Андрей Зарин «Вчерашняя быль»

I.

Глеб Степанович Кротов был уже десятый год тюремным врачом в одном из южных городов России.

Раньше судьба мотала его из конца в конец по всей Руси, из земства в земство, пока не усадила плотно на покойное место тюремного врача.

И Кротов и жена его были рады успокоиться после пережитых мытарств. К тому же у них уже подрастали дети, Петя и Маня, эти цепкие якори, устанавливающие бег самого быстрого судна. И они сели и были счастливы. Его любили и в тюрьме и в городе. Служба давала ему обеспечение, частная практика — некоторый избыток.

Дети выросли и учились. Жена пополнела и обратилась в «даму». Они приобрели небольшой особняк с садом, имели экипаж и двух лошадей; квартира их, большая, уютная, — была обставлена с скромным комфортом.

Жили они почти замкнуто. Он проводил утро в тюрьме, потом выезжал на практику, а по вечерам, большею частью, сидел дома.

Жена бесшумно, неустанно хлопотала по хозяйству, копя и приумножая; дети учились, — и вся семья собиралась за вечерним чаем вокруг стола в теплой и светлой столовой.

Почти каждый вечер приходил к ним, обратившийся в близкого знакомого, Пухлов, учитель местной гимназии, и они в мирной беседе, а потом за шахматами оканчивали свой день.

Дети уходили по своим комнатам; сама — вязала или шила, молча думая свои хозяйские думы. Пухлов и Кротов также молча сидели перед шахматной доскою, и в тишине слышен был только монотонный, четкий бой часов, тяжелое сопенье Пухлова, да изредка возглас: «шах!» или стук энергично переставленной фигуры.

В 12 часов Пухлов уходил, а Кротовы начинали укладываться.

Так катилась их жизнь, словно струя сонного ручейка, когда грянула несчастливая война с Японией, а за нею вихрем понеслись кровавые дни нашего смутного времени.

Хлынул буйный поток возмущенных страстей долго кипевшего, скопленного веками негодования; встретился с мутным потоком смятения и злобы перепуганных, потрясенных устоев и закрутился в бешеном водовороте. Светлая заря ярко вспыхнувших надежд окрасилась кровавым отблеском пожаров; радостные крики, приветствовавшие свободу, смешались со стонами, выстрелами и проклятиями…

II.

Кротов стал в стороне от этого кипения страстей.

Тюрьма переполнилась; в госпитале появились раненые; работа увеличилась — и он весь отдался своему делу, находя в сознании честного исполнения своего долга полное успокоение и не думая ни о чем, кроме своих больных.

Дома он с одинаково снисходительной улыбкой слушал и рассказы своих детей, которые, взволнованные, потрясенные, возвращались с митингов, и желчные речи озлобленного Пухлова.

Сама Кротова в первое время заразилась общим восторгом, но после того, как с одного митинга она, задыхаясь набегу, едва спаслась от казацкой нагайки, — восторг ее охладел сразу, и она, предоставив детям свободу, мирно вернулась к своему хозяйству.

Пухлов же совсем обезумел. Добродушно-шутливый, невозмутимо спокойный, он вдруг словно осатанел.

Двадцать лет из года в год он преподавал по казенному образцу историю и в мужской и женской гимназиях; среди учеников и учениц считал себя незыблемым авторитетом, среди товарищей чувствовал себя старшим и уважаемым; с начальством был почти в приятельских отношениях. Наконец, женившись и овдовев, он оказался собственником хорошего дома на бойкой, торговой улице; имел чин, средства, положение…

И вдруг, этот кровавый призрак революции, эти митинги, хождение по улицам с красными флагами, пение марсельезы, свободное ношение оружия… Авторитет его в гимназии рассыпался, как песочный каравай, и ученики 7-го класса заявили ему, что не желают больше слушать скучные и недобросовестные рассказы…

В первое время ему показалось, что все рушится: жалованье прекратят, дом отнимут, а его выгонят на улицу, заушая и оглушая криками и свистом.

И во время всеобщей забастовки он замер в крошечном кабинете своей тесной квартиры, закрыв ставнями окна, заперев на замки и засовы двери.

Но за дни пережитого им страха и унижения он скопил такой запас ненависти, что потом терял всякое самообладание в столкновении с каждым, сколько-нибудь прикосновенным к красным флагам и митингам.

В первый же вечер после военной расправы в городе, он пришел к Кротовым, уже торжествующий в предчувствии победы, и заговорил хриплым голосом, сопя и задыхаясь от волнения:

— Всыпали? Успокоились? Небось, как появились казак с нагайкою, да сотня солдат, куда и пыл девался! хи, хи, хи! Только пятки засверкали. Бунтари! Вешать их всех! Вон, у Семенова на фабрике все машины поломали. Кто заплатит? А?

— За них рабочие уже давно заплатили, — с горячностью ответил Петя.

— То есть, как это? — тараща круглые глаза, спросил Пухлов.

— А так, что этот Семенов с них по две шкуры драл. И штрафы и потребительная лавочка, и от себя еще кассу ссуд держал. Два имения уже купить успел. За восемь лет! — ответила за брата Маня.

— Понятно, было бы лучше, если б он им все награбленное вернул. Они бы и машин не ломали. Только жди этого! — добавил Петя.

Пухлов откинулся к спинке стула и, приоткрыв рот, изумленно переводил глаза то на вспыхнувшие лица детей, то на Кротова, то на жену его.

— Горячая кровь! Чувствует неправду, — примирительно сказал Кротов.

— Что Семенов негодяй это всем известно, — ответила на вопросительный взгляд жена Кротова и засмеялась.

— Ну, чего вы глаза вытаращили? Давайте стакан, еще налью!

— Удивительно даже, — колко воскликнула Маня, — да вы совсем черносотенец! Казаки «всыпали», «вешать», «мерзавцы». Фи!

Пухлов даже затрясся.

— Черносотенец! — прохрипел он, хлопая себя по груди, — горжусь! За устои, за порядок! Да-с! Вы — девочка и не вам рассуждать об этом! Да-с!

В этот вечер он не играл в шахматы, а когда дети ушли к себе, он с укором сказал, обращаясь к обоим Кротовым:

— И у вас в доме такие речи. И вы допускаете. Смотрите, это очень нешуточное дело! Сейчас свобода и прочая, а там — и не похвалят! Да! И потом вы сами… один из принадлежащих, так сказать, к тюремной администрации. Так сказать, правительственный орган. Человек с положением, и вдруг!.. Удивляюсь!

Кротов смущенно улыбнулся.

Он не желал никакой политики. Насилия, от кого бы они ни исходили, ему противны. Он от всего сторонился и честно делал свое дело.

Пухлов сделал перерыв, но потом опять стал ходить к Кротовым, и за вечерним чаем с жаром кричал и спорил с Петей и Маней.

Это стало его потребностью.

Он торжествовал, принося им вести о новых и новых расправах и укрощениях, а они в свою очередь оповещали его о каждом террористическом акте.

Когда весь город был возмущен расправами полицеймейстера с рабочими Семеновского завода, Пухлов весело говорил:

— Василь Васильч свое дело знает! Он им покажет, как машины ломать!

А когда этого полицеймейстера убили, Петя сказал Пухлову:

— Одного не знал ваш Василь Васильч: к чему это привести может!..

Прокатилось бурным потоком время первых выборов и упорная борьба до 9 июля 1906 года. Слабой вспышкой вспыхнуло недолгое время второго думского созыва, и потекли дни тяжелой реакции, называемой «успокоением страны».

Петя и Маня глубоко спрятали в себе горечь чего-то несбывшегося, светлого, а Пухлов совершенно успокоился и только изредка прорывался торжествующими возгласами и фразами:

— О «товарищах», небось, теперь и разговоров нет. Только кадюки еще и шипят… И манифест сведем на нет! Будьте покойны-с! Да-с!..

И Петя с Маней молчали, только лица их заливал румянец и вспыхивали глаза.

Сам Кротов по-прежнему со своей добросовестностью исполнял свое дело в тюрьме, ездил по визитам на частную практику, и все, пережитое страною, пронеслось мимо него, как бурные волны мимо прибрежной ивы.

Правительственная машина работала с неослабной энергией и автоматической аккуратностью. В переполненных тюрьмах бывшие следственные обращались в отбывающих наказание. В далекую Сибирь, в центральные тюрьмы со всех концов потянулись этапы ссыльных и каторжных и с педантичным сухим постоянством страна оповещалась о произнесенных или приведенных в исполнение приговорах к смертной казни, которые медленно обходили все города.

Обыватель уже успел привыкнуть к этому и, равнодушно просмотрев телеграммы, останавливался на веселом фельетоне или театральной рецензии.

Даже Пухлову надоело с злой усмешкой сообщать Пете и Мане число казней, отмеченных за день.

И все, видимо, входило в свое русло, как река, после весеннего разлива.

III.

Кротов посетил двух трудно больных пациентов и проехал в тюрьму.

Сторож заглянул в форточку и открыл ему узкую калитку тюремных ворот. Кротов перешел небольшой передний двор, вошел в помещение тюрьмы и снял шубу.

В большой светлой и теплой комнате, в которой в приемные дни дежурный тюремный офицер принимал деньги и заявления, обыкновенно собирались чины тюремной администрации. В ней стояли широкий диван, мягкие кресла, имелось зеркало; служащие завели шашки, и в свободные часы пили здесь чай, курили и обменивались новостями.

В этой же комнате находился и стол Кротова, за которым он составлял свои отчеты, писал требования, свидетельства и вел необходимую переписку.

Когда он вошел, в комнате за столом сидел дежурный, полный, пухлый и белый с бледными глазами офицер, Прокрутов, а в другом конце комнаты один из помощников начальника, Виноградов, играл в шашки с заведующим деньгами заключенных, чиновником Свирбеевым.

Виноградов был удивительно похож на одного из тех гусаров, которых кустари Троицко-Сергиевского посада вырезают из дерева; а Свирбеев с вихляющимся тонким станом, с растянутым до ушей ртом, походил на червя, поставленного на хвост.

— А! — воскликнули все дружелюбно, — Глеб Степанович!

— Здравствуйте! — поздоровался с ними Кротов, сел к своему столу и потребовал чаю. В комнату вошел с озабоченным лицом начальник.

— А, Глеб Степанович! Здравствуйте, батенька!

Они поздоровались.

— А у меня к вам дело.

— Какое?

— Вот, в ночь привезли к нам двух соколов, Макарова и Холину. Хлопот теперь с ними!.. Так Холина эта, батенька, к вам записалась. И если что — в лазарет проситься станет, ни-ни! — начальник завертел головой. — Вы, батенька, человек мягкий, я знаю: Сейчас! А я не могу. Не разрешаю! Прописывайте хоть пилюли в золоте, а этого, батенька, не могу! Вот! Так не забудьте: Холина, а я побегу, — и, пожав руку Кротову, он вышел из комнаты.

— Что за Холина? — спросил Кротов.

— Как, вы не знаете? — удивился дежурный и поправился, — да, ясное дело, не знаете! Их в ночь доставили.

— Помните, — сказал Виноградов, — нашего полицеймейстера убили? Еще он Семеновских рабочих укрощал.

Кротов кивнул.

Дежурный перебил Виноградова.

— Их тогда четверо было. Двое рабочих у нас давно сидят, а этих — Макарова и Холину — в Москве арестовали по другим делам. Там их судили, а теперь к нам. 14-го суд будет. Их военным.

— А сегодня третье?

— Чего ж медлить-то? — усмехнулся Виноградов. — Дело ясное, как апельсин. Каюк им!

— Как это — каюк?

— Маль-маля каторга, а то и повесят!

— Повесят, будьте покойны, повесят, Анисим Петрович, — сказал Свирбеев, — ради уж одного примера, потому что у нас еще не было казни.

— А по мне, пусть! — отозвался Виноградов и закурил папиросу,

Прокрутов вышел из-за стола и, потягиваясь, сказал:

— Девочка, я вам скажу, преаппетитная: молоденькая и — ой, бойкая, с курсов! А Макаров — черт его знает что, удивительно даже, кандидат университета, да еще доктор на придачу. И вот — подите! Черт понес на дырявый мост. Не понимаю, дураки какие-то!..

— Помешательство, — заметил Свирбеев, передергивая плечами, — все Рибопьерами быть хотят!

— Робеспьерами, дурья голова, — поправил Виноградов, — Рибопьер

конюшни держит!

— Но, ведь, у нас не было смертных казней! — произнес Кротов.

— В том-то и штука, а теперь мы, как все, будем, — отозвался Свирбеев и сказал Виноградову:

— Ну, сыграем, что ли, еще одну!

— Одну можно! А там и идти надо. Расставляй и ходи.

— На четверть — этак, четверть — так? Хи, хи, хи!

— Ну, ну, ходи!

Они стали играть. Прокрутов подошел к ним, утомленно зевая.

Кротов взял тетрадку со своими пометками и вышел.

После всего слышанного ему стало как-то не по себе, что-то гнетущее, угрюмое чувствовалось ему и в воздухе, и в лицах, и в словах.

Фельдшер Салазкин, брюнет с глазами на выкате и лихо закрученными усами, в сером пиджаке и цветном галстуке, встретил его в госпитале с фамильярной почтительностью, и они прошли по мужскому и женскому отделению, заглянули в одиночные и вернулись в аптеку.

— А амбулаторных много?

— Не так что бы, Глеб Степанович, — ответил фельдшер, — уголовных четыре, политиков три; на женском девять, — и прибавил: — новенькая одна. В ночь привели. Сказывают — казнить…

— Глупости говорите, Салазкин, — резко остановил его Кротов, — ну, пойдемте!

IV.

Амбулатории находились в самой тюрьме, на женской и мужской половинах. Для них были освобождены камеры. В них стояли — небольшой ящик с самыми обычными медикаментами, стол и два стула. На один садился доктор, на другой фельдшер и прием начинался. Больные выстраивались в коридоре по стенке и, друг за другом, входили к доктору.

Кротов вошел в тюрьму. Тюремные сторожа отпирали перед ним дверь, закрывая ее тотчас по его проходе, затем открывали также следующую и следующую, пока он не вошел в широкий коридор тюрьмы, по стенам которого через каждые четыре шага чернели узкие, безмолвные, глухие двери.

Кротов вошел в свою каморку и сказал фельдшеру:

— Вызывайте по очереди.

Фельдшер стал вызывать больных. Они приняли всех на мужском отделении и перешли на женское.

— Холина, — сказал Кротов, читая заготовленный бланк.

— Это та самая, — шепнул фельдшер и громко окликнул:

— Холина!

В камеру вошла, зябко кутаясь в платок, среднего роста девушка, с развитыми формами женщины и с открытым чистым лицом девочки. Большие серые глаза ее смотрели прямо, маленький рот был полуоткрыт, темные волосы, зачесанные в косу, выбились и вились над широким лбом.

Кротов с невольным участием взглянул на нее.

— Спать не могу, — сказала она тихо, — совсем не могу! В дороге устала. Думала, засну и — нет!

Кротов пристальнее взглянул на нее и увидел бледное лицо и черные круги под глазами. Сердце его тоскливо сжалось.

— Опиум? — спросил фельдшер, готовясь писать.

— Хлоралгидрат, — сказал Кротов и улыбнулся девушке:

— На ночь примите и заснете.

Она слабо улыбнулась ему в ответ и от этой улыбки еще светлее и яснее стало ее лицо.

Прием кончился. Кротов вышел и в коридоре встретился с начальником.

— Ну, что, батенька, — спросил тот, — видели, просилась?

— Ничего подобного, просто бессонница!

Начальник мотнул головой и проговорил;

— Будет бессонница, коли петля ждет.

Кротов болезненно сморщил лоб.

— Не может этого быть!

Начальник развел руками.

— Я, батенька, столько же, сколько вы, знаю. Говорят. А теперь, — тихо сказал он, — что теперь жизнь? — копейка! Дешевле копейки, батенька, вот!

— Куда вы поместили ее?

— Поместил хорошо. В нижний этаж поместил. Вы не беспокойтесь, батенька, там тепло, а мне спокойнее. Клюшеву на время туда перевел. Она зоркая. Хлопот мне с ними! — и он, пожав Кротову руку, суетливо пошел по коридору.

V.

Кротов спал после обеда, когда сквозь сон почувствовал, что его кто-то тихо толкает в плечо, и услышал голос дочери:

— Папа, — говорила она громким шепотом, — тебя какой-то господин спрашивает.

— А! Сейчас… хорошо… — пробормотал он спросонок.

В ту же минуту почти над его ухом раздался добродушно веселый голос:

— А, он тут сибаритствует! Не беспокойтесь, я его разбужу сам!.. Глеб, возри, если ты не слеп!..

Что-то знакомое, полузабытое послышалось Кротову в этой фразе.

Он быстро сел на диван и, еще не проснувшись, стал всматриваться в своего гостя.

Маня зажигала на столе лампу. Посреди комнаты стоял невысокого роста худощавый блондин в мягкой рубашке и пиджаке.

Небольшая бородка и жидкие усы слабо скрывали острые черты лица, и Кротов сразу узнал тонкий нос, высокий лоб и насмешливо улыбающиеся губы.

— Виктор! — воскликнул он и, встав с дивана, порывисто обнял гостя.

Гость поцеловался с Кротовым и, обернувшись к Мане, сказал:

— Иногда и мужчины целуются. Мы, видите ли, с вашим отцом старинные товарищи.

— Да, да, по гимназии еще, — подтвердил Кротов.

Маня сделала реверанс и убежала сообщить новость матери и брату.

Кротов держал за руку своего гостя и, любовно вглядываясь в его лицо, говорил:

— Совсем тот же. И не изменился. Вот усы да борода только. Я бы тебя сразу узнал.

Тот засмеялся:

— За то тебя узнать трудно! Почтенное пузо, почтенная лысина…

А затем понизил голос и сказал:

— Прежде всего надо объясниться с тобою. Во-первых, я теперь не Виктор и не Томанов, а Алексей Викторович Суров. Понимаешь? Бывший земский врач Гдовского уезда…

Кротов вопросительно взглянул на него.

— Не понял? Попросту, я нелегальный. Меня ищут и если найдут — возьмут. Не Сурова, — усмехнулся он: — Суров чист, как любой октябрист. У Сурова настоящий паспорт. Но ищут Томанова, Мухина, Ложкина. Мне надо прожить здесь недели две. Теперь скажи прямо: можно мне остановиться у тебя или нельзя? Я узнал, что ты на на службе по полиции или в тюрьме, — и все-таки пришел к тебе открыто. Говори и ты прямо!..

Кротов тотчас с горячностью ответил:

— Это пустое одолжение. Мой дом — твой дом. Спать здесь будешь, — указал он на диван, с которого встал, и прибавил:

— А служу я не в полиции, а при тюрьме и в качестве врача.

— Обиделся, — усмехнулся Суров, — я, ведь, это без упрека. Жизнь расшвыривает людей.

— Нет, я так это… чтобы ты узнал. Теперь можешь весь багаж перевозить сюда.

— Багаж? Со мной все! Чемоданишко в передней бросил… Ну, отлично, — он сел на диван и достал из коробочки папиросу, — теперь, значит, и закурить можно. Чаем напоишь?

— Кури! — нежно сказал ему Кротов, подавая зажженную спичку. — Чай, вероятно, через полчаса будет: уж и рад я тебя видеть! Шутка ли, почти четверть века! Да! Мне было 20, теперь — 43; 2З года! Эх, как время-то идет. А ты почти не изменился. Так же худ, та же улыбка. Только вот морщина от носа. А у меня вон, видишь? — и Кротов нагнулся и хлопнул себя по макушке.

Суров съежился и прижался в самый угол дивана, видимо наслаждаясь и отдыхом, и теплом, и куреньем.

— Побелели, поредели кудри, часть главы моей, — ответил он, — зубы в деснах ослабели и все прочее… Одно слово: время. Но для тебя оно прошло, кажется, не совсем бесследно. Отец семейства, обстановка… Свой дом. Может, и генерал? Ну, рассказывай, как достиг?

Кротов не без самодовольства улыбнулся.

— Бога гневить нечего, генеральства мне не надо, а устроился. Меня любят, знают, есть практика. Десять лет, ведь, тут! — Кротов замолчал, потом вздохнул и прибавил: — Я до этого времени много пережил, Виктор!..

— Зови меня Алексеем.

— Да, Алексей, запомнить надо…

— Постарайся. Алексей Викторович Суров.

— Алексей, Алексей… Хорошо! Да, много пережил я за это время.

И Кротов начал рассказывать пережитое, вспоминая про все свои мытарства. Как он женился на четвертом курсе и ему пришлось и семью держать и учиться. Потом земская служба, где надо было ладить и с предводителем, и с председателем, и с исправником, и со старшим врачом, а если тот жил с акушеркою, то и с нею!..

— Да! А по молодости не мог. И мотался с конца в конец по государству Российскому. Двух детей на эпидемиях потерял — одного дифтеритом, другого скарлатиной. Да! Наконец, попал сюда в земство; у предводителя дворянства, князя Томилина, жену вылечил, и вот тут врачом пристроился. Так-то, — окончил он, — теперь живу оседло. Дело делаю и доволен…

— Доволен… — вполголоса повторил за ним Суров. Кротов встал и взволнованно подошел к дивану. Абажур лампы скрывал в густой тени плечи и голову Сурова, и Кротов заговорил, обращаясь к светящемуся кончику его папиросы.

— Вот ты с усмешкой сказал про мою службу: не то в полиции, не то в тюрьме…

— Я не знал, что ты врач…

— Все равно! Пусть не врач! Разве я не могу везде служить честно, внося в свое дело человеческие отношения, помогая — по мере сил — слабому, облегчая участь страдающего? Да еще где? В тюрьме? Где так дорого всякое внимание, всякая ласка. Нет, ты не прав. Я думал об этом, много думал, и до сих пор мне не в чем упрекнуть себя и не за что покраснеть.

Он взволнованно прошел от дивана к двери и назад к дивану.

— Гм… я рад за тебя, — сказал из темноты Суров, — во всяком случае я, думая о тебе, никогда не допускал, что жизнь тебя может оподлить.

— Никогда! — горячо подтвердил Кротов.

— Но притупить… может…

— Папа, самовар подан! Мама зовет! — заглянув в комнату, сказала Маня.

Суров быстро встал с дивана и, подойдя к Кротову, положил ему руки на плечи и сказал с молодым порывом:

— Но дочка у тебя — одна прелесть! Если не обманывают ее глаза, то душа ее чиста и возвышенна. Одна?

Кротов радостно улыбнулся.

— Сын еще, Петр, погодки. Да, брат, они у меня чистые. Жизнь их не тронула. Вот познакомишься с ними, увидишь. Идем! — и он обнял Сурова.

— Помни: Алексей Викторович Суров, — сказал Суров, собираясь идти, и остановился, —Черт возьми, кажется, гости к вам!

В передней слышалось сопенье, кто-то снимал кожаные галоши; потом громко высморкался и зашаркал по полу.

Кротов махнул рукою.

— Это мой партнер в шахматы. Здешний учитель истории. Только, пожалуйста, для спокойствия, — спохватился он, — не волнуйся и не спорь, если он что-нибудь насчет современности ляпнет.

Лицо Сурова осветилось лукавой усмешкой.

— Черносотенец?..

— Почти…

— Как ты?..

Кротов отрицательно покачал головой и сказал:

— Я не мог уклониться от выборов и подал за октябриста, но в душе я — кадет!

Суров весело и громко рассмеялся.

— Черт возьми, совсем красный.

— Смейся, — сказал Кротов, — и любовно прибавил:

— Тебе, кажется, все еще 20 лет!..

— С хвостиком…

Кротов снова обнял его.

— Так не спорь с ним…

— Что я дурак, что ли? Спорят только до 23 лет, да и то по глупости.

VI

Они вошли в уютную столовую.

Пухлов сидел уже на обычном месте и при входе незнакомого человека устремил на него свои круглые глаза. Маня толкнула брата и что-то шепнула матери.

Жена Кротова приветливо улыбнулась Сурову, которого подводил к ней муж, а потом дружески протянула ему руку и сказала:

— Милости просим! Это наша Маня, это Петя. Оба большие уже. Этой весной кончают. А это — наш старый знакомый — и она назвала Пухлова.

Пухлов колыхнул ее грузным телом и протянул Сурову мягкую с короткими пальцами руку.

— Совсем в наши Палестины или проездом изволите быть? — сипло проговорил он.

— Не знаю еще, — ответил Суров, дружески пожимая руки Пете и Мане.

Потом он сел, и Кротова тотчас подвинула ему стакан чая.

— Ведь это товарищ мой… по гимназии, — радостно стал объяснять Кротов, — двадцать три года не видались!..

— А-а! — протянул Пухлов, оглядывая Сурова. Жена Кротова тоже смотрела на него и, сравнивая с мужем, удивлялась.

— Кажется, ровесники — и какая разница!

У этого движенья быстрые, глаза и смеются и загораются, фигура словно у молодого, а муж — как водевильный отец: приличная полнота, приличная плешь, солидная дряблость. Вероятно, и беспечный. Что ему?..

— Вы, наверное, холостой? — спросила она.

Суров вопросительно взглянул на нее.

— Из чего вы заключили? Совершенно напротив. И женат был, и овдоветь успел.

— А детей нет?

По лицу Сурова скользнула легкая тень.

— И дети есть: двое. Совсем, как ваши: сын и дочь. Вас Маней зовут? — обратился он к девушке.

Маня вспыхнула и кивнула.

— А мою Маруськой.

Ему сразу понравились и жена и дети Кротова. Девушка и юноша с смелыми открытыми лицами, на которых ясно отражалось каждое их душевное движение; милая барыня с полным, несколько расплывающимся лицом, с добрыми серыми глазами, с плавными уверенными движениями и ласковым голосом.

Суров оглядел и уютную столовую и сервировку стола и понял всю несложную психологию мягкого и добродушного Кротова, который тем временем говорил, обращаясь то к Пухлову, то к жене и детям.

— 23 года, как расстались, а как дружились и все тридцать! Одно время мы с ним неразлучны были. Помнишь, в шестом классе? Веселое время было! Помнишь, как мы фейерверк устраивали? А чтенья наши, библиотека? — и, оживленный воспоминаниями лучших дней своей жизни, он рассказывал эпизоды их гимназической дружбы.

— Дети и жена слушали его с видимым удовольствием; Суров несколько раз громко смеялся, а Пухлов становился все сумрачнее. Ему казалось, что, благодаря появлению этого гостя, он совсем отодвинут на задний план.

Он воспользовался перерывом в рассказах Кротова и, устремив на Сурова круглые глаза, спросил:

— Что же, служить изволите или капитал имеете?

— Капиталист, — ответил Суров: — руки и голова.

Пухлов снисходительна улыбнулся.

— Служите, значит, по какой части изволите?

— Такой же врач, как и я, — ответил за Сурова Кротов, — хочет вот по земству служить.

— Где изволили раньше служить? — спросил Пухлов, с наивной манерой провинциала, стремясь удовлетворить свое любопытство.

— В Гдовском земстве, — ответил опять за Сурова Кротов, — а теперь на юг хочет.

— А! — сказал Пухлов, уже равнодушно оглядывая Сурова, и обратился к Кротову:

— Что же, сыграем!

— Тебе все равно? — спросил Кротов у Сурова.

— Сделай одолжение!

Маня достала доску с фигурами и, передав их отцу, села опять к столу.

В этот вечер ни она, ни Петя не ушли после чая в свои комнаты. Новый знакомый показался им очень занимательным и притом во всех его рассказах слышалось что-то недоговоренное, заманчиво таинственное.

Жена Кротова сразу разговорилась с ним дружески. Она передавала ему эпизоды их прежней жизни, женитьбу, мытарства, смерть детей и сама расспрашивала его о жене и детях и о его прежней жизни. Суров охотно отвечал. Маня и Петя принимали участие в этой беседе. Слушать рассказы Сурова было очень интересно.

Где он ни побывал только: и юг, и север, и Западный край, и Урал и Сибирь, и Кавказ, и Крым. Везде был. В рассказах его проявлялось столько различных знаний, остроумия и живости, что Петя и Маня слушали его, как зачарованные, а Кротов отрывался от игры и возвращался к ней только после нетерпеливого окрика Пухлова:

— Что же вы? Ваш ход!

— И где вы только не были, — с улыбкой заметила жена Кротова, — прямо Одиссей! Ну, а где вас застал конец 1905-го года?

— В Сибири, по всем городам по очереди. В Красноярске был, а потом в Новороссийск попал! — он замолчал, как бы вспоминая те дни, и потом тихо сказал: — да, свет блеснул так ярко, что на время всех ослепило… а надо было зрячими быть… и момент упустили… — он не окончил и торопливо стал допивать чай.

— Власть упустили, — насмешливо отозвался Пухлов, — конвент, директория и всякое такое! Там — гражданин; у нас — товарищ. Хе, хе, хе!

Кротов просительно взглянул на Сурова. Тот едва заметно повел плечом и чуть усмехнулся.

Партия окончилась. Пухлов стал расставлять фигуры для новой игры, и не без внутреннего удовольствия заговорил докторальным тоном:

— Иначе не могло и быть! Есть кучка недовольных, смутьянов, на придачу жиды — и только! Наш уклад покоится на твердых устоях народного сознания, на старых традициях, в жертву которым еще задолго до нас принес свою жизнь Иван Сусанин! И никакие «товарищи» не пошатнут их. Да-с! Вот, если вы изволите следить за третьей Думой…

Кротов чувствовал себя неловко. Маня и Петя горячими глазами впились в худощавое лицо Сурова, который только улыбался концами губ.

— Все входит в свое русло. Дума идет навстречу правительству, правительство… — Пухлов поднял палец, украшенный толстым перстнем… Суров обратился к нему и сказал:

— Глеб Степанович уже сделал ход. Ваша очередь.

Пухлов словно поперхнулся и вытаращил глаза, потом с тяжелым сопеньем вздохнул и, не окончив фразы, угрюмо обратился к шахматной доске.

Время шло; вечерний чай сменился ужином и в начале первого часа Пухлов поднялся и стал прощаться. Кротов вышел, по обычаю, проводить его в переднюю. Пухлов, сопя, тыча ноги в галоши и обертывая толстую шею длинным гарусным шарфом, вполголоса говорил ему:

— Ну, знаете, не поздравляю вас с таким приятелем! Что-то очень припахивает «товарищем»; его, наверное, ни в одном земстве и года не держали. Сплавляйте-ка его поскорее.

Кротов добродушно пожал плечами.

— А Бог с ним! Он у меня гость на время.

— И на время не советую. Теперь за этим следят, — и, шаркая галошами, он прошел в холодные сени.

Маня с вспыхнувшим лицом воскликнула:

— Но почему вы ему ничего не ответили? — и глядела на Сурова с укором.

Петя заступился:

— Алексей Викторович отлично его оборвал. Чего тебе еще?

Суров сказал:

— Для чего я вступил бы с ним в спор?

— Ради выяснения истины, для зашиты своих убеждений! — пылко ответила Маня.

— Ой, как громко! Словно на сцене! Ну, чего же ради я сцепился бы с этим ихтиозавром? Он не спорил бы, а ругался. Убеждать его ни в чем не надо, потому что раз он увидит, что у него ничего не отнимут и он может спокойно произрастать, — он будет доволен всяким порядком. Ну, его! — Суров качнул головою.

Жена Кротова, убрав в буфет вино и водку, добродушно сказала:

— И правда: ну, его! Зачем его обижать?

— Бог с ним! — воскликнул Кротов, входя, — и большое спасибо тебе, что меня послушал. Он тут у нас таких страхов натерпелся, что на всю жизнь почернел.

— Видел я таких. Знаю!..

Суров стал прощаться.

— Вам уже все приготовили у Глеба.

— Спасибо! — сказал Суров. Он пожал всем руки и прошел в кабинет Кротова.