Алексей Будищев «Светлый гость».

III.

Бродяги снова очутились в лесу. Они пошли старым следом, хотя его уже сильно запорошило метелью. Они запускали руки в снег, разгребали его пальцами, как граблями, лазили на четвереньках, обшаривали каждый кустик, ощупывали каждый пенёк среди крутящегося снега и воющего ветра. С красными, остуженными руками и опухшими лицами, запорошенные с ног до головы снегом, они продолжали свои поиски с непоколебимым упорством, запуская одеревеневшие пальцы под прошлогодние листья, под коряги, в дупла и расщелины, туда, где кисета даже и не могло быть.

Уже в лесу совершенно стемнело, уже зимние сумерки быстро сменились ночью; уже в мутном небе блеснули тусклые звезды, и голодная волчица протяжно завыла под курившимся скатом гудевшего и свистевшего оврага, а они все еще продолжали свои поиски с неутомимой выносливостью и упорством.

Наконец, они поднялись с земли, охлопывая руками снег с дырявых боков своих полушубков, и долго безмолвно глядели в глаза друг другу. Их щеки и уши опухли от холода; они окоченели.

— Нет кисета, — наконец, выговорил Авенирка, — что же нам, родимый ты мой, делать?

— В баньку сходить, попариться! — злобно крикнул Македон и двинулся вправо среди курившегося леса по их старому, полузаметному следу. Авенирка, по колени в снегу, виновато поплелся за ним.

— Слушай, — сказал он, нагнав Македона, — идем искать дорогу в деревню.

Македон повернулся к нему. Его опухшее лицо перекосилось от злобы.

— В деревню? В какую деревню? — крикнул он, — До Аннушкиной слободки восемнадцать верст, до Сердобольского хутора двенадцать, до Акимова двадцать две. Куда же мы понесем ночью свое рванье? И ты думаешь, я донесу туда эту дыру? — крикнул он, хлопнув рукою по разрезу своего полушубка.

Авенирка виновато потупил глаза.

— В хату мы пойдём, — бешено крикнул Македон, пригибаясь к лицу Авенирки, — помирать в хату!

Он ухватил Авенирку и потряс его за шиворот. Но в его глазах он увидал то выражение тоски и беспомощности, какое бывает у зайца, когда его прикалывает охотник. И он выпустил его из своих одеревеневших рук.

Они снова безмолвно двинулись среди гудевшего и стонавшего на разные голоса леса.

Когда они вышли на поляну, на крыше их хаты крутились два снежных вихря. Они то приближались; то удалялись друг от друга, как два вертящихся волчка, то внезапно рассыпались шатром, но тотчас же возникали снова. И эти вихри показались Авенирке двумя беснующимися призраками, двумя «нечистыми». Ему казалось, что они пляшут, злорадствуя и торжествуя, и поджидают к себе в гости двух бездомных бродяг, две заблудившиеся овцы, из которых они выпьют в эту ночь всю кровь и превратят их в две ледяные сосульки. Авенирка шел за Македоном, коченея от холода и ужаса.

IV.

Бродяги вошли в хату и заперли дверь на крючок. От стен хаты веяло холодом. Ветер приносил в щели снег, усыпая земляной пол хаты. Авенирка неподвижно уселся на лавке. Македон заходил из угла в угол, потирая руки и разминая ноги. Он ходил долго, упорно, точно с чем-то борясь, точно делая кому-то назло. Авенирка все так же неподвижно сидел да лавке, словно прислушиваясь к вою ветра. Ему было лень шевельнуть пальцем. Между тем, Македон перестал переходить из угла в угол, а кружился среди хаты, выделывая какие-то странные зигзаги, и каждый раз при своем движении взад и вперед упрямо повторяя их. Авенирка заметил это, и ему даже стало страшно, хотя он уже не был способен особенно сильно ощущать страх. Он лениво приподнялся с лавки, тронул Македона за рукав и полез на печку. Македон безмолвно последовал за ним. Они улеглись на холодной печке, тесно прижавшись друг к другу, поджимая чуть не к подбородку колени и кутаясь в свое рванье. Однако, Авенирка пролежал на печке недолго. Внезапно сонливость исчезла; ее заменил ужас и, вместе с тем, его точно что осенило. Он соскочил на пол и, подбежав к отверстию печки, выкидал из неё весь хворост. Затем он стал выгребать оттуда чуть теплую золу, забирая ее руками в полы своего полушубка. Затем так же поспешно он возвратился обратно и развалил ее ровным слоем но лежанке, уступив половину на постилку для Македона. После этого он лег на эту золу животом и запустил в неё, насколько это было возможно, обе руки, пытаясь взять в себя все тепло, которое заключалось в ней. И тут же он подумал, что не дурно было бы им обоим совсем забраться в печку; но он тотчас же сообразил, что её отверстие слишком мало и годится для ночлега разве только собаки. И он продолжал лежать рядом с Македоном.

Однако, зола скоро остыла, отдав все свое тепло бродягам и не согрев их.

И тогда Македон, внезапно перевалившись через Авенирку, соскочил на пол и стал как бы плясать, размахивая руками и притопывая ногами. Авенирка видел, как развевались полы его полушубка и как злобно сверкали его глаза. И он понял, что на его товарища опять нашло то «давишнее», что побуждало его в лесу трясти Авенирку за плечи.

Авенирка безмолвно смотрел на плясавшего Македона тусклыми глазами и все собирался что-то сказать ему. У него даже была одна очень хорошая мысль, но он забывал ее тотчас же, как только собирался открыть рот. Впрочем, Македон и сам прекратил пляску. Шатаясь, он подошел к печке, судорожно уцепился обеими руками за её деревянный ободок и вдруг зарыдал, встряхивая головой и плечами, точно его тошнило.

— Бродяжничали весь век, как псы, — говорил он, рыдая, — и помрем, как псы, без покаянья!

Он рыдал долго и тяжко, но постепенно его рыдания перешли в тихий плач. Он плакал, как ребенок, утирая кулаком слезы и прислонившись лбом к деревянному ободку печки. Ему как будто становилось легче. И тогда в дверь хатки кто-то постучался. Македон услышал этот стук, очень похожий на стук ветра, но понял, что это стучится не ветер, а смерть. И это успокоило его окончательно. Он взобрался на печку, перелез через Авенирку и лег, устроившись поудобнее.

Завыванье бушующего ветра доносилось в умолкшую хатку. Бродяги лежали рядом на холодной печке и спали. Впрочем, даже не спали, а как-то странно грезили. Они то закрывали, то снова открывали глаза, то щурили их, как бы во что-то внимательно всматриваясь и грезили.

Македону виделось, будто он идет лесом, выслеживая зайца, и чем дальше идет он, тем больше хочется ему идти, и тем легче становится он сам.

А Авенирке грезилось, будто он сидит в бурьяне, на задах своей деревеньки, между малиновых головок репейника, и хлебает из котелка горячие щи. А перед ним будто стоит, подперев кулаком подбородок, его жена Дарья, которую зовут на деревне Дарьей-Соболихой. И будто она толстая и короткая, очень похожая на самовар. И будто она вся такая добрая. И румянец у неё на щеках добрый, и губы толстые и добрые, и подбородок тупой и добрый. Но что всего удивительнее, Авенирка не только чувствовал, что он сидит и ест, но и видел самого себя и даже как будто наблюдал за собою. И даже как будто Авенирка наблюдавший и Авенирка хлебавший щи мало имели между собой общего.

Бродяги лежали на печке и грезили, и с каждой минутой их грезы становились все успокоительней. Они щурили глаза и внимательно вглядывались в пространство.

Потом им обоим сразу пришло на мысль, что они умирают, и что им нужно покаяться в грехах. И в ту же минуту в дверь лесной хаты кто-то постучался вторично, и стук на этот раз был слышен явственней и звучал настойчивей. Македон первый услышал его и хотел было сказать Авенирке, чтобы он отпер стучавшему в дверь, и если это человек, спросил бы у него огонька. Но он не успел сказать этого, потому что Авенирка понял его и без слов и, соскочив с печки, поднял из петли крючок.