Антон Оссендовский «Тайна старого театрального дома»

Софронов знал этот вечер. Он с детства помнил ту напряженность и возбуждение, которыми отличается сочельник от всех дней года.

Ему всегда вспоминалось все то, что обыкновенно вспоминается всем одиноким людям в дни больших, трогательных праздников.

Софронов шел по Гостиному двору и вздрогнул, когда его кто-то окликнул.

— Вы куда, Семен Павлович? Не хотите ли со мною? — приподнимая меховую шапку, спросил сослуживец Софронова, Кульчинский. — А я в Александровский рынок за старой бронзой собрался. Знакомый старьевщик приглашал. Поедемте, если делать нечего!

Софронов согласился.

У старьевщика Семен Павлович, скучая, начал копаться в груде книг, валявшихся у входа. Один томик заинтересовал Софронова. На обложке стоял штемпель «Французская библиотека Дерваля в Санкт-Петербурге», а рядом «1818 г.»

Софронов заплатил рубль и ушел, распрощавшись с увлекшимся бронзой сослуживцем и хозяином лавки.

Вечером, после ужина, он сел в кресло у письменного стола и начал перелистывать купленную книгу.

Это был роман «Le chevalier de l’Aubel», написанный неизвестным автором в половине XVIII века. Книга, была старая. От нее шел тот странный аромат, каким обладают только древние книги: смесь запахов сырости, тлеющих листьев и увядающих полевых цветов.

Павел Семенович нашел в книге обрывок совершенно пожелтевшей и почти истлевшей бумаги. Мелкими, аккуратными буквами, написанными бурыми, выцветшими чернилами, неизвестная женщина писала.

«Сегодня я узнала, кто вы… Простите, умоляю вас! Случилось это так неожиданно, само собой! Сердце мое забилось, как встревоженная птица. Я всегда думала, что в вас пылает божественный огонь, но тайно мечтала о том, что он горит для меня. Когда вы видели мою игру в Летнем театре и хвалили меня, я чувствовала себя гордой! Я знала тогда, что игра моя прекрасна. Но теперь, — все погибло! Что я перед вами? Я недостойна смотреть на вас, произносить ваше имя! Имя… Мне нужно уйти, я это знаю, но будьте милостивы (это свойство отличает вас среди всех), дайте мне сегодня в последний раз провести с вами этот вечер. У нас в театральном доме, супротив Елагина дворца, справляют сегодня сочельник, зажгут, как всегда, елку. Я буду ждать вас в последний раз! Не гневайтесь на почтительнейшую и преданнейшую вам

Марию».

Он осторожно перевернул обрывок бумаги и на оборотной стороне увидел почти совсем стершиеся слова:

«Приезжайте к полуночи! Заклинаю вас великой силой моей любви! Не повидав вас, — не смогу жить. М.»

Он взглянул на часы. Был одиннадцатый час на исходе.

Павел Семенович вспомнил старый, деревянный дом на Островах против Елагина дворца. Длинная, полусгнившая казарма с маленькими окнами и заколоченным входом с площади бросалась в глаза своим мрачным видом. Только дико растущий виноград цеплялся за деревянные столбы крыльца и полз по стенам, словно лаская любимого, древнего старика.

Неясное решение созревало в голове Софронова, и, наконец, он понял, что ему надо ехать к театральному дому на Островах, куда звал его кто-то, смутно понимаемый, но близкий. Извозчик довез его до дуба Петра Великого и, уезжая, с изумлением смотрел вслед удаляющейся по аллее фигуре одинокого барина, приехавшего в такую ночь на Острова.

Павел Семенович обошел театр слева и встал у черной железной решетки дачи графини Клейнмихель. Простое, строгое здание разрушающегося театра высилось перед ним, все белое, залитое голубым светом луны. Заколоченные окна и двери не казались такими мрачными, как днем, и Софронову даже почудилось, что там, внутри, светятся огни и слышатся отклики тихих разговоров и осторожных шагов.

Сквозь решетку и ветки кустов он увидел белый Елагин дворец с круглой крышей и ярко-блестящим снежным газоном, сбегающим к самой Неве, покрытой толстым слоем снега. Только по средине реки была длинная и узкая полынья, где переливалась холодною рябью вода.

Глаза Павла Семеновича скользнули дальше. Вот прибрежные липы. Они стояли словно из алебастра. Белые, без блеска, покрытые пушистым инеем, неподвижно высились липы. Через дорогу, по вспыхивающему в лунном свете снегу, протянулись черные, как змеи, тени ветвей и стволов, образуя хитрые сплетения и причудливое кружево.

А вот и старый театральный дом…

Софронов даже вскрикнул. В стеклах широкой двери и в окнах виднелся яркий свет. Горели свечи в золоченых люстрах и канделябрах. На легких занавесках колыхались тени и проходили то парами, то толпой.

Ворота были открыты настежь. Посреди двора горели дрова в железном казане, и кучера в широких рогатках с меховыми опушками попрыгивали у огня, били ногу о ногу, размахивали руками и возились, стараясь отогреться.

Почти каждый миг во двор с размаха влетали горячие кони. Широкие сани с возками, одиночки и французские «маркизы» с загнутыми полозьями взметали клубы смерзшегося снега и останавливались, как вкопанные, у внутреннего подъезда.

Павел Семенович, крепко стиснув зубы, шел к старому дому. Он вошел в ворота и поднялся по лестнице. Казачок принял у него шубу и шапку и указал на дубовую дверь.

— Господа просят! — сказал он.

В большом, ярко освещенном зале, было шумно и тесно. Веселая толпа громко смеялась и разговаривала, переходя из одной комнаты в другую. Посреди узкого и длинного зала, с гипсовыми амурами и бледно-розовыми гирляндами на потолке, стояла елка, увешанная золочеными орехами, расписными пряниками, крымскими яблоками, бумажными звездами и фонариками, в которых мерцали маленькие плошки. В канделябрах и люстрах, сильно коптя, горели желтые, зеленые и красные восковые свечи.

Белые лосины военных, богатое шитье их форменных рейтфраков, пышные кисти шарфов, палаши и сабли развевающиеся перья трехуголков, прижатых локтем к левому боку; напомаженные прически с хохлами, бритые, смелые лица; высокие, белоснежные жилеты и воротники статских, разноцветные фраки, чулки, туфли с бантами и пряжками, лорнеты, сверкающие яхонтами и смарагдами табакерки, трости с золотыми набалдашниками ошеломили и ослепили Софронова.

Заставил его прийти в себя звук духового оркестра.

Боковые двери широко распахнулись, и появились новые пары. Дородные красавцы с бритыми, насмешливыми лицами, с хитрыми, неискренними улыбками, в преувеличенно изящных фраках и панталонах, в туфлях с высокими цветными каблуками, важно вели под руку прекрасных женщин. У них были узкие, легкие платья, отчетливо облегающие стройные ноги и бедра; низкие вырезы открывали грудь и плечи; изящные головки были украшены высоко взбитыми локонами причесок.

В первой паре шел полный, осанистый старик с добродушно-лукавым лицом, и, опираясь на толстую трость, вел юную девушку.

Только глаза ее и рот видел Софронов.

В зрачках темных глаз было столько страстного ожидания и нетерпения, что казалось, будто эта девушка смотрит сквозь людей и стены дома куда-то далеко, откуда надвигается любимое и желанное.

Она шла среди расступающихся пред нею гостей, и ее губы кривились в горькую, неудовлетворенную улыбку.

Старик остановился у елки и, опираясь на палку, низко поклонился и громким, привычным голосом произнес:

— По древнему, русскому актерскому обычаю, в полуночь сочельника, гости дорогие, гости знатные, именитые, люди одинокие, семья придворных актеров государевых поклоном-честью, хлебом-солью, вином-весельем принимает.

Величавый старик еще раз поклонился и быстро выпрямился, лукаво улыбаясь.

Девушка оглядела всех тоскующими глазами и утомленным, нетерпеливым голосом заговорила.

— Самый старый актер хлебосольством и приветом вас, гости дорогие, подарил, а, по обычаю исконному, самая молодая из актерской братии должна весельем, забавой, лаской женскою потешить. Елка мохнатая, плошки светлые, огни потешные, звезды сусальные, шутки да смехи, забавы-прибаутки — все для вас!..

И, произнося эти слова, она прямо пошла в сторону Софронова. Тот хотел посторониться, но она подошла к нему, и, взяв его под руку, повела вдоль залитых светом комнат в крайнюю малую залу, откуда открывался вид на площадь с театром и уходящей вглубь парка аллеей.

На изогнутой козетке они сели. Софронов ждал.

— Он приедет? — горячим шепотом спросила она и тронула его за плечо.

— Приедет! — твердо ответил Софронов, и повторил: — Приедет…

— Нет! Нет! — зашептала она. — Все тщетны надежды! Он и тогда не приехал! И жду я его каждый, каждый год… но все напрасно. Длинная цепь лет осталась за мною, а его все нет!.. Если к полуночи он не прибудет, все кончено тогда для Марии…

— Что будет? — беззвучно спросил Софронов.

— Ах! — застонала она, и с отчаянием заломила руки, сжав пальцы так сильно, что они хрустнули.

— Он разгневался тогда… но, ведь, я не хотела знать, кто он! Он был для меня божеством, солнцем, был моим счастьем! Старый граф, шутя, назвал его… Я не могла обмануть его, скрыть от него, что знаю его имя… За что же гневается он так долго… так страшно долго?.. Наши дороги, наши судьбы разные, но милость великая — его правда!.. За что же гневается он так долго?..

Девушка, скорбными главами смотрела на Софронова и складывала губы в горькую улыбку страдания и тяжелой обиды.

Оба они вздрогнули, когда в далеких залах раздались крики, а, когда восклицания и смех смолкли, до них донесся торжественный бой часов.

— Полночь… полночь! — услышал Софронов страстный, полный отчаяния шепот.

Он оглянулся. Марии в зале не было.

Холод щипал ему лицо и неприятной волной бежал по спине. Софронов долго смотрел на пустынную аллею и площадь.

Он не прибывал. Павел Семенович ждал его. Он знал, что он приедет, и ждал его твердо и уверенно.

В дальних комнатах уже стихала музыка, во дворе угасал костер, и меньше саней стояло под навесами. Гости разъезжались.

Софронов ступал по скрипучим половицам и, задевая за загнувшиеся края старых ковров, искал Марию.

В боковых комнатах играли в карты, кости и домино; в буфетной бражничали за круглыми столами, обмениваясь беззаботными, красивыми речами.

Только в одной комнате было шумно и весело.

Там играли на гитарах цыгане и пели хором заунывные, дикие песни.

Толстый вельможа в синем фраке и кружевном жилете полулежал на софе и пальцами, унизанными алмазными перстнями, закрывал и открывал золотую табакерку. Цыгане чинно сидели на стульях под стеной, а посреди комнаты на ковре стояла Мария.

Цыгане чуть трогали струны гитар, а весь хор вполголоса, отрывая каждое слово, пел незнакомую Софронову песню:

Цыгана в поле воля звала
И да-a шшро-о-кая,
Цыганке сердце любовь рвала
И да-а глубо-о-кая…

И под эти тихие напевы, под рокочущие звуки струн, Мария танцевала.

Тихо ступая по ковру, девушка в восхищении складывала руки на груди и закидывала голову назад, замирая в молитвенном экстазе. Потом она, медленно раскачивалась в такт отрывочных слов песни, вытянув руки вперед и с покорным видом рабыни приближалась к кому-то величественному и бесконечно доброму, кто звал ее.

Цыгане гитаристы резким движением оборвали мотив и заиграли уже громче и чаще.

Девушка всплеснула руками и рванулась вперед. Вихрь страстных движений, безумных ласк и восторгов, крики блаженства, любви и неги были в каждом движении тонкого стана девушки и в извивах ее обнаженных рук.

Она плясала долго, пока звуки струн и напевов не сделались вновь заунывными и отрывистыми. Тогда Мария вся увяла, опустилась; с лицом, озаренным глубокой мольбой, с глазами, блестящими от слез, она упала на колени и, прижавшись к чьим-то невидимым стопам, горячо, страстно шептала:

— Я не хотела знать вашего имени!.. Я только любила…

Софронов увидел, что глаза Марии померкли, знакомая горькая улыбка закопошилась около губ, и девушка, обведя всю комнату недоумевающим взглядом, быстро поднялась с пола и крикнула резким и вызывающим голосом:

— Э! Не все ли равно?! Вина!

К ней подбежал цыган и подал кубок с пенящимся шампанским, а она, быстро выпив, крикнула:

— Плясовую, фараоны!

Софронову показалось, что девушка вдруг исчезла, и что перед ним вьется белое облако и машут белыми крыльями налетевшие на него белоснежные птицы.

— Будет! — крикнула Мария и кинулась к вельможе, обняла его за шею и, целуя в жирную, бритую щеку, смеясь и вздрагивая не то от смеха, не то от рыданий, просила:

— Коней самых быстрых, самых быстрых, и умчи меня, умчи!

— Ладно, моя повелительница! — говорил старик, щуря за стеклами лорнета близорукие глаза.

В этот миг быстро раздвинулась драпировка и на пороге выросла величественная фигура человека в военном мундире. Лицо его было прекрасно, а голова гордо закинута.

Пристальные глаза скользнули по лежащей в объятиях старика девушке, по кубку в ее руке и… пестрая материя вновь повисла, лишь колыхнувшись, словно мимолетный ветерок пробрался сюда и шаловливо тронул мягкий шелк.

Софронов слышал жалобные крики убегавшей девушки и поспешил за нею. Он увидел ее, бледную и призрачную, когда она уже сбегала по шатким ступеням на площадь, где был старый театр, и где, взметая облако снега, мчались одинокие сани, взлетая на мост.

Мария, прижав руки к груди, сбежала с берега и пошла по глубокому снегу, покрывшему Неву. Перед нею сверкала струя незамерзшей воды и на ее золотистых бликах на один миг девушка замаячила чуть заметной тенью…

Долго смотрел ей вслед Софронов, но над переливающейся золотом и серебром водою лишь клубилась морозная испарь и тяжело опадала холодным туманом…

Он оглянулся. Старый театральный дом, с заколоченным входом и воротами, стоял темный и мрачный. Его окна глядели мертвенными глазами на белый снег, по которому ползли черные, извилистые змеи теней, отбрасываемых ветвями прибрежных лип.

Вдали по аллее, тревожно гудя, сверкал желтыми глазами большой автомобиль.

Когда Павел Семенович вернулся домой, он зажег электричество и, не снимая пальто и шапки, бросился к книге.

«Le chevalier de l’Aubel» лежал на письменном столе под тяжелым куском мрамора, но Софронов тщетно искал записки. В том месте, где она была, он нашел лишь мелкие обрывки и бумажную пыль, и на остатках старого забытого письма не было видно ни одной буквы, ни одной черточки…

* * *

Такие странные, трогательные случаи бывают и в наше время совсем лишенное чувствительности, тихой красоты и таинственности.

Это, может быть, только и примеряет нас, нуждающихся в грезах, с жизнью.

Антон Оссендовский.
«Огонек» № 52, 1912 г.