Анатолий Каменский «Законный брак»

15 апреля

Сегодня, после завтрака, я на минутку заглянул к жене и, несмотря на то, что был уже второй час, застал у нее в спальне невероятный беспорядок. Повсюду: на стульях, на кровати, на подоконниках — валялись ее небрежно брошенные одежды вперемежку с бесчисленным множеством гребенок, сумочек, коробочек, перчаток разной длины, цепочек от часов, от зеркальца, от лорнета. Пахло туалетной водой и пудрой, на полу около умывальника и в других местах спальни стояли водяные лужицы с клочками мыльной пены, а в двух лампах, с едва заметными в белом дневном свете огнями, торчали ручки щипцов — тонких для мелкой завивки и громоздких, уродливо искривленных для волнистой гофрировки. И сама Лидочка, проворно бегающая среди этого хаоса на высоких каблучках бальных атласных туфель, в телесного цвета чулках, в низеньком голубом корсете и голубых шелковых панталонах с кружевами, вдруг показалась мне необыкновенным, ужасно забавным существом, похожим больше всего на страуса и меньше всего на человека.

— Что случилось? — спрашивал я, смеясь и хватая жену за оголенные руки. — Для чего тебе понадобилось устраивать целое наводнение в комнате и переодеваться с ног до головы?

— Ничего не случилось, — озабоченно и чуть-чуть сердито говорила Лидочка, по обычаю уклоняясь от моих поцелуев, — уходи скорее, пожалуйста, а то я опоздаю. Ах, Боже мой, да ты мне испортил прическу. Ну, что это за наказание. Я думала, что тебя уже давно нет дома.

— Но куда ты идешь?

— Ну, что за несносный человек! Ведь я же тебе тридцать раз объясняла, что иду к доктору. Не стой на дороге, ради Бога, ты мне мешаешь одеваться.

Я вспомнил, что сегодня она действительно должна быть на приеме у известного профессора и что у нее какие-то пустяки с сердцем.

— Послушай, — говорила Лида уже совсем сердито, — ровно в два часа мне нужно быть на Сергиевской. Могу я попросить тебя не мешать мне одеваться?

Демонстративно она бросилась на стул и, заложив ногу на ногу, устремила безнадежный взгляд куда-то в самый угол повыше камина.

— До свиданья, моя прелесть, — сказал я, почти насильно целуя ее руку, и тотчас же покорно отступил к двери, поднял мимоходом перламутровый бинокль, какими-то судьбами угодивший в мыльную лужу, и удалился.

Я нисколько не сомневаюсь в том, что Лидочка устроила генеральные сборы только для медицинского приема, на котором совсем не нужно раздеваться, и самое большее — попросят снять корсет, чтобы профессору было удобнее выслушать сердце. Но для чего же тогда чулки, бальные туфельки, тончайшие кружевные панталоны и т. д. и т. д.? Почему одного намека хотя бы на самую деловую интимность с посторонним мужчиной для нее достаточно, чтобы принимать какие-то экстренные меры, тщательно прихорашиваться и мыться?

Кокетство это или бессознательный инстинкт женщины, которая не хочет быть застигнутой врасплох и приводит себя в боевую готовность на всякий случай?

Невольно припоминаю, что, когда мы с Лидочкой собираемся куда-нибудь в театр, с тем чтобы оттуда ехать ужинать в ресторан, она совершает те же таинственные приготовления и переодевания с ног до головы, хотя отлично знает, что назад мы вернемся вместе и что ей не придется ночевать в чужом доме. И это делает обычно небрежная к своему туалету Лидочка, моя добродетельная, безусловно верная мне жена. Кроме того, я отлично знаю, что так поступает великое множество других гордящихся своей недоступностью жен.

Или это делается только на самый крайний, демонически-соблазнительный, неотвратимый случай? А что, если мечтою об этом случае живет каждая Женщина — самая пылкая любовница и самая преданная жена?

Боже мой, как сердится Лидочка, когда я шутя говорю ей об этом.

Доктор не нашел у жены никаких органических недостатков в сердце и прописал ей какую-то невинную смесь брома с валерианой. Вернулась домой она веселая и ласковая, и за обедом мы болтали очень дружно. Она была страшно интересна в своей сохранившейся с утра волнистой прическе, и ее ножки в бальных туфельках и телесного цвета чулках коварно высовывались из-под платья.

— Пойдем посидеть ко мне, — сказал я после кофе, стараясь не выдать своего волнения.

— Нет, милый, у меня что-то голова разболелась, я пойду полежу немного одна.

— Как хочешь, — произнес я тем же притворно-спокойным тоном, но все-таки не удержался и, проходя мимо нее в кабинет, обнял ее сзади и стал искать губами ее губ. И я почувствовал, как обычно нехотя, боясь меня обидеть, она соединила свой рот с моим.

— Довольно, — шепнула она через минуту, освобождаясь, — я очень устала, приходи лучше потом, когда я буду ложиться спать.

Зачем я пишу все это чуть ли не в сотый раз, зачем наполняю эту тетрадь страницами, похожими одна на другую, как похожи один на другой наши дни, месяцы и годы? Почему мне стыдно, даже наедине с дневником, признаваться самому себе в этой воровской комедии обладания, в этих осторожных вопросах, замаскированных желаниях, притворных жестах?.. Может быть, я неправ в своей постоянной борьбе с холодностью Лиды, в этих переходах от притворного спокойствия к нескрываемому бешенству, когда я совершенно забываю о свободной воле и желаниях другого, любимого мною человека. Но как оскорбительны эти установившиеся, стереотипные, похожие на привычно наносимые пощечины, ее фразы: «оставь меня сегодня»… «у меня болит голова»… «подождем лучше до вечера»… «милый, не отложить ли нам до завтра?»

О, минутами я презираю себя. Люблю я или не люблю Лиду? Страсть это или грубое, стремительное вожделение собственника, прозаическая, бесстыжая, редко удовлетворяемая похоть?

Не знаю, не знаю…

Два часа тому назад, медленными, но твердыми шагами я подошел к двери и постучал.

— Войди, — равнодушно сказала Лида с постели, — а я уже совсем сплю, отчего ты так долго не приходил?

В слабом свете ночника я увидел ее голову с плоско натянутыми прядями волос, увидел простенькую ночную полотняную кофточку с длинными рукавами без кружев.

— Ах, как мне хочется спать, — повторила она равнодушно, — спокойной ночи, мой милый. Поцелуй меня один раз на прощанье.

Я не подходил к ней и бормотал, глядя себе в ноги:

— Недурно… восхитительно… черт возьми, прямо великолепно…

— Милый, ты, кажется, опять рассердился, но, право же, мне сегодня что-то нездоровится, и я решила пораньше лечь спать.

Я повернулся и ушел, с силой захлопнув дверь.

Но ведь она меня любит, она безусловно верна мне, я знаю, как она скучает, когда я надолго ухожу из дому. И наконец, я не из тех наивных, доверчивых мужей, которые узнают последними о своем позоре.

Нет, нельзя быть таким бестактным, надо взять себя в руки.

20 апреля

После обеда, обсудив со мною все предстоящие расходы и аккуратно сложив новенькие банковские бумажки полученного мною жалованья, Лидочка сказала мне:

— Завтра мне рано вставать, но ты непременно приходи ко мне сегодня. Почему ты все дуешься, как тебе не стыдно? Разве ты уже не любишь свою верную женку?

Она положила мне на плечи руки и смотрела на меня ласковыми, чуть-чуть виноватыми глазами. Я не улыбался, стараясь быть суровым и выдержать ее взгляд.

— Поцелуй же меня, — сказала она тихонько и, краснея, прильнула ко мне щекой.

— Нет, нет, — говорила она немного спустя, когда я, простив ей все обиды, пытался увлечь ее к себе, — ведь я же сама позвала тебя сегодня… Неужели тебе трудно дождаться ночи? Приходи ко мне в десять часов.

О, эта любовь без любопытства, эти слияния в назначенную минуту, эти объятия и поцелуи чуть-чуть не по метроному, эти туго заплетенные косички, кофточка без кружев, скучное супружеское одеяло!

Как постыдно, как мучительно все это, и неужели Лида не понимает, что это и есть самый настоящий, ничем не прикрываемый, солдатский, анекдотический разврат!

Но почему ровно в десять часов я стоял у порога ее спальни, спокойный, глупо улыбающийся, полуодетый, вместо того, чтобы взять и не пойти и потом объяснить Лиде весь ужас наших размеренных, одобренных людьми и освященных церковью отношений?

28 апреля

Ездили кататься с Лидой по набережной. Вечер был чудесный, и Нева точно дышала своей необыкновенной зеленовато-лиловой поверхностью, и все небо было в дымчато-красных и золотых облаках.

— Помнишь, как ты бегала на свидания со мною в Летний сад? — спрашивал я жену, когда мы перекатили через один из горбатых мостов и лошадь, смешно упираясь о камни всеми четырьмя ногами, вдруг помчалась мимо решетки сада.

— Фу, как ты выражаешься, «бегала»… И не думала я бегать, — придерживая шляпу обеими руками, говорила Лида.

— Нет, бегала, именно бегала… Ты тогда была смелая, не такая осторожная и рассудительная, как теперь. Хорошее было время.

— Что хорошего, не понимаю.

— Как же ты не понимаешь, — сказал я, рассердившись, — сколько было неожиданности, поэзии, риска… Помнишь, когда я женихом гостил у вас, ты приходила ко мне ночью босиком, с распущенными волосами…

— Ну, что же, отлично помню, — говорила Лида, — ужасно противные минуты: все время было холодно ногам, и притом я так боялась, что кто-нибудь проснется, что даже не чувствовала твоих поцелуев.

— А по-моему, — возражал я, — это было лучшее время.

— А по-моему, — спорила жена, — теперь гораздо лучше. По крайней мере, ничего не страшно.

10 мая

Опять преступная, воровская, унизительная игра. После чаю Лида поцеловала меня в щеку и уже собиралась уходить к себе, как я задержал ее и сказал:

— Я думал, что ты посидишь со мной.

— Я сегодня ужасно много ходила и едва держусь на ногах… Спокойной ночи.

— Ну, спокойной ночи, — нежно произнес я, обнимая ее за плечи, — дай мне на минутку твои губки.

— Ах, как все это надоело, — жестко, с ненавистью в голосе крикнула жена и утрированно выпятила вперед губы, — нате, целуйте, можете откусить их, если хотите…

— Лидочка, за что же ты меня обижаешь?

— Ну, теперь начнется история… До свиданья.

И она быстро двинулась из столовой.

— Подожди! — крикнул я с внезапно мелькнувшей мыслью.

— Ну, что такое? — с прежней ненавистью на лице, спрашивала она, остановившись в дверях.

— Я позабыл тебе сказать… Вот ты на меня сердишься, а я всегда думаю о своей маленькой детке. У меня неожиданная получка денег… Вероятно, от твоих карманных осталось не Бог весть сколько… Хочешь, я дам тебе, не в счет абонемента, рублей… двести, или…

Я намеренно замедляю темп и делаю два шага по направлению к ней.

— Ты не врешь? — спрашивает она, возвращаясь в комнату, и я слышу, как ее голос дрожит от радости. — Нет, ты серьезно, а то мне, кстати, ужасно нужны деньги.

— Конечно, серьезно! — благодушно говорю я, вынимая бумажник и весь закипая от негодования, обиды и злобы.

Я даю ей двести, еще двести и еще и еще.

— Возьми восемьсот, я рассчитал, что мне хватит, — лгу я, отдавая ей часть не принадлежащих мне денег.

— Милый, вот сюрприз, — уже щебечет она где-то у меня над ухом, — мерси, мой хороший, мой добрый.

Ее руки закинулись за мою шею, ее дыхание жжет мое лицо. Я стою неподвижно и не ищу ее ласк.

— Милый, ты обиделся, на что же ты опять обиделся? Ну, пойдем ко мне, я выпрошу у тебя прощение. Не будь же таким нехорошим. Право, ты не хочешь меня понять. Я очень, очень люблю своего миленького цыпу… только не люблю много целоваться. Ну, что хорошего?.. Ей-богу, я не понимаю… Впрочем, если немножечко, то мне нравится… Ну, проводи же меня спать…

Теперь, когда я пишу эти строки, я думаю от чистого сердца: «А все-таки Лида меня любит, она добрая, славная, и, если я умру, она будет плакать у моего гроба».

А ум твердит: «Проститутка, проститутка, проститутка!»

 

Каменский Анатолий Павлович.
Felix Vallotton — The Lie.