Алексей Будищев «Оргии»

I

Гудели свистки паровоза за ближним леском. Над речкой, за садом, пронзительно, точно в диком ужасе вскрикивали чайки и мешали читать. Когда Ловчий перегибал с кушетки голову, он даже видел сквозь зеленое кружево сада их белоснежные, скользящие тени, с оранжевыми, словно окровавленными клювами.

А в огромном доме было пустынно-тихо, мертвенно тихо, отчего навевало тоску.

— Гришенька! Ловчий! Отчего вас не видно сегодня?

Это точно вползло в окно вместе с пряно-сладковатым запахом жасмина. Ловчий, читавший лежа на кушетке книгу, прислушался к голосу, сердито усмехнулся и подумал: «Что это? Пустое кокетство? Или?..»

Он провел рукой по лбу и снова попробовал углубиться в книгу, но уже не понимал строк.

— Ловчий! Гришенька! А если мне скучно без вас? — опять приползло в окно томно, лукаво и обещая радости.

В голову на мгновение ударило пламенем, но Ловчий решил, как отрезал:

— Ни за что не подойду к окну. Ни за что, ни за что. Разве я не господин всех моих «хочу»?

Снова вскрикнули чайки. Точно предостерегали:

— Гей! Гей! Ги-и! — рассекало тишину.

Гардину плавно вздувало ветром. И иволга все пела, точно просила о чем. Сладковатое дыхание жасмина коснулось щек.

Глаза Ловчего невольно зажмурились.

И, как из-за тумана, — сладкого и жуткого, — перед ним выплыли мягкие пепельные волосы, не черные и не русые, — сумеречные, и глаза карие, с зелеными искорками в их задумчивой глубине.

Всего опахнуло пьянящей истомой.

— И, ох, как мне скучно без Ловчего! — вполз вкрадчивый голос.

Ловчий тихо приподнялся с кушетки, отложив книгу, на цыпочках подошел к окну. Прячась за гардиной, осторожно выглянул в сад.

Теплое солнечное сияние и лиловые пятна цветущих сиреней мягко коснулись глаз. Всего так и обдало вешними, искристыми запахами. Невольно опять захотелось зажмуриться. И теплая вешняя дрожь благостными искорками прошла по телу.

— Это вы, Нина Николаевна? — выговорил Ловчий, откидывая гардину. — Вы?

За лиловым шелком сиреневых кистей мягко послышалось:

— Я!

— Где вы?

— Здесь, в саду.

— Вы как будто звали меня? — спросил Ловчий.

— Да. Хотела вас спросить: хорошо ли учился с вами вчера Миша?..

— И только?

— И только.

Голос зазвучал уже насмешливо и холодно, как кусочки льда, тающего в стакане.

Холодно стало от этого короткого смешка. Трудно было поверить, что это все тот же голос звучал недавно такою теплою лаской.

Ловчий сурово ответил:

— Миша занимался вчера со мной очень удовлетворительно. Больше я вам не нужен, Нина Николаевна? — спросил он затем после паузы, хмуря брови.

За сиренями все было тихо. Ему не ответили.

— Нина Николаевна? — повторил вопрос Ловчий.

Но и на этот вопрос он не получил ответа. За лиловыми кистями послышался насмешливый шепот шелка и шорох удаляющихся шагов.

«Ушла», — подумал Ловчий и сердито пожал плечами.

По его суровому загорелому лицу, с гладко выбритым, выдвинутым вперед подбородком прошло будто облако. Маленькие черные усики как-то вздернулись вверх.

— Ушла, — процедил он опять сквозь зубы.

Он заходил из угла в угол по комнате, потом подсел к столу. Снова взял в руки книгу, но тотчас же сердито отшвырнул ее прочь. Еще раз проворчал, точно выругался:

— Ушла. Только читать помешала. Злая женщина! Злая!

И вздохнул.

А через минуту он задумчиво сидел у стола и думал: «Нет, она добра и прекрасна без сравнения».

Когда через час в его комнату вошел Миша, он оглянулся на него отуманенными, ничего не видящими глазами и опять подумал: «Она добра. И прекрасна, прекрасна, прекрасна…»

Миша смешно расшаркивался перед учителем.

— Что вам, Миша? — спросил Ловчий.

Миша, щуря от солнца мягкие карие глаза, похожие на глаза матери, затараторил:

— Вот, мама говорила, — они все сидят сейчас в саду, у зеленой беседки, — мама говорила: «Вот, мне без Ловчего скучно!» Она послала меня за вами.

Ловчий думал: «Идти или не идти?»

— Идите же, — просительно протянул Миша и опять шаркнул ногами.

«Пойду», — решил Ловчий, сердясь на самого себя, но не в силах преодолеть сладкого искушения.

— Сейчас приду. Скажите вашей маме, что я сейчас приду! — выговорил он вслух.

Миша, шаркнув ногами, опрометью выскочил в дверь. Из сада прилетел его звонкий голос:

— Он придет! Сейчас придет!

Ловчий оправлял на себе перед зеркалом студенческую тужурку с наплечниками технологического института и думал: «А зачем я, собственно, туда пойду? Зачем?»

И тотчас же пошел в сад.

Нина Николаевна сидела на поляне у выкрашенного в зеленый цвет стола.

Рядом, возле нее, стоял поручик Суздальцев в фуражке с розовым околышем и играл шпорой. Возле него сидел Тутолмин, бритый, как актер, с длинным, четырехугольным подбородком, с преждевременной проседью на висках. Ни на кого не глядя, он вяло курил сигару, опустив веки.

Нина Николаевна сказала:

— Вы знаете, Ловчий, Суздальцев великолепно гадает по линиям рук. Сейчас он мне рассказал все мое прошедшее и будущее.

— Да? — безразлично буркнул Ловчий, присаживаясь тут же на скамью.

Его мозг будто осыпало пламенными искрами. И каждая, ликуя, кричала: «О, как она хороша! Как хороша!»

— Суздальцев любит пророчить ужасы, — вяло проговорил Тутолмин, не поднимая век.

— Хотите и вам погадаю? — спросил Суздальцев Ловчего, играя яркой улыбкой.

Ловчий протянул ему руку.

— Гадайте!

— Чур, не пугаться, — вяло проворчал Тутолмин. — Суздальцев любит предсказывать лишь одни пакости.

— Милостивый государь! — шутливо крикнул ему Суздальцев.

Нина Николаевна расхохоталась, припадая грудью к зеленой доске стола.

Разглядывая выпуклыми голубыми глазами ладонь Ловчего, Суздальцев говорил:

— О, какая у вас короткая линия жизни. И вот этот вот крутой поворот, видите, вот этой линии, то же весьма любопытен. А это… Вам можно говорить правду? Вы не из робких?

— О, он не из робких! — воскликнула Нина Николаевна.

От всей ее фигуры точно исходил свет, до боли резавший глаза Ловчего.

— Я не из робких, — ответил и он, встречаясь с холодными глазами Суздальцева.

Тутолмин, не выпуская изо рта сигары, пропел:

— Он будет смел, он будет смел, он будет смел, — на то испа-па-нец о-он!

Суздальцев еще ниже склонился над ладонью Ловчего, и сказал:

— Вы будете убиты. Да, убиты. И скоро. И как будто бы на дуэли! Да. Как будто.

— О-о… — в притворном ужасе процедил Тутолмин и, подняв веки, внимательно оглядел Суздальцева и Ловчего. — О-о! — опять протянул он.

Ловчий встретился с холодными глазами Суздальцева и, вдруг, вспыхнув сердцем, безотчетно выговорил:

— Ну, так что ж? Двум смертям не бывать…

— Испа-па-нец он! — пропел Тутолмин, уже вынув изо рта сигару.

Нина Николаевна облила взором Ловчего, снова будто зажигая его кровь, и, захлопав ему в ладоши, крикнула:

— Браво! Браво! Браво!

Сизый мопс выскочил из-под скамейки, откуда-то из-за ее юбок, и неистово залаял на Ловчего.

— Нина Николаевна, — спросил ее тот, передвигаясь ближе к ней, — Миша мне передал, что вы вызывали меня зачем-то. Чем могу служить вам?

Зеленые искорки погасли в глазах Нины Николаевны, и они стали прозрачными, как вода.

— И не думала, — удивилась она, — Миша просто что-то напутал…

— Да? — надменно вспыхнул Ловчий.

— Ну, да. Конечно же.

— Тогда позвольте откланяться, — холодно процедил Ловчий, — мне еще надо проделать две геометрических задачи.

Опустив глаза, Нина Николаевна прошептала:

— Как угодно!

И скорбь послышалась в ее выразительном, как музыка, голосе.

«Надо уходить, надо уходить отсюда», — думал Ловчий, — но что-то будто сковывало члены.

Он нехотя повернулся и пошел быстрыми шагами аллеей сада.

На дворе, между каменными погребами, где стояли ломаные плуги с перержавевшими лемехами, он отыскал Мишу. Миша держался обеими руками за облупленные ручки плуга и громко кричал:

— Цоп! Цабе! Цоп! Цоп!

И посвистывал, как самый настоящий пахарь.

— Миша, правда ли, что мама посылала вас за мною? Звала меня в сад? — спросил Ловчий.

— Правда, Григорий Сергеич, — горячо вырвалось у мальчика. — Правда. Я никогда не лгу, Григорий Сергеич. Я не люблю лгать. Ведь это же стыдно!

Загорелое лицо Ловчего побледнело.

«Что же это такое? — думал он с тоскою, будто занавешивавшей тьмою радостный свет солнца. — Что же это такое?»

Миша, все еще придерживаясь руками за плуг, говорил:

— Мама сидела в саду с дядей Ильей Петровичем…

— С Тутолминым? — спросил его Ловчий.

— Ну да, — и сказала мне: «Пойди и позови сюда учителя. Скажи, что мне без него скучно».

Ловчий опять спросил, весь холодея:

— А Суздальцева там, около мамы, тогда не было?

— Суздальцева? Нет, не было, — ответил Миша и неистово закричал: — Цабе, цоп, тебе говорят, комолый черт!

— А-а, — протянул Ловчий, ощущая холод даже на губах. — Вот как!

В его голове точно все спуталось, заволоклось туманами, потухло. Он пошел прочь от Миши. Вышел за ворота и повернул в луга. Шел резкими, быстрыми шагами и тяжко думал: «А, вот что… а-а…»

И сердце будто вывертывала наизнанку ненависть к Суздальцеву.

У цветущих черемух он остановился и выговорил вслух:

— Что же?.. Или мне уезжать отсюда?

Черемухи цвели, сверкая каждою веткой, и пчелы гудели над цветами. Цвел клевер у самых ног, радуясь, молитвенно благоухая солнцу. Томно ворковали горлицы. «Нет, не уеду отсюда», — думал Ловчий.

Он пошел обратно домой, к усадьбе. Но перед самыми воротами свернул к речке. Под отвесом, на желто-красной глиняной глыбе, сутуло сидел Тутолмин и, закрывая глаза руками, дергал плечом: должно быть, плакал.

Из его губ подавленно вырывалось:

— Не могу я так, не могу, не могу…

Ловчий испугался и сделал к нему два шага. Тутолмин открыл заплаканные, покрасневшие глаза, глядел на Ловчего и, умоляюще протягивая руки, зашептал:

— Не могу я больше так, не могу, не могу…

Он точно только что сейчас увидел Ловчего и испуганно забормотал:

— Ах, уходите от меня, ради Бога уходите, ну, ради Бога.

Ловчий ушел, вдруг снова ощутив тоску. И у калитки сада увидел Нину Николаевну. Быстро-быстро он подошел к ней. Заглянул в ее глаза и спросил сухим, раздавленным голосом:

— Ну, ради Бога, ответьте правду.

— Что такое? — в карих глазах что-то мелькнуло неуловимое, непостижимое, загадочное.

— Тогда, в саду, вы вызывали меня к себе… с Мишей?

Ее шепот зажег в нем всю кровь:

— Ну, да, звала. Мне было темно без вас, как в могиле.

— А тогда, при Суздальцеве, зачем же вы солгали мне? — умолял, тоскуя, Ловчий.

Ее лицо покрылось розовыми пятнами.

Она зашептала еще тише, выдвигая к нему яркие губы:

— Тогда я забыла об этом! Забыла! Да! Вы верите?

И она исчезла в зеленой тьме сада, скользнув мимо него.

Ловчий думал: «Кто ты?»

Небо сияло над ним радостное, ликующее, безбрежное.

II

Нина Николаевна шла из купальни в мягком белом капоте, отороченном, широкой золотисто-желтой каймой. Тутолмин встретил ее у балкона и, преградив ей дорогу, протянул обе руки.

— Я не могу больше так, я не могу, лучше умереть, — зашептал он. — Лучше умереть, чем так…

Его кругом выбритое лицо как-то заморгало, сбираясь в складки. Ловчий стоял у оранжерей и боком сердито косился на разговаривавших.

— Что не можете? — спросила Нина Николаевна Тутолмина, нетерпеливо передернув мохнатое полотенце, перекинутое через ее шею.

— Не могу, я не могу, — стонал Тутолмин, — вы больше меня не любите… Нет, я вижу — не любите…

— Нет, не люблю, — услышал Ловчий ее сухой шепот.

— И никогда больше не полюбите? Никогда? Ни на единую минутку?

Ломая руки, Тутолмин прижимал их к груди, бесконечно мучась.

Нина Николаевна коротко рассмеялась, сейчас же оборвав смех.

— Как я могу знать, что будет завтра? — ответила она уже задумчиво.

Ловчий подошел и поздоровался. Нина Николаевна сказала ему, лаская глазами:

— Вы берегитесь Суздальцева.

— А что? — спросил Ловчий.

— Помните, он так нехорошо предсказал вам судьбу третьего дня! Может быть, это с его стороны намек?

Тутолмин стоял, отвернувшись, отирая глаза.

— Намек на что? — спросил Ловчий.

Тутолмин повернул к нему уже успокоенное лицо и сказал:

— Суздальцев бьет из пистолета пулей воробья. Без промаха! Суздальцев — задира и бретер.

— Во всяком случае, берегитесь Суздальцева. Будьте с ним осторожны, — выговорила Нина Николаевна как будто просительно.

— Да, будьте с ним осторожны! — как эхо, повторил и Тутолмин.

— А вы, Тутолка-сутолка, в чужие дела не вмешивайтесь, — прикрикнула на него Нина Николаевна полушутливо, полугрозно.

Тот прижал обе руки к сердцу.

— Не буду! Несравненная! Дивная!

«Что же это такое?» — думал Ловчий.

И, сердито усмехнувшись, он сказал:

— Пусть Суздальцев страшен. Пусть он даже зверь, но ведь я же Ловчий!

— Браво, браво! — воскликнула Нина Николаевна.

Ее глаза так и загорелись зелеными, радостными искорками. Она шевельнулась, как бы желая идти в дом, но вдруг полуобернулась к Ловчему.

— Ловчий! Григорий Сергеевич! — бросила она в его сторону. — Сегодня, ровно в семь часов вечера, будьте на нижнем балконе. Мне нужно сообщить вам нечто чрезвычайно важное. Вы меня слышите?

— Слышу, — сухо отозвался Ловчий.

Он, казалось, ощущал всей кожей трепет ее гибкого тела и бурные толчки крови в ее жилах, бросавшие его в изнеможение.

— И придете? — спросила она.

Ловчий так же сдержанно ответил, еле одолевая себя:

— Может быть!

— Несравненная! Дивная! Божественная! — стонал Тутолмин, упиваясь всем ее видом. — Счастливчик, счастливчик! — зашептал он затем, как-то захлебываясь и обращаясь к Ловчему, когда уже Нина Николаевна исчезла.

Ловчий задумчиво глядел ей вслед.

Тутолмин заходил вокруг него как-то боком и все повторял:

— Боже, какой вы счастливчик! Вы знаете, до вас она сменила в течение трех недель четырех учителей. Все они были весьма достойные молодые люди, но… но они приходили и уходили через три дня после их появления под этими кровлями, а вы — вы живете здесь уже две недели! О! Следовательно, на вас обращено внимание! Следовательно, вы здесь нужны! Может быть, необходимы! И даже намечены к посвящению! Зачислены в избранные!

— Что? — переспросил Ловчий, порывисто повертываясь к Тутолмину. Ему показалось, что глаза того горели злой завистью.

— Зачислены в избранные! — повторил Тутолмин.

— Да что вы все здесь сумасшедшие, что ли? — грубо вырвалось у Ловчего.

Он двинулся прочь, хмуро сдвигая брови. За его спиной послышался глубокий вздох Тутолмина.

— Очень может быть, что и впрямь все мы посходили здесь с ума, — говорил тот раздумчиво, точно сам с собою, — очень может быть! Да и как не сойти с ума около несравненной! — Он недоуменно развел руками.

Ловчий прошел липовой аллеей и остановился у ската. Здесь сад круто сбегал под изволок, к речке, зеленея непроходимыми чащами, благоухая росистыми полянами. У речки на ветлах кричали грачи. Над лиловыми колокольчиками гудели пчелы.

Ловчий повернул к оранжереям, белевшим каменными стенами сквозь зеленое кружево вишневника. На минуту около низенькой двери оранжереи он замешкался, вдруг поверженный в тяжкие сомнения, колеблясь в самых разнообразных желаниях. А затем решительно повернул к небольшой каменной же пристройке, тут же рядом с оранжереями, где в утренние часы любил просиживать Стаховский — муж Нины Николаевны. В этой, особо излюбленной им оранжерейке, у него было устроено даже нечто вроде кабинетика. Пригнувшись, Ловчий вошел в низенькую дверь этой оранжерейки. Как теплою ванной, его так и обдало пряным запахом орхидей. Золотисто-желтые, нежно-розовые, белоснежные, они цвели здесь целыми зарослями, и Ловчий, казалось, слышал их жаркое дыхание. Он двинулся среди этого густого запаха и тотчас же увидел Стаховского. С бледным восковым лицом, тот понуро сидел сбоку у рабочего стола, заваленного книгами, рукописями, акварельными набросками. Его рыжеватая острая бородка свешивалась на грудь. Казалось, он о чем-то глубоко задумался.

«Говорить или не говорить?» — думал Ловчий.

— Я вам не помешал? — спросил он вслух.

Стаховский повернул к нему бескровное, точно прозрачное лицо и, по привычке, прищурил глаза.

— Ах, это вы, — выговорил он утомленно. — Что скажете?

Он стал потирать руки, точно ему было холодно. В белом фланелевом костюме и желтых башмаках, он казался Ловчему каким-то неживым. Будто из него выпили всю кровь.

Ловчий молча стоял, разглядывая жадные, пряно дышащие губы цветов.

— А я вот, сейчас тут, — вдруг начал Стаховский, чуть улыбнувшись, — один рассказ Гоголя перечитывал. И знаете что? Пришел к заключению, что никто так не понимал сущности женщин, как женофоб Гоголь, и поэтому, — Стаховский опять чуть усмехнулся, — и поэтому он так любил изображать ведьм. Да! Да! Что вы так на меня глядите? — уже почти весело воскликнул Стаховский.

Ловчий с трудом понимал его слова. Жаркое дыхание цветов туманило его мозг. Кровь стучала в виски. И будто звучал еще голос Нины Николаевны: «Сегодня, ровно в семь часов вечера, будьте на нижнем балконе!»

Вспомнился завистливый, захлебывающийся шепот Тутолмина: «Зачислены в избранные! Счастливчик! Счастливчик!»

Оранжевые круги метались в глазах.

— Впрочем, чем я могу вам служить? — спросил Ловчего Стаховский, устало усмехнувшись.

Туман расторгся перед глазами Ловчего, и, одолевая себя усилием воли, Ловчий заговорил:

— Видите ли, я получил из дома письмо… нездорова моя матушка… и… и я должен буду через день-два оставить ваш дом…

— Да? — удивленно переспросил Стаховский. — Это уж непременно?

— Непременно, — ответил Ловчий, бледнея от усилий.

Стаховский пожал плечами.

— Как хотите. Но ведь вы условливались с Ниной Николаевной, и поэтому вам не мешало бы сообщить о своем решении ей…

— Хорошо, — буркнул Ловчий, уже сердясь. — Но я считал своим долгом сообщить об этом и вам!

Холодно раскланявшись, он вышел, поспешно прошел в дом и отыскал горничную Наташу.

— Передайте барыне, — выговорил он ей, — что я сегодня дома обедать не буду.

— А где же вы будете обедать? — кокетливо вильнула та глазами.

— Нигде!

Захватив два руководства по механике, Ловчий ушел с ними в лес, борясь с собою, точно ломая себе кости.

Обедал он в этот день в деревне Обшаровке, в двух верстах от усадьбы. Выпил два стакана холодного молока, съел ломоть черного хлеба.

И пробовал, утешая себя, думать: «И вот разве я не властелин своих желаний?»

Пробовал улыбаться, но все-таки чего-то боялся.

А ровно в семь часов он был уже на нижнем балконе и ждал ее. Говорил себе в утешение: «Ведь все равно же я уеду отсюда через день, ну, через два…»

Когда он услышал на верхнем балконе шорох ее платья, его кровь снова точно зажгли отравой. Запрокинув голову, весь изнемогая, он увидел ее прекрасное лицо, таинственную глубину ее глаз и зашептал пересохнувшими губами:

— Вы хотели мне что-то сказать? Да?.. Сегодня?

Она склонила через перила голову.

— Я хотела вас спросить, — услышал он ее шепот, — хотела спросить: хорошо ли вы ладили с Мишей и сегодня?

Он весь сжался, как под ударом кнута, не веря словам, точно истекая кровью. Потом нашел силы поднять голову. Его еще дергавшиеся губы холодно улыбнулись.

— Мне тоже нужно сообщить вам два слова… по делу, — выговорил он.

— Что такое? — она ниже склонилась с перил балкона.

— Пять часов тому назад, — сухо зацедил Ловчий, — я уже сообщил вашему супругу, Луке Дмитриевичу, что, в силу семейных обстоятельств, я должен буду через два дня оставить ваш дом.

— Как? — горячо сорвалось с ее губ. — Что такое?

— Оставлю ваш дом через два дня, — злобно цедил Ловчий.

Ее лицо покрылось белыми пятнами. Глаза точно потухли.

— Не может быть! — снова воскликнула она, будто в безысходной тоске.

— Очень может быть, — говорил Ловчий, с трудом двигая губами. — Это даже наверно!

Наваливаясь на перила всей грудью, она заговорила точно сама с собою:

— А я, как же я останусь одна, совсем одна и в такую трудную минуту? Что же будет со мной? И где у людей жалость? Я положительно теряю голову!

Она заломила руки.

— Нет, неужто же у меня не найдется ни одного надежного друга? — зашептала она, вся обессилев в тоске.

Ловчий оглянулся. Брякая шпорами, к балкону подходил Суздальцев.

— Нина Николаевна! — крикнул он ей. — Поедемте сейчас кататься со мной на лодке?

— Убирайтесь к сатане! — выругалась она злобно, сверкнув негодующими глазами, передернув брезгливо плечами.

— Божественная! — умолял Суздальцев, скаля ровные, белые зубы.

— Мне не до вас! — опять точно выругалась Нина Николаевна и добавила: — И я хочу ехать сейчас с Ловчим в шарабане в луга! — Ведь да? — спросила она Ловчего уже лукаво.

— Да, — ответил тот неожиданно.

Суздальцев пошел к нему крупным шагом, как-то накренив голову, раздувая ноздри. Ловчий стоял и ждал, часто-часто задышал, втягивая щеки.

— Суздальцев, не сметь! — вскрикнула Нина Николаевна грозно, вся перегибаясь.

Суздальцев остановился как вкопанный, как зверь под бичом укротителя.

Нехотя повернулся, пожал плечами и пошел прочь, что-то бормоча под золотистые усы, озлобленный и униженный.

— И, конечно, я не поеду и с вами, — грустно прошептала Нина Николаевна. — Да вы и не хотите этого? Прогулки со мной?

Ловчий молчал, тяжело дыша, не сводя с нее глаз.

Ее лицо покрылось розовыми пятнами. Карие глаза стали матово-черными.

— Ловчий, — вдруг зашептала она, точно жалуясь, — да разве ты не видишь, что мне нельзя любить тебя? Ну, разве же ты не видишь этого? О, Ловчий!

Ловчий опрометью бросился с балкона.

Через два дня, встретившись с ним в саду, Стаховский спросил его:

— Ваша матушка выздоровела?

— Да, — ответил Ловчий.

— И вы не собираетесь уезжать от нас?

— Не собираюсь!

Стаховский сдержанно улыбнулся.

— Хорошо все то, что хорошо кончается… А Суздальцев, кажется, предсказал вам смерть чуть ли не на дуэли?

Ловчему показалось, что губы Стаховского дрогнули в сердитой насмешке.

— Да, кажется, — равнодушно протянул Ловчий.

III

Поля ждали дождя, но тучи коварно обходили сторонкой огромный дом Стаховских, не роняя на широкий дол ни единой капли. А потом пришла туча, белесая, взлохмаченная, с зеленым гневным отливом, и просыпалась над усадьбой звонкой снежной крупой. Милосердное солнце, однако, растопило гнев тучи, и обласканный сад радостно пил всеми листами прохладную влагу. Веселее защебетали птицы.

Когда снежная крупа била в окна, Стаховский с утра сидел у себя в оранжерейке с орхидеями за рабочим столом. Склонившись над картоном и морща выпуклый лоб, он рисовал акварельными красками какую-то фантастическую орхидею с черными лепестками на огненно-красной подкладке, с золотисто-сверкающей глубиною. Рисунок нравился ему, и, проворно работая тонкой кистью, он думал: «Непременно выведу вот такую породу орхидей. Разве этого невозможно добиться путем скрещиваний? О, что это будет за красота!»

Работал он упорно и, чтобы не отрываться от работы, завтракал тут же, в оранжерейке, яйцами всмятку. И едва отерев усы, снова схватился за кисть. Но в дверь оранжерейки постучали.

— Кто там? Войдите, — пригласил он недовольно, сердито косясь на дверь.

Вошел управляющий Кенсорин Кенсоринович Кушка, долговязый, с длинной гусиной шеей. По начальным буквам его имени и фамилии Нина Николаевна звала его мсье трика. А иногда Керосин Керосиновичем, дядей Керосином.

— А-а, — опять недовольно поморщился Стаховский, чувствуя, что сейчас опять начнется разговор о делах. Он не выносил этих разговоров, от которых у него каждый раз заболевала голова.

— Что делать? — точно извинился управляющий и развел длинными руками.

— Может быть, дела можно отложить до другого раза? — Стаховский все еще морщился. — Может быть, дела не особенно спешные?

— Очень спешные! Неотложные! — управляющий по привычке развел руками.

— Ну, садитесь! Говорите! Только скорее говорите! — точно отругивался Стаховский, растирая виски. — Ну, говорите же!

— Вы поручили мне достать на этой неделе пять тысяч, — сказал управляющий, опускаясь на стул и вытягивая красную длинную шею.

— Ну, да, я поручил! — недовольно воскликнул Стаховский.

— Но я попросил бы вас повременить хотя бы три недели. Тогда можно будет запродать шерсть. А теперь достать деньги крайне затруднительно, — сказал управляющий.

— Мне эти деньги нужны до зарезу, — вскрикнул Стаховский, чиркнув себя пальцем по горлу. — До зарезу, и не позднее, как через неделю!

— Именно пять тысяч? Не менее? — робко спросил управляющий.

— Ни рубля менее!

— Но таких денег сейчас негде достать! Ах, Боже мой! — вздохнул управляющий.

— Спросите в долг у Сухотина!

— Я просил… — развел руками управляющий.

— И что же? Сухотин отказал? — Стаховский отвалился к спинке стула, затем встал на ноги и заходил мимо управляющего.

Его и без того бледное и прозрачное лицо стало белым как фарфор.

— Ах, что же мне делать, что же мне делать? — восклицал он, потирая виски, блуждая как тень, мимо управляющего. — Ведь через неделю мне необходимо платить за страховку!

Управляющий тоже встал и облокотился на стол.

— Когда вы, шесть месяцев тому назад, застраховали вашу жизнь в двухстах тысячах, — заговорил деловито управляющий, — я тогда же говорил вам, Лука Дмитрич: «Ох, не делайте этого, ох, не делайте!» Это было безрассудно, простите меня! Больше чем безрассудно, простите!

Стаховский ходил мимо, болтая руками, как расслабленный.

— Ах, ах! — покрякивал он, морщась.

— Я докладывал вам тогда же, — продолжал все тем же тоном управляющий, — что ваша страховка ляжет на имение непосильным бременем. Сколько нам надо платить одних процентов по векселям и закладным! А тут еще ваша страховка…

— Снявши голову, по волосам не плачут, — сердито проворчал Стаховский, — и потом после моей смерти я не желал оставить Нину Николаевну и сына нищими.

— Но Нина Николаевна не желала, чтобы вы страховали свою жизнь, — заметил управляющий, — и она вполне разделяла мои взгляды.

— Ну, да. Но факт совершен. И отступать поздно. Надо найти денег теперь же. Сейчас! Обязательно! Всенепременнейше!

Стаховский остановился и стал внимательно разглядывать свои желтые башмаки.

— Но где же достать денег? Где же? — воскликнул он с горечью.

Управляющий понуро молчал. Сильный запах орхидей кружил ему голову.

— Сухотин наотрез отказал в деньгах? — спросил Стаховский. — Ужели он больше не верит моему векселю?

— Векселю вашему он, конечно, верит, — уклончиво ответил управляющий, — но в деньгах под вексель он отказал наотрез. Он согласен дать пять тысяч, но не иначе, как под закладную под заречный участок. И чтобы закладная была совершена на два года… Только на два года!

— Он не верит моему векселю! Это ясно! — воскликнул Стаховский.

Его бледный лоб покраснел от раздражения.

— Сиволапый хам! — воскликнул он на всю оранжерейку. — Нет, на таких условиях я от него денег не возьму! Если он не верит моей подписи, то пусть!

Он опять заходил мимо управляющего, раздраженно морщась. А затем остановился, вдруг улыбнувшись.

— А впрочем, почему мне и не взять у него денег? У Сухотина? Под закладную? А? — спросил он управляющего. — Все деньги пахнут одинаково. Почему же не взять?

— Но заречный участок — это последнее, что еще осталось у вас незаложенным, — мягко заметил управляющий.

— Последняя у попа жена, — сказал Стаховский и рассмеялся. — Нет, завтра же совершайте закладную и берите деньги.

— Вы мне приказываете? — спросил управляющий.

— Да, приказываю.

— В таком случае я подчиняюсь, хотя…

Стаховский подошел к столу.

— Ах, пожалуйста, подчиняйтесь и, пожалуйста, не размышляйте о том, что разумно и что безрассудно. Вся наша жизнь, быть может, есть одна сплошная безрассудность и нелепость. И мне так ужасно надоело думать о деньгах! — заговорил Стаховский уже ласково. — Вот сейчасная цель моей жизни! — вдруг указал он на рисунок.

— Это что такое? — полюбопытствовал управляющий.

— Это орхидея, каких еще на земле не существует, — сказал Стаховский, весь точно загораясь, — но, клянусь Юпитером, через пять-шесть лет я взращу вот такую точно красавицу вот в этой самой оранжерейке! О, да, клянусь всевластными богами священных рощ!

— Да? — насмешливо спросил управляющий и подумал: «Если только эту оранжерейку через четыре года не продадут за долги с молотка!»

Он сдержанно откланялся.

— Так, значит, вы достанете мне пять тысяч завтра-послезавтра? — еще раз спросил его Стаховский при прощанье.

Управляющий сухо ответил:

— Под закладную? Да!

Когда он проходил мимо огромного дома, из окна верхнего этажа его окликнули:

— Дядя Керосин! Мсье Трика!

Он поднял голову и увидел Нину Николаевну. В каком-то фантастическом костюме нежно-розового цвета умирающей зари, она стояла у окна, обаятельная, как всегда, прекрасная без сравнения.

— Дядя Керосин, пожалуйте-ка сюда на расправу! — приказала она ему властно.

И было отрадно подчиниться этой сверкающей власти.

Управляющий улыбнулся и весело пошел наверх.

Когда он вошел к ней, она спросила:

— Вы от Цезаря Сентября?

В шутку она звала так мужа.

— Да, от Цезаря Сентября, — усмехнулся управляющий сквозь лохматую бороду.

— И что же, он согласился взять денег даже под закладную? — спросила она, и ее глаза сразу стали деловито-озабоченными и строгими.

— Да, он приказал достать их даже под закладную.

Она сказала:

— Это безрассудно. Но что делать, отступать ему некуда. Не надо было страховаться…

— Ну, конечно же.

— Тогда я говорила ему: «Не делай этого, не смей! Ну, ради Бога! Так трудно будет тебе платить проценты!»

— Ну, конечно же, — опять буркнул управляющий.

Губки Нины Николаевны капризно надулись.

— Дядя Керосин! Но что я, слабая женщина, могла с ним поделать! — Нина Николаевна даже руками всплеснула. — Дядя Керосин! Ведь вы знаете, какой он у меня деспот и своевольник! Ведь вы знаете! Вы — наши владыки, мы — ваши тихие рабыни. Могла ли я связать ему руки?

— Ну, конечно же, — бурчал управляющий, умиленно обнимая глазами ее скользкую фигуру, наслаждаясь согласием с ней, — ну, конечно же, ну, конечно же…

— Так вы достанете деньги? — бросила она совсем вскользь.

— Ну да, ну да!

Когда он вернулся домой, он долго и пристально оглядывал свою высокую, худощавую супругу и сосредоточенно размышлял: «Нет, тут совсем другой коленкор. Тут ржаная соломка, может быть, весьма полезная для прикрытия супружеских кровлей, — а там-с ароматнейший цвет-с райских полей!»

А Нина Николаевна, тотчас же после ухода управляющего, прошла к мужу в его оранжерейку.

— Деспот мой! Цезарь Сентябрь! Ты решился взять деньги даже под закладную? — спросила она мужа.

— А ты разве этим недовольна? — спросил ее тот в свою очередь.

— О, да! И очень!

— Но как я мог поступить иначе? Разве у меня есть хоть малейший выбор? — Стаховский сощурил усталые глаза.

— Не надо было тогда страховаться, и так дорого, о, мой Сентябрь! — укоризненно покачала головою Нина Николаевна.

— После того припадка со мною в этой оранжерее? — Стаховский совсем утомленно перекосил брови. — Но ведь ты сама советовала мне поступить именно так, мой дружок! — выговорил он вдруг.

— Я?! Советовала тебе?! — На лице Нины Николаевны разлилось недоумение.

— Помнишь — плакала и говорила: «Миша останется нищим! Бедный Миша!»

— Я?! Советовала тебе?! — все восклицала Нина Николаевна.

Стаховский рассеянно думал: «Положим, что она, кажется, мне этого не советовала!»

— Ну да, ты не советовала, но что делать, — я так поступил! Прости меня, я всегда был капризен и своеволен! И очень любил делать наперекор женщинам!

Нина Николаевна воскликнула:

— О, мой своевольник!

И нежно поцеловала супруга в лоб, ластясь, как кошка.

Стаховский думал: «Что делать? Деспотизм — вероятно, мой наследственный недостаток».

Вечером на берегу речки Нина Николаевна как-то наткнулась на Тутолмина. Тот схватил ее за руки и зашептал как сумасшедший, приближая к ней возбужденное, взбудораженное лицо:

— Божественная! Дивная! Знаешь ли ты, что скоро я буду зарабатывать десятки тысяч рублей в год? Знаешь ли ты? Догадываешься ли?

— Вы, проживший сотню тысяч в пять лет! — засмеялась Нина Николаевна. — Вы, отроду не знавший труда?

— Буду, буду! — возбужденно восклицал Тутолмин. — Буду! И это ты, дивная, вдохнула в меня изобретательность. Никто, как ты, неодолимая!

— Как вы будете зарабатывать? Чем? — спросила, все еще смеясь, Нина Николаевна.

— Буду! — восклицал Тутолмин, тиская ее руки. — Но как это — пока еще секрет! О, незаменимая!

И он вдруг сухо и пронзительно разрыдался, бурно встряхивая плечами.

Нина Николаевна перестала улыбаться. Ей стало страшно. Он показался ей свихнувшимся.

— Ну, будет вам, — шепнула она ему ласково. — Будет, дружок!

Но он выпустил ее руки и почти бегом бросился к саду, все еще встряхивая плечами.

IV

Сизый мопс неистово лаял на ворону, которая равнодушно поглядывала на него с вершины ветлы. Тутолмин с двумя удочками сидел на берегу заливчика. А Нина Николаевна стояла за его спиной и перекидывалась фразами с Ловчим.

Ловчий хмурился и говорил нехотя, и вид у него был усталый, как будто болезненный. А Нина Николаевна казалась оживленной, как никогда.

— Вы слышали? — тараторила она, окидывая Ловчего сверкающими взорами. — Вы знаете?

— Что слышал?

— Сегодня у нас кое-кто будет в гостях. Конечно, из избранных и посвященных. В первый день майского полнолуния мы ежегодно устраиваем пир в честь богини Астарты. Вы ничего об этом не слыхали?

— Кое-что слышал…

— Ну, вот. Этот пир назначен на сегодня. Будут танцы в зале верхнего этажа. Будет ужин. Игры и импровизации. Вы танцуете шаконь?

— Немного… Вообще я не из любителей танцев…

— О, да! Вы человек серьезный. Вам больше милы головные увлечения. Но на сегодня вы, может быть, сделаете исключение и потанцуете со мною именно этот танец? Ну, ради меня, Ловчий!

Прекрасные глаза Нины Николаевны томно заискрились, и Ловчему стало страшно. Он молчал, чуть бледнея, хмуро упершись глазами в землю.

— Что же вы молчите, Ловчий? — вновь спросила его Нина Николаевна, и ее голос зазвучал так мягко и дружелюбно, касаясь слуха Ловчего, как нежная музыка. — За что же вы обижаете, меня, Ловчий, вашим молчанием? Вы мне мстите, может быть, за то признание, которое у меня вырвалось против воли, помните тогда, вечером, когда вы говорили мне о вашем отъезде.

Ловчий шевельнулся. Воспоминание мучительно кольнуло его сердце.

— Я буду танцевать с вами то, что вы прикажете, — выговорил он глухо.

Она отступила два шага назад и, приложив к губам палец, зашептала горячим шепотом:

— А как вы узнаете меня там между другими женщинами? Все женщины на этом пире будут одеты совершенно одинаково, в капюшонах, накинутых на головы, и в масках. Ведь вы не узнаете меня там, Ловчий!

— Узнаю, — вдруг вырвалось у Ловчего. Глаза его сухо загорелись.

— Я узнаю вас везде, — повторил он скорбно и хмуро.

— Ловчий, это правда? О, Ловчий!

Она совсем перегнулась к нему, еле шевеля яркими губами, с глазами, заискрившимися торжеством и счастьем.

— Правда, Ловчий?

Ловчий полуотвернулся и молчал.

— О, как я рада! Как я рада! — воскликнула Нина Николаевна. И тотчас же добавила. — А хотите, я все-таки скажу вам примету, по которой вы сразу же узнаете меня? На моем левом мизинце будет надето кольцо с рубином. Только одно кольцо, и на мизинце. Вы запомните?

Тутолмин, слегка повернув голову, спросил:

— Драгоценная, о чем вы там так долго шепчетесь?

— Скоро состаритесь, Тутолка, если будете много знать, — крикнула ему Нина Николаевна.

Солнце озаряло ее всю с головы до ног, и Ловчий, боязливо косясь на нее, думал: «Боже, как она хороша, как она хороша!»

— Так вы запомните? — шепнула она ему нежно.

Он, молча, кивнул головою. Звеня шпорами, подошел Суздальцев. Он и Ловчий окинули друг друга явно-враждебными взорами. Нина Николаевна внимательно наблюдала за ними.

— А я за вами, Нина Николаевна, — сказал Суздальцев. — Цезарь Сентябрь желает говорить сейчас с вами по какому-то делу и послал меня на разведки.

Нина Николаевна кивнула головою.

— Да, я знаю, по какому делу. А где он сейчас обретается?

— Цезарь Сентябрь? Лука Великолепный? Он среди орхидей, как и всегда! — Суздальцев улыбнулся, скаля белые ровные зубы. И еще раз окинул Ловчего холодным взором своих голубых выпуклых глаз.

Нина Николаевна двинулась по косогору по направлению к усадьбе и, на минуту остановившись, крикнула Ловчему:

— Так вы запомните?

— Запомню, — отвечал тот.

Она снова и уже поспешно двинулась в путь. Суздальцев последовал за нею.

— О чем просили вы Ловчего запомнить? — спросил он ее, когда они уже огибали сад.

— Так, пустяки это! — Нина Николаевна засмеялась.

— Все-таки, что это за пустяки?

— Вы непременно хотите об этом знать?

— Непременно!

— А если я оставлю ваш вопрос без ответа? — вызывающе спросила Нина Николаевна. — Вы знаете, я контроля над собою не признаю!

— Как хотите, — злобно пожал плечами Суздальцев. — Пожалуй, и не отвечайте!

— Вот так-то лучше, — небрежно бросила Нина Николаевна.

Но Суздальцев схватил ее за руку. Все его лицо перекосилось от бешенства.

— Нет, ты мне ответишь, если я захочу этого, — сипло выговорил он, встряхнув ее руку. — Ты ответишь мне, гадюка!

Лицо Нины Николаевны побледнело. Ее глаза вспыхнули гневом.

— О-о! Это кажется самый настоящий бунт? — спросила она Суздальцева.

Тот еще тискал ее руку, тяжело дыша, весь взорвавшись буйным гневом.

— Да, это бунт, и не шуточный бунт! О, ты еще узнаешь меня! — выкликал он задушено.

Нина Николаевна вырвала у него руку. С побагровевшим лицом тот все выкликал:

— Вот видишь, а-а, ты видишь, я уже сбросил с себя твое иго и заявляю тебе прямо и открыто…

— Что заявляешь? — спросила Нина Николаевна высокомерно, подняв свою прекрасную голову.

— Что если ты не бросишь этой двойной игры со мной и Ловчим, то я застрелю тебя, слышишь ли, застрелю! — голос Суздальцева совсем засипел.

Нина Николаевна чуть улыбнулась.

— Ого! Ну, что же! И пойдешь тотчас же на каторгу! Счастливого пути!

— Нет, не пойду!

— Пойдешь! Присяжные скажут: негодяй застрелил безупречную женщину, безукоризненную жену за то, что та не согласилась стать любовницей этого фанфарона!

Суздальцев снова попытался схватить ее за руку, но она скользко увернулась.

— Нет, я сошлюсь тогда на суде на свидетельство Тутолмина. Пусть он тогда порасскажет на суде о тебе. Помнишь вавилонские ночи в Одессе? Ты помнишь? — сипел Суздальцев.

— Тутолмин будет только рыдать на суде о моей погибшей красоте, — строго и серьезно выговорила Нина Николаевна, — мое имя он будет произносить с благоговением и во всем винить тебя же… Если ты хочешь убить меня, заранее уже собирайся на каторгу! Примерь перед зеркалом арестантскую шапку!

— И все-таки я требую, — крикнул Суздальцев, — слышишь, требую, чтобы ты бросила эту двойную игру со мной и Ловчим!

— Зачем же тебе требовать? — улыбнулась снова Нина Николаевна. — Ведь ты так легко можешь прикончить эту двойную игру, если она для тебя так невыносима…

— To есть, каким же это образом? — спросил Суздальцев.

— Стоит только тебе отсюда сегодня же уехать и двойной игры уже не будет. Очень просто, — усмехнулась Нина Николаевна.

Суздальцев ухватился рукою за изгородь сада. Вся злоба точно выскочила из него, и он глядел на Стаховскую тусклыми глазами, весь перегнувшись к забору.

— Это уже окончательно решено тобою? — спросил он ее робко. — Ты отсылаешь меня от себя? Да? О, ответь мне, не мучай!

Нина Николаевна пожала плечами.

— Нет, не отсылаю. Но если тебе так невыносима двойная игра…

— А она разве тебе очень нужна, эта двойная, жестокая игра? Нина!

— Очень.

— Для каких целей?

— Позволь помолчать об этом пока…

— Пока? А как будет долго длиться это мучительное «пока»?

— Вероятно, не долее месяца.

— А что будет потом?

— Преждевременно обсуждать отдаленное будущее. Доживем сначала хотя этот месяц!

Суздальцев как будто уже взял себя в руки. Его глаза глядели холодно и спокойно, как всегда.

— О, незаменимая, как ты тяжко мучаешь меня, однако! — вздохнул он всею грудью.

Она вздохнула тоже и с наивным видом развела руками.

— А разве я не мучаюсь сама? И потом скажи: кто же не мучается на этом свете? Кто?

Суздальцев снова тяжко вздохнул.

За ближним лесом грохотал мчавшийся поезд.

— О, однако, мне пора к великолепному, — сказала Нина Николаевна. — Ведь он меня ждет, поди?

Суздальцев робко подошел к ней, молитвенно взял ее руку и благоговейно поцеловал ее выхоленные розовые пальцы.

— Я солгал тебе, величественная, — сказал он ей, — я солгал!

— В чем именно?

— Цезарь Сентябрь совсем не ждет тебя. Он занят небом, не землей! Мне хотелось вызвать тебя… и вот, я солгал…

— Зачем? Зачем я понадобилась тебе?

— Как я узнаю тебя там, между другими женщинами, сегодня, вечером? Вот о чем я хотел спросить тебя.

Нина Николаевна вся осветилась яркой улыбкой.

— Как? Очень просто как. На моем левом мизинце будет надето кольцо с крупным изумрудом.

— Да?

— Да. Так вы запомните? — шепнула она ему лукаво.

И она ушла, поспешно скользнув мимо него, как радостный луч.

Он думал: «Так вы запомните? Да разве же возможно не запомнить об этом?»

В его мысли внезапно буйно вторглось: «Так вы запомните? Совершенно так же она просила о чем-то Ловчего. Что же обозначает этот сон?»

Его лицо побледнело. Глаза потухли. Он снова облокотился о забор, точно ища поддержки.

V

Все огромные комнаты верхнего этажа были отведены под празднество и великолепно убраны цветами из оранжерей: пальмами, кактусами, орхидеями, розами всех видов и оттенков, томными хризантемами, пышно цветущими олеандрами, магнолиями, целыми зарослями пахучих акаций. Задрапированный темной сеткой дикого виноградника, тут же в углу помещался огромный механический оркестрион, который должен был заменять собою оркестр. Комната, рядом с огромным залом, была отведена под столовую. Здесь уже с вечера были приготовлены и расставлены возле стен длинные, узкие столы, заставленные холодными закусками, раскупоренными жестянками всяческих консервов, заливными рыбами, маринованной дичью, массивными мисками с пирожками всевозможных видов и с всевозможной начинкой, фруктами, винами и наливками. Целыми ворохами громоздились посуда, вилки и ножи, ложечки, бокалы, крошечные рюмочки для ликеров, громоздкие кувшины с прохладительными напитками, сдобренными пряностями и вином. И все это — и яства, и пития были приурочены так, чтобы ими было удобно пользоваться без посредничества прислуги, которой вход во второй этаж на этот вечер строго воспрещался.

А боковые комнатки были заставлены молодыми деревцами, срубленными в лесах ради сегодняшнего дня и воткнутыми в кадки с землею. Здесь были стройные дубки, липки и березки, еще не увядшие сирени, елочки, орешник, широколиственные клены и бледные, наивные осинки. Группы деревьев кое-где образовывали потайные беседки, укромные уголки для свиданий, едва уловимые для глаза, как бы тенистые лесные полянки, устланные скошенным клевером, пряными ворохами мяты, душистым ковром из скромных луговых цветов.

Окна этих комнаток были настежь распахнуты, и они должны были освещаться только луной.

В восемь часов вечера Ловчий еще раз встретился с Ниной Николаевной в саду, неподалеку от оранжерей.

— Вы помните? — спросила она его таинственно, вся дыша этой чарующей тайной.

— Помню, — отозвался Ловчий.

— На левом мизинце кольцо с рубином. Это буду я. Не забудьте!

— Нина Николаевна! — позвал ее Ловчий, вдруг ощутив смертельную тоску, целый взрыв острых и мучительных ощущений.

— После! После! — шепнула Нина Николаевна. — Мы увидимся там, наверху, в одиннадцать часов ночи. Когда луна будет, вот здесь! — указала она рукою на небо.

Ловчий умоляюще протянул к ней руки, но она скользнула в дверь оранжерейки, неуловимая, как чарующая тень. Он подождал ее несколько минут, но не дождался и, махнув рукой, пошел к себе в комнату. А она прошла длинным коридором оранжерей, опустошенных ради этой ночи, вышла в противоположную дверь и осторожно скользнула к пруду, где за беседкой ждал ее Суздальцев.

— Ты уже здесь? — шепотом спросила она его, вздрагивая от тех мучительно-острых тревог, которые так любило ее холеное тело.

Суздальцев медленно взял ее руку и поцеловал в сгибе локтя.

— Послушай, — заговорил он, видимо сдерживая душевные бури последними напряжениями воли, — послушай, я умоляю тебя: не мучай меня чересчур жестоко.

Она тихо заговорила, точно воркуя:

— Я тоже прошу тебя! Будь сдержанней! Ради Бога, будь сдержанней! Я так боюсь, что ты преждевременно накуролесишь и этим испортишь мне все дело!

— Какое дело? — спросил он ее робко и грустно, как раб, заковываемый в железо.

— Ах, ты узнаешь скоро все! — капризно махнула она рукою — А теперь ты должен обещать мне рабское послушание! Слышишь: рабское! На очень непродолжительное время.

— Рабское? — переспросил он грустно.

— Ну да, рабское! Но ненадолго. Поверь мне: ненадолго. Ну, обещай же! Ну, я прошу тебя!

Он снова жадно поцеловал ее руку. Потом покорно и грустно опустился перед ней на одно колено.

— Я обещаюсь! — выговорил он покорно. — Ты видишь: я обещаюсь!

— Быть покорным и послушным?

— Покорным, как закованный раб, и послушным, как дрессированный пес. Ты видишь! Обещаюсь!

Она засмеялась, радостная и счастливая. Он привстал с земли и, чуть улыбаясь, спросил:

— А награда, хотя бы маленькая, нищенская подачка? Мне от тебя? За невыносимые страдания в течение целой недели! За издевательства над раздавленным сердцем!

— Там, наверху, после одиннадцати часов, — затараторила она оживленно. — Мы встретимся, надеюсь, там?

— И я узнаю тебя там по кольцу с изумрудом на левом мизинце? Да?

— Да. — Она кивнула головою.

Он опять робко спросил:

— Ты не сердишься на меня за давешнюю дикую сцену?

— Сержусь немного, но что же поделаешь с тобой!

— И ты не накажешь меня за нее временным удалением от себя? Как ты наказывала, помнишь, Тутолмина? — снова спросил он, еле двигая губами.

Она тихо рассмеялась, покачала головой и сказала:

— Нет. Хотя тебя следовало бы наказать! На, целуй еще руку в знак перемирия! — она протянула ему руку, все еще улыбаясь, сияя таинственной властью.

Ободренный ею, он спросил снова:

— И еще, если бы ты уделила мне сейчас хотя пять минут, чтобы поговорить о деле! О, если бы!

— Сейчас? — она капризно выдвинула нижнюю губу. — Сейчас? Ну, пожалуй, — вдруг согласилась она. — Только зайдем в беседку. А то вдруг увидят!

Она прошла мимо него. Он последовал за нею, осчастливленный.

— Я опять к тебе все с тем же делом, — сказал он ей, когда они были уже в беседке. — Все с тем же старым делом!

Она опустилась на лавочку, небрежными и легкими движениями оправляя пышные сумеречные волосы.

— То есть? — спросила она так же небрежно, прекрасная и властная в этой своей небрежности.

— Tо есть опять спрашиваю тебя, прошу самым настоятельным образом: почему бы тебе не выйти за меня замуж? Ведь Стаховский даст развод, если на него приналечь! В этом не может быть ни малейшего сомнения…

— Развод он мне даст, но… Я уже тебе говорила, он не даст мне средств, а на твои шесть тысяч в год, — разве это неправда? — мы будем почти бедствовать! — Нина Николаевна говорила тихо, ровно и спокойно, скользя мимолетными взорами по сильной и стройной фигуре Суздальцева. — Как мне жить на шесть тысяч, если мне не хватает и двадцати? Это ни для кого не секрет: ежегодно мы лезем в долги и понемногу, но весьма основательно запутываемся…

Суздальцев поднял голову.

— Но по наследству от тетки я получу еще сотню тысяч, никак не менее, — сказал он. — Тогда мой ежегодный доход, пожалуй, и сравняется с доходами Стаховского? А тетке пошел уже восемьдесят второй год!

Нина Николаевна тихо рассмеялась.

— Но ей может пойти и сто второй, а пожалуй, кто знает, и сто двадцать второй. Очевидно, о ней позабыли на том свете, а такие люди выживают по две жизни!

Суздальцев молчал. Нина Николаевна тронула рукою его колено.

— Я говорю неправду? Нет, мы можем состариться и все-таки не дождаться этого заколдованного наследства. А я не могу, не умею жить в бедности. Что делать? Вероятно, уж рождена такою. Вот теперь и нам приходится туго. Ты знаешь, муж застраховал свою жизнь в двести тысяч…

— Да? — спросил Суздальцев, и по его лицу как бы метнулись неопределенные тени, темные блики странных намеков.

Нина Николаевна улыбнулась.

— Да, застраховался, и теперь нам приходится платить чудовищные проценты. Это ведь не вкусно, мой дружок!

— Ах, Цезарь Сентябрь, для чего же он бросился в эти невкусные аферы? — вздохнул Суздальцев.

— Вероятно, хочет оставить меня после своей смерти богатой невестой, — вновь улыбнулась Нина Николаевна. — Вероятно. А впрочем, кто поймет бесконечные капризы Луки Великолепного!

Она вдруг истерично расхохоталась.

— Ты о чем? — спросил ее Суздальцев.

Еще вся извиваясь от душившего ее хохота, с зардевшимися щеками, она ответила:

— Так. Пришла в голову шальная и нелепая мысль.

— Какая?

— Если бы Стаховский вдруг умер…

— Ну? — нетерпеливо перевил ее Суздальцев.

— Я оказалась бы богатой невестой… И вдруг вышла бы за тебя замуж. У меня составилось бы: двести тысяч страховой премии, да еще плюс очистилось бы за имение более полутораста тысяч. Да еще твои сто тысяч! Это составилось бы сколько? Ого!

Ее лицо все горело розовыми пятнами, когда она говорила все это, и в прекрасных темных глазах мерцали зеленые искорки. Но ее голос звучал полушуткой.

Суздальцев приподнялся с лавки, бледнея. Тихо он подошел к ней, заглядывая в самую глубину ее глаз.

— Ты сказала? — зашептал он порывисто и возбужденно. — Ты сказала, да, сказала?

Она все смеялась, запрокидывая назад голову.

— Ты сказала? — вновь выдохнул он, словно в припадке, точно одурманенный черными чарами, схватывая ее за руки.

— Ну да, сказала, — будто все шутила она, — пришла шальная, глупая мысль… Но, конечно же, все это нелепый вздор, и Лука Великолепный проживет на радость нам долгие годы. Ну да, конечно же! Зачем же ты вдруг побледнел, мой дружок? Что с тобой, мой рыцарь?

Суздальцев опустился перед ней на колени и зашептал словно завороженный:

— Ты хочешь? Ты хочешь? Скажи одно слово!

— Совсем не понимаю тебя, — встряхнула она головой. — Ну, будет же тебе дурачиться. И зачем ты так бледнеешь? Может быть, тебе дурно?

Он встал, молча отвернулся и неподвижно уставился в окно на загоравшиеся звезды.

В саду пел соловей, точно плакал, роняя звуки, как жемчужные слезы.

— Ну, прощай, дружок… до одиннадцати часов, — шепнула она Суздальцеву, положив на его плечо выхоленную руку, — до свидания, мой голубь! И не думай над всякими глупостями.

Тот не обернулся.

За речкой вскрикнула цапля.

Стаховская потрепала Суздальцева по пушистым усам и прошла в дверь.

Управляющий работал за письменным столом, сводя какие-то бесконечные счеты, когда она вошла к нему.

— Я к вам на одно мгновение ока, дядя Керосин, милый мсье Трика!

— Чем могу служить? — осклабился тот всем лицом.

— По повелению своего деспота и рабовладельца Луки Великолепного…

— Что такое?

— Вы достали те пять тысяч?

— Под закладную? А как же я мог не достать?

— И проценты за страховую премию уплатили сполна? И в срок?

— Сполна и в срок. Сейчас вручу вам и надлежащие документы.

Пока он рылся в ящике письменного стола, она с беспечным видом болтала:

— Ох, дядя Керосин! Боюсь я, что эта страховка разорит нас в пять-шесть лет. Пустит по миру!

Управляющий усмехнулся в бороду.

— Разорить — не разорит, а облегчить — облегчит.

— Правда?

— Ополовинит доходы! Это уж наверное!

— Ужели?

— А вы как бы думали?

— Сколько же вы будете нам выдавать в год тогда?

— Лет через пять? Тысяч семь!

— Только-то! Дядя Керосин!

Нина Николаевна надула губки и капризно захныкала, подражая плачу ребенка.

— И рад бы в рай, да грехи не пускают, — развел длинными руками управляющий.

Забрав документы, она ушла. А он еще долго глядел ей вслед и думал: «Ну и женщина! Если перевести ее на деньги, сколько такая классическая грация может стоить? Миллион? Два? Эх-ма!»

А она задумалась, проходя тихой усадьбой.

— Ужели пора начинать действовать? — будто шепнула она.

За рекой снова крикнула цапля. Почти у самого крыльца она остановилась, будто наткнувшись на перегородку.

«Пора?» — спросила она кого-то мыслью. Ей показалось, что ее окружают холодной и скользкой тьмою, черною тиной.

«Жизнь в нищенстве хуже смерти, — подумала она, — и я жить так не согласна! Не согласна! Ни за что!»

Она капризно топнула ногой, точно и впрямь увидев призрак бедности.

— Не согласна, — сказала она вслух. — Что же мне делать, Лука Великолепный? О, мой тиран!

Ночь молчала. На востоке из-за холма показался багровый диск луны. Как огненный щит, он стал над тучей. Крыша дома словно вспыхнула зеленым сияньем.

Простирая руки к кровавому шлему луны, Нина Николаевна заговорила певучим речитативом:

О, здравствуй ты ночных велений жрица,
Весенних снов горячая слеза,
Подруга тьмы и светлая царица!
Ты нежный вздох, и буря, и гроза!

Ее всю, с головы до ног, будто окутало трепетное сияние.

Она поспешно прошла в дом, в свой будуар, где перед большим туалетным зеркалом уже одевалась ее близкая подруга, Александра Петровна Трепетова, жена богатого городского купца, стройная, но уже тронутая временем.

— Шура, хочешь? — спросила ее Стаховская.

— Что хочешь?

— Немножко подурачиться там, наверху, с Суздальцевым?

— О, и даже очень не прочь! Суздальцев очень мил!

Стаховская подала ей кольцо с изумрудом.

— Тогда надень на мизинец левой руки вот этот талисман. Но, понимаешь, веди себя так, как будто бы ты — я! Понимаешь?

— И тогда Суздальцев ко мне подойдет? Это наверно?

Нина Николаевна вся засияла.

— Всенепременнейше! Он как будто бы тоже не прочь!

— А что же ты сама?

— Мне не до него!

Трепетова захохотала и захлопала в ладоши:

— Это будет прелюбопытно! Это будет прелюбопытно! Ах, до чего это будет любопытно!

— Еще бы! — согласилась и Стаховская и переступила через сброшенные юбки.

VI

В десять часов вечера Ловчий получил от Нины Николаевны картонку с костюмом и надушенную записочку следующего содержания:

«Ловчий! Прежде, чем идти наверх, вам надлежит облечься в посылаемый мною костюм. Что делать! Таковы жестокие законы празднества в честь Астарты. Впрочем, вас уже, вероятно, предуведомил об этом Тутолмин. Итак, Астарта ждет вас!»

Ловчий нерешительно открыл картонку, долго рассматривал костюм и медленно начал переодеваться. Он надел черную шелковую рубаху до колен, с открытым воротом, с короткими широкими рукавами до локтевого сгиба, отороченную широкой каймою, из алого, как кровь, шелка, кругом подола, по бортам рукавов и вокруг шеи. Опоясался толстым шнурком из алого же шелка с золотыми кистями. Перекинул через одно плечо черный, шелковый же плащ на алой подкладке и обул на ноги легкие и мягкие башмаки из красного сафьяна, без каблуков, плотно зашнуровав их черным ремнем с золотыми кисточками на концах. Оглядев затем себя в зеркало, он звонко расхохотался, но, впрочем, нашел себя в этом костюме очень похорошевшим. И затем, весь полный ожиданий, он опустился в кресло и стал глядеть в окно.

В одиннадцать часов наверху заиграла музыка, — сигнал, что луна уже заглянула в окна верхнего этажа, и пришло время подниматься туда на пиршество в честь Астарты.

Ловчий точно очнулся от жуткого сна и, оправив на себе костюм, еще раз заглянул в зеркало. На лестнице в верхний этаж его то и дело обгоняли мужчины и женщины в тех же фантастических костюмах. Костюмы мужчин различались только цветом каймы. А лица женщин были прикрыты масками. Их черные шелковые рубахи были длинные и достигали щиколок. Как ночные тени, скользили они вверх по лестнице под меланхолический напев вальса, изредка перешептываясь между собою, но не называя имен друг друга. Ловчий внимательно оглядывал их руки, но ни на одной из них не увидел кольца с рубином на мизинце левой руки.

«Найду ли я ее? Узнаю ли?» — напряженно думал Ловчий, и жаркая кровь жгла его щеки.

Он ускорил шаги.

В огромном зале, убранном оранжерейными растениями и полусумрачно озаренном зелеными фонариками, изображавшими лунный серп, уже толклись люди — всего человек двадцать, как показалось Ловчему, мужчин и женщин, все в тех же однообразно-причудливых костюмах, и лица многих мужчин были совершенно незнакомы Ловчему. Он в первый раз видел их в усадьбе. Но тут были и завсегдатаи дома: Тутолмин, Суздальцев и сам хозяин Лука Стаховский.

Все время, не смолкая, звучали томные звуки вальса.

И все это вместе взятое, — и странно одетые, скользившие, как тени, люди, и томная музыка, и пряное дыхание оранжерейных цветов, и зеленоватый полусумрак, — погружали душу в какую-то фантастическую сказку, навевали давно изжитые сны.

Ловчий медленно двигался в полусумраке, загораясь новыми для него настроениями, подчиняясь въявь воскресающей сказке. Высокая, гибкая женщина скользнула мимо него. Простирая руки, как сомнамбула к лунному свету, вливавшемуся широким потоком в распахнутое окно, она зашептала певучим речитативом:

О, здравствуй ты ночных велений жрица,
Весенних снов горячая слеза…

Что-то знакомое и близкое почудилось Ловчему в этих гибких движениях, и он бурно двинулся вслед за ней, словно увлекаемый непреодолимым потоком, но она тотчас же исчезла, замешавшись среди других теней.

Ловчий прошел в столовую, так же скупо озаренную лунным светом да вкрадчивым мерцанием зеленых фонариков. За узкими столами, уставленными яствами и питиями, здесь тоже теснились люди, утолявшие голод и жажду, шепотом переговаривавшиеся, как заговорщики, как жрецы при совершении таинства. Изредка звучал тихий, сдерживаемый смех женщин, изредка стекло звучало о стекло, врываясь в томную музыку сверкающими пятнами.

Ловчий обошел все столы, ища ее, ту, которая уже внедрилась в его тело, как сила и власть, и звала его за собой, как неумолчный зов.

Невысокая женщина и, вероятно, полная, с золотистым пушком на оголенной руке, сверкая глазами сквозь прорезы маски, протянула к нему свой бокал с прохладительным крюшоном.

— Хочешь пригубить из моего бокала, Ловчий? — остановила она его движением руки, касаясь его губ стеклом бокала.

Он ощутил кисть ее руки на своем подбородке и, чуть склонившись, осторожно прикоснулся губами к этой благожелательной руке, вдруг исполнившись нежной благодарности, а затем пригубил из бокала.

— Пей, Ловчий, больше пей! — нежно шептала женщина в тон музыки, вся склоняясь к нему.

Но он отстранился, точно ее прикосновение уже вдруг обидело его.

— Я не знаю тебя, — сказал он ей негромко.

Женщина ответила:

— А я знаю тебя. Хотя видела тебя сегодня в первый раз. Я увидела тебя в окно дома, когда ты был в саду и подумала: «Это он!» Я спросила: «Кто это?» Мне ответили: «Это Ловчий!» И сердце запомнило: «Это он, и его зовут Ловчим!» Ну, побудь же со мною хоть немного! Ну, Ловчий!

Она снова протянула к нему бокал и умоляюще шепнула:

— Ну, выпей еще со мною за счастье встречи!

И ее глаза, увлажненные мольбою, просили его побыть подле.

— Мне нельзя, — сказал он, — мне нельзя!

В рубашке и плаще, отороченных темно-синей каймою, подошел Тутолмин. Чокаясь на ходу с соседкой Ловчего, он проговорил:

— Ему, в самом деле, нельзя! Никак нельзя. Он избранник незаменимой. Он счастливейший из счастливых. Эта луна, — указал он на окно, — горит только для него!

Он властно взял под руку Ловчего и отвел его в сторону.

Покинутая шептала:

— Подруга тьмы, ты светлая царица! Ты нежный вздох, и буря, и гроза!

— Ее здесь нет сейчас, — сказал Ловчему Тутолмин тихо.

Ловчий догадался, о ком он говорил с таким благоговением.

— Она здесь была, но сейчас, вероятно, ушла вниз, — опять сказал Тутолмин.

Ловчий заметил, что он странно беспокоился и боязливо вздрагивал плечами.

— Почему вы знаете, что ее нет здесь? — спросил его Ловчий.

— Странный вопрос! — Тутолмин пожал плечами. — Как может не знать собака, что хозяина нет под этой кровлей? Если бы она была здесь, я чувствовал бы ее.

Тутолмин снова весь беспокойно вздрогнул.

Мимо прошел Стаховский, в плаще, подбитом золотисто-желтым шелком, под руку с оставленной соседкой Ловчего. Та укоризненно заглянула в глаза Ловчего и прошептала:

— О, возврати утраченные розы… Или не хочешь? Нет?

Стаховский заговорил ей на ухо:

— Вечность живет только мгновеньями…

Тутолмин шепнул Ловчему:

— Ах, как я боюсь сегодня за нее! Ох, если б вы только знали!

— А что? — спросил Ловчий, точно в полусне, весь загораясь беспокойством и тоскою.

— Я боюсь, что ей сделает худо…

— Кто?

— Стаховский или Суздальцев, — прошептал, еле двигая губами, Тутолмин.

Ловчего опять опахнуло черными снами.

— Суздальцев искал ее здесь везде, — между тем, заговорил вновь Тутолмин, припадая к самому уху Ловчего. — Искал-искал и, как кажется, намеревался найти ее по какой-то примете на левой руке…

— Что? — гневно сорвалось с губ Ловчего.

— По какой-то примете на левой руке, — повторил Тутолмин.

Ловчий горячо воскликнул:

— Да быть этого не может!

— Умоляю вас, умоляю вас, — шепотом завопил с рыданиями в голосе Тутолмин, — заступитесь за нее! Я чувствую, что ей грозит опасность, черная, неминучая опасность! Знаете ли вы, что Стаховский уже стрелял в нее однажды, и что теперь, когда он произносит ваше имя, его губы дергает как в лихорадке! А Суздальцев, — этот глядит на нее подчас прямо-таки ост-индским тигром, людоедом с реки Конго! О-о! Бедная, бедная женщина, сколько ей приходится выносить ради вас! О-о, какие вороха всяческих неприятностей!

— Из-за меня? — переспросил Ловчий, как в полусне.

Его всего точно затягивало паутиной.

— О-о, если б вы знали, сколько!

В зале томно заплакала нежная музыка шаконя. Там уже послышался как бы шорох танца.

Тутолмин широко раскрыл глаза.

— Что это такое? Что это такое? — забормотал он, как одержимый, — Вот она идет по лестнице сюда! Идет, идет. Я ощущаю ее!

Он дружелюбно толкнул Ловчего в спину.

— Идите же к ней навстречу! Идите встречать розовую зарю блаженства!

Ловчий поспешно двинулся прочь. Он прошел столовой, миновал огромный зал, где уже, действительно, мягко скользили в полумраке танцующие пары, и вышел к лестнице.

По лестнице вверх медленно поднималась женщина. Увидев его, она замедлила шаг и показала ему левую руку, повернув ее тыльной стороной. На мизинце этой руки Ловчий увидел кольцо с рубином.

Кровь бросилась ему в лицо, туманя глаза.

Он ринулся к ней навстречу, точно сброшенный водопадом.

— Ты? — спросил он, задыхаясь, ловя ее руку, изнемогая от сладкого буйства, чувствуя головокружение. — Ты?

— Ох, я так боялась идти, так боялась идти, — заговорила Стаховская и, слегка приподняв маску, заглянула в самые глаза Ловчего.

Схватив ее руку, он припал к ней пересохнувшими губами.

— Ты, ты! — повторял он, точно истекая кровью.

Снова опустив маску, Стаховская сказала:

— Ты рад, Ловчий? Но если бы ты знал, чего мне стоило прийти сюда!

Она вздохнула.

Он снова припал к ее руке, но она тепло отстранила его движением руки, словно передавая ему этим прикосновением часть самой себя.

Они были уже в дверях залы.

— Ну, танцуй же со мной, как обещал, — ласково приказала она ему, между тем как ее мерцающие глаза будто подчинялись ему в жертвенной истоме.

Он обнял ее, ощущая рукою всю негу и бурю ее жаркого тела. Они поплыли в плавном танце, среди убаюкивающих и ласкающих звуках, в сказочно мерцающих сумерках.

Он видел, как в угаре: вот проплыл мимо Стаховский, полуобнявшись с тою толстушкой, беспечно хохотавшей сейчас задержанным, грудным смехом, осыпавшей Стаховского блуждающими, куда-то уносившимися взорами. Вот издали беспокойно следил за ними, как цепной пес, Тутолмин, весь озаренный светом луны, с зеленым мерцаньем гнева на одутловатом бритом лице. Вот бешено скользнул Суздальцев, необузданно увлекая свою даму, весь уходя в танец.

И музыка пела о сказочных странах, зачарованных сказочными небесами.

Стаховская шепнула:

— Теперь довольно. Веди меня отсюда. Но только, т-с-с! Незаметно. Будь осторожен, будь осторожен…

Они миновали какую-то арку, увитую диким виноградником. Мелькнули кувшины оранжевого, как расплавленный янтарь, крюшона, с тающим льдом, в котором лучи месяца зажигали фиолетовые огни.

— Ты моя? Ты моя? — спрашивал Ловчий.

Мелькнула еще арка, опахнувшая горьковатым запахом черемухи.

— Ну, довольно. Теперь нас здесь не найдут, — прошептала Стаховская. — О, да, мой рыцарь!

Они были в комнате, освещенной лишь лунным светом; вокруг них теснились молодые липки, вея наивным запахом первых и еще робких встреч и недосказанных признаний. В раскрытые окна тянул ветерок. Звуки музыки доносились сюда слабым отголоском, — точно радостным воспоминаньем еще неопытных лет.

За зеленой и ласковой изгородью они опустились рядом на приветливый ковер клевера, касаясь друг друга каждым движением.

Ловчий взял ее руки в свои. Но она отняла их. Сняла с себя маску, стряхнула капюшон, сбросила с плеч плащ и тогда опять отдала ему руки.

— Ты любишь меня, Ловчий? — спросила она его вдруг.

Он заглянул в ее глаза, точно обезумев, крепче стиснул ее руки и, вдруг, упав головой в ее колени, глухо зарыдал.

Она стала гладить его голову рукой и говорила:

— Не надо! Не надо! О чем ты, о, мой бедный?

А он плакал, прижимаясь к ее коленам лицом, ощущая нежность ее тела, будто обрекая себя на вечное рабство.

— Не надо! Не надо! — все говорила она, точно убаюкивая его сознание и муки, оковывая его, как стальными кандалами, женственной мягкостью голоса.

Боль, муки и слезы ушли от него вместе с волей. И тогда он перестал плакать и жадно обнял ее стан, упиваясь его гибкостью, как неоценимым даром, брошенным ему взамен свободы.

Он отыскал ее губы, жаркие и влажные, как лепестки тропических цветов, запечатлевших в своих пряных тканях все солнца вселенной. И прикоснулся к ним, как к кубку с водою жизни. Ее губы ответили его губам, взяв от него весь остаток воли, заполнив весь его мозг одними своими хотениями, внеся в его кровь частицу себя.

Но тут же она робко отстранилась от него, вдруг испуганно затрепетав, передвинувшись к самой стене.

— Сюда, кажется, идут, — шепнула она ему почтя одним движением губ, почти беззвучным. — Сюда, кажется, кто-то идет? Что, если это Суздальцев? Или муж? О, если…

Ее глаза стали совсем черными от ужаса. И он, и она точно застыли и стали жадно слушать. В его сердце не было, однако, страха. В нем лишь поднялась черная звериная ярость за то, что кто-то посмел оторвать ее от него. И, по выражению его взбаламученного лица, она догадалась о его чувствах. И нежно прикоснулась к его руке губами, как бы ободряя его.

И затем снова стала слушать, напряженно застыв словно в каменной позе.

— Т-с-с… — двигала она губами.

VII

В соседней комнате, в самом деле, послышался шорох мягких шагов, как бы шелест одежд, шепот. Стаховская и Ловчий стыли возле друг друга в тех же оцепенелых позах.

— Ты слышишь, Ловчий? Ты слышишь? — двигала губами Нина Николаевна, приближая свое побледневшее лицо к строгому лицу Ловчего, прикасаясь к его руке, будто ища защиты.

— Не бойся, — процедил тот хмуро, ободряя ее легким пожатием руки, тоном голоса, строгого и сдержанного, как бы изъявляя полную готовность защитить ее хотя бы ценою жизни.

Между тем, шорох повторился, и в комнату вошел Суздальцев. На минуту он остановился, как бы разыскивая кого-то глазами, весь тонко вырисовываясь в лунном свете.

Стаховская совсем приникла к Ловчему, так что он слышал удары ее сердца под черной шелковой туникой.

Заросли липок заслоняли их от взоров Суздальцева. Тот вздохнул.

— И здесь никого нет, — процедил он, разводя руками.

Он подошел к окну и заглянул в сад, точно и там выискивая кого-то. Ловчий воспользовался этой минутой и прикрыл лицо Нины Николаевны концом черного плаща. Та так и впилась в его руку трепетавшими пальцами.

Между тем, Суздальцев снова что-то сердито пробурчал и, отвалясь от окна, быстро вышел из комнаты. Когда звук его шагов стих, Ловчий сдернул плащ с головы Нины Николаевны и безмолвно приник губами к ее груди.

— Вот, видишь, сколько мне стоит трудов, чтоб повидать тебя хотя урывкой? — шепнула ему Нина Николаевна. — Или он, или муж. Они преследуют меня всюду, как два неотлучных шпиона!

— Какое же имеет право Суздальцев следить за тобой? — спросил Ловчий, теснее привлекая все ее гибкое тело.

— Какое право? — Нина Николаевна пожала плечами. — Спроси у безумного, воображающего себя китайским богдыханом, какие он имеет права претендовать на китайский престол? Впрочем, я всегда, кроме того, от самого дня рождения была окружена каким-то заколдованным крутом, целою сетью таинственных загадок!

— Ты? — Ловчий сперва поцеловал одну ее руку, затем другую.

Губы его точно пили наисветлейший источник жизни, повергавший все его тело в томленье.

— Ты?

— Да, я. Ты знаешь, Стаховский однажды стрелял в меня, три года тому назад, но промахнулся. Пуля только поцарапала мне плечо. В комнате на этот час был Тутолмин и он отбил руку мужа. Иначе тот не промахнулся бы! Ах, Тутолка-Сутолка! Ему я обязана жизнью!

— Какую роль играет в твоей жизни Тутолмин? — спросил Ловчий.

— Никакой! Это — plusquamperfectum — дела давно минувших дней, преданья старины глубокой!

Стаховская вздохнула.

— Ты любила его?

— Не помню. Как будто немножко, да. Чуть-чуть.

— Ты принадлежала ему?

— Да. Ты видишь: я не лгу тебе. Недолго, но да! Очень уж он ползал у моих ног, и мне вдруг стало до слез жалко его.

Склонившись к ней близко-близко, Ловчий спросил:

— Может быть и меня ты только пожалела?

Она томно вспыхнула.

— Зачем портить напиток любви хотя единою каплею лжи. Я скажу тебе правду!

— Говори!

— Ты вошел в мое сердце, как власть имущий… Ты!

— Ты разлюбишь меня и скоро?

— Как угадать будущее?

— И забудешь?

— Никогда! Как забудешь бурю на море? Самум, закинувший тебя под облака? Выстрел пистолета, поранивший сердце? Удар молнии, опаливший все тело? — Нина Николаевна вдумчиво покачала головой. — Как забудешь незабвенное?

Ее слова лились как музыка.

Ловчий передвинул на себе кушак и извлек оттуда что-то мягко блеснувшее под вкрадчивым светом месяца.

— Вот, — сказал он, — подавая эту вещицу Стаховской.

Стаховская приняла вещицу, внимательно оглядела ее и сказала:

— Это небольшой, но очень острый кинжалик в серебряной оправе. Зачем ты взял его на свой пояс, идя сюда?

— Не знаю.

— Нет, скажи правду! Я же не лгала тебе, — ну, скажи!

— Клянусь любовью к тебе, не знаю!

Голос Ловчего звучал грустно, точно его сердце истекало кровью.

— Вот, хочешь, — сказал он вдруг, вскидывая на нее загоревшиеся глаза, — вот, хочешь, я проколю им насквозь руку мою…

Стаховская трепетно припала к нему, вся — ласковое смятение, любящая и скользкая, вкрадчивая и томная, вся уходя глазами в его глаза до потаенных глубин.

— Зачем? — шевельнулись ее яркие губы.

— Чтобы кровью моею подтвердить любовь мою и тоску по тебе, — выговорил он глухо, с матовым светом строгих глаз. — Ты хочешь этого?

Она молчала, замирая взором в глубине его глаз, насыщаясь зрением, впадая почти в изнеможение.

— Ты хочешь? — шептал он глухо.

Он взял правой рукой кинжалик, кисть левой положил на пол и высоко взмахнул кинжалом. Она быстро толкнула его в правый локоть, и кинжал, рассекши мягкую подстилку клевера, вошел в пол до половины клинка.

Стаховская тихо рассмеялась. Он спросил ее:

— Ты пожалела меня? Да? Ты любишь меня? Ну, скажи! Ну, ответь!

Луна била в ее лицо, освещая его до последней черточки. Она сказала:

— А ты не видишь этого, Ловчий? О, Ловчий, Ловчий!

Она еще что-то хотела сказать, но в комнату, где они сидели, вдруг ворвалось что-то грохочущее, дикое, гулко потрясшее весь дом, осыпавшее со стены штукатурку. Мгновенно они припали к самому полу, ничего не понимая, с отуманенным сознанием.

— Это был выстрел в окно, — заговорил затем Ловчий, приходя в себя. — Кто-то выстрелил из сада в окно. Видишь: пуля ударила в стену над нами и отбила штукатурку! Видишь?

Стаховская припала к нему.

— Это стреляли в меня! Это стреляли в меня, — забормотала она быстро-быстро, испуганно хватая его за руки. — Это стрелял муж или Суздальцев, желая убить меня… Вот, видишь, я говорила тебе, что я от рождения очерчена роковым кругом. Ох, как я выберусь из него? Ловчий, зачем только я полюбила тебя? Дружок мой, видишь, сколько на мне напастей!

Ловчий стал на ноги, прислушиваясь.

Выстрел, видимо, произвел суматоху и во всем верхнем этаже. Из зала долетали обрывки фраз и беспокойных вопросов. Чувствовалось, что происшествие несколько обеспокоило всех, хотя едва ли кто мог знать, что выстрел был направлен в окно дома.

Стаховская устало оперлась на руку Ловчего.

— Веди меня отсюда скорее, скорее. Я боюсь, что в окно снова выстрелят. Ах, Ловчий, — сбивчиво бросала она слова.

Они снова прошли столовой и очутились в зале.

Слышались голоса:

— Говорят, что кто-то выстрелил в окно угловой комнаты…

— Из сада!

— Не может быть!

— Вздор!

— Господа, прошу успокоиться! Это — небылица в лицах…

Кто-то, уже, очевидно, совершенно успокоенный, а, может быть находившийся в блаженном подпитии, запел:

Раз одной девице
Снились небылицы…

Музыка томно играла. Жарко дышали цветы. Ворвался свист локомотива с соседней станции.

Раздался голос Тутолмина:

— Господа! Я узнал почти наверное! Почти наверное! Даже можно сказать, почти наверное…

— Что такое?

— Внизу, под горой, обшаровский охотник хотел застрелить филина. Он таскает на деревне кур!

— Ну-с?

— Но в филина он не попал, а несколько дробин его выстрела ударили в стену угловой комнаты…

Плавные тени опять заскользили в танце. Из столовой долетел звон бокалов. Близко прошла толстушка, уже одинокая теперь. Чуть не задев локтем Ловчего, она спросила его:

— Ты где пропадал и с кем?

— С утренним лучом моей зари, — ответил ей Ловчий.

Стаховская толкнула его под локоть.

— Идем!

— В столовую. Я хочу есть! — приставала толстушка.

Стаховская спросила Ловчего:

— Ты веришь этой басне? Что стреляли в филина?

— Конечно!

— Глупенький! Завтра же я извлеку из стены пулю. Это стреляли в меня!

— Кто?

— В меня… Ну а теперь проведи меня в столовую, я хочу есть… И чокнусь с тобою…

— За нашу любовь? — спросил Ловчий.

В столовой, пока Стаховская ела мясо маринованной куропатки, запивая его маленькими глоточками мадеры, к Ловчему подошел Тутолмин и отозвал его в сторону.

— Что за странное событие — этот выстрел? — спросил он Ловчего.

— Ведь вы же говорили, что это — простая случайность? — поднял на него Ловчий недоуменные глаза. — Что это стреляли в филина?

— Я говорил это со слов Стаховского и чтобы успокоить всех. На самом же деле я плохо верю такой побасенке… Хм… — хмыкнул Тутолмин.

И вдруг добавил:

— Скажите, пожалуйста, вас не было в той комнате в ту минуту, когда в ее окно был дан выстрел?

Ловчий отрицательно качнул головой.

— Нет, я там не был.

— Хм… Очень странно, — опять хмыкнул Тутолмин. — Но, может быть, там была Нина Николаевна?

— И об этом я решительно ничего не знаю, решительно ничего, — пожал Ловчий плечами.

Когда он, покинув Тутолмина, вернулся к тому месту, где Нина Николаевна ела куропатку, он ее там уже не застал. И все его поиски успеха не имели. Он нигде не мог разыскать ее.

«Испугалась выстрела, — решил он, — и ушла спать!»

Он ушел вниз, в свою комнату, еще ощущая на своих губах ее поцелуи.

А Стаховская сидела в это время в потайной комнатке верхнего этажа, на низенькой кушетке, прикрытой тигровой шкурой. Дверь комнатки была заперта. Шторы опущены. Под потолком горел красный фонарь, изображавший голову филина. А рядом с Ниной Николаевной, перед столиком с фруктами и бутылкой шампанского, сидел Стаховский, полуобняв ее.

— Великолепный! Ты вернешь мне свою любовь хоть на единый денечек, — умоляюще шептала Нина Николаевна. — Великолепный, ради кого ты отверг жену твою? Ты слушаешь меня, Великолепный? Мой, один из единственных!

— Я люблю тебя, — говорил Стаховский. — И это ты удалила меня от себя. За что? Полюбила другого…

— Кого?

— Кого? Почем я знаю! Быть может, Ловчего?

Нина Николаевна покачала головой.

— О, Ловчий сильно беспокоит меня. Он очень милый юноша, но, кажется, ему придется отказать от места.

— Что так?

— Кажется, мальчик страдает. Чуть ли не влюбился в меня. Надо его услать домой, для его же пользы. Хочешь, я откажу ему от места? Хочешь, дам ему за полтора месяца вперед, чтобы не обижать, и откажу? Хочешь?

Стаховский развел руками.

— Но он такой добросовестный и толковый учитель…

— Но это нужно ведь сделать для его же пользы! Кроме шуток, он, кажется, начинает интересоваться мной больше, чем нужно…

— А сама ты им не заинтригована?

Нина Николаевна широко раскрыла глаза.

— Что ты? В него? Я? Ведь он почти мальчик!

— В двадцать два года какие же мальчики? А что ты скажешь о Суздальцеве?

Стаховский, прищурясь, внимательно глядел на жену.

— Суздальцев?! О-о! От него пахнет конюшней! Разве ты этого не замечал?

Ее лицо выразило прямо-таки ужас.

— Неужели ты, правда, любишь еще меня? — весь припал к ней Стаховский.

Она молчала, уставясь загадочными глазами на пурпуровую голову филина. Неровно дышала ее прекрасная грудь. Зноем веяло бурное тело. Околдовывали зовущие глаза.

— Властительница моя! Чародейка! — задыхаясь, бормотал Стаховский.

Из ее глаз вдруг скатились слезы. Судорожно задышали губы.

— Властительница! Красота красот!

VIII

Два дня Ловчий не видел Нины Николаевны, и он чувствовал себя как в темном погребе, как замурованный в каменном мешке. Весь мир казался ему задрапированным черным пологом. Светило ли днем солнце? Горели ли по ночам звезды? Не потеряли ли цветы всего мира их краски и ароматы?

А тут он встретился с ней внезапно, на вечерней прогулке, в двух шагах от усадьбы. Сизый мопс сопровождал ее и лаял на колыхавшуюся под ветром рожь. И рабскими глазами издали следил за ней Тутолмин.

Увидев Ловчего, она пошла к нему, сияя счастьем, вся розовая от радости.

— Наконец-то! — воскликнула она, протягивая руки.

Ловчий поздоровался, но молчал, точно растеряв с своего языка все слова, упиваясь ею в безмолвном созерцании. А она вдруг вынула что-то из своего кошелька и положила на его протянутую ладонь.

— Вот поглядите: что это такое?

— Это пуля, — ответил Ловчий, встряхивая на ладони поданную Стаховской пулю. — Это самая настоящая ружейная пуля!

— Вот то-то и есть! — живо воскликнула Нина Николаевна и, сделав строгие глаза, добавила: — Эту самую пулю извлекли из стены той комнаты, помните?

Ловчий вспомнил, да и как можно было забыть ту блаженную комнату? Кровь застучала в его висках, зноем обожгла всколыхнувшееся сердце.

Нина Николаевна заговорила сдержанным шепотом:

— А кто будет стрелять в филина пулей? Не проще ли дробью? В особенности ночью? Следовательно, выстрел был сделан в кого?

Ловчий молчал, с потемневшими глазами, весь побледнев.

— В меня! — воскликнула Нина Николаевна. — В меня! В меня! Вот что бросили в меня за любовь мою к тебе! Свинцовый горох! Ловчий! — совсем понизила она голос. — Ловчий! И все-таки я лю-б-лю тебя! Слышишь: лю-блю! — точно пропела она это слово.

Ловчий рванулся к ней, но она остановила его движением глаз.

— С-с-с! Ловчий, сдержи себя! Пока! Мой сладкий недуг — ты! Слышишь? Сладкий недуг… и слышишь: я хочу быть твоею, слышишь? И буду! Буду!

Ее голос пел и стонал как струна.

— С-с-с! Не двигайся с места и слушай! Кто знает, быть может, муж наблюдает за мной из окна дома! Не переменяй же позы! Ради меня! Слушай!

Вся розовая, с блаженно мерцающими глазами, она двигала пылающими губами, вся точно порываясь к Ловчему.

— Завтра или сегодня вечером я изобрету способ увидеться с тобой наедине! С-с-с! Не шевелись! Что бы меня ни ожидало за это! Слышишь?

— О, ты! — простонал мучительно Ловчий, хватаясь за голову.

Она поспешно пошла прочь от него, снова повергая мир в тьму.

Ловчий глядел ей вслед, как завороженный.

— О, ты, о, ты! — мучительно шептал он.

Больше ничего не мог произнести язык его.

— Стаховский очень ревнив, кажется? — спросил он затем Тутолмина, подойдя к нему и пытаясь придать своему голосу безразличный тон.

Тот воскликнул:

— О, да! О, да! Однажды он стрелял в жену, в Нину Николаевну. Я уж, кажется, говорил вам об этом? На расстоянии пяти-шести шагов, почти в упор. Я отбил его руку. Вот так, под локоть. Не будь меня тогда в той комнате, — Нина Николаевна была бы мертва. Такая красота — мертвая, такая красота — и вдруг мертвая! — завопил он во весь голос.

Ловчий думал: «Как спасти ее? Как спасти? Есть ли пути к этому? Какие?»

Через час он сидел на берегу, охватив руками голову, весь бледный, с отуманенными глазами, и все думал: «Надо спасти ее! Надо спасти ее! Но как? Каким образом?»

Еще через час он думал все о том же, не изменяя позы. А затем глухо выговорил:

— И я спасу тебя! Слышала? Спасу!

За речкой над поймами ползали туманы, и на песчаной косе жалобно выкрикивали что-то кулики.

— Да? Спасу? — точно спросил их Ловчий.

Тутолмин бродил неподалеку, разговаривая о чем-то сам с собой, а потом скрылся.

Он прошел в дом и долго бродил коридором, видимо, подстерегая кого-то. Затем полуоткрыл дверь в кабинет Нины Николаевны и, как всегда, простонал умоляющим голосом:

— Незаменимая! Единственная! Загляните хотя на одну полсекундочку в мой госпиталь!

— Почему госпиталь? — послышался голос Нины Николаевны.

— Ну, амбулаторию!

— Почему амбулаторию?

— Потому что я не человек-с, а полчеловека. Помните рассказ Эдгара Поэ. Человек, которого изрубили в куски?

— Помню.

— Этот рассказ написан обо мне-с, — говорил Тутолмин, просовывая лишь один нос в полуотворенную дверь. — Так вы загляните к человеку, которого изрубили в куски?

— Через полчаса, — отрезала Нина Николаевна властно.

Тутолмин ушел к себе и долго ходил из угла в угол по своей комнатке, заложив за спину руки, сосредоточенно хмыкая губами и порою выбрасывая отдельные фразы:

— Ставлю семь тысяч! Мои! Десять! Мои! Двадцать пять! Что-с? Отказываетесь? Ага! — бормотал он, выкликая. — Испугались?

— Зачем я понадобилась человеку, которого изрубили в куски? — спросила его Нина Николаевна, приближаясь. Задернув тотчас же гардину окна, она опустилась в кресло возле.

— Зачем? — Тутолмин растопырил пальцы рук. — Во-первых, незаменимая должна мне разъяснить одну загадку…

— Какую?

— Зачем она приказала мне выстрелить в окно комнаты, где находилась она и тот?

— Ловчий?

— Да. Зачем?

— Просто пришла в голову мысль подурачиться и попугать мальчика, — качнула головою Нина Николаевна. — Разве это так сверхъестественно для дикой, взбалмошной и скучающей женщины?

Она подняла на Тутолмина глаза, теперь казавшиеся наивными, как у девочки.

— Да. Это немножко сверхъестественно даже для единственной!

— Если я говорю, — значит, это так! — подтвердила Стаховская.

— Слушаю-с! — Тутолмин почтительно прижал руку к сердцу. — Но если бы я промахнулся, что, если бы я промахнулся и влепил пулю между глаз тому… Этому…

— Ловчему?

— Ну, да. Или той, имя которой не смею произносить. Что, если…

— В меня? Не смели промахнуться! Вот и все! — точно отрезала Стаховская.

— Слушаю-с, — опять с поклоном ответил Тутолмин. — Но все-таки… Все-таки. Это была игра с огнем!

Стаховская улыбнулась с лукавым задором.

— Кто же именно играл в этой шутке роль огня?

— Ваш покорный слуга! — Тутолмин расшаркался.

— О-о! — Стаховская подняла брови. — Это вы-то огонь? С каких это пор зубной порошок, приготовленный из толченого и великолепно просеянного угля, стали называть огнем?

— Не смейтесь! Я — вулкан! — горделиво заявил Тутолмин.

Стаховская улыбнулась.

— Но потухшие вулканы по географии Белоха называют иначе: сопками! Кстати сказать, я всегда очень полагаюсь на вашу исполнительность, обожаемая сопка!

— Хм… Есть! — подтвердил Тутолмин по-морски. — Словопрение окончено. И меня еще раз в жизни изрубили в куски!

Глаза Нины Николаевны стали деловито озабоченными.

— Но для чего же собственно многоуважаемая сопка вызывала меня к себе? Ужели только ради одних пустяков?

— О, неоценимая! — воскликнул Тутолмин. — Имейте крошку терпения! Сейчас! Я приступаю к делу! К изложению самого существенного!

Он подошел к письменному столу, открыл бронзовым ключиком боковой ящик и, порывшись там, извлек оттуда колоду карт, которую почтительно подал в руки Стаховской.

— Что это такое? — задал он ей вместе с тем вопрос, сделав глубокомысленное лицо.

— Сено! — ответила Стаховская.

— Какое сено?

— Ну, да, это карты! Но зачем же задавать, Тутолка, такие глупые вопросы?

— Карты-то — карты, но вы разглядите их повнимательнее! Это самые обыденные карты? — снова задал вопрос Тутолмин, пытливо уставясь в лицо Стаховской.

— Самые обыденные карты, — ответила та.

— Да?

Губы Тутолмина насмешливо дрогнули.

— Ну, конечно же!

— Ну, вот, теперь я вам скажу, что это — не сено и не карты, а наследство миллиардера Фанд-дер-Флита! Вы верите мне?

— Верю, что вы рехнулись! И завтра объявите себя наследником сиамского престола!

— Нет, это — состояние, а не карты! В дельных руках, это — огромное состояние, а не карты! — восклицал Тутолмин возбужденно.

Он склонился к Стаховской и принял из ее рук колоду карт.

— Вот, гляди, божественная, сейчас я буду сдавать эти карты. Следи внимательно за моими руками и останови меня, если хотя единый мой жест покажется тебе некрасивым. Вот, следи. Я уже засучил рукава и сдаю. Гляди же внимательнее, — бормотал Тутолмин, тасуя колоду, между тем как его возбужденное лицо покрывалось багровыми пятнами.

Крупный, четырехугольный подбородок задергало.

— Вот, гляди, гляди! Я уже сдал четырем! Гляди! И теперь, хочешь, я отвечу тебе, где здесь, то есть, в которой кучке, находится дама бубен? Десятка пик? Король червей? Хочешь? Вот, гляди: это — дама бубен! Да? Точно? Это — король червей! Безошибочно? А это — семерка треф! Разве не так? А вот и десятка пик! Бесподобно?

Тутолмин проворно выхватывал из четырех кучек карты и отгадывал каждую безошибочно. По его лицу все время бегали судороги, перекашивая брови.

Нина Николаевна казалась пораженною и заинтересованною.

— Ага! Ты удивляешься, единственная? Ты удивляешься? Но знай, что этого совершенства я достиг ради тебя! Я два года, изо дня в день, изо дня в день, и целыми часами тренировался вот в этой комнатке! — восклицал Тутолмин возбужденно. — Я проводил напролет все ночи за этим совершенствованием. И думал: у меня в кармане будет миллион! Миллион! И тогда она, она, имя которой я не смею произнесть, снова будет моя… хотя на одно мгновенье! — голос Тутолмина сорвался и всхлипнул. — Хотя урывкой!

— Тутолка! Вы говорите вздор! — хмуро произнесла Нина Николаевна. — Вся ваша затея не стоит и выеденного яйца! Вы просто чуть-чуть свихиваетесь, Тутолка, простите за черную откровенность!

Все лицо Тутолмина исказилось на мгновение невыносимым мучением, точно сомнения уязвили его мозг, а потом это лицо снова озарилось восторгом.

— Нет, это — Калифорния! Вот это искусство! — шепотом завопил он, потрясая руками. — Это — серебряные рудники Чили! Это — алмазные россыпи Трансвааля! Это — миллионы братьев Ротшильдов!

— Едва ли, — уронила грустно Нина Николаевна, но по ее лицу скользнуло как будто что-то вроде доверия к словам Тутолмина.

— Нет, не едва ли, а это так! — размахивал Тутолмин руками перед Стаховской. — Это так! Еще год, один год каторжной работы вот здесь, за этим столом, еще год-два совершенствования и самой наистрожайшей тренировки, — и в мои карманы рекою польется золото. Я поеду играть в Сибирь — к золотопромышленникам, в Лондон — к скучающим лордам, в Париж — к хлыщам всего света, в Калифорнию. В Австралию — к скотоводам! Я говорю по-английски, как англичанин, по-французски, как парижанин, и по-немецки лучше немцев. Я умен, образован и начитан! Я остроумен! — выкликал Тутолмин в крайнем возбуждении. — Я находчив и воспитан! Я натаскан по философии всех веков и стран. И я обыграю весь мир! Обмошенничаю вселенную, где только живут люди! И все это — для тебя! Для тебя!

Его голос срывался, и в его горле что-то зловеще хрипело. Нина Николаевна не сводила с него строгих глаз.

Тутолмин сипло выкликал:

— Я обмошенничаю все страны, где только есть золото, и вернусь к тебе! И привезу тебе миллион! Два! Четыре! Сколько ты захочешь! И высыплю их перед тобой! Все! Сверкающим потоком! И ты пойдешь по ним твоими божественными ножками, с тою же улыбкой, с какою ты ходишь по человеческим головам… Проклятая т-тварь! — вдруг выдохнул он с силой.

Он бросился к ней, схватил за руки и сдернул с кресла. В его горле хрипло свистело что-то. Карты, шурша, посыпались со стола. Нина Николаевна вся свернулась.

— Тутолка, — вдруг протянула она певуче и нежно, в то время, как он тискал ее руки, тяжко сопя, — Тутолка! За что же ты обидел меня так жестоко? — Она засматривала в его глаза, изгибаясь к нему. — За что? Разве я была не искренней, когда любила тебя? Была холодна с тобой в те минуты? Ну, что же ты молчишь, Тутолка? Я лгу? Я говорю неправду?

Он молча опустился перед ней на колени, обнял ее ноги. Всхлипывая и рыдая, забормотал:

— Единственная… убей меня… ты… незабываемая…

Она положила руку на его голову, согнулась к нему. Шепнула что-то на ухо. Его точно толкнуло электрическим током. Он поднялся на ноги, засматривая на нее собачьими глазами.

— Да? — переспросил он.

Она ответила:

— Да, Тутолка. Когда же я лгу?

И пошла от него, изредка оборачиваясь к нему и лаская его сиянием глаз.

Когда она была уже в дверях, он опять спросил:

— Так через три дня?

Она кивнула головою.

— Да! Да и да!

— Радость! Солнце! Жизнь! — зашептал он, благоговейно простирая к ней руки.

— Да, да!

IX

В окна оранжерейки немилосердно било солнце. Влюбленное в землю, оно точно наверстывало несколько дней ненастья и спешило искупить минуты легкомысленного каприза. Орхидеи дышали особенно пряно. По листьям магнолий метались и блаженно таяли световые зайчики. Говорили о буйствах и причудах любви переливы цветочных запахов.

Стаховская сидела на коленях мужа, обняв его шею. Тот тихо покачивал ее на своих коленях, а она светло и радостно тараторила:

— Значит, так, повелитель?

— Значит, так!

— Наша весна воскресла? О, как я рада, как я рада! Ты любишь меня? Вижу и верю! Все весело сейчас под солнцем, погляди! И в моем сердце распускаются цветы…

— Орхидеи.

— И орхидеи, и всякие. Все те, которые есть, и те, которые еще не произрастали на земле.

— Я люблю больше те, которые еще не произрастали. — Стаховский жмурился от солнца. — Я люблю сам создавать цветы. Ты видела орхидеи с черными лепестками, будто подбитыми алой подкладкой? С глубинами, рдеющими золотом? — спросил он жену. — Вот такие? — показал он ей свой рисунок.

— Нет, таких я не видела. А ты?

— Я видел их в грезе. Воспроизвел на картоне, а затем взращу как факт, лет через пять, вот в этой самой оранжерейке.

— О, это будет чудесно! — воскликнула Стаховская.

— Я люблю творчество человека больше творчества земли, — говорил Стаховский, — хорошо растопленный, красиво поставленный камин я люблю больше солнца. Я люблю шелковые ткани с фантастическими переливами, нежно косматые ковры, фарфор нежнейший всякого древесного листка, хрусталь, просвечивающий всеми цветами радуги, электрические лампочки причудливейших образцов, зеленые молнии трамвая, площади с куполами и памятниками, реки в искусственных берегах, подавляющие громады зданий, сказочные фонтаны, изрыгающие влагу бассейны, выделанные из бронзы… А ты?

— Фуй, без солнца все-таки было бы невероятно скучно! — вздохнула Стаховская. — А без звезд? А без восхитительной луны? А без шороха деревьев?

— Шелест шелка красивее и значительнее, и горделивее для сознания человека, — процедил Стаховский.

Стаховская засмеялась.

— А шелест бумажных кредиток, пожалуй, еще значительнее. И горделивее. Я очень люблю деньги, — вдруг вздохнула она, — ибо деньги равносильны свободе моих действий. Я богата, это значит в переводе вот что: я свободна в моих хотеньях и поступках! А это — счастье. Следовательно, счастье — деньги!

— Нет, счастье — творчество, — возразил муж, — я творю картину — я счастливец…

— Ты творишь, а деньги у тебя ее отнимают и вешают у себя в передней! Ах, как это утешительно для твоего самолюбия!

Щуря глаза и покачивая на коленях жену, Стаховский сказал:

— Да. Мы не сходимся с тобой во взглядах. Да. И, может быть, поэтому ты и любишь меня так пылко. Да. Скажи по правде, ты очень страдала в эти последние месяцы, когда я заметно охладел к тебе? Очень? — Стаховский рассмеялся. — Ну, скажи же? Мне можно! Я не заносчив! О, мой Динь-Динь! Скажи же!

— О-о! — вздохнула Нина Николаевна и спрятала лицо на груди мужа. — О-о, как я изнемогала!

— Ты, кажется, плачешь? — спросил ее тот.

— Нет, смеюсь!

— Над чем?

— Над своей глупостью, мой деспот!

Стаховский погладил жену по голове.

— Нет, честное слово, ты доставляешь мне много удовольствия своей покорностью, — сказал он.

Когда жена ласкалась к нему, он всегда казался самому себе деспотом, а когда она властно цыкала на него, он искренно почитал себя за безвольную тряпку.

Нина Николаевна вдруг приподняла лицо.

— Хочешь? — спросила она Стаховского.

— Что именно?

— Заключим сегодня перемирие на всю жизнь? А? Поклянемся в вечной любви друг другу? — она задорно рассмеялась. — Назначь мне сегодня тайное свидание!

— Где?

— Хотя бы в той комнатке наверху? Помнишь пир в честь Астарты?

— А-а, — протянул Стаховский, — о, мой Динь-Динь!

Так он называл жену в приливе особой нежности.

— Вообрази, что я чужая жена, — болтала Нина Николаевна с млеющими глазами. — Что мой муж ревнив и дик, как буйвол. И что я боюсь его, но, любя тебя, — чужого, — все-таки решилась назначить тебе свидание под одной кровлей с моим буйволом!

— А-а, — губы Стаховского осклабились, на прозрачном лице заиграл румянец. — Это будет прелестно, это будет великолепно! Ну, говори еще, говори еще, мой Динь-Динь!

Он все улыбался и глядел вдаль, словно разглядывая какую-то заманчивую картину.

— Ну, говори же, говори! — почти умолял он ее.

— Потихоньку от дикого буйвола я уберу ту светелку для тебя лучшими цветами и приготовлю вина и фруктов, много-много фруктов, — говорила Нина Николаевна, точно пела. — Слушай! — точно приказала она ему, тряся его за плечи. — Слушай и старайся вообразить себя не тем, что ты есть! Слышишь?

— Ну, да, да, — мотнул головой Стаховский, будто недовольный тем, что его оторвали от грезы, — ну, да, да! Я уже воображаю себя другим. Совсем другим. И ты говори, говори!

— Я буду ждать тебя час, два, и беспокойно выглядывать в окно, и вздрагивать от каждого шороха, и волноваться, и мучиться, и бояться, и ждать. Понимаешь? — она снова затормошила мужа. — Понимаешь? И поджидать встречи, и невыносимо бояться ее! Понимаешь?

— Ну, да, да! Говори, говори! — торопил Стаховский.

— Поджидать и думать, думать, бесконечно думать сразу сотнями дум: придет ли он? А вдруг не придет — побоится? Если побоится, — значит не любит? А если он пошел, но его подстерег тот буйвол, дикий, гневный, и убил его? На кого падет этот грех? Что, если есть бессмертие и муки ада? И потусторонние муки? И сказочные создания с огненными глазами и железными когтями тигра? Что, если тот буйвол смертельно поранил моего возлюбленного вон в той косматой аллее сада, и, обливаясь кровью, он ползет сейчас по земле, зовет меня и проклинает самыми злыми проклятиями…

Она умолкла, потому что Стаховский вдруг простонал, отваливаясь к спинке кресла.

— Мне страшно, Нина, — тяжко выговорил он. — Зачем ты говоришь таким тоном? Нина! Нина! — почти выкрикнул он, хватаясь за виски.

— Что с тобой? — забеспокоилось она.

Но он молчал, отвернув побледневшее лицо в сторону, пряча глаза, тяжело дыша.

— Вот видишь, тебе опять нужно серьезно посоветоваться с доктором, — озабоченно сказала Нина Николаевна, — с тобой, очевидно, случаются какие-то припадки…

Все еще тяжело дыша, прикрывая ладонью глаза и облокачиваясь на ручку кресла, Стаховский заговорил:

— Скажи мне спасибо, что я догадался застраховать свою жизнь и именно так дорого. — Если со мной что случится…

Нина Николаевна зажала уши.

— Не смей мне говорить об этом! Пожалуйста, умоляю тебя!

Стаховский болезненно улыбнулся:

— Ну, и не буду!

Однако, оправившись, он опять стал умолять жену досказать ее фантазию.

— Ни за что в жизни! — наотрез отказалась та. — Если тебе вредны волнения? Что ты?

И ушла из оранжерейки.

Встретившись с Ловчим вечером на балконе, она быстро шепнула ему мимоходом:

— Сегодня нельзя. Кругом шпионы!

— Когда же? — простонал тот.

— Ha днях. Непременно. Верь…

Но ее фантазия, очевидно, отравила кровь Стаховского и застряла в его мозгу как непреоборимый искус. Каждый день, при встрече с нею, он осклаблялся, хватал ее за руки и шептал:

— Ну, Динь-Динь, ну, пожалуйста, ну, назначь мне свидание! Помнишь, как ты мне об этом говорила. Будто я тебе совсем чужой, и будто ты жена другого! Ну, предположим, что ты жена Тутолмина! А я будто просто приехал погостить к вам! Ну, пожалуйста…

Нина Николаевна долго отнекивалась, но, наконец, через три дня, уступила просьбам мужа.

— Хорошо! — сказала она.

Стаховский захлебнулся от счастья, весь загорелся румянцем.

— Когда же, Динь-Динь? Когда?

— Сегодня. В час ночи, — прошептала Нина Николаевна, уже принимая вид женщины, назначающей тайное свидание.

— Где? — принял с восторгом соответствующую роль и Стаховский.

— Наверху, в той комнатке…

— Где я впервые встретил тебя? — перебил ее Стаховский, уже совсем входя в роль.

— Только будь осторожнее!

— Разве твой муж так ревнив? — шепотом спросил Стаховский, но, не выдержав роли, звонко расхохотался захлебывающимся смехом.

И опять приставал весь день:

— Ну, пожалуйста, пожалуйста, прорепетируем еще… Ну, да!

И смеялся.

За обедом он, очевидно, совсем вошел в роль и украдкой бросал на Нину Николаевну совсем томные взоры, как самый заправский влюбленный, и говорил о луне, о соловьях, и о прелестях жизни в шалаше, в смиренном соседстве со стадами аркадских коз. После сладкого, попивая уже мадеру, он лукаво напевал:

— А я л-люб-лю-ю я-гнят…

И плутовато косился на Тутолмина, которому он в сладкой мечте собирался водрузить на голову великолепнейшие рога.

А Ловчий сидел за обедом ни жив, ни мертв, побледневший, осунувшийся, угрюмый.

Когда вставали из-за стола, внезапно приехал Суздальцев, что еще более обозлило Ловчего, и он поспешно ушел к себе, бросился на кровать и зарыл лицо в подушку.

Для Суздальцева снова накрыли стол и принесли водку и горячее. Обед начался заново. Стаховский ушел к себе отдохнуть, и в столовой остались только Нина Николаевна, Тутолмин и Суздальцев. Прожевывая закуски, этот последний поспешно сообщил Нине Николаевне, что весь день вчера он провел у тетки в имении, что тетка стала последний месяц частенько прихварывать, что она заметно осунулась и одряхлела, и что по справкам от нее он разузнал прелюбопытную вещь: у него, как оказывается, есть и еще один бездетный двоюродный брат, после смерти которого должен получить наследство все он же, Суздальцев.

Нина Николаевна прислушивалась не без любопытства, но посмеивалась:

— Может быть, тетушка эта от старческой немощи сочинила? Может быть, этот ваш бездетный двоюродный братец вместе с своим наследством утонул при постройке Ноева ковчега?

А Тутолмин величественно думал: «Объегорю вселенную!»

И ему, и Нине Николаевне опять пришлось пить заново мадеру. Суздальцев к тому же соблазнил на кофе с смесью ликеров двух сортов.

Между после обеда и вечерним чаем Нина Николаевна побывала у дяди Керосина. Нужно было переговорить о деле. Необходимо было достать денег на обновление туалета. И после этих разговоров она заскучала, затворилась у себя в кабинете, склонившись над сложными подсчетами. Тутолмин, всегда чутьем догадывавшийся о настроении незаменимой и всегда приходивший с утешением, робко постучал к ней в дверь.

— Что так загрустила несравненная? — спросил он затем, похаживая мимо Стаховской.

— Дела не радуют.

— Что так?

— Необходимы деньги, а доставать их делается все труднее и труднее!

Стаховская вздохнула.

— Вот погодите, — совершенно серьезно заговорил Тутолмин, — еще один годочек совершенствований, и я приволоку вам целые миллионы!

— Это когда вы марсиан обыграете? Ах, Тутолка, но ведь марсиане проигрыша не заплатят, убегут на своих треножниках, — и баста!

Она рассмеялась, но смех ее прозвучал как-то деревянно, неприятно и судорожно. Тутолмин даже обернулся и оглядел ее с недоумением.

«Незаменимая, ты ли это?» — подумал он, вдруг обеспокоившись.

А тотчас же после вечернего чая она стояла на верхнем балконе, склонясь на его перила, и шептала Ловчему, стоявшему внизу и жадно ловившему каждое слово:

— Ловчий! Сегодня! Непременно!

— О, ты, ты, — мучительно стонал тот, тиская свои руки.

— Непременно!

— Когда же?

— В двенадцать часов ночи.

— Где?

— Слушай, Ловчий, внимательнее! Сейчас я буду говорить тебе, как и куда нужно идти…

От ее шепота сохли губы, и кровавые мячики прыгали в глазах.

— Слушай же, Ловчий…

X

Туманы возились, ползали, затягивали приникшие кустики липким паутинником, придвигались осторожно к речке. Камыш беспокойно переговаривался о чем-то. Переговаривались порою кузнечики там, в поле, на своем странном наречии, похожем на шорох треснувшего от зноя стручка акации. Звезды выглядывали на мгновение бледными очами, мигавшими от усталости, и опять задергивались дымчатою фатою.

За конюшнями изредка протяжно кричал сыч, точно плакал ребенок в тоске по матери.

Над речкою стоял Ловчий, в темной рубашке, опоясанной темным шнуром, в темной студенческой тужурке. Умышленно он выбрал себе сегодня такой наряд, чтобы быть незаметнее среди ночной мути. Та женщина, что заслонила собою солнце, ласково припадая, советовала:

— Будь осторожнее! Будь осторожнее! Беда, если нас выследят!

В шорохе камыша и теперь чудился ему ее голос, проникающий к самому сердцу. И глаза ее грезились неотступно, звали за собой, манили.

— Ловчий! — услышал он вдруг.

Весь дрогнув, он оглянулся. В ночной мути у садовой ограды, точно тень скользкая метнулась.

— Ловчий! — опять проползло шелестом.

Бледное лицо у ограды пригрезилось, и темная до пят накидка, сливающаяся с мутью. Поспешно он двинулся на зов.

— Ты ли?

— Я. Скоро уж время идти туда. Муж уснул, кажется. Сейчас я стояла у дверей и слушала… Долго, долго…

Он обнял ее ласково и мягко.

— Идем, — протянул с мольбою.

— А если не спит тот? Ох, боязно, дружок! Коснись рук моих. Как лед они… Боюсь… Что-то вдруг страшно стало… От страха даже голова кружится…

Она рассмеялась, но грусть слышалась в смехе.

— Со мной не бойся…

— Ловчий! А если сегодня ночью меня убьют? Ты будешь плакать обо мне? Ух, страшно!..

Он принял руки ее, холодные как лед, от нервного трепета, и грел их губами. И опять повторил:

— Со мной не бойся!

Осунувшееся лицо высокомерным и надменным стало.

— Вот! — холодно и гордо выговорил он.

Передвинул что-то на кушаке и показал ей маленький кинжалик в серебряной оправе.

— Зачем это, Ловчий? К чему?

С лаской заглянула она ему в глаза.

— Чтоб тебя никто не посмел тронуть! — проговорил он.

Слова его выкованными из железа показались.

Ободрила ее будто эта непреклонная сила, и теплее стало ее рукам.

Она проговорила:

— Ну, целуй меня и еще, Ловчий. И я пойду послушаю там. Все ли спокойно в доме? Спят ли те?

— А тогда придешь?

— Приду, приду… Да разве же можно не прийти?

— А я пойду туда? Как ты сказала?

— Подождешь моего знака. Я с верхнего балкона тебе белым платком махну… Увидишь ли?

— Увижу. А ты не бойся! Со мной не бойся!..

Видно было и впотьмах, как судорогой тронуло ненаглядные губы.

— Тебе что? А если меня убьют? Те? Страшные?

— Сначала убьют меня. Тебя при мне не достанут! Верь мне!

— И верю, Ловчий! Разве можно не верить тебе?

Холодом опахнуло губы.

— Так жди условного знака!

Зыбкою тенью скользнула она мимо забора. У калитки оглянулась на него. Звала глазами. Околдовала, опутала как тенетами, долгим взором. И льву не уйти из таких пут.

Ловчий притих, застыл, насторожился. Сыч кричал с конюшен, жаловался на что-то, точно рассказывал непонятную, но жуткую сказку. И, вскрикивая, гневался, что не дано ему дара речи. Тогда бы всю тоску свою он как на ладони выложил. И проклятье гордое до самых звезд закинул бы. За лесом заорал поезд, как обезумевший титан. Засопел в ярости:

— Пп-ух! У-ух! Ух!

Дрогнул весь от радости Ловчий.

С верхнего балкона взмах белого платка увидел: раз, два и три!

— Значит, можно идти?

Он поспешно и легко двинулся мимо изгороди. Беззвучно скользнул в калитку. Освещенное окно комнаты Тутолмина обошел за сиренями, крадучись, чтобы и ветка не хрустнула под ногой, чтобы и листок не шелохнулся.

Она наказывала:

— Будь осторожнее! Ну, ради меня!

Она, она! А она — все! Звезды, солнце, небо, земля — это она! И дыхание цветов — она, и бархатная ночная тьма.

Ни одна ступенька лестницы не скрипнула под осторожной ногою. Точно и дерево в заговор вступило заодно с ними. Однако, жутко все-таки стало в огромных пустых комнатах. Певучие звуки, замороженные здесь, в тихом сумраке, с той памятной ночи, когда здесь скользили сказочно одетые тени, точно отходили, оживали, как отогретые мотыльки. И звучали певучим шелестом.

В длинном и тусклом коридоре, в самом конце его, на пол узкой полосою свет лег.

— Значит, туда и идти?

Еще раз насторожился и прислушался Ловчий, таясь за косяком. Вздрогнул. Кто-то точно кашлянул тихо в соседних комнатах. Где? Кто? Она, или… Или кто-нибудь из тех? Дыхание сперлось, туманом застлало глаза. Весь напрягся Ловчий и передвинул из-за спины кинжалик на поясе.

И тут же услышал он:

— Ловчий! С-с-с…

Сразу отлегло от сердца. Обрадовал и заискрился в самом сердце знакомый певучий голос. Он бережно привлек ее к себе и стал целовать ее руки.

— Обещаешься?.. Любить? — чуть коснулась она самого уха.

Тихо, как воры, двинулись они к узкой полоске света. Шептались открытые комнаты, откуда еще веяло увядающим клевером, запахом древесного листа.

Одна и сквозь сумрак глянула знакомо, как дорогое, незабвенное лицо. Ловчего так и обдало всего воспоминанием, запахом наивных липок, когда-то укрывавших так благосклонно его и ее, вот эту самую женщину, от розысков Суздальцева.

— Помнишь эту комнату? — шепнула Нина Николаевна.

В углу еще громоздились целые вороха увядающего клевера, прибранного в пахучую копну, но не вынесенного отсюда. Она опустилась на эту копну, задорно заглядывая в глаза Ловчего, еще с холодными от страха руками, еще трепеща от черной боязни. Дрожью трепетали ее губы.

Ловчий бережно коснулся ее рук и вдруг вздохнул, не то простонал, не то выкрикнул что-то тяжкое и злобное, точно гневаясь на то, что у него отняли последнюю каплю его воли. И припал к ней.

Ее карие глаза замерцали, как зеленые искры.

Все прыгнуло искрами и закружилось бурей, радостной, мучительной.

Огромные старые часы, поддерживаемые наглыми, крепкозадыми кентаврами, там, в огромном пустынном зале, дважды отбивали четверть часа, и бархатные, бронзовые звуки разбегались друг за другом по всем комнатам, словно разыскивая кого-то. Но, добежав до комнаты с клевером, они умирали, теряя звучность. Сумерки вздрагивали и колебались, разбуженные. И мягко вздыхали в углах тени старого дома.

И затем еще раз пробили старые часы страшным, одним ударом. И этот звук уже гордо и властно вошел в комнату с клевером и крикнул, как сумасшедший, звонким, бронзовым голосом.

Стаховская выскользнула и прошептала:

— Ловчий, час! Уже час, Ловчий! Ты слышал: часы били час!

И ужас, и тоска слышались в ее голосе.

— Слышишь? — прошептала она снова.

Ловчий услышал: кто-то идет по лестнице.

— Кто это? — шепотом спросил он ее.

— Муж, — процедила она сквозь зубы, — наверное, муж… Выследил, верно…

Ловчий протянул:

— Да?

Взял ее за руку. Ходуном ходила эта рука. Он заглянул в ее глаза.

— Да? — опять спросил, ближе склоняясь к ней.

Шаги раздавались ближе. Послышался будто игривый, напевающий голос.

— А я л-люблю-у яг-нят… — напевал этот голос.

— Он! — почти вскрикнула Стаховская. — Он!

Ловчий крепче сжал ее руку.

— Он тебя мучил? — спросил на ухо.

Она точно кивнула головой.

— Хотел раз убить? Он?

Побледнело и запрыгало лицо Ловчего.

Она молчала. Он понял: да!

И шаги там вдруг замолкли. Видно, тот, шедший, заслышав возглас Нины Николаевны, остановился, прислушиваясь. Потом совсем близко прозвучал его игривый голос:

— Динь-Динь! Ты здесь? Динь-Динь!

— Муж! Он! — прошептала Нина Николаевна.

Ловчий до боли сжал ее руку, будто не желая расставаться с ней, словно в ней черпая нужную силу.

Но она выскользнула, как тень метнулась к широкой портьере, занавешивавшей скрытую дверь. Скрылась, как за стеной, в ее темных складках.

— Боюсь, — шепнула в последний раз.

И тогда, в комнату, в белом фланелевом костюме вошел Стаховский. Сразу признал его Ловчий и остался стоять, как стоял.

Между тем, Стаховский вдруг остановился, точно испугавшись.

— Кто здесь? — спросил он чуть приподнятым голосом.

Ловчий молчал. Только передвинулся ближе к окну, загораживая собою дорогу к портьере.

Никого он не пустит туда.

— Кто тут? — опять уже почти выкрикнул Стаховский.

— Это я, — сказал Ловчий твердо, точно сшвырнув камень.

— Кто-о? — протянул Стаховский, вглядываясь.

— Я.

Между стен комнаты все смолкло. Вглядывался Стаховский. Видны были щурившиеся глаза, чуть вытянутая тонкая шея, рыжеватая бородка.

— A-а! Это вы, Ловчий? — вдруг протянул он, как будто даже с удовольствием. И добавил: — Я было испугался…

— Я, — ответил Ловчий.

Опять все смолкло. Губы Ловчего задергало, и кровь бросилась в мозг, ошеломляя.

— Я думал, это… — заговорил было Стаховский снова.

Но Ловчий перебил его грубо и резко:

— А ты зачем сюда пришел? Под-гля-ды-вать? — выговорил он членораздельно, весь напрягаясь как для борьбы.

— Что-с? — вскрикнул Стаховский.

Ловчий сделал к нему шаг. Жгучее и косматое чудище распирало в нем грудь, бросая его в озноб, сжимая жесткою лапою сердце.

— Под-гля-ды-вать, — вытягивал он, невыносимо страдая и, вместе с тем, ликуя в новом буйстве, раньше им неведомом.

— Что-с? — опять переспросил Стаховский и выкрикнул: — Нахал! Нахал! Нахал!

— Да? — сказал Ловчий и левой рукою схватил его за борты жилета у самой шеи. — Да? А ты? Ты!

Он грубо встряхнул худое и дряблое тело, так что часы выпали из кармана Стаховского и заболтались на золотом крючке.

— Ты! — выдыхал Ловчий.

Он видел: лицо Стаховского как-то все вытянулось и слиняло. Близорукие глаза беспомощно потускли.

— Ну, вы, пустите меня, — вдруг выговорил он, и звук его голоса был так прост, обыденен и незлобив, что рука Ловчего как-то сама собою соскочила, разжав белый жилет.

Оба со вниманием оглядывали друг друга.

— Вы не думайте, что я такой трус, что сразу испугался вас, — между тем, вдруг заговорил Стаховский, как-то некрасиво и будто сердито осклабясь. — Однажды я ударил одного гуся, впрочем, очень приличного, молодого человека…

Он не договорил.

Кровь снова бросилась в мозг Ловчего, застлав все туманами.

Он схватил Стаховского у самого горла.

— Я вам говорю… — взвизгнул Стаховский.

— Ты? — выкрикнул Ловчий. — Ты помнишь? Стрелял? Ты? В нее?

Они завозились в нелепой борьбе, точно пытаясь свалить друг друга на подоконник. Ловчему вдруг вспомнилось: «А я л-люблю-у яг-нят».

— Будешь? Будешь? — выдыхал он в борьбе, сплетаясь с Стаховским в одно тело.

И ощутил у своего горла слабые и скользкие пальцы Стаховского. И он ощутил также ногою острое колено Стаховского, и это ощущение вошло в него, противное и холодное, и точно сказало ему:

— Брось!

И тут же во всем его теле вспыхнула невыносимая злоба на это предупреждение. Совсем с окостеневшим мозгом, неспособным ни на единую мысль, даже на намек на мысль, он выхватил с пояса кинжалик и, сопя, притиснул слабо барахтавшееся тело к подоконнику.

— Брось! — точно снова крикнуло ему откуда-то извне.

Но окрик не воздействовал на окостеневший мозг и скользнул сверх сознания бесследно, как пух по ледяной поверхности уснувшей реки.

Ловчий взмахнул кинжаликом и ударил Стаховского в шею. И ударил еще и еще, вдруг осатанев.

Когда он отпустил руку, Стаховский свалился с подоконника, как мешок, жидко набитый сеном, — легко и почти бесшумно. Только болтавшиеся часы зазвенели, стукнувшись об пол.

— Вот, — проговорил Ловчий, без единой мысли, с опустевшим сердцем.

И выпустил из руки кинжалик.

— Вот, — опять сказал он глухо.

Словно и его голос стал таким же деревянным, как и сознание.

Почему-то на цыпочках он прошел дважды из угла в угол по комнате. Затем прошел в зал и поглядел, остановившись перед старыми часами, который час. Увидел бронзовые стрелки, бронзовых кентавров, нагло вздымавшихся на дыбы. Но часа не сообразил и снова вернулся в ту комнату. Тело Стаховского, свернувшись, белело под самым окном. Ловчий поглядел на него, с таким же равнодушием перевел свой взгляд на взлохмаченную копну клевера и затем на широкую портьеру. Вдруг о чем-то неясно вспомнив, он подошел к этой портьере и, отвернув ее край, заглянул внутрь, точно ища кого-то оттаивающим сознанием. Но за портьерой той женщины уже не было. Она ушла, исчезла. Створа двери осталась еще полураскрытой. Он снова оглянулся тусклыми глазами на тело Стаховского, и вдруг это тело слабо завозилось и мягко перевернулось слева направо. Сперва вытянулось, а потом вновь, медлительно втягиваясь, собралось, ежась.

— М-м… — послышалось оттуда слабое мычание, дребезжавшее как мелко разбитое стекло.

Выкатив глаза, Ловчий стоял, смотрел и слушал.

— М-мы… — опять промычали там.

XI

Ловчий почувствовал жар у темени и у висков. И, не отводя глаз, он все смотрел на скорчившееся тело, которое теперь как будто слабо трепетало.

«Жив, — пронеслось в оттаивающем сознании, — жив он!»

Но эта мысль не пробудила еще ни ужаса, ни радости. Ничего. Только плотнее сдвинула вокруг сумрак. И тут Ловчий дрогнул. Сквозь сизую муть ему показалось: скорчившееся тело Стаховского слабо шевельнулось, будто стараясь высвободить из-под себя левую руку. Острые колени выгнулись круче. Голову задергало.

— М-м… — донеслось до Ловчего.

Тот стыл, коченея, все в той же позе тупого равнодушия. И вдруг все его лицо как-то сразу исказилось, сжатое судорогой, расплюснутое, перекошенное до неузнаваемости, точно ужас надел на это лицо свою тяжкую личину.

Он увидел: тело Стаховского подзывало его, высвободив, наконец, левую руку и делая слабые движения согнутым указательным пальцем, издавая сиплое мычание.

Ловчий опустился на пол, зажал виски и стал раскачивать головою.

Его вывернутые губы выводили какой-то однообразно унылый звук, похожий на слабый вой трубы, треснувшей и срывающейся с басовых нот на высокий дискант.

И до тела Стаховского как будто достигли эти звуки. Его палец заработал сильнее, все подзывая к себе Ловчего. Тот сразу же поймал на себе прозрачный до белесоватости, соскальзывающий взор.

Сделав несуразное движение и не поднимаясь на ноги, Ловчий как-то передвинулся по полу к Стаховскому и низко склонился над ним. Белесые глаза Стаховского скользнули по его лицу; он быстро-быстро задышал, но не грудью, а одним животом. Ловчий вновь поймал на себе взор Стаховского и, увидев судорожный трепет его губ, вдруг догадался о его желании. И ниже склонился к его губам ухом.

— Не надо, — услышал Ловчий вместе с свистящим дыханием будто растекающиеся жидкие слова, — не надо… Не вы… у… у-у-били… не в…ы, а Ниночка… О…на!

Из губ Ловчего опять вырвался тонкий, изогнутый и трепетавший вой.

Вдавленный живот Стаховского теперь уже точно прыгал от усилий.

Снова, притихнув, Ловчий стал слушать:

— А-ажите ей, ск-а-а-жите, — услышал он, — Иночке… что я зн…ал, что о…на… убьет меня… Когда страховался… знал… а-ал… и думал… пусть… если так… жить… нез…а-ачем… а ей… денег… н-н…адо… и пусть…

Лицо Ловчего снова все тяжко извернулось.

— У… мал… усть… — услышал он уже заглушаемое хрипом.

Ловчий увидел в петлице его белого пиджака нежно-розовую орхидею и рядом алое расплывающееся пятно.

«Кровь, — тяжко прошло в нем. — Это его кровь…»

Он опять передвинулся по полу к желтым башмакам Стаховского.

— Доктора сюда надо, доктора! — точно сказал ему кто.

Он сделал движение, чтобы приподняться, но тут увидел, что Стаховский пытается перевалиться на спину, изнеможенно хрипя от тяжких усилий.

— Вам… что? — нелепо прошептал Ловчий, склонясь к нему.

Стаховский молчал и как будто с выражением ужаса глядел на черную полосу портьеры.

— Там! — сказал он хрипло и, опираясь на ладонь, приподнял свое туловище почти до поясницы. — Там!

— Кто? — шепотом спросил Ловчий.

— Плыв-вет… за-а-мной, — услышал он разорванные, полные ужаса слова. — А-а-мной… черн-а-а…я стерлядь!

Рука его соскользнула, и голова стукнулась об пол.

Ловчий склонился к нему и тотчас же догадался, что тот мертв.

Лоб Стаховского стал бел и гладок как фарфор. В спокойном равнодушии застыли тонкие насмешливые губы.

— Да, — сказал Ловчий глухо.

И осторожно, на цыпочках двинулся прочь. Весь дом напряженно молчал, точно в нем не было ни одной живой души. Ловчий спустился по лестнице вниз и дважды на цыпочках прошелся длинным коридором, кого-то ища. Все комнаты были темны и пусты. Только из комнаты Тутолмина тонкой полосою выбивал свет. Чуть приотворив эту дверь, Ловчий заглянул туда, не переступая порога, изнеможенно коченея.

Тутолмин сидел за столом, полуодетый, сбросив с себя пиджак, и тасовал колоду карт, как-то проворно извертывая во время тасовки широкие ладони. Его высокий лоб был покрыт капельками пота. Казалось, что он играл сам с собою в карты, сдавая их на четыре кучки.

— Валет червей? Где? — задал он затем кому-то вопрос глухим шепотом. — Ну-с?

— К вам можно? — тихо спросил Ловчий.

Тутолмин повернул к нему четырехугольный подбородок.

— A-а, это вы? Пожалуйста, пожалуйста, — произнес он равнодушно.

Ловчий вошел, осторожно ступая, подошел к столу и опустился рядом с Тутолминым в кресло.

— Что скажете? — спросил его Тутолмин.

Ловчий тупо глядел на карты.

— Погода сегодня скверная, — вдруг выговорил он. — И завтра, наверное, будет дождь.

— Может быть, и дождь, — согласился и Тутолмин. И добавил: — Хотите сыграть со мной в дураки? В пять карт?

Ловчий медленно потирал рукой лоб и, казалось, не слышал вопроса.

— Звезд совсем нет на небе, — опять сказал он.

— Заволочно, — согласился Тутолмин, и опять спросил: — Хотите сыграть со мной в дураки? От скуки?

— Пожалуй, — развел руками Ловчий.

«А тот наверху лежит», — подумал он в ту же минуту.

— Стаховский там, наверху, — сказал он вслух глухо.

Тутолмин уже сдал карты и как бы с насмешливым ликованием глядел в глаза Ловчего, поджидая, когда тот заглянет в сданные ему карты.

Но тот не торопился принять их и хмуро сидел, слегка поеживаясь.

— Ну, что же вы? — не выдержал Тутолмин. — Я сдавал, — значит, ваш ход!

Ловчий взял карты, медленно разобрал их между пальцами и с некоторым удивлением, — впрочем туповатым и холодным, — уставился на Тутолмина. Тот отвалился к стенке стула и, закатывая под лоб глаза, залился мелким и заливчатым, ликующим смехом.

Ловчий снова с недоумением заглянул в свои карты.

— Что вы? Ну, что вы не ходите? — спросил его Тутолмин.

— Да у меня на руках пять дам бубен! — выговорил Ловчий и будто сделал попытку улыбнуться.

Тутолмин снова прыснул со смеху. Его одутловатое лицо ликующе осветилось.

— Вот что значит уметь хорошо сдать! Вот что значит искусство! — выговорил он. — Но хотите, я сейчас пересдам? Хотите? — все еще раскалывался он захлебывающимся хохотом.

Ловчий бросил свои карты на стол и хмуро уставился блеклым взором на портрет Нины Николаевны, стоявший тут же, на столе, рядом, в плюшевой раме.

Между тем, Тутолмин снова, стасовав колоду, уже сдал себе и Ловчему и опять с торжествующей снисходительностью поглядывал на того.

Ловчий, не отрывая глаз, глядел на портрет.

Тутолмин тронул его за рукав.

— Ну, поглядите же в свои карты! Ну, в последний раз! — приставал он к Ловчему.

Тот молчал. Жилы на его висках вздулись.

— Поглядите, поглядите! — умолял его Тутолмин. — Теперь вы увидите, что у вас на руках пять десяток пик! Ну да! Ну да!

Ловчий взял карты, но, не заглянув в них, сердито швырнул их на пол. И его лицо сразу болезненно осунулось.

Тутолмин притих.

— Сгубили вы меня все тут! — горячо выговорил Ловчий. Крякнув, он снова стал потирать ладонью виски.

Тутолмин точно стряхнул с себя недоумение и, привстав со стула, поднял брошенные Ловчим карты и показал их ему.

— Вот поглядите, — проговорил он, — и опять у вас, пять десяток пик! Это фокус или…

Он не договорил, вдруг изменившись в лице, с трепетом приближаясь к Ловчему, пристально заглядывая в его глаза.

— Ага, — сказал Ловчий, пробуя улыбнуться.

Но судорога будто сплюснула его губы и перекосила брови.

Он выговорил, не отводя глаз, перед испытующим взором Тутолмина:

— Стаховский где?

— Спит? — прошептал Тутолмин, склоняясь к нему.

— Наверху, — Ловчий досадливо взмахнул рукой.

— Спит? — опять прошептал Тутолмин, все больше и больше пугаясь.

Ловчий затряс обеими руками.

— Да нет же, нет же… Ведь я его сейчас убил! Там! Наверху!

Голова Ловчего приникла к самым коленям. И видно было, как задергался его круглый затылок.

Тутолмин стоял над ним бледный. Его одутловатое лицо сразу позеленело и отекло.

— А-а! — выдохнул он тяжко.

Поспешно он подошел к столу и злобно сбросил со стола колоду карт, швырнув ее широким и брезгливым жестом.

— Это она! Это она! — простонал он. — Я — шулер! А вы — убийца! Это ее профессия — превращать человека в свинью! А-а! — опять выдохнул он как рыдание.

Ловчий поднялся на ноги и, не глядя на Тутолмина, поспешно прошел мимо него. На крыльце его сразу опахнуло свежестью. Туманная, хмурая ночь точно заглянула ему в лицо и сказала: «Здравствуй!»

— А-а, — досадливо отмахнулся рукою Ловчий.

Сизый мопс встретил его у калитки сада и с завыванием залаял. Он отшвырнул его ногою и сообразил: «Значит, она не спит. Значит, она в саду. И этот сторожит ее, как… Тутолмин!»

Он прошел в калитку. Двинулся широкой аллеей.

Пахло зелеными листьями и травой.

«Где же она? — думал он, — Где-нибудь тут? Где же?»

Встреча с ней именно сейчас, сию минуту, казалась ему необходимой, точно он хотел проверить себя в чем-то наисущественном, самом главном.

«А тогда?» — задавал он себе вопрос и не знал, как на него ответить.

Мысли его путались, затягивались, переплетались в неразгаданный клубок. Самые разнородные ощущения то остро пронизывали его, то гасли, сбрасывая в равнодушие и тьму.

Около ската, на скамье, он увидел ее. Рядом с нею сидел кто-то в белом кителе.

«Суздальцев», — догадался он.

Но догадка не возбудила ни малейшей ревности.

— Пустяки, — точно сказали ему, — все пустяки!

Он воззрился на них без любопытства и подозрений. Слышно было, что они о чем-то шепотом и жарко беседовали, пожалуй, совещались, возбужденно жестикулируя.

И то обстоятельство, что ее соседство с тем он принял с таким равнодушием, испугало его, застилая его мозг скользкими и холодными туманами.

Желая еще все-таки спастись, выйти из заколдованного круга, он позвал ее, назвал по имени. Она оглянулась с беспокойством, и видно было, что сразу же признала его. Полуобернувшись к Суздальцеву, она что-то торопливо проговорила ему и пошла быстрой походкой в липовую аллею. А Суздальцев прошел в глубь сада, скрывшись за кустами.

Ловчий поджидал ее без нетерпения и холодно. Слушал, как противно скулил мопс у калитки, просясь в сад.

— Как Тутолмин, — сравнивал он.

Она подошла к нему и заглянула в его лицо близко-близко. Он жадно схватил ее руку, как утопающий спасательный круг. Но это прикосновение не пробудило в нем ни намека на радость. Ничего не пробудило. Брови его угрюмо перекосились от сознания гибели. Пробуя еще, однако, бороться, он припал к ее руке губами и ощутил только запах человеческой кожи. И ничего больше. Это совсем замкнуло его черным кругом.

Высвободив ее руку и хмуро полуотвернувшись, он сказал:

— Я убил того… вы знаете? Стаховского… там, наверху… Ах, Боже мой! — вздохнул он.

Ее лицо затрепетало. Выражение ужаса, страдания, недоумения и беспросветного отчаяния скользнуло по этому лицу в мгновенной смене.

— Бедный, бедный! — воскликнула она, всплескивая руками, тяжко и искренно соболезнуя о ком-то как бы в смертельной тоске.

«О ком?» — подумал он безразлично.

Ее лицо белело во мраке, не возбуждая в нем ни радости, ни печали.

— Он сказал, когда умирал, — заговорил он, полуотвернувшись, — он сказал: «Ей были нужны деньги, и пусть!»

Ее лицо мгновенно изменилось, настораживаясь.

— Ничего не понимаю, — как-то простонала она, точно еще прислушиваясь.

— И еще он сказал, — цедил Ловчий сквозь зубы, — сказал: «Когда я страховался, я знал, что… убьет меня!»

Он точно пропустил какое-то имя, не желая ни упрекать, ни обвинять, ни каяться.

— Ах, ах! — опять заметалась она в темном ужасе, будто не расслышав его слов.

И затем уже капризно и сердито добавила:

— И опять-таки я решительно ничего не понимаю…

— И не надо ничего понимать, — точно поддакнул ей Ловчий, — все равно везде обманут! — Он развел руками.

— Бедный, бедный! — мучительно простонала она, ломая руки.

— Все равно обманут, — повторил Ловчий, будто начиная раздражаться. — Обещают миллионы, а выдадут грош! Да!

Она пристально и нежно заглянула в его глаза, прикоснулась к его руке с выражением мольбы и, все придерживаясь за его руку, жалобно вздыхала:

— О, мой бедный, бедный!.. Ах, как все это ужасно!

Он, опять-таки точно поддакивая ей и, пожалуй, соболезнуя, сказал:

— Все бедные, все нищие, все обворованы. А кем? Кем?

Она вдруг отдернула свою руку от его ладони, испугавшись и догадавшись, что ее прикосновения воспринимаются им как деревом.

С поспешностью она проговорила:

— Вы подождите меня здесь… О, бедный, бедный!.. Сейчас я вернусь к вам… сейчас! Вот только сейчас… Подождите!.. Надо что-нибудь делать… Ах!

Но он ясно понял, что она испугалась его и не придет сюда более.

И все-таки он остался ждать, провожая ее заслоненную мутью фигуру тусклым взором. Стоял и ждал терпеливо, но холодно, сам не зная, для чего это ему было нужно. Слушал шорох птички в сиреневом кусту.

— Нет, не придет, — проговорил он затем, — не придет.

Еще постоял несколько минут и глядел на белесые тучи.

— Боится прийти, — решил он.

Широко махнув рукой, он снова вышел на двор. Огромный дом показался ему трупом, в котором уж копошились черви.

— Ф-фа, — брезгливо выдохнул он, передвинув плечами.

Скатилась звезда, бросив в глаза мелькание.

«Куда же мне теперь?» — подумал он напряженно.

И вдруг, точно осененный новой мыслью, горячо зажегшей на мгновение опустошенное сердце, он поспешно зашагал к соседнему лесу. Обогнув его, он тотчас же увидел красные огни локомотива и низенькие рядом с лесом постройки станции.

«Поспею еще», — подумал он.

Скрежеща железом, маневрировал поезд и пыхтел:

— П-пусть, п-пусть!

Вспомнились слова Стаховского:

— Ей надо денег… пусть!

Завидев начальника станции в красной форменной фуражке с галуном, он подошел к нему.

Близко-близко тот увидел взбудораженное, больное лицо.

— Вам что угодно? — спросил он.

Ловчий ответил вопросом:

— Когда идет поезд на Москву?

— Через четыре двадцать, — как-то деловито отрубил начальник станции.

— Жаль, — вздохнул Ловчий и добавил:

— У меня есть в Москве родственник.

— Что-с? — переспросил начальник станции и, увидев бежавшего мимо человека в кожаной куртке, окрикнул: — Михеев! Где же Сокольников?

— Жаль, — опять повторил Ловчий, — мой родственник ветеринарный врач, — сказал он начальнику станции, — его фамилия такая же, как и моя: Ловчий.

Человек в кожаной куртке на бегу откликнулся:

— Сокольников пьянствует, а я за него отвечай!

— Черт его подери, — выругался начальник станции и, обернувшись к Ловчему, сказал: — Я знал одного машиниста, его фамилия была Кормчий!

Красные огни до боли резали глаза Ловчего. Он двинулся прочь рядом с рельсами. Но тут же обернулся в сторону начальника станции и спросил, ткнув пальцем:

— А это что за поезд?

— Товарный на Тулу, сейчас идет, — откликнулся тот и раздраженно закричал: — Михеев, Михеев!

— Е-е… — повторил кто-то в лесной просеке.

«Опоздал», — думал Ловчий.

Он подошел к рабочему, стоявшему у будки, и сказал, пожимая плечами:

— Хочу покурить, а папирос нету!

— Буфет заперт, — ответил рабочий, — папирос вам не достать!

— Жаль, — вздохнул Ловчий.

Минуты две он стоял возле рабочего и точно чего-то поджидал.

— А Сокольников опять запил, — улыбаясь, сказал рабочий.

— Михеев! — кричал начальник станции.

— Е-е… — передразнила лесная просека.

Ловчий поспешно двинулся, удаляясь от станции, мимо рельсов…

Он шел так минуты три-четыре, без мысли в голове, с опустошенным сердцем. Небо над лесом стало розовым. Звезды уходили в глубь неба.

— П-пусть, п-пусть, — услышал он исступленный вопль за спиной.

Он неторопливо сошел с рельсов и оглянулся. Громыхая и сопя, к нему бежал товарный поезд, как железный дракон, с круглыми, кроваво-красными глазами.

— Да? — спросил себя Ловчий.

Целая вереница образов бросилась в его память, как прорвавшая плотину волна.

— Да? — еще раз спросил Ловчий.

Он как-то прыгнул к рельсам и бросился наземь, ощутив у горла холодное железо рельс.

— П-пусть! — точно злобно заорало обезумевшее чудовище где-то близко.

Ловчий услышал скрежет железных челюстей и сердитое сопенье.

— П-пусть, — сказал он самому себе.

И тут его накрыло алой тьмою.