Анатолий Каменский «Степные голоса».

Когда Нечаев ехал за Волгу в знакомый хуторок Грибовских, все ему казалось исполненным тех тайных обаяний и призывов, которых он не понимал и чуждался… Сначала Волга, в нежных и прозрачных вечерних красках, серебристо-голубая недвижная вода, узенькие зеленые островки, от которых веяло сонной тишиной и негой, девственно-розовые пятна заката — говорили ему о сладких утехах земной любви и неотравленном счастье. Потом и степь, казалось Нечаеву, вся дышала любовью и точно раскрыла объятия — вся разметалась и замерла мечтательно, и сдержанно-страстным шепотом манила слиться с собой. И слышался Нечаеву в давно знакомых степных звуках какой-то новый, томный женский голос: «Я любима…» Он даже не дивился, что снова охвачен чарами и снова ищет души и чувства там, где нет их. И ему было странно, что он спокоен, не волнуется, как всегда, от созерцания природы, не ищет объяснений и разгадок, и на минуту ему почудилось, что он владеет какой-то тайной. Он улыбнулся и еще раз перечитал письмо, полученное утром от Шурочки Грибовской.

«Послушайте, странный вы, смешной человек! Когда вы угомонитесь? Папочка передавал мне, что вы неисправимы. Чего это вы изволили наговорить ему прошлый раз в городе, да еще просили скрыть от меня? Как будто я не знаю, не привыкла!.. Наверное, опять о ненужности, пустоте и бесцветности жизни. Удивительная новость! Вот удаляйтесь больше от мира, зарывайтесь в книги — еще не то заговорите. Серьезно и окончательно прошу вас, Вадим Петрович, бросьте вы ваши жалобы. Вы задаете себе непосильные вопросы. Вы просто очумели в вашем противном городишке. Ей-богу, на свете все пока благополучно. А вот вы — скажу вам вашими же словами — слишком уж объективны, слишком далеки от настоящей, или, как вы иронически выражаетесь, «самодовлеющей» жизни. Право, жить не так уж скучно. Вот приезжайте к нам в степь — увидите сами. Как вам не грех забывать своих старых друзей? Приезжайте сегодня. Ваша Шурочка».

Опять письмо, как и в первый раз, показалось Нечаеву натянутым, выдуманным и фамильярным. Он ехал по степи, огибал круглые пологие холмы, то видел, то не видел багрового шара солнца. И степь меняла свои цвета. То она казалась темно-красной, огненной, вся искрилась, и было в ней тепло и как-то весело и уютно, а то вдруг становилась темной, сырой и неприветливой, шепот ее усиливался, и в радостном ее томлении уже слышалась скрытая грусть. Пошли озера… Вода, гонимая легким ветерком, бежала мелкой сероватой рябью, и два-три розовых облачка над нею от этого были еще неподвижней и задумчивей. Лошади неслись рысью, и слышался их ровный дружный топот.

Скоро показался хутор. Один дом, самый большой и высокий, как-то резко, острым углом выдался в степь и еще издали обрисовывался своею резьбою, шпицами и петушками. У входа в сад, примыкавший к дому, Нечаев уже давно заметил фигуру Шурочки в белом платье.

— Здравствуйте, мечтатель! — протяжным, дрогнувшим голосом произнесла она, выходя ему навстречу.

Солнце уже зашло, и Шурочка в бледных вечерних сумерках показалась Нечаеву похудевшей и томной. Ее голова и плечи были закутаны в белый пуховый платок, от которого пахнуло теплом, когда Нечаев наклонился к ней, здороваясь. Два локона черных волос выбились наружу, пояс был на боку и платье сильно примято, как будто Шурочка половину дня пролежала одетая в постели.

— А мне сегодня что-то нездоровится! — сказала она с ленивой грацией, оставляя в руке Нечаева свои маленькие горячие пальцы.

Встретились тихо и дружески и вместе прошли через сад к открытой террасе, откуда светился огонь. Михаил Владимирович, отец Шурочки, отставной полковник, прямой и стройный как юноша, с бритым подбородком и бравыми гусарскими усами, встретил их на ступеньках и сказал:

— Добро пожаловать, пане! Вив лямур и тому подобное!.. Давайте чай пить…

На террасе стоял стол с кипящим самоваром и горели свечи в круглых стеклянных колпаках. Пили чай. Шурочка, бледная, подолгу не сводила глаз с Нечаева. У ней были длинные полуопущенные ресницы, от которых ее глаза казались матовыми, как черный бархат. Нечаев был спокоен и больше молчал. Полковник ораторствовал, громко крякал, как будто собирался произнести тост, подмигивал то Нечаеву, то Шурочке и смеялся звучным офицерским смехом.

— Нынешняя молодежь, — говорил он, — жить не умеет, да-с! Я это утверждаю. В наше время, бывало, — вив лямур и тому подобное… хо-хо-хо! А теперь люди какие-то вывороченные. Подайте им чего-то такого, эдакого… неземного, с туманом. Мы таинственных звуков не дожидались. Звуки мазурки, и готово дело!.. Хо-хо-хо! От жизни брали все, что она давала, и были счастливы… да-с! А нынче молодежь вывороченная… Идите, господа, с глаз долой… В сад, в сад…

Нечаев с Шурочкой гуляли по виноградной аллее, слегка пригибаясь под нависавшими лозами. Бледные лунные блики, тонкие как иглы, смешавшись с черными тенями, пестрили дорожку. Полупрозрачное кружево листьев, голубоватое далекое небо и желтый лик луны представлялись Нечаеву чем-то декоративным, сказочным. И уже ничего он не слышал в природе, она казалась ему лишенной жизни, и он не мог понять, как это вечером, в дороге, он поддался обману.

«Да, — думал он, — обману… Все эти краски, сочетания и звуки способствуют только обману. Природа драпируется в причудливо-эффектные покровы только для того, чтобы на время затуманить, поработить душу…»

— Ах, как я рада вашему приезду, Вадим Петрович! — между тем говорила Шурочка, идя с ним рядом и тихонько опираясь на его руку. — Если бы вы знали, какая у нас здесь скука!

— Я не способен рассеять ее, Александра Михайловна, — сказал Нечаев.

— Вы? — удивленно и восторженно переспросила Шурочка и вдруг умолкла.

Нечаев не ответил, он почти не слышал вопроса.

— Вадим Петрович!

— Что?

— Нет… ничего. Говорите о себе — я так люблю вас слушать.

— Я сам себе надоел, — с искренней горечью возразил Нечаев, — а другим и подавно.

Они прошли молча несколько шагов.

— Вадим Петрович! — сказала Шурочка. — Знаете, что я у вас хотела спросить?

— Что? — прервал ее Нечаев.

— Ничего, — обиженно ответила Шурочка.

Нечаев не слыхал ее. Он не понимал, что с ним. Какие-то тиски сдавили ему грудь и голову. Ему хотелось крикнуть, заломить руки, разорвать на себе воротник и галстук. Немолчное стрекотание кузнечиков и сильный, опьяняющий запах винограда наполняли его сердце смутным раздражением. Мысли, целый день бродившие в голове, как будто собрались в комок и жгли его мозг острою болью, а желтый лик луны, мелькая между ветвями, с холодной усмешкой глядел ему в глаза.

— Боже, как душно, как тесно! — произнес Нечаев как бы про себя и прибавил протяжно и задумчиво: — И ничего нет… ничего.

— Как ничего нет? — не замечая его тоски, заговорила Шурочка. — Что это с вами, Вадим Петрович? Есть земля, а на ней интересные люди… есть лето, сад, аллеи, папочка, я наконец! Разве вы меня не считаете? — спросила она и продолжала, не дожидаясь его ответа: — Ну перестаньте вы копаться в ваших вопросах… Вы точно больной. Ну, да развеселитесь же! Вадим Петрович! — Она дотронулась до его руки. — Можно ли так вести себя…

Она остановилась и закончила:

— …со старыми друзьями?

— Простите, — сказал Нечаев, — какая вы… жизнерадостная…

— Еще бы, — подхватила Шурочка, — не то что вы… Правду говорит папочка, что вы жить не умеете. А сегодня вы совсем невозможны. Ну, молчите и слушайте, если вы не в духе. Я вам расскажу сказку. Слушайте. Я начну совсем издалека, с глубокой древности… Помните, мы с вами были детьми и вместе ходили в школу? Я была совсем маленькой девочкой, а вы были выше меня на две головы и покровительствовали мне свысока.

Она засмеялась и придвинулась к нему ближе.

— А наши шалости? — продолжала она. — Помните снежки? Вы ходили к нам часто-часто… Потом гимназия, танцевальные вечера, помните? А как мы с вами на Пасху христосовались? Ха-ха-ха! Как по команде — раз, два, три… Ах, какое славное было время… А когда вы были студентом и гостили у нас на Рождество… Зачем я все это говорю, — в волнении продолжала она, — какая я глупая! Все эти годы ничто в сравнении с одним месяцем. Вадим Петрович, помните тот месяц?.. Вадим!

Нечаев вздрогнул, как будто пришел в себя и вспомнил о ее присутствии, повернулся к ней, подвинулся всем телом и вдруг, охваченный непреодолимым желанием высказаться, заговорил:

— Александра Михайловна, Шурочка… друг мой… скажите мне, растолкуйте мне… я понять не могу, я мучаюсь. Постойте.

Он перевел дыхание, взялся за грудь и продолжал. Его голос глухо раздался в аллее:

— Я не могу понять… то есть я, может быть, хорошо понимаю, но не могу согласиться. Для меня все слишком ясно. Растолкуйте вы мне, пожалуйста, что такое вас привязывает к жизни? Неужели только одни эти снежки да безделушки, да еще вот эти невинные воспоминания?.. Не перебивайте, я не хочу обидеть вас. Но неужели, скажите мне, вам не скучно жить? Почему вы думаете, что жить хорошо? Почему вы и большинство стараетесь продлить эту жизнь, полную ошибок, обольщений, иллюзий?.. Ведь это сон, поймите вы, и сон тяжелый. А вы боитесь проснуться. Вот я чего не понимаю.

Нечаев остановился, как будто ждал возражения или сочувствия, но Шурочка молчала, и в темноте он не мог видеть выражения ее лица.

— Вадим Петрович! — растерянно проговорила она. — Неужели вы это серьезно… не шутите?

— Да, да, — заговорил он, — серьезно, совершенно серьезно… Вот чего я еще не могу понять, как это можно во что-нибудь верить, чего-нибудь добиваться? Во имя чего?.. Ведь ничего нет? Мы неподвижны и живем только представлениями. Ведь это же обидно, бессмысленно. И еще бессмысленнее воображать себя не одинокими, искать сочувствия в людях, в природе… Ждать ответа в каком-нибудь шелесте трав или стрекотанье кузнечиков? Самих себя обманывать и тешить! А сколько смятенных душ, одурманенных печалью, рвется к этому наглому, бездушному небу, ищет в нем правды! Ах, как это ничтожно, мелко! И как этого до сих пор не понять, что природа холодна, бесконечно холодна и к нашим радостям, и к страданиям. И нам не раскрыть ее тайны. А между тем вся разгадка в том, чтобы слиться с этим воздухом, с этим светом, с волнами морей! И я не знаю, если и там ничего не будет, значит, ничего и не нужно, и вся правда в забвении. Слышите, Шурочка…

Нечаев пытался шутить. Он видел, что Шурочке не понять его, что она, потупив голову, идет рядом и тоже взволнована, хочет что-то сказать и не может. В конце аллеи луна осветила ее лицо, и Нечаев заметил, что оно потемнело и что на нем выступила краска. И он почувствовал, что у нее есть что-то свое, совсем другое, что ее томит какое-то желание. Он уже был близок к догадке.

— Вадим Петрович! — томно сказала она и протянула к нему руки. — Вадим, я не могу этого слушать. Вы заблуждаетесь. Ну, я не знаю, что это? Эгоизм, болезнь, усталость? Вадим Петрович! Вернитесь к жизни — она зовет вас… Вадим!

Ее глаза молили.

— Господи!.. Ему все равно.

Она закрыла лицо руками и быстро пошла из аллеи в степь. Нечаев как бы спохватился, догнал ее, дружески обнял за плечи, заглянул в лицо…

— Шурочка! — нежно и спокойно заговорил Нечаев. — Будем откровенны, будем откровенны… Вы меня любите. Посмотрите мне в глаза, не стыдитесь — меня нельзя стыдиться, я не судья вам: я — не живой человек… Но, Шурочка, вы не должны меня любить, я не способен оценить вашего чувства…

— Что же мне делать? — прошептала она, не поднимая головы.

— Забудьте меня, думайте, что я умер.

— Я не могу забыть! Не говорите, не говорите… У меня столько воспоминаний. Вы наполняли мою жизнь с тех пор, как я себя помню. Конечно, я люблю вас…

Она выпрямилась и вдруг обвила его шею. Она лежала у него на груди, рыдала и смеялась как безумная, блистала глазами… Пуховый платок скатился с ее плеч на землю. Нечаев высвободился из ее рук, чтобы поднять его.

— Шурочка, — взволнованно и быстро заговорил он, — успокойтесь, успокойтесь. Вы будете счастливы не раз. Вы женщина, вы полны экстаза, чувства. Вы будете всегда в тумане. Шурочка, вы ошиблись во мне. Я жалкий, ничтожный человек. Отчего я не люблю вас? Отчего я не могу любить? О, как я вам завидую, как я вам завидую, как я страдаю! Я больше вас страдаю. Ваша душа полна надежд и требований, а я… ничего не чувствую, ничего! У меня нет желаний, нет привязанностей…

Нечаев медленно, как бы бессознательно осмотрелся кругом.

— Вот я вижу свет… луна… Ваш сад… Вы, Шурочка, смотрите на меня с ужасом. Не бойтесь, я не страшен!.. И я понимаю! — почти крикнул он. — Да, да! Воздух томен, полон неги и страсти! И вы хотите любви, поцелуев, объятий, клятв!. Ну, вот я. Нате, берите меня, любите, целуйте!..

Он бросился к ней и остановился.

— Шурочка, — пробормотал он, — нет, не то…

В его голосе жалобной нотой зазвучали слезы, но он видимо сдержал себя, провел рукою по волосам и сказал тихим, упавшим голосом:

— Простите!

Они стояли рядом, безмолвные, мертвенно-бледные, залитые волшебным светом. Серебристые эфирные, голубые и желтоватые полосы, смутные и прозрачные туманы хороводами кружились вдали, у горизонта. Полынь, обрызганная росою, сверкала острым блеском, издавала горький и свежий запах. Крутом что-то неслышно притаилось, что-то манило и звало… Цепи волшебные, не тяжелые, сковали степь. Она не спала, она выжидала чего-то, как будто тихонько смеялась, смеялась над ним, над Нечаевым. И он на мгновение испугался, ему почудилось, что он умирает, и ему стало жалко жизни. А Шурочка смотрела вдаль, и ей слышались в неуловимых звуках чьи-то слезы, чья-то тяжкая жалоба, тоска любви. О, как ей хотелось жить, насладиться ответной страстью, умереть от восторга!

 

Анатолий Каменский.
Исаак Левитан «Лунная ночь». 1899