Алексей Будищев «В неприятной компании»

Я был у Ашметьева в первый раз. Всех нас было шесть человек. Мы позавтракали бараньими котлетами и, по приглашению хозяина, направились в кабинет, так как ехать на охоту по тетеревам, для чего мы собрались у Ашметьева, было положительно невозможно. Легонький, дувший с утра северо-восточный ветер превратился внезапно в бурю и затащил все небо хмурыми тучами. К довершению всего полил дождь, холодный и неприветливый, какие бывают в августе, без грома и молний, скучный и монотонный, стегавший землю с угрюмой настойчивостью, точно эта экзекуция сама по себе не доставляла ему решительно никакого удовольствия и вызывалась лишь горькой необходимостью. Мы разместились на креслах, а хозяин дома, Ашметьев, высокий сорокалетний брюнет великолепного сложения, приютился на крошечном диванчике, рядом с своим другом Клеверцевым, известным за желчного спорщика. Мы закурили папиросы и попеняли на погоду, и вскоре завязался разговор о последних событиях в Европе, об анархистах, смертной казни и т. д.

Клеверцев, маленький и худенький блондин с помятым лицом, кипятился более всех, спорил со всеми сразу и на всех поглядывал с ненавистью. Ашметьев сидел, попыхивая сигарой, покусывая её кончик зубами, и равнодушно глядел на Клеверцева. А Клеверцев кричал:

— По-моему, смертная казнь несправедлива уже вот почему: убийца почти всегда бросается на свою жертву неожиданно и расправляется с нею быстро, а закон заставляет осужденного мучиться в ожидании смерти несколько суток. Здесь, как видите, справедливость нарушена. Да-с! Если смертная казнь необходима, так уж лучше прибегать к суду Линча; раз, два, три и готово!

Клеверцев стучал пальцами по столику. Ашметьев лениво потянулся.

— Но позволь, — сказал он, — если предложить осужденному на выбор смертную казнь сегодня или завтра, то он всегда выберет завтра, так как человек — существо в высшей степени легковерное и до последней минуты надеется на какое-то чудодейственное избавление. Я это говорю потому, что сам был в положении осужденного на смерть.

Глаза Ашметьева засветились; он передвинул сигару из левого угла рта в правый. Мы с недоумением переглянулись.

— Да, да, — повторил Ашметьев, оглядывая нас уже потухшими глазами, — я был в положении приговоренного к смертной казни и, если хотите, расскажу об этом.

— Пожалуйста, пожалуйста, — раздалось со всех сторон.

Ашметьев раскурил сигару. Клеверцев на цыпочках прошел в дальний угол кабинета и опустился в кресло.

— Лет десять тому назад, — начал Ашметьев, — я исправлял должность судебного следователя. Да-с. Так вот-с около этого же времени, т.е. в половине августа, я охотился по тетеревам в лесной даче Ильи Петровича. — Ашметьев пыхнул сигарой и кивнул головой на моего соседа справа, Коноплянникова.

— Дача эта, — продолжал он, — называется «Гремихой», места там глухие, и тетеревов водится бездна. Отправился я пешком, охотой по обыкновенно увлекся, и вечер захватил меня в лесу. День с утра был ясный, но к вечеру, Бог весть откуда, набежали тучи, зашумел ветер, заморосил дождь. Вскоре дождь превратился в ливень с громом и молнией, холодный и упорный, хлеставший меня холодными каплями, как свинцовой дробью. Ветер подул сильнее. Он носился по лесу, гикая и свистя, как разбойник, ломая сухие ветки, взметая старые листья и срывая с меня фуражку. В лесу воцарилась тьма; она затопила собою весь лес, как выступившее из берегов море. К довершению всего моя собака, подняв незадолго перед дождем зайца, не шла на мой зов. Она, очевидно, потеряла мой след и теперь за воем бури не слышала моего голоса. Я шел лесом медленно, еле передвигая усталые ноги; перспектива заночевать в лесу совсем не радовала меня. И вдруг я увидел огонек, как бы от тлеющих угольев. Я остановился, пристально вглядываясь во мрак. Дождь продолжал стегать меня свинцовой дробью; ветер шумел, точно мимо моих ушей стремительно проносилось бесчисленное множество чем-то испуганных птиц. Я напрягал зрение, но ничего не видел, кроме тлеющих на земле угольев. Почему они не тухли под дождем?

Я двинулся вперед, но в эту минуту полог неба с грохотом треснул пополам, и змеевидная молния осветила окрестность. Я воспользовался этим моментом, огляделся и понял, почему угли не тухли. Передо мной была небольшая полянка, на которой в нескольких саженях от меня ютилась землянка, какие роют себе для летнего жилья угольщики или дегтяри. Угли тлели у входа под соломенной кровлей этой землянки. Я даже успел рассмотреть двух человек, сидевших на полу около угольев. На одном из них были желтые шаровары. Я двинулся на огонек, радуясь, что укроюсь от дождя и проведу ночь в обществе людей. У входа меня остановил на минуту оклик: «Кто здесь?» — «Охотник», — отвечал я, нагибаясь, чтобы проникнуть в землянку.

Я очутился под крышей.

— Охотник, застигло дождем и захлестало, как собаку, — повторись я, отряхиваясь при чем дождевые капли упали на угли, и в землянке стало еще темнее.

— А мы — дровосеки, — услышал я, — садитесь, милости просим копеек за восемь; землянка славная, ее только в прошлом году угольщики вырыли.

Я поставил свою двустволку в угол чтобы погреть над углями закоченевшие пальцы. Человек в желтых шароварах встал; он был бос, и его ноги, загрубевшие как собачьи пятки, были потресканы, исцарапаны и в болячках около щиколоток. Лица его я до сих пор не видел, так как тлевшие угли озаряли только самый низ землянки. Между тем человек в желтых шароварах сказал своему товарищу:

— Подбрось-ка, милюга, веточек, — и заходил из угла в угол.

«Милюга» бросил на угли несколько отсыревших веток. Они не загорались, а только коробились и трещали.

— А славное у вас ружьецо, — услышал я из угла, и теперь этот голос показался мне знакомым, — хорошая двустволочка и с казны заряжается.

В голосе говорившего послышалась ирония; он снова показался мне хорошо знакомым, и мне почему-то стало страшно. Человек в желтых шароварах, разглядывая мое заряженное ружье, стал около углей спиною к выходу. В эту минуту сырые ветки вспыхнули. Я взглянул на человека, вертевшего мое ружье, и остолбенел на месте.

— А ведь я, ваше благородие, Помпей! — сказал тот с добродушной улыбкой.

Да, это был Помпей. На нем были жёлтые арестантские шаровары, а его ноги, были стерты около щиколоток кандалами. Я арестовал его за год до этой встречи по делу об убийстве с целью ограбления старухи Щедриковой, у которой Помпей служил лакеем. Следствие по этому делу тянулось долго, но улики были собраны веские; Помпея приговорили к ссылке на каторгу. Он бежал из тюрьмы, и вот я встретился с ним в лесной землянке. Я глядел на него, чувствуя, что мне необходимо что-нибудь сказать или сделать, но я ничего не находил подходящего. Кажется, я довольно глупо улыбался. Между тем Помпей вертел в руках мою двустволку, загораживая собою выход. Пламя угольев озаряло его худое и желтое лицо; право же, в нем ничего не было страшного, зверского, кровожадного. Только привычка как-то по-кошачьи щурить глаза и делала его лицо несколько неприятным.

— А ведь я вас, ваше благородие, прикончу — сказал он, вдруг превесело улыбаясь. — А то вы на нас донести можете, — добавил он.

— Сейчас нельзя, — лениво отозвался его товарищ, сидевший рядом со мной и невозмутимо ковырявший в золе тонким сучком. — Сейчас нельзя, ишь, как Илья пророк громыхает!

— И то, — заметил Помпей, — я прикончу их благородие перед зорькой. Я бы пожалел вас, — добавил он, — да никак нельзя: обязанность!

Помпей лукаво подмигнул мне одним глазом. Кажется, он передразнивал меня, припоминая мои слова во время следствия по его делу. Он показал мне на темный угол землянки.

— Идите, ваше благородие, туда и почивайте с Богом. А ты, милюга, сними с их благородия все лишнее.

Я сидел бледный и жалкий, улыбаясь искривленными губами.

— За что? — прошептал я. — Отпустите меня, братцы!

Помпей пожал плечами.

— Никак нельзя, обязанность.

«Милюга» подошел ко мне и тронул мое плечо.

— Пожалте, ваше благородие!

Я взглянул на него. Если Помпей не был страшен, то «милюга» был положительно жалок. Он был мал ростом, худ и одет в какое-то рванье. Его лицо, лишенное на подбородке растительности, было сморщено, как печеное яблоко. Два передних зуба были у него выбиты. Порою казалось, что он держал во рту потухший уголь.

— Пожалте, ваше благородие, — повторил он.

Я последовал за ним в самый дальний угол и опустился на земляной пол, а «милюга» снял с меня сапоги, охотничью блузу и шаровары, нежно и деликатно, как прислуживающий лакей, прикасаясь к моим рукам и ногам. Затем он ушел от меня, захватив с собою мою ягдашку и папиросницу. Помпею он отдал мою блузу и сапоги, а себе взял, шаровары, которые тотчас же и надел поверх своего рванья. Затем они оба уселись около тлеющих угольев и, доставая из ягдашки захваченную мною холодную закуску, поедали ее с жадностью, чавкая и высасывая мозг из бараньих костей. Вскоре они уписали все до последней крошки и, закурив мои папиросы, стали перебрасываться непонятными для меня фразами должно быть, на воровском наречии. На коленях Помпея сверкали стволы моей двустволки. А я лежал на сыром полу землянки в одном белье, щелкая зубами от ужаса и холода и напрягая мысль чтобы найти какой-нибудь выход из этой проклятой ловушки; но мозг мой был бессилен, и холодный пот выступал на моем лбу от напряжений и ужаса. Я прислушивался к вою бури. Она точно вопила, но не горько и жалобно, а злобно и торжествующе, как опьяненная нечистыми страстями ведьма. Частые капли падавшего дождя сверкали перед входом в землянку, как металлическая сетка. В землянке было сыро, как в могиле. Мои стражи все так же сидели у тлеющих углей, покуривая мои папиросы. Порою они подбирали с полу обглоданные бараньи кости, дробили их зубами, как собаки, и высасывали мозг.

Я встал на ноги.

— Послушайте, — сказал я, — я дам вам тысячу рублей, я сам принесу их вам сюда из дома, — отпустите меня!

Я приплясывал; мои ноги плохо стояли на холодном полу.

— Обманете, — отозвался Помпей, улыбаясь.

— Клянусь Богом! Хотите? Я дам две, три, семь тысяч!

Я хотел опуститься на колени.

— Ложитесь, ваше благородие, на свое место, — крикнул Помпей, — или я пристрелю вас сейчас!

Я ушел в свой угол, как прибитая собака, улегся на холодный пол и зарыдал.

— Хотите десять тысяч? — прошептал я, рыдая.

Мне было ужасно холодно; я лежал, свернувшись в комок, засунув руки между колен, и рыдал. Я был отвратителен сам себе; я сознавал, что унижаюсь перед своими мучителями и, тем не менее, рыдал. Даже не рыдал, а как-то отрывисто тявкал, как раздавленная колесом собачонка. Сырые стены землянки пронизывали меня могильным холодом. Я коченел, но, тем не менее, если бы мне предложили умирать сейчас или подождать до завтра, я бы выбрал последнее. Я даже умолял бы об этом на коленях. Чисто-животное желание — хотя как-нибудь, да жить, держало меня в своих лапах, как отвратительное чудовище. Кроме того, я все еще на что-то надеялся. Мне представлялось, что в землянку внезапно может ударить молния, которая убьет моих мучителей. Я рассчитывал на Божеское вмешательство. Наконец я весь как-то обессилел, изнемог, почувствовал неодолимое равнодушие и пустоту, точно из меня буквально все вынули. Я впал в обморочное состояние…

Когда я проснулся, моих стражей не было в землянке. Они ушли, оставив мне мое ружье. Вероятно, они сжалились надо мною, может быть, в ту самую минуту, когда я полунагой тявкал по-собачьи, коченея в сыром углу. А может быть, Помпей и не хотел убивать меня, а только поломался надо мною, показал мне свою власть. Я бросился к ружью и довольно долго простоял на полу, преглупо улыбаясь. Потом я отправился домой в одном белье и с ружьем за плечами. В таком виде нагнал меня на дороге Клеверцев.

Ашметьев замолчал, обводя присутствующих скучающим взором.

— Я считаю себя, — продолжал он, — за порядочного человека, а между тем в ту ночь я был хуже самого гнусного животного. Должно быть, умирать пренеприятно. В тот же год я подал в отставку.

Клеверцев встал с кресла.

— Я встретил Ашметьева, — сказал он, — на заре, в таком именно виде, как он говорит. Кроме того, в его висках я заметил несколько серебряных волос, а его борода была ужасно как всклокочена.

— Ну, положим, моя борода не была всклокочена, — с раздражением заметил Ашметьев.

Клеверцев достал из портсигара свежую папироску.

— А может быть, мне это показалось! — добавил он с покорностью.

Разговор возобновился снова, но уже об охоте. Коноплянников стал откланиваться. Я попросил его подвезти меня домой. Он любезно согласился. Вскоре мы были в поле. Дорога была скользкая, лошади шли, брызгая грязью. С неба падал дождь, холодный и скучный. Ветер монотонно шумел в начинавшей гнить жниве и пронизывал нас затхлой сыростью. В поле было скучно, как в гостях у умирающего.

— А неприятную ночку пережил Ашметьев, — обратился я к Коноплянникову.

— Да, — вздохнул тот, — хотя есть знаете ли, слухи… Одним словом, известно наверное только, то, что Ашметьев действительно как-то вернулся из моего леса на утренней заре и почти неодетый. При этом злые языки утверждают, что он был в гостях у моего лесничего, когда того не было, видите ли, дома. Понимаете ли, у лесничего жена очень ветреная, но, впрочем, прехорошенькая. Лесничий, говорят, неожиданно вернулся домой и немножко потрепал Ашметьева, так что тот оставил на поле брани некоторые принадлежности своего туалета. А, впрочем, кто их знает!

— Но ведь он очень силен, этот Ашметьев? — сказал я.

Коноплянников пожал плечами.

— Что же, что силен? Мой лесничий еще сильнее.

Я спросил:

— А как же Клеверцев?

Коноплянников запахнулся в широкую, на зеленой подкладке, чуйку.

— Что Клеверцев? Что Клеверцев? Ашметьев сам говорит про него: «Люблю бывать в гостях вместе с Клеверцевым: я навру, а он побожится!»

Алексей Будищев.
Сборник «Степные волки: Двадцать рассказов» 2-е издание. 1908 г.
Иван Шишкин «Пейзаж с охотником. Остров Валаам», 1867.