Анатолий Каменский «На даче»

XIV

В первых числах июля, как-то в воскресенье, утром, к Чебыкину зашел студент.

— Приятное известие, — закричал он с порога, — адмирал только что получил телеграмму, что фон Бринкман собирается сегодня на целый день… В результате: барышни перед зеркалом, на велосипедах не едем, обед закатывается со всеми онёрами, а вечером, как ни финти, — Павловск… За что я терпеть не могу этого господина? — растрепав свою рыжую бороду, патетически продолжал студент и стал откладывать на пальцах: — Что он глуп, это еще не беда. Что не читает ничего, кроме «Правительственного вестника», тоже. Что у него наружность профессора верховой езды, не важно. Что он ухаживает за Сашенькой и даже, по-видимому, имеет матримониальные намерения — черт с ним. Что, презирая меня уже за одно то, что я студент, он тем не менее, из страха получить от меня в один прекрасный день в морду, трясет мне руку — наплевать… За что же тогда? А вот за что. За то, что господин статский советник фон Бринкман — тип. Понимаете ли вы, что все эти благоухающие, идеально выбритые пассажиры первого класса воображают, что весь мир существует только ради того, чтобы иметь честь производить для них шампанское, породистых лошадей, тонкое сукно, кафешантанную музыку и всякую дребедень. Черт бы их расподрал! И ведь сколько этих ничего не делающих начальников канцелярий… Знаете что, — неожиданно оборвал студент, — я решил ему устроить бенефис, и вы мне нужны больше, чем кто-либо. Успокойтесь, — добавил он, увидав испуг на лице Чебыкина, — для вас ничего страшного. От вас требуется только быть благородным свидетелем. Вот именно мне и хотелось бы на ваших глазах, на глазах человека, которому он заведомо подает два пальца, как-нибудь посадить этот ходячий желудок в лужу.

Чебыкин только что встал и весь находился под впечатлением волшебного, очаровательного сна, приснившегося ему под утро.

Видит он, что на нем студенческая серая тужурка и что вместе со своим благодетелем Ипполитом Максимовичем, подготовившим его в университет, он сидит в буфете на царскосельском вокзале и пьет пиво. Студент любовно хлопает его по коленке и все время приговаривает: «Да, коллега, так-то, коллега!» — и затем еще что-то на латинском языке, страшно ученое, но для Чебыкина совершенно понятное. Потом куда-то исчезает вокзал, и Чебыкин со студентом ходят по бесконечной аллее, причем Ипполит Максимович идет впереди под ручку с Леокадией, а Чебыкин — позади с Сашенькой. И Сашенька ему будто бы говорит: «Какая на вас славная тужурка, а ведь теперь я за вас выйду замуж. Леокадия за Ипполита Максимовича, а я за вас». И они все ходят по аллее, и у Чебыкина сладко замирает сердце, а ручка Сашеньки, теплая и нежная, дрожит на его руке.

Проснувшись, Чебыкин чуть не заплакал от горя, что он проснулся, и в то же время ему сделалось стыдно, что он осмелился увидеть такой самонадеянный и дерзкий сон. И теперь, стоя перед студентом, он скромно и как-то виновато моргал глазами и говорил:

— «Историю культуры» Липперта я, Ипполит Максимович, прочитал, штрафованных два рассказа тоже прочитал, но, вследствие явившегося сегодня препятствия, изложу их содержание завтра.

— Ну вас с рассказами, — махнул рукой студент, — вот вы все равно опять канцелярщину загнули. «Вследствие явившегося сегодня…» Отвечайте лучше: поедете с нами вместе в Павловск?

— Не представляется возможным, Ипполит Максимович, — тихо и по-прежнему виновато произнес Чебыкин.

— Вздор, — сказал студент, — почему?

— Извините, но так как до сего времени ни разу… И притом необходим соответствующий костюм.

— И это вздор, — сказал студент, — я сам нарочно так и останусь в рубахе. А главное, я беру вас под свое покровительство. Вот, например, на обед я вас сегодня не приглашаю, ибо никаких обедов не устраиваю… Ну, а в Павловск особых приглашений не нужно. Пускают без билетов. Во всяком случае, знайте, что если вы не поедете, то этим обидите меня.

— Поеду, — решительно произнес Чебыкин, — как это можно. Ввиду вышеизложенного… Обязательно поеду.

И у него был такой вид, как будто ради студента он решался на необыкновенно героический поступок.

XV

Когда прошел часовой поезд, мелькнув вдали игрушечной лентой вагонов, а затем, минут через пять, у калитки сада показались покатые круглые плечи и блеснул на солнце цилиндр, Леокадия, студент и Чебыкин сидели втроем на скамейке, адмирал, вытащив с террасы качалку, читал газеты, а Сашенька одна задумчиво прогуливалась по дорожке.

И по тому, что Сашенька ходила одна, по той манере, с какой она, выделывая маленькие грациозные шаги, поднималась и опускалась на цыпочках и при этом с едва заметной улыбкой смотрела вниз на кончики своих туфель, было видно, что она ждет больше всех. На белом, точно эмалевом лице, без малейшего румянца, горели яркие, определенные, слишком законченные губы, волосы с начесами на ушах казались слишком плотной и черной массой, и голова Сашеньки походила на голову фарфоровой японской куколки. Над ушами были приколоты желтые хризантемы, по поводу которых Сашенька еще утром выдержала горячую битву с адмиралом. И только студент, принявший ее сторону и доказавший адмиралу, как дважды два — четыре, что с врагом нужно сражаться посредством пушек, боевых талантов и народного образования, а не дамских причесок, отвоевал ей хризантемы.

Фон Бринкман, стоя в калитке с приподнятым цилиндром в руке, изобразил на лице растерянность, недоумение, как будто хотел показать, что он заблудился между скамейкой, где сидела Леокадия, качалкой адмирала и расхаживающей по дорожке Сашенькой. Но так как Сашенька была ближе всех, он подошел к ней, делая вид, что в то же время отступает, как бы ослепленный. Взяв протянутые пальчики и задержав их в своей руке, он закричал издали адмиралу:

— Ваше превосходительство! С вашей стороны положительно непатриотично иметь в лице своей старшей дочери такую очаровательную японочку. Гм, да, — продолжал он, пожирая Сашеньку глазами, — совершенно непатриотично. Это, знаете ли, пахнет изменой отечеству.

Адмирал, подходивший в это время к фон Бринкману, как будто обрадовался и сказал:

— А вы думаете, я сам этого не нахожу? Так вот подите же с ними. Говорят, что пушками надо врага, а не прическами… Ха-ха-ха! Ну, здравствуйте.

— Положительно непатриотично, — твердил фон Бринкман и наконец выпустил Сашенъкину руку, чтобы поздороваться с адмиралом.

На скамейке, где сидели Леокадия, студент и Чебыкин и куда гость направил свои шаги, произошло некоторое замешательство. Чебыкин хотел привстать, но студент крепко держал его за рукав, и, только когда фон Бринкман подошел вплотную и уже здоровался с Леокадией, Чебыкину удалось освободиться. В двух шагах от начальника, одетого по последней английской картинке, вытянутая фигура в мятом светло-коричневом пиджаке и неизменном розовом галстуке казалась убогой и жалкой. А студент в синей косоворотке, сидевший по-прежнему развалившись на скамейке, снисходительно смотрел на фон Бринкмана в очки. Начальник канцелярии пожимал Леокадии пальцы и говорил:

— Вот Леокадия Васильевна не заодно с внешними врагами…

— Модест Николаевич, вы куда? — в то же время громко спрашивал студент.

— Я-с?.. По причине… так сказать, никуда.

— Тогда чего же вы вскочили, сидите себе.

Фон Бринкман протянул студенту руку и сказал преувеличенно любезно и фамильярно:

— Здравствуйте, господин будущий профессор.

— Ну, какой из меня получится профессор, — не поднимаясь с места, спокойно возразил студент, — если целый месяц я не могу, например, втолковать Модесту Николаевичу такой простой вещи, что у коллежского регистратора и статского советника, когда они едут на велосипедах или сидят рядом в театре, совершенно одинаковые права.

Фон Бринкман, до сих пор не замечавший Чебыкина, быстро повернулся, процедил сквозь губы что-то похожее на: «Ммн… асс… вы» — и подал ему свою горячую, полную руку, которую тотчас же и выдернул обратно.

Для Чебыкина началась форменная пытка. Студент не отпускал его от себя ни на шаг, обед предвиделся нескоро, и все ходили в разных направлениях по саду. Фон Бринкман говорил банальные комплименты барышням, адмирал раскатисто смеялся, гимназист, прибежавший с поля, вертелся тут же. И казалось, что в саду не семь, а двадцать человек народу, причем самым лишним и самым ненужным чувствовал себя Чебыкин. Студент, забрав его под руку, водил взад и вперед по дорожкам, все время стараясь встретиться с фон Бринкманом. В голове у Чебыкина стояла какая-то толчея. Он не понимал вопросов студента, отвечал на них ничего не выражающими отрывистыми словами, и все время ему было стыдно своего костюма, и со стыдом и ужасом он гнал от себя навязчивые, дерзкие и самонадеянные мысли, с которыми проснулся сегодня. Чебыкин взглядывал на Сашеньку, с которой несколько часов тому назад, во сне, он шел по бесконечной аллее и которая теперь, воздушно ступая на носках, гуляла под ручку с фон Бринкманом и смеялась кокетливо-капризным смехом. И он невольно отводил глаза, и простодушная, искренняя мысль, что он — ничтожество в сравнении с своим начальником, красивым, великолепно одетым, пахнущим дорогими духами, точила его сердце.

Только когда закончились приготовления к обеду и горничная в белом чепчике появилась на ступеньках террасы, Чебыкину удалось незаметно проскользнуть к себе в палисадник. И в первый раз, быть может, за целый год Чебыкин сел обедать без аппетита, и все время, пока он обедал, ему почему-то было стыдно раскрытых окон.

С террасы доносился Сашенькин смех, медовый баритон фон Бринкман а и ядовитый, притворно хладнокровный голос студента. Но, против обыкновения, Чебыкин боялся вслушиваться в разговор. Пообедав, он закрыл окна, опустил шторы и ничком бросился на кровать. И долго он пролежал без сна, без мыслей, без тоски, без горечи, с чувством тупого отвращения к жизни и к самому себе.

XVI

Часов в шесть в глубокой и душной тишине Чебыкин поднялся с постели и вдруг вспомнил о своем обещании ехать со студентом в Павловск. Вспомнил он и о том, что его начальнику готовится какой-то «бенефис», в котором ему, Чебыкину, по уверению студента, придется сыграть роль благородного свидетеля. И на мгновение смутное предчувствие чего-то недоброго шевельнулось у него в душе. Но непоколебимое доверие к студенту оказалось сильнее всяких предчувствий, и тогда у Чебыкина явилось нечто похожее на едкое, болезненное и враждебное любопытство. И тут же ему представились Сашенька и фон Бринкман, гуляющие по дорожкам сада, сливающие взоры, интонации, полувопросы во что-то общее, недоговариваемое, понятное без слов. И снова, при воспоминании о несбыточном сне, который приснился утром, в сердце Чебыкина, лишенном всякой надежды, замерло робкое, не смеющее развиться чувство.

Чебыкин осторожно приподнял штору и открыл половину окна. Было тепло и тихо, и в саду — никаких признаков жизни. Не уехали ли в Павловск? Но этого не могло бьггь, так как за ним зашел бы студент. Наверное, отправились гулять. И Чебыкин, точно узник, выпущенный на свободу, побежал в сад. Одиноко в разных углах блистали велосипедные спицы. Сашенькин белый зонтик валялся на траве, перекинутое через спинку скамейки, висело пестрое пальто фон Бринкмана. Оглянувшись во все стороны, Чебыкин подошел и потрогал это пальто, издававшее какой-то строгий, холодный, начальнический аромат. А рукав, откинутый в сторону, напомнил ему ту мертвенно-чуждую руку, которую сегодня он удостоился впервые держать в своей.

Чебыкин вернулся в комнату и с лихорадочной торопливостью занялся своим туалетом. С мучительным отвращением он рылся в кучке старых дешевых галстуков, пристегивал к бумажной манишке чистый воротничок, отчищал щеткой застарелую пыль с бархатного воротника тяжелого драпового пальто.

И потом, когда вдвоем со студентом, отделившись от остальной компании, они ехали «принципиально» в третьем классе и стояли на площадке вагона, у Чебыкина было странное волнение, приводившее его в мелкую внутреннюю дрожь. Растерянно улыбалось лицо, и, глядя на высокую вздрагивающую фигуру, облаченную, за неимением летнего, в осеннее пальто, можно было подумать, что Чебыкину действительно холодно.

Поезд промчался лесом и через полминуты уже стоял у платформы павловского вокзала. Студент подтолкнул Чебыкина с площадки и быстро потащил его вперед. Страшно знакомое, смешанное ощущение прохлады, гулкости, острого запаха свежей земляники и паркета, оставшееся в памяти от единственной поездки в Павловск три года тому назад, вдруг охватило Чебыкина. При входе в концертную залу студент остановился у темной ниши с корзинами, букетами и бутоньерками живых цветов, схватил Чебыкина за рукав и спросил:

— Есть у вас полтора рубля?

Чебыкин покраснел, замялся и полез за кошельком, говоря:

— Извините… так как… вследствие поспешности… кажется, не найдется.

— Ерунда, потом сосчитаемся, — говорил студент, отдавая продавщице три рубля и беря две небольшие бутоньерки.

— Теперь повинуйтесь беспрекословно, — продолжал он, увлекая Чебыкина назад. — Наши ползут в толпе. Берите бутоньерку. Берите же! Я подношу Сашеньке, а вы Леокадии. Говорить ничего не надо. Это вас только портит. И притом молча, пожалуй, даже эффектнее… Ну, жарьте, идут.

Впереди шли барышни, а по их пятам фон Бринкман и адмирал. Студент непринужденно тряхнул рыжей бородой и протянул Сашеньке цветы с таким видом, как будто делал это в тысячу первый раз. Сашенька взяла бутоньерку и, посмотрев на нее и на студента смеющимися глазами, недоверчиво покачала головой. А тот, как ни в чем не бывало, произнес:

— Сегодня очень интересная программа. Поет, между прочим, Долина.

Слегка отставший от студента Чебыкин, не дойдя до Леокадии нескольких шагов, остановился, вытянул руку с таким напряжением, точно в ней была не бутоньерка, а пудовая тяжесть, сконфуженно моргал глазами и ждал. Синее рыночное пальто с непомерно широкими, приподнятыми вверх плечами и маленькая фуражка с измятым белым чехлом придавали Чебыкину какой-то жалкий, провинциальный вид. И невольное сострадательное чувство мелькнуло в добрых глазах Леокадии, взявшей цветы и сказавшей так, чтобы никто не слышал, кроме него:

— Какой вы милый. Только как же вам не стыдно разоряться!

Вышло так, что студент пошел рядом с Сашенькой, а Чебыкин с Леокадией. И при этом чувствовалось, что студенту совершенно безразлично, сколько позади него идет адмиралов и начальников канцелярий, а на широкой спине Чебыкина было написано безысходное оцепенение и жалобный заячий страх.

XVII

При входе в зал студент отделился от Сашеньки, потянул Чебыкина за рукав, и барышни остались с фон Бринкманом и адмиралом.

— Начало сделано, — сказал студент, — пойдем, хватим для храбрости коньяку.

Толпа, которую Чебыкин так любил провожать на царско-сельском вокзале и которая рисовалась в его воображении потом, в тихие ночи, когда из Павловска долетали обрывки музыки, теперь вливалась в концертный зал со всех сторон. Воздушные шляпки, цилиндры, белые кители, студенческие фуражки, офицерские погоны и хлыстики мелькали, смешивались и жили страшно обособленной от Чебыкина, волшебною жизнью. Выпив в буфете две рюмки коньяку, он наконец освободился от странного, пригнетающего ощущения в плечах, как будто его кто-то собирался ударить сзади. И как раз, когда они со студентом возвращались в зал, раздались громовые звуки увертюры. Притушенное электричество едва теплилось в громадных люстрах тонкими красноватыми завитками, а эстрада сплошь была залита чрезмерным золотом света. И музыка, лившаяся оттуда, казалась слишком театральной, а целомудренный и тихий вечер, смотревший в окна, сосны, березы и липы, стоявшие за дверями в розовых лучах, слушали и не хотели верить неискренним, дребезжащим, крикливым звукам. Чебыкин порывался уйти в парк, но студент тащил его в проход между рядами скамеек, и он неловко пробирался в толпе, толкаясь и отдавливая ноги.

В одном из передних рядов сидели адмирал, барышни и фон Бринкман, а дальше, как раз за ними, виднелся небольшой свободный промежуток.

— Великолепно. Только, чур, повиноваться, — сказал студент, сжимая Чебыкину локоть, — протискивайтесь и садитесь рядом, а я за вами… Ну, айда.

И он подтолкнул Чебыкина в спину.

Задевая чужие колени, стал пробираться Чебыкин, и, как во сне, мгновениями длиннее вечности, его взор сливался с чудовищно близкими глазами адмирала, Леокадии и Сашеньки. Страшно стучало сердце, и столь знакомые, милые, до сих пор расположенные к нему лица теперь, казалось, дышали ему в упор насмешкой, брезгливостью и удивлением. Последним сидел фон Бринкман в застегнутом на все пуговицы пальто и блестящем цилиндре, и Чебыкин заметил, что его черные масленистые глаза, брезгливо отведенные в сторону, на секунду точно окаменели, а когда он уселся рядом, рука в желтой перчатке поспешила подвернуть полы пальто. А студент пробирался позади Чебыкина легко и весело, чуть не задевая всех по лицу шелковыми кистями у пояса косоворотки.

Гремела увертюра, и, тесно прижатый студентом к самому плечу фон Бринкмана, Чебыкин чувствовал себя ни живым ни мертвым, а оглушительные звуки оркестра казались ему почти неслышными. Только мелькала в воздухе палочка, и кто-то безумный, стоя к публике спиной, корчился, перегибался вперед, топал ногами, грозил и умолял, злобно поднимал плечи и с отчаянием падал навзничь. Чебыкин боялся повернуть лицо в сторону фон Бринкмана и сквозь толстый драповый рукав странно отчетливо ощущал твердое как камень и холодное как лед враждебное и чуждое тело.

Вдруг смолк оркестр, и безумец, перестав метаться на одном месте, повернулся к публике вполоборота и, скромно и стыдливо улыбаясь, стал раскланиваться на аплодисменты.

— Покурим, Модест Николаевич! — утрированно-небрежно и громко сказал студент, протягивая Чебыкину портсигар.

Чебыкин сидел неподвижно, курил папиросу, а рядом капризный и в то же время уступчивый голосок Сашеньки мешался с приторным, просящим баритоном фон Бринкмана, и в этом смешении по-прежнему звучало что-то недоговариваемое, понятное без слов. И так интимно, тихо и обособленно звучали голоса, что студенту вдруг надоело сидеть, и он сказал:

— Фу, какая скучища, не пройтись ли нам, Модест Николаевич?

XVIII

То, что студент считал лишь невинными приготовлениями к «бенефису», наконец возымело действие и совершенно неожиданно оказалось бенефисом не для начальника канцелярии, а для вольнонаемного переписчика Чебыкина. Фон Бринкман, погруженный в беседу с Сашенькой, искренне позабывший о существовании Чебыкина, вдруг обнаружил признаки беспокойства. С самого приезда на дачу, с того момента, как фон Бринкман вынужденно протянул переписчику руку, и до обеда высокая неуклюжая фигура в светло-коричневом измятом пиджаке и розовом галстуке, растерянно и фамильярно улыбающееся лицо мелькали мимо его глаз. Потом наступил маленький промежуток, который, впрочем, был использован студентом, помешавшим фон Бринкману завести за обедом разговор на излюбленную им тему о судьбах балета вообще и русского балета в частности. Затем снова Чебыкин, бутоньерка, развязно поднесенная на вокзале Леокадии Васильевне, бесцеремонное сидение рядом с начальником на музыке, курение папиросы, грубое нажимание плечом и, в довершение всего, в антракте самое злонамеренное хождение чуть не по пятам. Терпение начальника канцелярии стало истощаться, и к концу антракта, чувствуя, что мелькающая белая фуражка и широкие, поднятые вверх плечи Чебыкина мешают ему сосредоточить разговор с Сашенькой на самом важном пункте, фон Бринкман попросил ее перейти через мостик в парк. И только здесь, почувствовав себя свободным на несколько минут, он поспешил сделать Сашеньке предложение руки и сердца, ради чего, собственно, и приехал в Царское на целый день. Но когда предложение было принято, и Сашенька позволила поцеловать несколько раз свою руку, и они уже подходили к скамейке, на которой фон Бринкман надеялся подробно развить перед Сашенькой некоторые планы, из-за поворота аллеи вдруг показались студент с Чебыкиным. Очевидно, они совершили обходное движение, так как шли теперь с той стороны, откуда их никак нельзя было ожидать. И фон Бринкман с Сашенькой принуждены были пройти мимо скамейки.

— Господа! — закричал студент еще издали. — А мы вас ищем: Леокадия Васильевна и их превосходительство папаша захотели пить чай и собирают всю компанию. Так мы гонцами…

Студент подошел, а с ним — Чебыкин, поодаль. У Сашеньки было смущенное, счастливое и рассерженное лицо. Алые, точно накрашенные губки улыбались нехотя, смущенно и сердито. Фон Бринкман в своем застегнутом доверху пальто и уходящем в сумрак цилиндре был страшно серьезен, а в глазах, которые из маслянистых и сладких вдруг сделались холодными и стальными, Чебыкин увидал хорошо знакомые признаки сосредоточенного гнева.

Между тем студент стоял против Сашеньки, разглаживал веерообразную бороду, и его синяя рубашка с болтающимися у пояса шелковыми кистями изображала верх иронической галантности.

— Я не хочу чаю, но все-таки скажите Леокадии и папе, что мы сейчас идем.

— В таком случае не проще ли будет, если я вам предложу руку? — иронически и галантно спросил студент.

В ту же минуту перед Чебыкиным, стоявшим поодаль, выросла фигура начальника канцелярии, и он услышал прямо в лицо:

— Вы мне сегодня надоели. Извольте немедленно ехать домой. Я вам приказываю. И замолчать! — быстро докончил он, заметив, что у Чебыкина зашевелились губы.

Фон Бринкман повернулся спиной, и Чебыкин тотчас же услыхал другой, изысканный до приторности голос:

— Ну-с, Александра Васильевна, идемте пить чай. Нам теперь с вами следует избегать адмиральского гнева. Это может оказаться опасным.

Сашенька шла под руку со студентом, а с другой стороны выступал фон Бринкман. Студент оглянулся, увидал, что Чебыкин стоит на месте, крикнул:

— Модест Николаевич, что же вы? — и успокоился, когда фигура в белой фуражке тихонько двинулась за ними.

Было без четверти десять часов. Проводив в почтительном отдалении Сашеньку и ее кавалеров до дверей, откуда гремел оркестр, Чебыкин вдруг свернул в сторону, обогнул вокзал и почти побежал по платформе, преследуемый страшным и грустным запахом свежей земляники и паркета. Наготове стоял поезд с красным фонарем на задней стенке вагона. Чебыкин забрался в третий класс и сел в темный угол. Здесь его никто не разыщет, и никто, кроме фон Бринкмана, не знает, что он может здесь находиться. Ах, как хорошо было бы спрятаться куда-нибудь еще дальше, прямо головой в какой-нибудь темный омут. И Чебыкин закрыл глаза, надвинул на лоб фуражку и отвернул широкий бархатный воротник пальто. Но в темноте вдруг выросло холодное рассерженное лицо фон Бринкмана, и Чебыкину почудилось, что он вновь слышит в упор жестокие, отчетливые и ужасающе тихие слова… Не надо, не надо думать… Полтора рубля, бутоньерка, Сашенька… «Вы мне сегодня надоели!..» А засим ввиду изложенного, а равно и присовокупляя…

XIX

Чебыкин не спал всю ночь и тщетно пытался связать разразившуюся над ним катастрофу с длинной цепью очаровательных вечеров, с целым месяцем восторженных впечатлений, согревших его угрюмую, одинокую, обособленную жизнь. Он ни в чем не винил ни себя, ни студента, и тоска его была беспредметна, жалобна и монотонна. И всю ночь у его изголовья стояла Сашенька в белом платье и высоких красных ботинках, и от нее пахло нежными духами, а он, Чебыкин, был в чем-то глубоко перед ней виноват, мучился неведением своей вины и под утро, заливаясь слезами, любил Сашеньку стыдливой, горькой и безнадежной любовью.

Потом часа на два ему удалось забыться, и когда его разбудила мать, то ему показалось, что он спал целый месяц и что все случившееся приснилось во сне. Медленно, как потерянный, Чебыкин стал собираться на службу. Повязывая галстук, он заглянул в окно. И, увидав мокрые от дождя скамейки, растопыренные во все стороны блестящие листья деревьев, полотно террасы в черных промокших пятнах, закрытые окна дачи, одиноко приютившийся в траве крокетный шар с двумя ярко-красными полосками, он вдруг ужаснулся чего-то и сразу припомнил жестокие, беспощадные слова своего начальника, фон Бринкмана. И теперь эти слова показались ему нисколько не обидными и вполне заслуженными. Он постоял в раздумье посреди комнаты и, неизвестно для чего, полный неопределенного предчувствия, снял светло-коричневый пиджак и заменил его черным сюртуком.

На службе, часа в три, за Чебыкиным пришел курьер от «господина начальника канцелярии», и через минуту Чебыкин стоял в роскошном кабинете, в двух шагах от двери, и смотрел себе в ноги. А где-то вдали, у окна, раздавался голос:

— Я должен вам повторить то, что сказал вчера. Вы мне нестерпимо надоели. И притом от вас пахло водкой. Я буду очень краток. Если я увижу вас когда-нибудь в обществе… семьи адмирала, я вас вышвырну из канцелярии вон. Вы зазнались, как хам, которого из жалости пригласили к барскому столу. Как вы смели в моем присутствии подносить барышне цветы! Как вы смели сидеть на музыке со мной рядом и при этом еще дымить мне прямо в лицо!.. Болван!.. И замолчать! — крикнул фон Бринкман, увидав, что у Чебыкина зашевелились губы. — Ваш отец был образцовый работник и знал дисциплину. А его сын, изволите видеть, желает быть с главным начальником на равной ноге… Послушайте, — продолжал он смягченным тоном, — если вы хотите сохранить службу, то о нашем разговоре не должен знать господин Сережников, студент. И лучше всего вам куда-нибудь переехать. Но это ваше дело. Идите… Что?

Чебыкин продолжал шевелить губами, чувствовал, что у него мутится рассудок, и вдруг шагнул вперед, проглотил воздух, и вся обида вылилась у него в одном слове, исполненном, как ему казалось, и оскорбленного достоинства, и горечи:

— Присовокупляя.

Затем он многозначительно поклонился и пошел к дверям.

— Шшта вы говорите? — крикнул фон Бринкман. — Шшта за вздор?..

Чебыкин обернулся еще раз, посмотрел на начальника грустными, проницательными глазами и повторил отчетливо, но тихо:

— Присовокупляя.

И, сдерживая слезы, с достоинством выпрямился, вышел вон и тотчас же уехал домой.

Весь день шел дождь, было темно и холодно, как в глубокую осень, и в окнах адмиральской дачи рано зажглись огни. Вернувшись домой, Чебыкин сказал матери, что ему нездоровится, и потом почти не притронулся к обеду. Часов в шесть заходил студент в высоких калошах, с громадным зонтиком над головой вместо фуражки. Чебыкин сидел на кровати, и у него были стеклянные глаза, а на вопрос студента, что с ним такое и почему он вчера удрал из Павловска, не простившись, он грустно покачал головой и сказал:

— Вследствие различных причин и принимая во внимание невозможность их устранения, я полагал бы, Ипполит Максимович, что вам не следует утруждать себя беспокойством… Книжки ваши вы возьмите… А равно и штрафованные рассказы… Присовокупляя.

И Чебыкин наконец заплакал. Плакал он долго, скрытно и тихо и все время махал студенту рукой, чтобы тот не обращал на это внимания. Потом Чебыкин повернул к нему свое мокрое от слез лицо, причем в его глазах уже не было горя, и они смотрели неподвижно, сурово, почти гордо.

— А засим, Ипполит Максимович, извините, больше ничего объяснить вам не могу. Глубокопочитаемым Александре Васильевне, Леокадии Васильевне и их превосходительству соблаговолите передать привет. А равно и до свиданья. Вы образованный человек и вследствие сего хорошо можете понять, что, ввиду особых обстоятельств и неизвестных причин, каждый человек может пребывать втуне.

Студент ничего не понял, и, как ни допытывался, Чебыкин больше не произнес ни слова. Так он и ушел ни с чем, а через несколько минут аккуратно сложенная и завернутая в газетную бумагу пачка брошюр и книжек была ему передана старушкой матерью Чебыкина через прислугу.

XX

Три вечера подряд, возвращаясь со службы, Чебыкин безвыходно сидел дома. В саду по-прежнему играли в крокет, слышался то громкий смех, то преувеличенно капризный голосок Сашеньки, мелькала темно-серая студенческая тужурка. А Чебыкин, повернувшись к окну спиной, том за томом поглощал «Историю Государства Российского». У него хватило твердости не думать о происшедшем, и только ночью, закутавшись с головой в одеяло, он позволял себе отдаваться воспоминаниям, из которых был вычеркнут ужасный, непредвиденный и незаслуженный финал. И повторялись волшебные сны, а самым частым и самым лучшим из них был тот, в котором на Чебыкине была студенческая тужурка и Сашенька гуляла с ним под ручку по бесконечной аллее.

Возвращаясь со службы в четверг, Чебыкин вдруг увидал в саду блестящий цилиндр фон Бринкмана. У него подкосились колени, и, вместо того чтобы попытаться незаметно проскользнуть домой, он круто повернул обратно на вокзал, обошел несколько раз платформу, потом сел на скамейку и торжественно и серьезно решил предаться систематическому обсуждению того, что случилось четыре дня тому назад. Блеснувший на солнце цилиндр фон Бринкмана внезапно напомнил Чебыкину о том, что ему нанесена кровная обида, которой не заглушить ему никогда. И он стал думать, длинно, подробно, день за день восстановляя в памяти счастливейший и несчастнейший месяц своей жизни.

Понемногу собиралась публика. Няньки уводили с вокзала детей в белых платьицах, с голенькими ножками. Дочка буфетчика прошла несколько раз мимо с помощником начальника станции. С дребезжанием протащилось по асфальту несколько белых гусарских сабель. Женщины в громадных шляпках, с крупными брильянтами в ушах, жадно посмотрели им вслед… Как теперь все было тускло, не заманчиво и ненужно.

И когда укатился первый музыкальный поезд, Чебыкин встал со скамейки, снова обошел платформу и, скрытничая с самим собой, как бы нечаянно проскользнул в зал третьего класса. Тут он сел за грязный и липкий мраморный столик и спросил себе графинчик водки. И почти весь вечер, подолгу задумываясь над каждой рюмкой, пил, грустно улыбался и разводил руками. И сначала молча, а потом вполголоса пытался составить длинную, умную и страшно язвительную фразу, чтобы при первом удобном случае сказать ее какому-то неведомому врагу.

В открытые форточки слышался резиновый, прыгающий стук подъезжающих к вокзалу экипажей, перекликающиеся звонки велосипедов, а за спиной Чебыкина сгущалась и нарастала тьма.

К одиннадцати часам он вдруг что-то вспомнил, почувствовал отвращение к пустому графину и тарелке с огурцами и копченой колбасой, заплатил деньги и вышел на воздух.

От выпитой водки кровь гудела у него в висках, но мысли были равнодушные, витиеватые и длинные, и не было в них ни горечи, ни скуки, ни обиды. Впрочем, он был горд и шел по платформе с высоко поднятой головой и низко опущенным козырьком фуражки. Дочку буфетчика, одиноко шедшую ему навстречу, он смерил таким презрительным взглядом, что она густо покраснела и отшатнулась. Он все ходил взад и вперед по платформе и дерзко смотрел публике в глаза. И шаг у него был уверенный и твердый. На минуту он завернул в зал первого класса, чтобы пройтись мимо зеркала, и фигура, глянувшая оттуда, показалась самому Чебыкину обаятельной, внушающей уважение и страх.

Тогда он с нетерпением стал ждать прибытия поездов. С первым из них могут вернуться они, его хорошие, близкие знакомые, у которых он все равно что свой человек. Леокадии Васильевне он тогда подносил бутоньерку, но это было только так, для отвода глаз, и вы, пожалуйста, милая барышня, не рассчитывайте и не надейтесь!.. Вот Сашенька Чебыкину действительно нравится, и ее у него ни за что никому не отбить, хоть даже и самому начальнику канцелярии. А студент, принимая во внимание всевозможные обстоятельства и факты, хитрый и опасный человек. Заварил всю кашу, а засим, по истечении времени, взял да и выставил вперед его, Чебыкина… Нет, шалишь, не надуешь… Он сам поступит в университет, а предварительно сего возобновит отношения и будет при всех гулять с Сашенькой под ручку… Что такое для него фон Бринкман?.. Чебыкин не какой-нибудь штатный чиновник, которому страшно потерять пенсию или чины, а, слава Богу, вольный человек…

Жалобно прозвучал рожок стрелочника. Проснувшись, глянул из тьмы зеленый глаз семафора. Влажные рельсы осветились вдали за поворотом, розовые, как раскаленное железо.

Чебыкин шел навстречу поезду в распахнутом осеннем пальто, и плечи, подбитые ватой, вызывающе вздымались кверху. Все ближе и ближе раскалялись рельсы, наконец задрожала земля, мелькнули громадные фонари, дохнул тепловатый ветер, потянулись вагоны, и на платформе вдруг сделалось уютно, интимно и тесно.

Вот и они, его добрые друзья… Адмирал в шинели, Леокадия Васильевна… А студент — шутник этакий — узнал его и нарочно отвернулся… Сашенька закуталась в кофточку, усталая, бледная, только ярко алеют губки. Стоит у ступеньки вагона, потупила глаза — и улыбается. Кому это она улыбается?.. Посмотрела — ну, понятно, ему, Чебыкину.

И Чебыкин нарочно замедлил шаги, наслаждаясь своим спокойствием и светской выдержкой, а затем галантно поднял фуражку, сделал общий поклон и сказал:

— Изволили доставлять себе разнообразие музыкальных впечатлений?.. Весьма сожалею, что лично не имел возможности сопровождать вас в поезде и дальнейшей прогулке… А-а, — благосклонно продолжал он, увидав на площадке вагона страшно холодное и удивленное лицо фон Бринкмана. — Милостивый государь, Павел Алексеевич… Примите уверения в моем совершенном к вам уважении и преданности…

Раздался свисток, и тронулся поезд.

— До свиданья! — говорил Чебыкин, идя за вагоном и любезно махая фуражкой. — Представляется надежда встретиться завтра на службе.

Потом Чебыкин повернул назад, увидал быстро удаляющиеся фигуры барышень, студента и адмирала и стал догонять их. Дух у него захватывало, и ему казалось, что от радости он не может идти прямо, и чем он больше торопился, тем быстрее увеличивалось расстояние между ним и розовыми цветами на шляпке Сашеньки.

Видя, что ему никогда не догнать цветов, Чебыкин вдруг впал в отчаяние, сел на скамейку и заплакал пьяными, безысходно грустными слезами.

 

Анатолий Каменский.
Эдуард Мане — Croquet. 1873