Анатолий Каменский «Ничего не было»

I.

Одинцов с шумом распахнул дверь в 39-й номер «Биржевой гостиницы» и в густых клубах табачного дыма увидал знакомую компанию. И с того момента, как он переступил порог, — он хорошо это запомнил, — вместе с запахом кахетинского вина, шашлыка и пива, говором подгулявших приятелей и стонущими звуками фисгармонии, его охватил порыв радостно-жуткого смешанного чувства.

В не изменявшем ему весь последний месяц ощущении тупой житейской скуки, осложненной каким-то навязчивым анализом окружающего «под углом», вдруг зазвучала нотка товарищеской приязни, слегка повышенной, но искренней беззаботности. Ожидание разгула с неведомой, щекочущей нервы перспективой точно приподняло Одинцова, втолкнуло в распахнутую дверь, и он, сразу впадая в общий тон, закричал с утрированною развязностью:

— Привет честному кумпансгву! Привет безнравственному имениннику, бездельнику и пьянице Володьке!

Виновник торжества, земский начальник Бабичев, сидевший с фисгармонией и с картинным изгибом рук игравший марш Буланже, бросился ему навстречу.

— Госпожа судебная палата дорого заплатит за свои слова, — закричал он, целуя Одинцова в обе щеки. — Налить ей за это по второй инстанции!

И, пока Одинцов переходил из объятий в объятия, встречаясь с разнеженными, влажными взорами друзей, Бабичев на-лил две большие рюмки коньяку и, держа их в обеих руках, торжественно подступил к Одинцову.

— А вот это по первой инстанции, — говорил он, почти насильно вливая коньяк в рот Одинцову, — а это, брат, по второй!

Одинцов опоздал, и завтрак был в полном разгаре, бутылки наполовину выпиты, блюда с шашлыком опустошены. По-среди стола возвышалась большая ваза с толченым льдом, наполнявшим также стаканы с торчащими из них изогнутыми стеклянными трубками. В промежутках толченого льда желтел и золотился херес.

Ошеломленный двумя рюмками коньяку, но еще совершенно трезвый, Одинцов сидел за столом, тянул из стеклянной трубки холодную влагу и, приходя в себя, всматривался и слушал.

Именинник Бабичев, по-прежнему выворачивая руки, играл марш Буланже и с увлечением напевал какие-то нелепые слова:

Гвардейца при-ве-ла
С собой моя се-стра,
Дочь опиралась горячо
На кирасирское плечо…

Народу было немного — кроме Одинцова и Бабичева, все-го трое: студент-технолог Гросс, молодой военный инженер Жуков и начальник судоходной дистанции, пожилой моряк Китнер. Но все они были без сюртуков, сидели, развалившись в красивых позах, громко говорили, стучали стаканами, и у Одинцова сначала получилось обманчивое впечатление, будто компания гораздо больше. Пожилой моряк обнимал за плечи студента, а перед ними стоял Жуков. Молодой инженер, с торчавшим из-за жилета широким военным галстуком, быстро жестикулировал и показывал на картах замысловатый фокус. Маленькие черные глазки Жукова лукаво смеялись на неподвижном, тщательно выбритом лице, а быстро мелькавшие пальцы с необычайной ловкостью тасовали и подтасовывали колоду. Потом инженер жонглировал бокалами и тростью, завязывал салфетку в «волшебный узел» и все время приговаривал с интонацией заправского фокусника:

— Алле пассе! Алле гоп!

Начальник судоходной дистанции, тянувший херес стакан за стаканом и усердно подливавший студенту Гроссу, не мигая смотрел на инженера белесовато-голубыми острыми глазами морского волка и, всплескивая руками, восхищенно кричал:

— То есть это, я вам доложу, поразительно! Клянусь хересом и студентом! Ах, черт его возьми! Шевели ногами!..

А технолог Гросс, с открытым «добролюбовским» лицом, пил херес попеременно с водкой, стучал кулаком по столу и говорил с равнодушной расстановкой:

— Ерунда. Брось, инженер!.. Вся наша жизнь такой же фокус с тасовкой и подтасовкой. Да, брат. Лучше выпьем. И я тебе докажу, как дважды два, что ты сам салфетка, завязанная узлом…

II.

Номер гостиницы, где остановился и справлял именины Бабичев, выходил на теневую сторону улицы, и в нем, по контрасту со зноем, ослепительно сиявшим с противоположной стороны, казалось не жарко.

Подойдя к окну, Одинцов увидал ряд татарских лавчонок. С пыльной улицы веяло прелым запахом арбузов и дынь, наваленных у дверей лавчонок целыми грудами. Тут же на корточках сидели татары в круглых бархатных ермолках и персы в высоких барашковых шапках. У персов были загорелые лица, а бороды и ногти окрашены в рыжевато-красную краску. На знойной улице, переполненной лавками, группами татар и персов, была почти немая тишина, а из номера гостиницы, где пировали пятеро друзей, вырывался разноголосый шум и резкие, стонущие звуки фисгармонии. Но торговцы арбузами были равнодушны к этому шуму, и только широколицый рябой татарин, сидевший как раз против Одинцова и смотревший на него двумя крошечными точками глаз, улыбался широчайшей улыбкой. Он причмокивал губами, бормотал что-то вроде «тарам-барам», и Одинцов догадался, что татарину за него весело.

И тут снова, как и по дороге в гостиницу, он поймал себя на мысли, что пришел сюда не из-за именин Бабичева, не ради встречи с приятелями, а с единственною целью напиться пошлейшим образом и что-то заглушить в себе. Он даже хорошенько не знал, что именно, но ему было ясно, что какая-то струна порвалась в нем, и, кроме беспричинной скуки, отвращения к избитым формам жизни, в его мозгу воцарился какой-то новый, надоедливый и упрямый враг. Этот враг держал в тисках его голову и точно снял с его глаз мутную пелену, заменив ее увеличительным стеклом. И та жизнь, с которой раньше мирился Одинцов, находя в ней какую-то гармонию и верность пропорций, вдруг со всех сторон полезла ему в глаза с рельефными до боли, кричащими деталями уродства, подчеркнутой лжи и вопиющего неравенства сил и положений.

Все это вспомнилось ему лишь на минуту. Рябая татарская рожа, похожая на комическую маску, улыбалась на фоне уличной тишины и зноя и точно заявляла о том, что все обстоит благополучно. И Одинцов, как бы успокоенный, отошел от окна.

Инженер Жуков стоял на столе между бокалами и старался изобразить «танец среди мечей».

— Браво, капитан, — сказал Одинцов, подходя к столу. — Но тем не менее слезайте, и будем пьянствовать.

И, соединившись тесной группой, именинник и гости заговорили гулкими, свободными голосами людей, которым некого стесняться.

— К черту философию! — продолжая начатый спор, кричал моряк в лицо студенту. — Поживи с мое, тогда узнаешь, что жизнь человеческая на каждом шагу зависит от глупого случая. А стало быть, нечего манерничать и рассуждать: то хорошо, а это нехорошо. Все хорошо, что не мешает жить. Шевели ногами!

— Совершенно верно, — сказал Бабичев, — эх ты, миляга Гросс, молода — в Саксонии не была.

— Ну, и к лешему, не желаю спорить, — сказал студент, — я пришел сюда не узоры разводить, а пить водку.

— А сам споришь! — намеренно «тыкая» студента, сказал моряк.

— Да в чем дело, господа? — поинтересовался Одинцов.

— А вот в чем, — сказал Жуков. — Я фокусы показываю, а наш милый Гросс изобретает тосты, да какие! «За идею», например.

— Верно, за ид-дею! — повторил студент слегка заплетающимся языком.

— Этого мало — он еще лучше придумал: «за посрамление интеллигенции», говорит.

— И это верно: за посрамление и позор… урра! — закричал Гросс.

— Ну вот видишь, — притворно сердясь, сказал моряк, — да ты сам-то, кто — интеллигент, барин?

— Не надуешь, стара песня, — уже спокойно говорил студент, — знаем мы, где раки зимуют.

— Послушайте, вы, дьяволы! — сказал Бабичев. — Так-то вы меня чествуете, опять антимонию завели…

— Виноват, простите, — театрально улыбаясь и поднимая бокал, сказал Гросс. — За здоровье господина земского на-чальника, народного радетеля, числящегося по болезни в отпуску, пьющего херес со льдом и лед с хересом, бренчащего на клавикордах и сияющего упитанными мордасами… Ура!

— Мерзавец! — шаржирующим, опереточным тоном воскликнул Бабичев. — Он мне нравится!

III.

От громкого смеха, табачного дыма и выпитого вина Одинцов слегка оторопел, но опьянение, которого он ждал, как на-зло, не появлялось. И все время у него было какое-то странное чувство утроенного внимания, почти прозорливости, способной подмечать мельчайшие штрихи и детали. Начиная с людей, трактирной обстановки и кончая узором обоев, все вырисовывалось перед его глазами отчетливо и резко, а слова, интонации отчеканивались и звенели в ушах. И он смотрел на всех расширенным, глубоким взором.

— Брось наблюдать, неужели не надоело? — поймал его Бабичев. — Черт вас знает, господа, точно сговорились. Один лезет с идеями разными, другой с фотографическим аппаратом… Ну, что объектив навел? — снова обратился он к Одинцову. — Уж лучше прямо вынь записную книжку, да потом где-нибудь тисни: вот на что, мол, уходят лучшие силы и прочее. Нет, государи мои, кто сидит со мной, тот должен спрятать в карман всякие «позоры интеллигенции» и фотографические аппараты. А то и в самом деле придется позвать Карапета.

— Пирикрасная мысиль, — с восточным акцентом, оттопырив губы, произнес инженер. — Карапэт, дюша мой, хароши чилавэк…

И когда через минуту явился хозяин гостиницы, армянин с юмористически-хитрым, но симпатичным лицом, Бабичев отвел его в сторону и с таинственным видом начал шептать что-то на ухо. Карапет исчез, а Бабичев вернулся к столу и сказал:

— Противоядие найдено.

— Шевели ногами, — сказал моряк. — Держу пари, что женщины.

— Всего одна, но зато, кажется, общая знакомая — Джульетта… Ну, да вы знаете, как ее, Наташка или Манька? Только за нею нужно еще послать в «Аркадию», а пока…

Он не договорил, как распахнулась дверь и снова появился Карапет, а за ним четыре фигуры кавказских горцев в длиннейших черкесках. У каждого было по музыкальному инструменту, вроде мандолины с шарообразным корпусом и длинным-предлинным грифом. Двое из них были слепы, но в ярко-синих, скрывавших их глаза очках, и шли они под руку с товарищами. Так и вошли они попарно, дробной, семенящей походкой, церемонно раскланиваясь на все стороны. Усевшись на стульях, расставленных в квадрат, они молча настроили инструменты, откинули широкие рукава черкесок и замерли… Потом разом ударили по струнам.

Вместе с музыкой плясовой кавказской песни поднялся страшный шум, топот ног и хлопанье в ладоши. Именинник, гости и даже сам хозяин гостиницы вдруг пришли в движение. Они слегка приплясывали на месте, отбивали ладонями такт, и звонкие хлопки слились в один грохот с лихими, крутящимися как вихрь звуками танца. Карапет, стоя посреди комнаты, поворачивался на одной ноге, плавно разводил в воздухе руками и, лукаво подмигивая, делал вид, что вот-вот пустится в пляс.

IV.

Только Одинцов неподвижно сидел и всматривался. Выпитый херес по-прежнему не опьянял его, кровь стучала в висках, и мысль работала с удвоенною живостью. Ему захотелось воздуха, он встал и подошел к окну. На другой стороне улицы рябой татарин с маской смеха на лице и несколько других татар из соседних лавок, столпившись в кучку, во все глаза смотрели в окна гостиницы, и было видно, что они жадно ловят бодрый, зовущий шум, вихрем вылетающий из окон. Они тоже слегка приплясывали, и на их лицах была написана радость. Увидав Одинцова, они любовно закивали ему, и все вместе забормотали что-то очень похожее на «тарам-барам».

Одинцов отошел от окна, невольно улыбаясь, и вдруг встретился с глазами одного из музыкантов. Тот сидел, немного выдавшись из группы, и по лицам остальных, устремленным к нему, чувствовалось, что он — главный. Глаза, с которыми встретился Одинцов, были глазами птицы, круглыми, без зрачков, и притом на совершенно птичьем лице с узкими сдавленными висками и длинным, напоминающим клюв носом. Маленькая головка горца вращалась во все стороны, скользя пристальным взглядом то по товарищам, то по гостям. А стеклянная непроницаемость взора и быстрое мелькание руки, ударявшей по струнам, придавали этому музыканту вид большой заводной куклы. Двое слепцов в синих очках были бледны, а их плечи странно опущены. И в этой опущенности плеч, в скорбной складке губ, в непроницаемости круглых синих стекол, отражавших комнату, чувствовалась жуткая сосредоточенность, устремленность в глубину, какое-то мертвенное внимание и тайна. Было похоже на то, что от них осталась одна оболочка в виде черкесок, бледных лиц и синих стекол, а отлетевшие души их витают далеко в горах Кавказа, среди долин и ущелий. Между тем в отчаянно-смелых и диких надрывах струн все время тоскливо и назойливо жужжала бедная, жалобная нотка. Очевидно, это звучала слабо натянутая плохонькая струна, но это не вносило диссонанса, не казалось случайностью, а в соединении с грозным, таинственным рокотом давало красивый и цельный образ порабощенной народности. Мужественные призывы к мщению и бессильные женские слезы звучали смешанным аккордом.

Одинцов не слышал начальника дистанции, то и дело кричавшего неизменное: «Шевели ногами», и все смотрел в бездонные черные глаза. И понемногу в гордом повороте птичьей головы музыканта, в немигающем неподвижном взгляде ему начал чудиться странный вызов. По-прежнему в висках Одинцова тяжелым молотом стучала кровь, рождавшая в мозгу напряженную, нудную мысль. И ему уже все было ясно. Да, без сомнения, это все та же «оборотная сторона медали», которую весь последний месяц рисовало ему упрямое смотрение «под углом», нервная обостренность внимания. На каждом шагу, в ежедневных столкновениях с так называемой низшей массой, он ловил на себе нескрываемые ненавидящие взоры. И в птичьих глазах музыканта, как будто бессмысленных и неподвижных, теперь отчетливо пылала та же знакомая Одинцову ненависть, мрачная, беспросветная, не знающая пощады.

Бабичев, инженер, студент Гросс и моряк продолжали пить, целоваться, говорить свободными и гулкими голосами, смеяться над Карапетом, а Одинцов все сидел с неотвязной думой, и кровь стучала у него в висках. И ему казалось, что в атмосферу пирующего барства, благоглупых, обидно бессодержательных речей каким-то протестом врывается гордое бряцание струн под пальцами грошовых музыкантов. И было что-то ужасное, будящее чувство жгучего стыда, в бледности трезвых слепцов и чистоте синих стекол, отражавших пьяную комнату.

— Дайте же музыкантам вина! — внезапно закричал Одинцов таким надорванным, истерическим тоном, что все к нему обернулись.

— Ну и ладно, дадим! — сказал Бабичев, глядя на него с удивлением. — Что ты орешь, судебная палата?

— И в самом деле, довольно музыки, — сказал студент, — а то вы и рады, эксплуататоры!

Карапет сделал знак рукой, и песня умолкла на оборванной, плачущей ноте. Птичья, вращающаяся головка тоже остановилась, и ее взор странно потух. Карапет взял со стола две бутылки кахетинского, передал слепцам, потрепал их по плечу и сказал что-то по-грузински. И четыре фигуры в длинных черкесках, приседая и кланяясь, выплыли из комнаты.

V.

В ту же дверь через несколько минут впорхнула красивая женщина в огромной светлой шляпке и ажурном платье, сквозь которое просвечивали мягкие рельефы плеч.

Начальник судоходной дистанции, пошатываясь, но стараясь быть галантным и бравым, поднялся с места и, покручивая ус, вперил в нее свои белесовато-голубые глаза. И в них уже не было прямоты и суровости морского волка, а сверкали плотоядные искры.

Бабичев откинулся назад всем своим полным и статным корпусом, расставил руки и сказал:

— Очаровательна, воздушна и сногсшибательна, как всегда. Но сегодня, Джульетточка, я вас должен предупредить — побольше простоты. Снимайте вашу шляпу… Вот так. Затем положите ваши ручки сюда.

Земский начальник положил ее руки к себе на плечи и за-кончил:

— Теперь хорошенько поцелуйте меня, ибо я именинник.

Та, которую звали Джульеттой, не смущаясь, звонко поцеловала Бабичева и затем, повернувшись на высоких французских каблуках, поздоровалась со всеми. Одинцов знал ее только по открытой сцене «Аркадии» и не мог не заметить, что вблизи, при дневном свете, она и старше, и дурнее, чем на подмостках. Но все же в ее лице была та раздражающая томность монахини, а в серых равнодушных глазах и строгом складе губ — та кажущаяся недоступность, которой она покоряла сердца молодых купцов и офицеров. И он сам невольно приподнялся с места и, пожимая протянутую руку Джульетты, назвал свою фамилию.

— Ах, душка-адвокат… очень приятно, — пошловатым то-ном произнесла Джульетта, а на ее лице была прежняя строгость, и ее рот улыбался недоступно и холодно.

Между тем Бабичев стал на стул, заскрипевший под его полным телом, и громко заявил:

— Теперь все в сборе. Предлагаю на голосование: оставаться ли нам здесь или отдать себя в распоряжение нашему милейшему, добрейшему начальнику дистанции, хозяину очаровательного парохода, стоящего под парами с утра и ожидающего нас, чтобы отплыть в некоторое волшебное царство?

— Браво! Шевели ногами! — сказал моряк.

— Пароход так пароход! — весело произнес инженер Жуков, ловко и изящно становясь вверх ногами посреди комнаты.

— А ты, судебная палата? — спросил Бабичев.

— Я ничего не имею против парохода, — как-то растерянно сказал Одинцов, только начавший приходить в себя от музыки горцев и появления Джульетты.

А студент с открытым «добролюбовским» лицом закончил с расстановкой:

— И я за волшебное царство. Квалифицированное большинство.

VI.

По дороге на казенную пристань, сидя на извозчике рядом с инженером, отуманенный зноем и душным запахом пыли, татарских лавчонок и дынь, Одинцов испытывал приятное чувство душевной теплоты, без самоугрызения и крючкотворства.

— Послушай, Жуков! — говорил он инженеру, жонглировавшему палкой на спине у извозчика. — Я, кажется, начинаю входить во вкус. Там, должно быть, трактирные стены давят. А здесь хорошо… И, ей-богу, как будто все благополучно. Правду я говорю, извозчик?

Обернулось добродушное татарское лицо с маленькими смеющимися глазками:

— Гуляй, гуляй, барин, зачем не гуляй, хорошо гуляй, — заговорил извозчик скороговоркой, в которой Одинцову послышалось знакомое «тарам-барам».

Совершенно успокоенный, Одинцов начал оглядываться по сторонам. Как раз за спиной у него ухали на извозчике моряк Китнер и Джульетта. Вдали виднелась студенческая фуражка Гросса. Белый зонтик Джульетты весело сверкал на солнце, а у моряка был расстегнут китель, и кортик с белой костяной рукояткой громко стучал по крылу пролетки.

Когда выехали на Волгу, казенная пристань оказалась тут же, окрашенная в белоснежную краску, сияющая ярко начищенною медью перил и дверных ручек. Путейский пароход «Стрела» также блестел вычурными украшениями бортов, медными баками котла, обитыми в медь сходнями, и Одинцову этот блеск почему-то напомнил праздничное сияние вычищенных самоваров.

Съехались как-то сразу и тесной гурьбой спустились на пристань по широкому и покатому трапу. И было что-то общее, как показалось Одинцову, в упругом сопротивлении гибких досок трапа и стройной выправке двух матросов, выбежавших навстречу и ставших навытяжку у входа на палубу «Стрелы». Легкие синие рубахи с широкими белыми воротниками колебались от ветра и не могли скрыть округлостей здоровой и крепкой груди.

— Готов? — начальнически-громко спросил Китнер.

— Есть! — прозвучал отчетливо-согласный ответ обоих матросов.

— Шевели ногами!

Под влиянием чистого воздуха, влажного волжского ветра и даже некоторого гипноза этой матросской выправки Одинцов сам почувствовал бодрость, а вместе с нею к нему внезапно вернулась обычная нервная наблюдательность, способность подмечать детали. Но в то же время ему было как-то легко и весело. Моряк ходил по пристани, отдавал какие-то распоряжения, и то и дело слышалось его: «Молодцы! Шевели ногами!» И, несмотря на сумбурную неточность приказов, которые поминутно отменялись, на неровность походки и комическую бессмысленность белесовато-голубых глаз начальника, на умных лицах матросов была написана самая искренняя почтительность.

И это почему-то нравилось Одинцову, и он ловил себя на чувстве легкой зависти к моряку.

Блестела ярко начищенная медь; основательно и красиво построенная пристань непоколебимо противилась прибою волн; слышалось здоровое и бравое «есть!», и в этой казенной подтянутости Одинцов с удивлением не находил никакого контраста пьяному начальнику судоходной дистанции — напротив, чувствовал какой-то заботливый оплот, какую-то нормальную гарантию и защиту. В глазах старого штурмана, вышедшего на борт парохода и с любовною осторожностью подсаживавшего поочередно и начальника дистанции и гостей, светились искорки благодушного смеха. А в напускной, преувеличенной почтительности положительно было что-то похожее на бережную заботливость няньки.

На верхней палубе «Стрелы», под широким парусиновым тентом, был накрыт большой стол, а на нем стояла неизменная ваза со льдом и бутылки хереса, лимонада и нарзана. Аккуратно сложенные, лежали изогнутые стеклянные трубки, а в стороне со скромной улыбкой на хитром армянском лице переминался с ноги на ногу Карапет.

— Молодец! Шевели ногами! Ходы далши, знаком будышь! — крикнул ему моряк и, когда тот, раскланявшись во все стороны, сошел на пристань, махнул рукой старому штурману.

И через минуту «Стрела», сделав широкий поворот, понеслась по течению между лесистыми, утопавшими в солнечном свете берегами.