Алексей Будищев «Светлый гость».

V.

Дверь распахнулась без скрипа, в хату ворвался стихающий шум ветра, и на пороге появился странник. Он казался одетым во все белое, может быть, оттого, что вся его одежда была сплошь занесена снегом, и видом походил на странствующего монаха. За руку он держал маленького мальчика, одетого тоже во все белое. Странник неторопливо затворил за собою дверь и троекратно перекрестился на образ. Мальчик сделал то же. Его крошечная ручка дрожала от холода.

— Эхе-хе, — вздыхал странник, — Господи Милостивец, Царица небесная, святые угодники, мальчонка у меня иззяб шибко. Здравствуйте, Божьи люди!

— А нет ли у тебя огонька? — спросил Авенирка, стоя на полу, как бы в полусне.

— Эхе-хе, — вздохнул странник, — нет родимый, нет огонька, какой у меня огонёк. Мальчонка вот у меня замерз совсем. А вы что, родимые, помираете?

— Помираем, — отвечал с печки Македон.

— Помираем, — вздохнул Авенирка, влезая на печку.

— Ну, и мы помирать будем, — завозился странник, усаживаясь под образами вместе с мальчиком. — На миру, говорят, и смерть красна, — продолжал он, — себя не жалко, мальчонка жалко; мальчонка сберечь бы, добрые люди, надо.

Странник вздохнул и опять завозился.

— На печку бы лезли, — сказал Македон.

— Нет, я под образами, — шевельнулся странник, похлопывая рука об руку, — под образами, Божий человек. Все равно помирать-то надо. От смерти, милая душа, не уйдешь. Мальчонка вот жалко, мальчонка иззяб шибко, шапчонка на нем больно плоха. Э-хе-хе, милые люди!

Авенирка шевельнулся на печке. Внезапно при слове «шапка» в его душе словно что-то проснулось. Он понял, что ему нужно что-то сделать, но что именно — он хорошенько не знал. Он напряг все свое внимание и, наконец, понял.

— Слышь, — отозвался он лениво, — взял бы ты у меня шапку-то. У меня шапка новая, хорошая. Мальчонка сохранить бы надо, а мне все равно помирать-то.

Он снял с головы шапку и нисколько не удивился этому, потому что чувство, побудившее его на этот поступок, всегда было живо внутри его, но он боялся и чуждался его. Он сознавал, что раз он пойдет по этой дороге, он уже не вернется назад, туда, куда звали его все привычки. И раньше он боялся этого, а теперь не боится, потому что перед ним не жизнь, а смерть. Но, исполнив это, он не почувствовал в своей душе ни умиления ни блаженства, а только как бы некоторое облегчение, как работник, исполнивший заданный ему урок.

Авенирка держал в руках шапку. Странник, шмыгая ногами, подошел к нему и принял ее из его рук.

— Э-хе-хе, — вздохнул он. — Вот спасибо; мальчонку-то сберечь надо, а ты все равно помрешь. Чувствую я, что помрешь. И, что-то нашёптывая, он ушел к себе в угол. Надень, мальчик, шапочку, — заговорил он, — надень, родимый, шапочку, — теплей, голубок, станет. Ишь у тебя и сапожки-то худые-рваные, ознобил ты свои ножки младенческие. Э-хе-хе, сохранить бы младенчика надо. Жалостлив я, да неимущ!

Македон приподнялся на печке.

— Жалостлив на чужой карман, — лениво отозвался он, — своих небось не отдашь!

— Свои не отдам. Милая душа, — вздохнул странник, — свои не отдам.

И тут Македон увидел его ноги — они были босы, обморожены и покрыты желтыми пузырями. Македон мрачно сбросил с себя сапоги, улегся на печке лицом к стене и не сказал ни слова.

Странник, шмыгая ногами, подошел к печке и поднял с полу сапоги.

— Вот спасибо, милая душа, за сапоги, — говорил он, — Тебе их, известно, не нужно, ты все равно и в сапогах помрешь, а мальчонка сохранить надо.

И Македон слышал, как он завозился под образами, обувая мальчика в сапоги. Потом он и сам уселся на лавку, похлопывая рука об руку, вздыхая и повторяя свое «э-хе-хе». Он долго сидел так и, наконец, снова повернул свое лицо к бродягам.

— Помираете? — вздохнул он. — Помираете, милые души? Коль помираете, покаяться перед смертью надо бы. Покаяние — любви родной брат. Покаяние, — что твое солнышко — сердце греет. Покаялись бы, — повторил он, вздыхая, — да припомнили бы хорошенечко, дела за собой какого доброго не знаете ли? Припомнили бы, милые души.

И бродяги поняли, что надо покаяться.

Первый начал Македон. Он заговорил медленно, лениво и вяло, с трудом вытягивая из себя слова, между тем как его сердце было торжественно и серьезно.

Его жизнь — сплошной грех. Он всю жизнь плутовал, воровал и мошенничал.

По суду лишен всех прав и полжизни изжил в острогах, где научился играть в карты, рассказывать богохульный прибаутки и делать из олова серебряные двугривенные.

Македон доброго дела не знает за собой ни одного.

— Ни одного? — вздохнул странник. — Э-хе-хе, худо, родимый, в аду, голубок, будешь. Плохо, милая душа!

— Знаю, что в аду, — сказал Македон и заплакал.

И тогда стал говорить Авенирка.

Его жизнь тоже один сплошной грех. Он так же, как и Македон, вор и негодник. Он даже много хуже Македона. По суду он лишен особых привилегий, но, вероятно, в шутку. Привилегии у него отродясь ни одной не было. А если бы и была у него какая-нибудь, хоть самая завалященькая привилегия, он бы, наверно, ее пропил или проел, так как питает к водке и горячей пищи слабость непреодолимую. В тюрьме он тоже провел полжизни. Доброго дела не знает за собой ни одного.

— Э-хе-хе, — вздохнул странник, — и ты, милый человек, в аду будешь.

— Знаю, — Отвечал Авенирка и тоже заплакал.

Бродяги лежали на печке и плакали. Им было горько сознавать не то, что ушла их жизнь, а что ушла она так скверно и смрадно.

Они напрягали память, чтобы припомнить хоть одно доброе дело, но не могли припомнить. И они плакали, и их слезы были горьки и горячи.

И тогда странник сказал:

— А теперь и вы, милые души, послушайте мою сказочку. Послушайте и поплачьте да припомните, дела какого доброго за собой не знаете ли. Сказочка моя, добрые вы люди, простенькая и называется она «Сказочкой о двух крендельках».