Анатолий Каменский «Ничего не было»

VII.

Именинник Бабичев сидел на председательском месте и, раскладывая по стаканам толченый лед, заливал его хересом. Певица с открытой сцены жадно глотала вино, смотрела на всех улыбающимися глазами, но в изгибе ее рта и гордом на-клоне шеи по-прежнему чувствовалась недоступность. А между тем Одинцов отлично видел, как Джульетта, чокаясь с начальником дистанции, в то же время прижималась плечом к сидевшему с другой стороны Бабичеву. И самого Одинцова дразнили эти равнодушные глаза монахини, смутное чувство досады понемногу прокрадывалось в его душу, а вместе с тем возвращалась острота глаза, придирчивая и злобная. Ему уже было ясно, почему Джульетта тянется к моряку, несмотря на то, что общество красавца Бабичева ей приятней. Начальник дистанции был богат, сорил деньгами, в закулисном мире «Аркадии» пользовался большим почетом, и много простых хористок попало благодаря ему в «этуали».

— Господа! — поднимая бокал, торжественно сказал студент.

— Знаем, знаем! — перебил его инженер. — За идею?

Открытое лицо студента снисходительно улыбнулось, а низкий бас сказал с обычной расстановкой:

— Заткни фонтан. — И продолжал: — Во благовремении все хорошо. И идеи, и херес, и молчаливая судебная палата, и женщины в пирамидальных шляпах. Но так как мы едем в некоторое волшебное царство, как изволил выразиться господин достоуважаемый именинник, то требуются поправки. А именно. Пункт первый: пусть молчаливая судебная палата произнесет хоть одно слово, и пункт второй: обладательница пирамидальной шляпы пусть снимет оную шляпу.

И Гросс умолк при общем смехе.

Стало веселее. Все громко заговорили. Джульетта сняла шляпу, но Одинцов, пользуясь тем, что о нем забыли, не произнес ни слова и продолжал тянуть вино из стеклянной трубки. Херес не опьянял его, не давал забвения, и он, перестав бороться с собою, отдался течению мыслей. Он думал, желчно обращаясь к самому себе: «Если ты — чужой в этом обществе пьяного моряка, пошлой, продажной женщины, кривляющихся инженера и студента, земского начальника, швыряющего Бог его знает чьи деньги по трактирам, то зачем ты здесь? Если тебе тяжело это наблюдение под углом, эти глупые и, очевидно, никому не нужные переоценки, то брось их!» Но он не мог бросить, невольно катился по наклонной плоскости, и его обостренный алкоголем ум продолжал анализировать с беспокойным ожесточением.

Старый штурман, стоявший на капитанском мостике, отдавал приказы, смотрел на пирующую компанию, и на его умном, трезвом лице светилась добродушная радость, отраженное веселье гостей. Очевидно, его не раздражали ни плоские шутки моряка, ни звон бокалов, ни кричащая красота Джульетты. В стеклянной рубке, держась за ручки большого колеса, стояли двое рулевых и с холодным спокойствием смотрели вдаль. Они тоже были трезвы, сосредоточенны, и у них были такие же умные лица, как у старого штурмана и бравого матроса, стоявшего неподалеку от стола на случай приказаний Китнера. И Одинцов думал: «Да, да, пустая смена явлений, без непоследовательности и контрастов. И незачем гипнотизировать себя. Все очень просто: сегодня мы напиваемся, бесчинствуем, говорим пошлости, а они работают, не чувствуя к нам ни малейшей злобы; завтра мы поменяемся ролями, я отправлюсь в суд, земский уедет в деревню, а они так же напьются и озвереют. Не все ли равно?»

Но эта мысль не успокаивала Одинцова. Было что-то сильнее мысли, что-то помимо словесных форм и заезженных определений, говорившее о софистически-скрытой ошибке в этой «смене явлений». Была какая-то острая точка в мозгу Одинцова, совместившая разом и компанию пьяных приятелей, и группу дисциплинированных матросов, и яркое, чистое небо, с равнодушным величием смотревшее сверху. И в этой болезненно-острой точке чувствовалось что-то непримиримое, мучительно созерцающее, какое-то обещание разгадки.

VIII.

Одинцов продолжал пить, а острая точка загоралась пожаром, жгла и давила его мозг.

Это был какой-то кошмар наяву.

Студент Гросс обнимался с инженером, облапив его за плечи, глядя на него широким, честным «добролюбовским» лицом. Сколько любви, искреннего слияния, хорошей русской откровенности светилось в его глазах, а Одинцова сверлила мысль о том, что вчера этот же студент Гросс, только совершенно трезвый, ходил по аллеям «Аркадии» под руку с женой инженера, говорил витиеватым слогом, и молодая женщина, прижимаясь к его плечу, слушала с восторгом, с благоговением. И теперь почему-то отношение студента к инженеру казалось Одинцову преступным, лживым, и ему хотелось истерически засмеяться и крикнуть в лицо Гроссу оскорбительное слово.

Бабичев, красивый мужчина, свежий, цветущий, с яркими глазами и чувственным ртом, наклоняясь к Джульетте, жег ее взором, а она уделяла ему ровно столько внимания, чтобы он не рассердился, и все время заигрывала с Китнером, у которого было красное обветренное лицо и бессмысленные белесовато-голубые глазки.

А Одинцов все это видел, и ему было противно до тошноты.

Вечерело. Матросы убрали тент, и красные лучи заскользили через палубу, зажигая пламя в ярко начищенной меди пароходной отделки. Закраснелись и заискрились льдинки в стаканах с хересом. Пароход проходил между двумя зелеными островками, обвеваемый теплым запахом согретой, как бы дышащей листвы. С неба глядела в воду тихая вечерняя грусть, а там, в потаенной глубине, что-то пробуждалось и со слезами просилось на волю.

Джульетта громко хохотала, стараясь снять с мизинца моряка массивный брильянтовый перстень, а Китнер говорил заплетающимся языком:

— Д-десять поцелуев всенародно и десять тысяч поцелуев потом — наличными или в рассрочку! Черт возьми! Шевели ногами!

Перстень не снимался, и рука начальника дистанции долго покоилась в обеих руках Джульетты. Моряк вперял взор в полуобнаженные плечи женщины, и было видно, как млеет его красное обветренное лицо. А сидевший с другой стороны Бабичев обнимал Джульетту за талию и украдкой целовал ее шею у самых волос. Одинцову было до очевидного ясно, что Джульетта не замечает этих поцелуев. Ее глаза отдавались старому моряку, недоступная складка рта и холодный поворот шеи вызывающе грозили Одинцову, а губы Бабичева целовали чью-то чужую, нечуткую кожу. Одинцова бесила эта змеиная оболочка, возмутительная многогранность продажной женщины, и в то же время яркая, подкрашенная и напудренная красота Джульетты дразнила его, заставляла ловить себя на тайных мыслях.

В другом конце стола громкий разговор студента с инженером, переходивший в жаркий спор, заглушил на минуту шум пароходной машины и звонкий смех Джульетты.

— Неправда, студиозус, зарапортовался, — кричал инженер, — ишь куда махнул. Хорошо равенство! Я плачу деньги и беру то, что мне следует. Понятно, она продается. И после этого мы равны! Нет, брат, как хочешь, но тут что-то не того…

— Прекрасно, — басил Гросс, — но ведь и ты, в свою очередь, продаешься, если не ей, то кому-нибудь другому. Она торгует телом, а ты совестью. Вот тебе и равенство.

— Послушайте, дьяволы! — окрикнул их Бабичев. — Что у вас там такое?

— Студент жонглирует словами, как я своею тростью, — сказал инженер, — и таким образом с большою ловкостью, но без всякого успеха проповедует равенство и братство.

— Опять философия! — притворно-зверски зарычал моряк и стукнул бутылкой по столу. — На моем корабле революцию заводить! Под арест! Шевели ногами! Иди-ка, скубент, сюда. Я тебе покажу равенство со льдом и хересом.

Студент захватил с собой бокал и очутился на одном стуле с Джульеттой, между ней и Китнером. И потом Одинцов увидел, как Джульетта начала переходить из объятий Бабичева в объятия Гросса, а совершенно осоловевший моряк тихо дремал и клевал носом. За его спиной вдруг выросла коренастая фигура матроса, ставшего навытяжку, точно это было не бесчувственное начальническое тело, а, по крайней мере, пороховой погреб. Рулевые по-прежнему равнодушно смотрели вдаль и методично вертели большое колесо. Острая точка в мозгу Одинцова, более яркая, чем мысль, обещавшая разгадку мучившей его тайны, перестала обещать и погасла. И он уже ничего не видел перед собою, кроме пьяных лиц приятелей и равнодушно-тупых взоров матросов и рулевых. И в самом пейзаже берега, монотонном шуме пароходного винта была какая- то упрямая тупость.

Его стало клонить ко сну. Он спустился вниз по железной винтовой лестнице и попал в роскошно отделанную большую каюту-салон. Откинувшись на спинку мягкого бархатного дивана, он закрыл глаза и мгновенно, с жутким замиранием сердца, почувствовал, как растаяли его мысли и исчезла память.

IX.

Громкий крик разбудил Одинцова. Открыв глаза, он увидал блеск электрических лампочек, оправленных в сплошной граненый хрусталь, и круглые черные пятна окон, за которыми была ночь. Машина по-прежнему шумела, но пароход не вздрагивал, и было ясно, что он стоит на месте.

То, что увидал Одинцов, ошеломило его настолько, что он не сразу пришел в себя.

На бархатном диване лежала Джульетта в измятом платье, со сбитой прической и торчащими во все стороны роговыми шпильками, а перед ней стояли инженер и земский начальник. Искаженное гневом, румяное лицо Бабичева составляло странный контраст с мертвенной бледностью инженера. Произошло что-то необычайное. Бабичев держал Джульетту за полуоторванный воротник кофточки, тряс ее и кричал:

— Если ты, негодная тварь, сию же минуту не отдашь перстня, я раздену тебя догола и велю обыскать матросам. Слышишь ты?

Одинцов, ничего не понимая, быстро подошел к столу и из оставленной кем-то бутылки залпом выпил стакан нарзана. Между тем земский начальник, не замечая его пробуждения, кричал:

— Я тебе русским языком говорю, потаскушка, что с тобой церемониться не будут. Вздумала шутки шутить. Тысячерублевый перстень! Не доводи меня до исступления. Я не позволю в моем обществе швырять тысячу рублей черту под хвост. Китнер не ронял перстня в воду. Я сам, понимаешь ли ты, собственными глазами видел, как ты у него сняла кольцо.

Одинцов тихонько подошел к инженеру. Краска бросилась ему в лицо. Происходящее связалось кошмарной нитью с обрывками памяти об утреннем пьянстве, музыке горцев, раздраженных самоугрызениях. Нервы были натянуты, как металлические струны, а истерический клубок подкатывался к горлу.

— Ради Бога, — сказал он, трогая инженера за плечо, — что случилось?

Жуков, взволнованный и бледный как полотно, сообщил ему, что Джульетта взяла у начальника дистанции брильянтовый перстень, тот самый, который еще днем старалась снять у него с мизинца, и утверждает, что не брала. Сначала это принимали за шутку, но скоро убедились, что она не только не шутит, но, наоборот, еще обиделась на обвинения. При этом она обозвала Бабичева и студента прохвостами и даже — что возмутительнее всего — намекнула на то, что перстень украден кем-нибудь из друзей. Далее Одинцов узнал, что моряк, все время находившийся в положении риз, когда ему толком объяснили случившееся, сразу протрезвился, остановил пароход у пустынного берега и наотрез заявил, что дальше не двинется с места, пока Джульетта не вернет брильянта; в противном случае он задушит ее собственными руками и выбросит на берег. Студент Гросс остался с Китнером на палубе, удерживая и успокаивая его, а Бабичев с инженером решили пустить в ход всю убедительность, на какую они способны.

— И вот видите! — закончил инженер, указывая Одинцову на Джульетту.

У нее был растерзанный вид, измяты прическа и платье, красные пятна горели на лице, но в ее глазах, к своему удивлению, Одинцов прочитал странное упорство, какую-то слишком спокойную, выжидающую злость дикой кошки, готовой вцепиться в горло. Она упиралась обеими руками в грудь Бабичеву, и было слышно, как хрустят ее пальцы.

— Оставь меня, негодяй! — пытаясь подняться с дивана, говорила она злым, но в то же время металлически-спокойным, леденящим голосом. — Как ты смеешь меня бить!

Одинцов схватил Бабичева за руку. Тот даже не сразу узнал приятеля, но потом, повернувшись к нему, вдруг отпустил Джульетту.

— Володя! — сказал Одинцов укоризненным, дрожащим голосом и остановился, чувствуя, что нервный клубок подступил к самому горлу.

Но он овладел собою, увидав, что Джульетта мигом поправила волосы, заколола булавками воротник кофточки и сидела на диване, глядя на всех, в том числе на него, Одинцова, презрительно-холодным взглядом.

И в этом взгляде Одинцова вдруг поразило что-то знакомое, мгновенно закружившее его мысли привычным, но по-прежнему мучительным водоворотом. Да, он не мог ошибиться. И тут, в этих глазах, было то же отчуждение, та же пропасть, которая весь последний месяц пугала Одинцова своей темной глубиной, откуда холодной, неумолимой сталью глядела жажда мести, расплаты за все. Тут была ненависть раба к владыке, голодного к сытому, лишенного прав к облеченному ими. Тысячи подобных, неосторожно мелькнувших взоров вспомнились Одинцову и глянули на него из всех углов большой каюты-салона. И все эти неравные, обделенные, озлобленные, вся эта бездна невольного, ни в чем не повинного падения в этом нечаянном взгляде пьяной певички с открытой сцены вдруг бросили ему вызов.

X.

И ему захотелось говорить, как иногда в суде, прямо из души, вне начертанной программы, теми пламенными словами, которые всегда так действовали на присяжных и начинали создавать ему имя. Шатаясь от волнения, он подошел к Джульетте и взял ее за руку.

— Я вижу, что тут недоразумение, — сказал он проникновенным голосом, и она не отняла у него руки. — Ну да, конечно, недоразумение. Расскажите же мне сами, как было дело?

Джульетта высвободила руку и сухо, не глядя на него, сказала:

— Никакого не было дела, и нечего мне рассказывать.

— Зачем же сердиться? — кротко произнес Одинцов, садясь с ней рядом. — Я ни в чем не собираюсь обвинять вас. Я понимаю, вы женщина, вас оскорбила грубость, но я вас прошу извинить нас. Ей-богу, все мои товарищи хорошие, добрые люди. И я приписываю этот шум просто нашему общему неумению говорить друг с другом, подступиться к чужой душе, чужому самолюбию. Ведь душа человеческая, простите меня, не кабак, куда можно войти в шапке и стуча каблуками. Осторожно надо, бережно, с непокрытой головой и тихим голосом подходить к человеку.

Ведь правда, Джульетточка? Ну, допустим, что вы действительно взяли кольцо; вы только хотели пошутить, у вас и в мыслях не было, упаси Бог, что-нибудь… А к вам приступили не так, как нужно, и оскорбили вас. Ради Бога, я вас прошу, от всего моего сердца, кончим эту прискорбную историю. Если вы взяли глупую побрякушку, ну, бросьте ее назад! Разве она не жжет вас?.. Бабичев, Володя! — неожиданно позвал он земского начальника, стоявшего поодаль и кусавшего губы.

Бабичев нехотя подошел, а Одинцов продолжал, взяв его за руку:

— Вы видите его — добрый, красивый малый, который еще днем нежно целовал вашу шею, смотрел на вас влюбленными глазами, ну, мог ли он желать вам боли, быть грубым?.. Нет, нет, тут очевидно недоразумение. И я вам скажу, господа, обоим. Вас разделяет не эта глупая история с кольцом, не случайное неумение сговориться, а так только, инертное нагромождение мелочей, что называется — «дальше — больше». А между тем ряд неудачных приемов, ненужных слов, вся эта условная ложь делает людей далекими друг от друга, а главное — неравными… Да, да, я начинаю уважать студента Гросса, даже в пьяном виде кричащего о равенстве. А ведь мы сознаем, глубоко понимаем это равенство. Я вам больше скажу — это обостренная мысль наших дней, мы уже не можем жить без нее, и, пожалуй, все наше горе заключается в невозможности провести эту лучшую горящую нашу мысль, цену жизни нашей, в самую жизнь. Что мешает нам? — страстно вопросил он. — Да все та же лавина мелочей, трафаретных приемов… ей-богу, стыдно сказать, даже такие пустяки, как внешность, платье… Мы забываем, что никто не покупает и не продается, — мягко обратился он к подошедшему инженеру и продолжал торжественным тоном: — Господа! Все люди одинаково откуплены со дня рождения и до могилы. Мы все откуплены страшной загадкой смерти. Мы все изживаем жизнь. И не нужно забывать этого!.. Друзья мои! — говорил он, поворачиваясь то к Джульетте, то к Бабичеву. — Помиритесь, ну какой смысл ссориться, какой смысл?

— Ха-ха-ха! — смеялась Джульетта злым, звенящим смехом. — Ха-ха-ха!

Ее смех на минуту смутил, остановил Одинцова, но он вдруг словно обрадовался и сам рассмеялся.

— Ей-богу же, господа, все это страшно смешно. Ну вот, будем друзьями. Кончено дело, идем наверх.

— Хорошо-то хорошо, — сказал Бабичев. — Все это и убедительно, и красиво, но, кажется, напрасные слова: перстенек-то по-прежнему у цыпочки в карманчике.

— Ах, ты все про эту мелочь, — почти величественно произнес Одинцов и обратился к Джульетте: — Милая Джульетточ-ка! Отдайте им эту дрянь. Ну, что за охота. Пошутили, и будет.

— Послушайте, отстаньте от меня, прохвост! — холодно, спокойно, отчеканивая каждое слово, сказала женщина.

И в ее глазах молодой адвокат прочел такое презрение, такой мертвящий холод, что у него сразу высохло в горле и подкосились колени.

XI.

Он пошел к дивану, сел и опустил голову, без мыслей, без обиды, без горечи. И в ту же минуту откуда-то сверху раздался неожиданный и страшный, как удар грома, голос моряка Китнера. То кричал не начальник дистанции, не благодушный приятель Бабичева и Одинцова, а настоящий морской волк, и слова его гудели, как команда в бурю.

— Довольно, студент! К дьяволу! Теперь я здесь хозяин!

Тяжелые, твердые шаги по железной винтовой лестнице — и в дверях салона обрисовалась массивная фигура с высоко поднятой головой. Красное обветренное лицо начальника дистанции точно окаменело и лоснилось, как полированный гранит, а белесовато-голубые глаза горели пронзительно-острым блеском. Он был страшен, и никто не двинулся с места ему навстречу.

Через мгновение, которого никогда не забыть Одинцову, моряк стоял против Джульетты и кричал все тем же громовым голосом:

— Довольно! Надоело! У меня, в этих стенах, не было и не будет воров. Эй, отдашь или не отдашь?

Джульетта молчала. Не веря своим глазам, как в невыносимом кошмаре, Одинцов увидал широкий размах руки, и плоский, свистящий звук пощечины пронзил его сердце. Он почти потерял сознание, но его глаза не зажмурились, не отвернулись от ужасной картины, и память сохранила навсегда мельчайшие подробности.

Джульетта лежала на полу. Одной рукой она держалась за щеку, а в пальцах другой сиял брильянт чистейшей воды, преломивший блеск оправленных в хрусталь электрических лампочек. И в широко раскрытых глазах женщины Одинцову почудился другой, как бы ответный блеск волшебному сиянию камня — тайный блеск зрачков испуганной, но не побежденной пантеры.

Одинцов трясся от рыданий, стучал зубами о край стакана, который держал перед ним инженер, хватал за руки Бабичева и, как в бреду, слышал отчетливо-резкие слова Китнера:

— Живо! Шевели ногами! Убрать эту тварь, запереть в уборную! Приставить стражу!

Бабичев одной рукой обнимал Одинцова за плечи, а другой гладил его по волосам.

— Ну, что ты, что ты, судебная палата, мамочка, ну, успокойся! Эка выдумал разрюмиться. Эх ты, брат, молода — в Саксонии не была. Да неужели же из-за этой потаскушки? Этакая мразь! Да я не верю. Фу, какие пустяки…

А голос Китнера гудел:

— Ладно! Молодцы! Шевели ногами! Теперь накрыть стол, вина сюда, льду, шампанского!

И когда матросы начали накрывать стол в том же салоне, где рыдал Одинцов, он немного пришел в себя и увидал перед собою честное «добролюбовское» лицо студента. Тот крепко жал ему руку и говорил:

— Перестаньте, в самом деле. Конечно, я не оправдываю насилия, но если это последнее средство… Полноте, ведь вы же сами видели.

У Одинцова было такое чувство, будто его самого избили до полусмерти. Он тихо отстранил Гросса, ничего не сказал, выпил стакан нарзану и поднялся на палубу.

XII.

В стеклянной будке по-прежнему вертелось рулевое колесо и едва вырисовывались силуэты штурмана и подручных. На небе сияли звезды, пароход обратно летел к городу, который был еще далеко, но уже виднелся в смутном беловатом зареве. И в тишине ночи, в монотонном шуме пароходного винта Одинцову послышался бесстрастный голос самодовлеющей жизни, текущей вперед и вперед, мимо острых моментов и столкновений. Его голова разрывалась на части от невыносимого беспокойства, страстного порывания решить какой-то вопрос, а в стеклянной будке слышался разговор рулевых, и кто-то громко грыз семечки.

И представилось Одинцову, как внизу, перед душной, зловонной клеткой, где заперта избитая, опозоренная женщина с глазами монахини, гордым изгибом шеи и складкой недоступности на губах, как перед этой дверью стоят два таких же равнодушных матроса и так же, может быть, грызут семечки.

«Ах, какой ужас, какой ужас, — весь холодея, думал Одинцов, — да ведь это же гибель наша, начало конца, но что же делать, что делать?»

Весь сегодняшний день вспомнился ему со всеми мельчайшими подробностями кутежа, запахом дынь и пыльной улицы, эпически-мирным, смеющимся лицом рябого татарина, все его мысли и душевные надрывы в поисках за оправданием каждого своего шага. И даже самые незначительные события дня, несмотря на кажущуюся независимость отдельных моментов, начинали приобретать в глазах Одинцова какую-то связь, неизбежно вели к совершившемуся финалу. Именины, фисгармония, фокусы и кривлянье инженера, фальшивое резонерство Гросса, музыка горцев, появление Джульетты, пароход — все вело к одному концу. И сам Одинцов — такое же живое звено ужасной цепи, бросившей Джульетту в зловонную каморку и приставившей к этой каморке стражу.

Ему казалось, что в той жизни, которая сплошь состоит из мозаичных кусков праздности, взаимного неуважения, покупных эффектов, и не может не быть таких нелепых и уродливых финалов. И этот блеск беспощадной ненависти, тысячу раз подсмотренный его случайно обострившимся взором, перестал казаться Одинцову необоснованным и непонятным.

А на дне души шевелилась смутная мысль о какой-то роковой неизбежности и о том недалеком времени, которое сократит какую-то пропасть. И эта мысль наполняла все существо Одинцова гордым, успокоительным волнением.

XIII

Он долго простоял у перил, вглядываясь в бездонную тьму за пароходным бортом, пока голос Бабичева не заставил его вздрогнуть.

— Эй, госпожа судебная палата, где ты?

Земский начальник, подойдя в упор к Одинцову, дышал ему в лицо, мял в объятиях своего горячего, полного тела и говорил:

— Цыпочка ты моя, как я тебя люблю! И я всем скажу, что ты самый порядочный человек. И я подлец, и все они подлецы, а ты бла-ародный человек. А все-таки ничего не было… Понимаешь ты: решительно ничего не было! Ну, вот даю тебе честное слово, что ты все видел во сне… И… и… дай я тебя поцелую.

В объятиях Бабичева Одинцов спустился вниз по винтовой лестнице.

В салоне, залитом электрическим светом, белела свежая скатерть, уставленная бутылками шампанского и вазами с фруктами и льдом. Моряк Китнер, инженер, студент и певица с открытой сцены сидели тесной группой, громко хохотали, подливая вино друг другу. Лицо Джульетты было запудрено. Она сидела без корсета, в расстегнутой кофточке, открывавшей красивые рельефы шеи и плеч. Томное лицо монахини тянулось и к инженеру, и к студенту, а более всего к начальнику дистанции.

Увидав Одинцова, Джульетта порывисто поднялась с мес-та, обвила его шею руками, и он почувствовал на губах горя-чий, тающий поцелуй.

Через полчаса совершенно опьяневший Одинцов плакал, колотил себя в грудь и кричал:

— Боже, как мы пали! Мы все одинаково пали: и я, и ты, Джульетточка, и ты, студент Гросс!.. Не перебивайте меня. Я вам все сейчас объясню… Я нашел разгадку. Пропасти нет… Все люди одинаково сильны и одинаково слабы. Нет борьбы и ненависти, ничего нет. Жизнь равнодушно бежит мимо!.. Верно, господа, вы не смейтесь: смена явлений!.. Вот я вам сейчас докажу. Не перебивайте, господа! Студент, перестань. Да замолчите же, не перебивайте…

Но его перебивали, и он не мог докончить своей речи.

 

Анатолий Каменский.
Макс Бекман «Ночь».