Алексей Будищев «Любовь — преступление»

Дул резкий ветер; под его сильными порывами вся стена обледеневшего леса, плотным кольцом окружавшего лесную избу, изгибалась, раскачиваясь. Деревья размахивали тяжелыми ветками, словно руками, как пьяные, в непонятном веселье и с дикими песнями, носившимися повсюду. Пел даже овраг. Крутой и глубокий, он выползал по скату откуда-то снизу и, уставясь на избу своей темной пастью, дымившейся снежными парами, он издавал порою отрывистый и резкий вой, точно сердился на что-то и злобно лаял. А лесная изба временами вся вздрагивала. Вероятно она чувствовала себя страшно одинокой и затерянной среди этого пьяного веселья, и ее пронизывала жуткая дрожь.

Однако, люди, сидевшие в избе этой, внутри просторной и широкой, оживленно беседовали за стаканами горячей жженки, с громким хохотом и шутками, не обращая на непогодь ни малейшего внимания. Всех их было восемь человек, в возрасте от 30 до 40 лет, в красивых охотничьих костюмах, и размещались они вокруг стола, где в объемистой кастрюле шевелилось и плавало синее пламя спирта; тут же золотою грудой желтели фрукты и валялись опорожненные бутылки, как мертвые тела на поле сражения, не прибранные за недосугом. Охотники хохотали и пили. Все это сплошь были люди богатые, проживающие большие деньги и видавшие в жизни самые разнообразные виды. Будучи совершенно незнакомы друг другу, они собрались сюда с разных концов ради облавы на зверя, соединенные общей страстью вокруг центра этого кружка Топорьева, известного стрелка и кутилы. Наспех представленные, они даже плохо слышали фамилии друг друга и теперь в разговоре они старались избегать имен. Говорили они о женщинах и о любви.

Опьяненные жженкой и шутками, они передавали друг другу самые заветные страницы своих любовных приключений, лишь умалчивая об именах их соучастниц по этим приключениям или же называя их вымышленными прозвищами. С лоснившимися лицами и горящими глазами они говорили о самых пламенных поцелуях, об объятиях, запечатлевшихся в сердце на всю жизнь, пьянея от этих воспоминаний больше чем от вина. Среди табачного дыма хохот звучал все громче и громче, смешиваясь со звоном стаканов; жесты становились более резкими. В этот разговор не вступал лишь один белокурый и тонкий, с серыми задумчивыми глазами и бледным лицом. Он сидел несколько поодаль, одетый в коричневую с шелковыми рукавами куртку и синие шаровары, и в то время, как другие делились воспоминаниями, он лениво попивал жженку и то и дело задумчиво произносил словно про себя:

— Любовь — преступление! Да, любовь — это преступление!

И он грустно вздыхал.

В конце концов этот его возглас заинтересовал собою всех. У него потребовали объяснения, и он задумчиво сказал:

— Любовь — преступление; я вывожу это заключение из ваших рассказов. Любовь современного человека — преступление, — поправился он. — Прежде, — продолжал он затем, — библейский человек такую любовь считал за грех. Он знал: «не сотвори себе кумира». А мы делаем из этого чувства любви к женщине уже не кумира, а самого Бога, ибо мы растеряли всех наших богов, и нам тошно. Мы попираем все во имя этого нового нашего бога. Некогда Авраам во имя Бога хотел принести в жертву сына, а мы теперь приносим в жертву этому нашему богу детей наших и все наше благополучие ежеминутно. Здоровая, спокойная и нормальная любовь с маркой «ярлык утвержден правительством» кажется нам слишком пресной. Очевидно, мы дожили до полнейшего отрицания любви, до признания ее за преступление, и мы окружаем ее как преступление тайной и опасностями. Только в таком случае она волнует и мучит нас, и только тогда мы молимся ей как кумиру. Не правда ли? Чем больше опасностей окружает наш поцелуй, тем он дороже нам в наших воспоминаниях? Это я сужу по вашим рассказам, — добавил белокурый. — Да и со мною был однажды случай… Хотите, я расскажу вам о любви, самой для меня дорогой, — вдруг проговорил он, слегка повертываясь на своем складном стуле, к столу. — Хотите? О любви-преступлении? Я ведь тоже сын своего времени, к несчастью, — добавил он, лениво усмехаясь.

Кто-то крикнул:

— Пожалуйста, пожалуйста!

Его поддержали дружным одобрением. В то же время рослый и плечистый брюнет с темной бородою веером, в желтой поддевке, внезапно сказал, обращаясь к белокурому:

— Это вы весьма правильно. Даже и жену свою мы можем любить лишь тогда, когда мучительно ревнуем ее. Понимаете ли, когда мучительно ревнуем! — повысил он голос и вдруг ударил увесистым кулаком по столу.

Он замолчал, раскачивая своей бородатой головою словно в задумчивости.

— Это кто? — шепнул рыженький своему соседу, кивая на бородатого. — Казанский помещик что ли? Он пьян, как вишня, вынутая из спирта!

Между тем бородатый, все так же, как бы в задумчивости раскачивая своею головою, вновь ударил кулаком по столу и с такой силою, что мертвые тела опорожненных бутылок испустили на этот раз стон, а его все оглядели с усмешкой и недоумением.

— Несколько лет назад, — начал свой рассказ белокурый после того, как буян успокоился, — несколько лет назад в одном глухом уездном городишке у моих случайных знакомых я встретил женщину. И она сразу же приковала меня к себе вот таким каторжным чувством. Собственно, в ее наружности не было ничего замечательного, но в ее глазах, в жестах, в каждой складке ее платья я увидел такую жажду преступления и греха, что мое греховное сердце тотчас же откликнулось ей каждым своим движением. Мы увидели друг в друге великолепных сообщников и с двух, трех взглядов уже обручились чертовым кольцом на преступление. Мы поняли, что нам не уйти друг от друга, и покорились своей участи. За чайным столом, среди чуждых людей, наши боковые взгляды, брошенные случайно и неприметно, всегда и непременно встречались, как заговорщики, которым было нужно перешепнуться. А в наружности этой женщины, повторяю, не было ничего замечательного, — пояснил рассказчик. — Тонкая и высокая брюнетка с короткой талией, вот и все. Только ее манера говорить, всегда певуче и медленно, словно полушепотом, да вкрадчивая мягкость всех ее движений были, пожалуй, не совсем заурядны. А больше ничего. Встречались мы с нею редко и урывками, так как с ее мужем я не был знаком, и жила она не в городе, а в деревне, в усадьбе, в трех верстах от города.

Рассказчик на минуту умолк, так как бородатый брюнет неуклюжим и неосторожным движением столкнул со стола несколько апельсинов. Впрочем, это не было большою неожиданностью для всех, ибо в нем уже видели пьяного.

— Однако, — продолжал белокурый задумчиво, — я нашел случай встретить эту женщину с глазу на глаз, на короткий момент. И тогда я схватил ее за руки и сказал ей, что я издыхаю по ней, как собака. Я проговорил ей все это искренно, трепеща и содрогаясь, как преступник, рассказывающий своему сообщнику замысел преступления; и на ее побледневшем лице я увидел сочувствие моим мукам. Я потерянно шептал, сжимая ее руки:

— Любишь ли ты меня? Да или нет? Не мучь. Я издыхаю, как собака! Да или нет?

Однако, она ничего не ответила мне и, высвободив свои руки, тихо пошла от меня к двери. Я слышал лишь удаляющийся шелест ее юбок. У самой двери она вдруг резко повернулась ко мне, словно ее повернул кто-то против воли вдесятеро сильнейший. Она сказала:

— Да, люблю!

Выражения ее лица в ту минуту я не забуду никогда. С таким же, вероятно, выражением убийца говорит на допросе:

— Да, я зарезала!

Она исчезла за дверью, а я остался там же, где стоял, поджидая ее. Куда мне было идти? Начав преступление, обыкновенно кончают его тотчас же, и я знал, что она вернется ко мне. Так и вышло. Через несколько минут она вновь подошла ко мне бледная, с глазами, мерцающими из-под ресниц тоскою и муками. Я без слов поцеловал ее руки; они были холодны, как лед. Медленно растягивая слова, едва слышным шепотом она сказала мне:

— Мой муж ревнив и страшен! Понимаешь, страшен! Он убьет нас, если увидит вместе. Убьет непременно! Или тебя, или меня, или нас обоих. Надо быть осторожными. Убьет!

Она как бы умышленно то и дело повторяла это слово, чтоб подчеркнуть опасность преступления и повысить тем его ценность.

— Непременно убьет, — повторяла она, едва шевеля губами. — Но ты страдаешь, неправда ли? И я изнемогла тоже. Изнемогла!

Она слабо улыбнулась, и весь ее вид в то же время убеждал меня, что она действительно изнемогла до последней степени. Изнемогла, ибо нельзя носить в себе замысел преступления целыми годами. Кого не раздавит такая ноша? Я глядел на нее, чувствуя озноб. О том, что ее муж бешено ревнив и опасен, я слышал в этом городе раньше, чем увидел ее, эту женщину. И, может быть, меня потянуло к ней так сильно только поэтому. Даже наверно это было так.

— Слушай! — между тем вдруг сказала она мне шепотом и повелительно.

По этому повелительному тону я сразу понял, что сейчас она будет передавать мне план преступления, и я приготовился слушать, весь обратившись в слух. Когда совещаются сообщники преступления, важно запомнить каждую мелочь.

— Слушай! — повторила она. — Ты никогда не будешь бывать у нас в доме. Но слушай! В полуверсте от нашей усадьбы есть овраг. Приходи завтра туда и жди меня, жди хоть весь день. Я приду, непременно приду, вырву минутку и приду. Слышишь?

Рассказчик сидел на своем складном стуле, прислонясь одной стороной своего туловища к стене, бледный и словно весь заколдованный чарами былой любви. Казалось, он не видел никого и ничего, и лишь свист ветра вторил его рассказу уныло.

— Я приду, повторяла она, — говорил рассказчик, — туда, где на холме в русле оврага стоят три сосны у белых сиреней.

Он внезапно умолк. Рослый брюнет с бородою веером вновь уронил со стола что-то. На него оглянулись с досадою. Он глядел вокруг себя мутными глазами, и все увидели в них на минуту и недоумение и испуг. Однако, тотчас же он закрыл глаза и, бледный, прислонился затылком к стене.

— Не вынести ли его на воздух? Он пьян, эта казанская сирота, — сказал рыженький вслух, уже не церемонясь с бородатым, как с пьяным.

Ему ответили:

— Подождет, не умрет!

Белокурый, весь погруженный в свои воспоминания, продолжал:

— Приходи, приходи непременно, — говорила она мне, — и я приду, как только урву минутку.

И мы виделись с ней на другой же день у трех сосен. Мы встретились там, как два преступника, и целовались, оглядываясь с трепетом при каждом малейшем шелесте ветра.

Мы ежеминутно ждали к себе в гости того ревнивца, и опасность свидания делала наши поцелуи неизмеримыми по своей ценности. Каждый миг мы ждали удара в наши головы, и каждым поцелуем мы прощались друг с другом на смертную разлуку. Ведь нашему поцелую соответствовала ставка ценою в жизнь. Она всегда приходила на эти свидания, бледная и трепещущая, всякий раз, как улучала минутку, в строго назначенные для того дни, а когда ее могло задержать что-либо, она предупреждала меня запиской, оставляемой в дупле одной из этих трех сосен, где на ржавом стволе были вырезаны две буквы имени ее мужа.

Рассказчик умолк, а рослый бородач внезапно припал к столу всем лицом. Кто-то сказал:

— Он совершенно пьян!

— Завтра к облаве проспится, — отвечали ему.

Однако, он неуклюже и тяжело приподнялся и, выйдя из-за стола, заходил по избе под недоумевающими взглядами присутствовавших. Его точно что беспокоило, томило и жгло. Он подошел к столу и взял бутылку, словно желая налить себе вина. Бутылка оказалась закупоренной. Он с недоумением вертел ее в руках.

— Вы сказали все? — вдруг спросил он рассказчика голосом, в котором слышалось удушье.

Тот молчал. Он резко повернулся к нему с бутылкой в руке.

— Нет, не все! — вскрикнул затем он. — Вы утаили буквы. И. М. — вскрикнул он снова, — И. М! Вот эти буквы!

Лицо белокурого сразу же словно посыпали мелом.

— Нет, — отвечал он ему таким же криком, — нет!

— И. М!

— Клянусь, нет! Нет же! — Взор белокурого метнулся, беспокойно ища спасения. В избе все всполошилось.

— И. М! И. М! — крикнул бородатый с лицом бешеного.

Он взмахнул бутылкой. Тот, сидевший на складном стуле, весь сжался.

Рука над ним опустилась. Он повалился на пол, на апельсинные корки и окурки сигар, с расколотой головою, с волосами, осыпанными брызгами стекла, как брачным хмелем.

Бородатый, выпустив из своей сильной руки горло разбитой бутылки, виновато и медленно проговорил:

— Доконал — и себя и меня! Что же, братцы-товарищи, на облаве — как на облаве! — Он беспомощно растопырил руки.

Все неподвижно застыли вокруг убитого, молча, в случайных позах, как кого застигла минута.