все это в руке, как неоценимые сокровища, он, как-то волоча ноги, неслышно прошмыгнул в прихожую и вздрагивающей рукой разыскал пальто Звягина. Он прислушался к тихому разговору в столовой, затем осторожно подпорол подкладку у левого борта этого пальто и аккуратно вметал туда колечко с рубином, завернутое в клочок папиросной бумаги.

Потом Барсуков прошел опять в кабинет, волоча ноги как паралитик, лег на диван как расслабленный, с протяжным клокотаньем в горле, с тупой болью в висках и у сердца.

Мысленно он говорил себе: «Уложу под ножку, если желаешь драки. Для открытого боя я стар…» — и растирал левой рукой сердце.

В столовой Звягин заговорил:

— У молодости свои неотъемлемые права! Да! Да!

Барсуков же думал: «А у старости свои!»

И было жутко-холодно одинокому разуму и осиротевшему сердцу.

Через неделю Барсуков выписал из Приволжска туземного Ната Пинкертона, пользовавшегося репутацией хитроумного сыщика, и поручил ему за хорошее вознаграждение вести розыски кольца с рубином.

Тот хвастнул:

— Найду даже на дне морском и во чреве рыбьем! Вот увидите! Россия, что касается до нат-пинкертонства, вот увидите, даже нисколечко от Америки не отстала!

VI

Приволжский Нат Пинкертон с маленькими серыми глазками и бритыми губами сидел с Барсуковым в отдельном кабинете ресторана средней руки и деловито говорил ему:

— Ваша прислуга вне всяких подозрений. При ее первобытной тьме такого заметного кольца ей не сбыть, и поэтому похищать его она не решится. Первобытным своим чутьем она поймет, что сей кусок не для ее невежественных зубов. А из так называемой интеллигенции у вас чаще всего бывает и принят в дом как свой человек губернский секретарь Николай Ефремович Звягин, двадцати четырех лет. Так?

Барсуков молча кивнул головой, но сейчас же добавил:

— Коля Звягин тоже вне всяких подозрений. Это запишите у себя для памяти.

Приволжский Нат Пинкертон сдержанно усмехнулся и спросил:

— Разве?! Николай Ефремович Звягин, — продолжал он уже секретным тоном, — получает тысячу двести рублей в год жалованья, а любит проживать по крайней мере полторы.

— Разве? — в свою очередь спросил Барсуков.

— В два последние года, — произнес сыщик, — Николай Ефремович сумел задолжать восемьсот семьдесят пять рублей, и некоторые из кредиторов усиленно наседают на него. Дают отсрочки никак не более как на полгода. А все сверхштатные ресурсы Николая Ефремовича — надежды выиграть в карты. И только! Что вы скажете на это?

Барсуков молчал как зарезанный, только чуть перекосил брови. Потом он нашел силы процедить:

— Коля Звягин для меня вне всяких подозрений..

Приволжский Нат Пинкертон погладил бритую губу и сказал:

— А для меня это дело — как на ладони. Через неделю я берусь накрыть похитителя, если только он не успел сбыть кольцо в ломбарде у Вельзевула.

И опять он погладил бритую губу, точно обласкивая ее за хорошую смекалку.

— Действуйте как хотите, — сухо процедил Барсуков.

Вид у него был больной и взвинченный.

Однако еще через неделю Нат Пинкертон доложил ему:

— Похититель нашего рубина похож на приятный запах.

— А что?

— Вокруг носа вьется, а в руки не дается…

— Д-да?

— Мною пока лишь строго установлено, что Николай Ефремович имеет твердое намерение просить у вас в мае месяце двухмесячный отпуск… И он уже просил отсрочки у кредиторов до начала августа.

— То есть?

— То есть, Николай Ефремович рассчитывали за два месяца отпуска заработать около тысячи рублей. Следовательно…

— Ничего не понимаю… Следовательно?

— Следовательно, кольцо с рубином еще не сбыто.

Бритые губы лукаво улыбнулись.

— Ничего не понимаю, — снова вздохнул Барсуков.

Через день волжский Пинкертон прислал Барсукову городскую телеграмму. Русскими буквами в телеграмме было изображено следующее:

— Вени, види, вици, трепещите языци!

На следующее утро, когда Барсуков подъезжал на вороной лошади к двухэтажному казенному зданию, где он служил, у подъезда он услышал какой-то шум и увидел теснившуюся кучку людей в самых дверях подъезда. Было похоже, что кого-то ловили или насильно уводили с подъезда, или что кто-то дрался.

Барсуков совсем отвалился к спинке коляски, вдруг почувствовав головокружение.

Мимо него на извозчике от подъезда отъехали двое: Нат Пинкертон сидел рядом со Звягиным. На щеке сыщика темнел синяк, а пальто Звягина было надорвано у плеча.

Когда Барсуков степенно и с достоинством разоблачался, старый швейцар сообщил ему, почему-то понизив голос до шепота:

— Арестовали их-с.

— Кого? — сухо спросил Барсуков.

— Господина Звягина. А они-с с оскорбления нанесли четырежды удары. Ругались скверно и дрожали. Энтому досталось в четыре места.

Барсуков с достоинством поднялся вверх по лестнице.

Плотно сжатые губы все же спросили острой мыслью:

«Под ножку?»

* * *

Дорочка в розовом утреннем капоте пила еще первую чашку кофе, когда в столовую шумно впорхнула Таманцева, Елизавета Панкратьевна. И, возбужденная, видимо, до последнего предела, она затараторила наперебой:

— Какой ужас! Какой ужас!

— Что такое? — широко раскрыла васильковые глаза Дорочка.

— Кольцо с рубином, которое пропало у вас, нашли зашитым в пальто Звягина. При этом он хотел во время ареста бежать и ударил полицейского. Ужас! Ужас!

Дорочка выронила из рук чашку с кофе и вдруг стала хохотать, все повышая и повышая голос. А потом тихо расплакалась.

Вернувшись со службы к обеду, муж коротко спросил ее:

— Каково?

Дорочка уныло сказала:

— Да! Что за дрянь — людишки кругом! Ах, дядя Барсук!..

Когда муж уходил на службу, три дня подряд она ничком ложилась в кровать и целыми часами плакала горько и тяжко.

Пятнадцатого сентября, возвратившись из Ялты, Дорочка шла к Таманцевым. Утро было жаркое и в воздухе стояла пыль: арестанты мели базарную площадь. Повертывая за угол, мимо фруктовой лавки, Дорочка лицом к лицу столкнулась со Звягиным. Он стоял в арестантской шапке и с метлой в руках, с бледными втянутыми щеками. Увидев ее, он почти упал на каменное крыльцо фруктовой лавки и протянул к ней обе руки с благоговейной мольбою в глазах.

А Дорочка, брезгливо оттопырив нижнюю губку и брезгливо подобрав юбки, чтобы случайно не коснуться ими его ног, поспешно и молча обошла его, быстро-быстро уходя прочь.