Ариадна Тыркова «Лили»

Солнце било в шелковые шторы, наполняя большую спальню мягким желтым светом. Хотелось вскочить, отдернуть легкое кружево гардины и складки шелка и окунуться в воздушный поток весенних лучей.

Давно Елена Александровна не просыпалась с таким бунтующим, гордым чувством молодости. Вчера, впервые за несколько месяцев близости, ей показалось, что она до конца подчинила его себе. Точно растаяла льдинка, холодно и насмешливо блестевшая в глубине его светлых глаз. В красной гостиной, где так сладко и обманно цвели большие белые лилии, произошел поединок между страстной, охваченной пьяной волной, женщиной и человеком, всегда и всюду сохранявшим самообладание.

Она думала, что победила, и была счастлива. С тщательной заботливостью женщины, привыкшей ластить свое тело, она неторопливо мылась, причесывалась, одевалась, внимательно разглядывая в зеркало пышные черные волосы, свежее улыбающееся лицо. Она устояла против дешевых соблазнов косметики и любила похвастать этим, особенно в присутствии своих, более или менее умело, разрисованных приятельниц. Сколько раз пытались они, по дружбе, выпытать у молчаливой и быстрой Саши секрет этой, по их мнению, неестественной свежести.

Но Саша не шутя была привязана к барыне и вежливо, но упрямо, уклонялась от каких бы то ни было пересудов.

В это утро ее ловкие, привычные руки работали хуже обыкновенного. Она уронила на пол кружевной бант, чуть не опрокинула флакон духов и даже не сразу ответила на вопрос барыни:

— Что Лили? Гуляет?

Саша молчала, и Елена Александровна с удивлением спросила:

— Саша, что с вами сегодня?

— Извините, Елена Александровна…

Саша стояла на коленях за спиной барыни и что-то прикрепляла иголкой. Елена Александровна быстро обернулась и, в первый раз за все утро, внимательно взглянула на свою горничную. Веснушчатое круглое лицо было бледно. Веки покраснели и припухли.

— Вы плакали. О чем? Что-нибудь неприятное? Отчего вы не скажете?

Она положила руку на плечо молодой девушки и с удовольствием заметила, как хорошо белеет нежная кожа, как блестят кольца на темном фоне платья. Полная радости, она и других хотела видеть счастливыми и готова была прийти на помощь этой глупенькой Саше, которая стоит на коленях и плачет, и крупные слезы висят на кончике покрасневшего вздернутого носа.

— Ну, Саша, говорите! Я не хочу, чтобы вы плакали.

В ней было великодушное сознание своей власти, и участие к этой славной, преданной девушке, и просто любопытство.

Но девушка еще ниже опустила голову, стала вся маленькая, как комочек, и, спрятав лицо в передник, зарыдала.

— Что такое? Да говорите же толком! — уже повелительно произнесла барыня.

Странные рыдания совсем ненужным диссонансом врывались в ее солнечное, полное неги утро, незваными гостями бились в этой комнате, где дорогие, изысканные вещи плотно врастали в праздную, нарядную жизнь.

Что это с Сашей? Верно, больна. Надо ей дать отдых.

На дворе мягко зашуршали колеса пролетки. Раздался тяжелый, быстрый стук копыт. Досадно. Значит, она не успеет поздороваться с ним до того, как он пройдет в кабинет.

— В чем же дело? — еще борясь с досадой, повторила Елена Александровна.

— Вы извините, Елена Александровна, у меня там племянник… Костя… Совсем мальчик… А курьер сегодня сказал…

Голос прерывался и всхлипывал, но молодая девушка сделала, отчаянное усилие и, с трудом двигая вздрагивающими губами, докончила:

— Он сказал… их повесят… Да как же?.. Да разве возможно?.. Барыня… Как же?.. Ведь молоденький… совсем… Как же?..

Теперь она уже не плакала. Последняя слеза скатилась и остановилась в углу рта. Саша не чувствовала ее горечи. Снизу вверх, прямо в лицо хозяйки, смотрели омытые слезами глаза, полные тоски, ужаса и, как показалось Елене Александровне, упрека. Потухли искры нежности, только что горевшие в карих глазах хозяйки. Между широких бровей легла недружелюбная складка.

— Вот в чем дело, — медленно произнесла она и сняла руку с плеча. — Я не знала, что у вас там родные.

— Костя у меня. Сестры сын. Ему девятнадцати нет… Тихий такой…

— Ну, знаете, тихие в такие дела не попадаются, — сухо возразила барыня. — Конечно, на скамье подсудимых все стали тихими. А когда бунтовали, и грабили, и убивали…

Саша встала.

— Наш никого не убивал. Конечно, забастовку делал. Так ведь все… Как же против товарищей?..

Елене Александровне хотелось сказать:

— Ну так пусть с товарищами и пропадает.

Вслух она произнесла:

— Мне очень жаль вас, Саша. Но вы должны понять, что такие дела даром не проходят… И потом я ничего не могу сделать…

Опять рыданья мелкой дрожью побежали по телу девушки.

— Так как же… Значит… Значит…

Шепот, глаза, все лицо были полны жуткого непонимания.

— Ах, почем же я знаю, Саша! Ведь это меня не касается. Я, слава Богу, не судья. Я даже не знаю, как зовут вашего племянника и что он сделал.

Неловким, прямым движением горничная упала на колени, точно кто-то сзади ударил ее палкой по ногам. Она схватилась за край юбки Елены Александровны и тянула ее к себе.

— Ради Бога… Барыня… Ради Христа, ради Христа… Скажите генералу. Барыня, он вас послушает… Ради Христа Спасителя… Ведь молоденький…

И стукнулась головой об пол, как делают бабы в деревенской церкви. Барыня брезгливо поморщилась.

— Зачем это, Саша, — вы знаете, я этого терпеть не могу. И что мы с вами можем сделать? Это мужское дело, а не наше.

Последний довод ей самой показался очень убедительным, и она повторила:

— Я не судья, что я могу? — и прибавила: — Конечно, это тяжело, но ведь еще ничего неизвестно…

А про себя подумала: «Как эти негодяи не жалели своих родных. Вот уж люди без сердца, без чувства долга». — И вздохнула.

— Успокойтесь, Саша… — Она знала, что надо еще что-то сказать, но не знала что и торопилась уйти, и отгоняла от себя докучливое чужое горе, и уже отдавалась тем, другим, самым важным для нее мыслям.

Торопясь уйти, она бросила на ходу: «Поверьте, Саша, что мне вас очень жаль, очень».

Молодая девушка осталась одна. Еще несколько мгновений простояла она на коленях. Припухшие губы кривились в суровую и злую усмешку.

— Вот уж, как Костенька говорил — сосут нас… Бесстыжие… — Она тяжело поднялась с ковра.


— Ваше превосходительство, я счел своим долгом показать вам это письмо, потому что…

— Совершенно напрасно, Григорий Григорьевич. — Голос генерала звучал глухо и надменно, и весь он, невысокий, с дряблыми щеками и бурыми бровями, нависшими над глубоко запавшими глазками, был важный и глухой, точно его заперли на ключ, а ключ затеряли где-то в пыльном углу.

Молодой человек, сидевший по другую сторону стола, слегка закусил пушистый, светлый ус. Солнце ласкало его спину, играло на серебре погон, кружило вокруг него легкую стаю пылинок. В этом освещении еще резче выступала линия профиля с выдавшейся вперед средней частью лица. Лоб и подбородок убегали назад, уступая место носу и верхней губе.

«Настоящая крыса», — уже не в первый раз со злостью думал старик. Он не любил своего помощника, но что-то было во взгляде бледных глаз, в уверенном звуке холодного голоса, что незаметно подчиняло.

— Я знаю, Григорий Григорьевич, вашу преданность, — уже мягче сказал генерал, чувствуя себя виноватым за скрытую, смутную, точащую враждебность, — я знаю, что вы человек долга, и умею это ценить. Но в нашем положении нельзя поддаваться частным воздействиям.

Он выпрямился, точно хотел показать, что есть еще в старых плечах достаточно силы, чтобы донести тяжкое бремя власти.

— Ваше превосходительство, кто говорит о частном воздействии? Конечно, по форме то, что я счел своим долгом показать вам, есть только частное письмо. Но мы не можем забыть, какое положение занимает мой cousin. Он пишет, — молодой человек приподнял хрустящий листок бумаги, лежавший рядом с ним на столе, и, близко поднося его к глазам, прочел: — «Мы должны помнить, что время мягкости еще не настало. Надо быть твердым до конца. И вообще милосердие и прощение — это для старых баб, а не для нас, несущих ответственность перед богом и родиной». Разве вы с этим не согласны, ваше превосходительство?

Над верхней губой, полной и розовой, ерошились пушистые усы. Теперь он еще больше походил на грызуна, наряженного в человеческое платье. Старику показалось, что и усы, и губа, и глаза, и голос молодого человека полны скрытой насмешки и назойливой поучительности. Кровь медленной и тяжелой волной начала приливать к его шее, расправлять морщинистые щеки, красить мясистые с седым пушком уши. Он встал и стукнул по столу длинными, желтыми ногтями.

— Я очень рад, что вы, молодой человек, имеете родню, которая может вам помочь сделать карьеру. Но я говорю вам, что поступать я буду так, как найду нужным. Никаких указок. Ни в каких я там кузенах не нуждаюсь. Я имею честь носить звание, которое меня от этого освобождает.

Взгляды их скрестились и боролись. Бледные глаза остались спокойными и затаенными. Белокурая, коротко обстриженная, голова слегка наклонилась, точно почтительно соглашаясь. Потом опять выпрямилась.

— Прошу извинения, ваше превосходительство.

И больше ни слова. Неприятная тишина наполнила просторный кабинет. Генералу уже стало неловко за свою вспышку. Из бесцветных непроницаемых глаз лилось в него что-то, что заставляло сомневаться в своей правоте. Хотелось, чтобы он что-нибудь сказал, объяснил, переубедил. Но тот молчал, уверенный и внешне почтительный. И генерал прибавил, стараясь сохранить в голосе категоричность, которой уже не было в душе:

— Этот процесс вот где у меня сидит. — Он показал рукой на жилистый, все еще красный затылок. — Черт знает, когда все это было. Эти две недели я все смотрю на этих сумасшедших… Уж лица их изучил… Ма-а-альчишки…

Он остановился, побарабанил опять ногтями по столу и вдруг совсем другим голосом прибавил:

— Григорий Григорьевич, ведь это им негодяи агитаторы головы набили всяким вздором. Сами, небось, за границу скрылись, а эти отдувайся. Я смотрю на них и думаю: если бы этих самых молодцов вовремя в корпус отдать, отличные бы из них ребята вышли, а?

Григорий Григорьевич чуть-чуть повел плечами.

— Извините меня, ваше превосходительство, но я совершенно другого мнения. И не понимаю, как это вы, с вашими принципами, с вашей прямотой, с вашей государственной зоркостью, — он даже не запнулся, — как это вы не видите, что это особенная порода? Им никого и ничего не жаль. Для них нет ничего святого. Тут нет среднего пути: или они, или мы. И для меня нет сомнения, выход один.

— Какой?

— Их надо истребить.

— Боже мой, как страшно! Кого?

Голос Елены Александровны вздрагивал молодыми, счастливыми нотками. И этот голос, и шелест ее платья, и запах духов, и блеск больших, радостных глаз поколебали и раздвинули тяжелые тучи, нависшие над парадно-деловитым кабинетом. Она протянула левую руку мужу, а правую его помощнику и стояла между ними, не то связывая, не то разъединяя их. Генерал улыбался с доверчивой нежностью. Улыбался и Григорий Григорьевич, но неподвижными и далекими оставались его глаза.

— Ах, Леночка, это все наш процесс. Как я буду рад, когда он кончится!

Лицо молодой женщины затуманилось. Она опустилась в кресло мужа, окинула их обоих быстрым взглядом и неопределенно сказала:

— Да, пора кончать. Тяжелое положение. Но все тяжелое надо делать как можно скорее. Приговор сегодня?

— Да, — ответил муж. — И вот мы спорим. Григорий Григорьевич говорит, что пять смертных казней неизбежны.

С какой-то странной надеждой старик смотрел на жену. Она опустила коричневые веки, слегка приподняла круглые брови и молчала. Только яркие губы плотно сжались, враждебные и беспощадные. Муж понял их безмолвную речь и, круто повернувшись, зашагал по толстому ковру. Коричневые веки быстро поднялись, и блестящие карие глаза обменялись торопливым и острым взглядом с другими, бледными, холодными, глазами. Истомой дрогнули алые губы женщины. Но когда старик опять подошел к столу, она внимательно расправляла тонкую кожу около выпуклых ногтей.

И вдруг молодой человек сделал несколько шагов и приблизился к старику. Что-то похожее на волнение пробивалось сквозь обычную неподвижность его лица.

— Ваше превосходительство, вы меня извините, то, что я должен вам сказать… или объяснить… или… — он сбивался, не находил слов, и это волновало еще раньше, чем ясен стал смысл его речи. — Вы все думаете, что этих людей можно исправить. А я говорю, они не способны к уважению. Это грязные, низкие люди…

Он торопливо расстегнул пуговицу сюртука, достал из кармана маленькую записную книжку, развернул ее и вдруг остановился:

— Я не знаю… Смею ли я при Елене Александровне?.. Это такие негодяи…

Она смотрела с удивлением. Она понимала, что он ставит какую-то большую ставку. И вперед верила, и вперед всей своей влюбленной душой тянулась к нему на помощь. И тем поспешнее сказала:

— Нет. Я хочу знать. Читайте.

Тяжкое чувство слабости и беспомощности наползло откуда-то на старика. На мгновение ему показалось, что по какому-то непонятному соглашению эти двое распоряжаются его судьбой. Он отогнал эту глупую мысль и твердо сказал:

— Читайте.

— Это выдержка из письма одного из подсудимых. Его перехватили.

— Где же самое письмо?

— Письмо? Его доставили по назначению.

— Почему? Как они смели?

— Нельзя было иначе, ваше превосходительство. Это было необходимо, чтобы достать некоторые нити, ускользнувшие от следствия. У меня здесь копия. И…

Он опять остановился, опустив глаза, не то колеблясь, не то смущаясь.

— Прошу продолжать.

«Прошу» звучало начальническим нетерпением. Молодой человек весь подобрался, точно во фронт стал, и поднес книжечку к глазам. Белые, слишком белые для мужчины, пальцы резко круглились на алом сафьяновом переплете. На темном сукне мундира маленькая книжка багровела странным и тяжким пятном. Ни старик с нависшими бровями, ни его темноглазая жена не замечали этого. Оба они с равным и разным нетерпением ждали.

— «Защитники говорят, — все дело не в генерале, а в генеральше. Эта Мессалина»…

— Довольно! — грубо оборвал старик и шагнул в сторону молодого офицера.

Тот стоял неподвижно, опустив глаза, с лицом, на котором застыла официальная готовность. С суеверным чувством удивления перед его дерзостью, с ужасом и все-таки с восхищением смотрела на него молодая женщина. Ей казалось, что сейчас произойдет что-то непоправимое и грозное. Стыда не было в ней, только страх и жгучая злоба, обострившая гибкое и лукавое чувство самосохранения.

— Пьер, — сказала она, и тихий голос был полон такой кротости, что генерал вздрогнул, — Пьер, поди ко мне…

Когда муж подошел, она схватила его тяжелую сухую руку и припала к ней. Душистым теплом пахнуло на него от пышных темных волос, от круглого плеча, едва прикрытого тонким шелком. В голосе, в том, как крепко прижалась она мягкой щекой к его ладони, была детская беспомощность и обида.

— Пьер, — повторила она еще раз и коснулась губами его пальцев.

Свободной рукой муж охватил ее плечи. Что-то щекотало его горло, ныло в груди, застилало глаза. Но он чувствовал за спиной чужого и старался скрыть волнение.

— Полно, Леночка, полно, не расстраивай себя. К чистому никакая грязь не пристанет. Полно, родная.

Молодая женщина подняла голову. На выпуклых глазах блестели непритворные слезы. Щеки разгорелись и все лицо казалось молодым и невинным.

— Пьер, ты такой добрый… Пьер, будь добр и к ним… Надо прощать.

Лицо старика круто изменилось. Щеки запрыгали, точно их кто-то дергал изнутри.

— Ну, уж это, извини, — это, Леночка, не бабье дело. И… вообще довольно… Мне пора…

Он взял со стола портфель, наклонился к жене, поцеловал ее в лоб и, на ходу пожав руку Григорию Григорьевичу, направился к двери. Кто-то постучался.

— Иди, иди, детка, — ласково сказал генерал.

Из-за портьеры вышла высокая девочка с длинными белокурыми локонами, собранными к одному виску большим синим бантом. У нее было узкое белое лицо с маленьким резким подбородком и высоким крутым лбом. Голубые глаза радостно блеснули навстречу отцу и, увидав тех двоих, сразу потухли.

— Здравствуй, Лили, мы еще не видались.

Голос матери звучал мягко, но что-то тревожное и виноватое метнулось в глубине ее глаз, что-то суровое и негнущееся глянуло из больших зрачков дочери. Издали, высокомерно кивнула она головкой офицеру, низко, как перед взрослой дамой, склонившемуся перед ней. Трудно было понять, что скрывается за благовоспитанной сдержанностью полу-ребенка, полу-девушки — простая застенчивость или другое, более глубокое, более больное чувство.

Слегка коснувшись щекой щеки матери, Лили ушла вслед за отцом и еще слышала за спиной холодный молодой голос:

— Вы мне позволите откланяться. Я тоже проеду в суд.

Дверь закрылась. Ответа она уже не слыхала. Но судорога отвращения исказила тонкое бледное личико. Не слыша и не видя, внутренним, неусыпным чутьем знала она, что делается в кабинете.

Елена Александровна крепко сжимала белые прохладные руки офицера и опять вся сияющая и восторженная смотрела на него.

— Не уходи, останься… Господи, какой ты смелый! Сегодня было так, точно мы оба прыгнули со скалы. Как я тебя люблю.

Она осыпала его руки поцелуями, покорными и жадными. Усталостью и высокомерием дрогнул под пышными усами твердый розовый рот.

«Вот Лили, наверное, никому не будет так руки лизать», — подумал он.

Нижняя губа еще дальше ушла под верхнюю, и все лицо, здоровое и спокойное, было жестко. Но когда женщина подняла голову, что-то похожее на ласку выглянуло из бледных глаз.

— Да, chérie, это была дерзкая игра. Я люблю рисковать. Иначе нельзя. Тут поставлена на карту вся карьера твоего мужа. Не можем мы с тобой вечно оставаться в этой дыре.

Он брезгливо повел плечами. Ей хотелось сказать, что, пока он ее любит, ей и здесь хорошо. Но она помнила, как презрительно он умел издеваться над ее сентиментальностью. Крепкий запах табака и сладких знакомых духов обострял во всем теле память о вчерашних ласках. Так хотелось угодить ему. Она вся прижималась к нему и терлась, как кошка, и тихо говорила:

— Да, да… Я хочу, чтобы тебе было хорошо… Надо поехать в Петербург и устроить, наконец, перевод.

Дрожь в ее голосе, искры в ее глазах вызывали в нем презрительное раздражение. Она была красива и порой умела будить в нем желание. Оно гасло, не оставляя в его душе ни нежности, ни даже покровительственного снисхождения, которым иногда прикрывается внутренний холод любовников. Но она была ему нужна. Он тихо провел пальцами по ее шее, крепко поцеловал ее в губы и сказал:

— Надо идти, chérie. Я скажу старику, что ты раздавлена, что ты сдерживалась при нем, а когда он ушел, ты разрыдалась.

Улыбка, сухая и злая, проползла по его лицу. Что-то кольнуло молодую женщину. Она попробовала пристальнее взглянуть на своего любовника, но увидала только белые зубы, алый рот, нежную кожу, и не умела, и не хотела, и не могла прочесть то, что так явно, так несомненно было для каждого, кто смотрел на это лицо, где звериная жесткость челюсти и губ сочеталась с твердой и беспощадной человеческой волей, выставлявшей свое отравленное лезвие из глубины бледных глаз.

— Отчего ты так настаиваешь, Гриша? А я боюсь… Может быть, это суеверие… Но мне кажется… А если эти люди… А если это принесет нам несчастие? И потом…

Она хотела сказать, что ей жалко их, и не сказала. Удержало что-то похожее на стыд перед ненужной ложью. И робость перед ним.

— Перестань! Ты не ребенок. За процессом следят. Всякое послабление дорого обойдется старику. И за дело. Разве можно миндальничать с этими господами? Чем скорее от них избавиться, тем лучше. Прощай.

Он поцеловал ее руку. Ей так не хотелось отпускать его. Но она знала, что удержать его нельзя.

— Да, вот еще что… Это письмо… Откуда такое…

Она не кончила. Перед мужем она могла и лгать, и лицемерить, и притворяться, не испытывая ни неловкости, ни смущения. А перед Гришей нет. И когда он, в ответ на ее слова, пристально и глубоко заглянул ей в глаза, мучительная краска вырвалась откуда-то из груди и залила шею, щеки, лоб, мелкими слезинками выступила на краю век. В вихре пронеслись перед ней все прежние ее любовники, их поцелуи, клятвы, объятия, страстные речи, ласки. Обнаженная и опозоренная стояла она перед острым, насквозь пронизавшим ее взглядом. Голос, насмешливый и равнодушный, бином хлестнул ее.

— Ну, знаешь… — он замедлил, и она поняла, что он откровенно забавляется ее смущением, — ну, знаешь, разве эти люди дорожат женской честью.

Когда он ушел, она опустилась на диван и закрыла лицо руками. Пусто, одиноко и страшно стало ей. На мгновенье она почуяла всю чуждость этого человека, с которым еще так недавно сливалась в жгучей телесной радости. По какой-то темной логике она решила, что в этом виноваты те, кого сейчас судит ее муж. Злоба, слепая злоба самки растоптала маленькую искру сострадания, как будто тлевшую в ее душе.


Наутро опять то же ликующее весеннее солнце горело в красной угловой гостиной. Елена Александровна сидела за старинным столиком и писала письма петербургским друзьям. Надо было подготовить почву для приезда.

— Можно войти?

Голос за дверью, высокий и звонкий, звучал тревогой.

— Пожалуйста, Лидия Петровна, пожалуйста. Что такое?

Она встала навстречу входившей. В черном, с русыми гладкими волосами и светлым гладким лицом, учительница была похожа на монахиню. К таким женщинам Елена Александровна всегда испытывала высокомерную жалость.

— Садитесь, голубчик. В чем дело? Что-нибудь неладно с Лили? Она стала какая-то странная…

— Лили? Нет. Я не об этом.

Лидия Петровна смотрела в лицо хозяйки, как будто стараясь прочесть на нем что-то несомненное и непонятное.

— Я должна поговорить с вами, Елена Александровна, относительно приговора.

Румяное, приветливое лицо подобралось и замкнулось. Круглые брови приподнялись недоумевающе и укоризненно.

— Да, вот вы о чем… Из-за этого процесса прямо житья нет. Сегодня утром Саша ушла. Бросила все и ушла. Поставила меня в ужасное положение… Семь лет жила, и так уйти!

— Елена Александровна, пять смертных приговоров. Вы понимаете?

Голос сорвался; узкие бледные губы дрогнули в беспомощной некрасивой гримасе. Молодая девушка совладала с собой.

— Мы всех их знали. Это были наши товарищи, друзья…

— Напрасно! — вырвалось у генеральши.

Краска залила бледное лицо девушки. Глаза стали большими и темными, и под их негодующим взглядом неловко стало красивой нарядной женщине.

— Да, друзья. И они столько же виноваты, сколько и мы. Тогда нас всех надо посадить на скамью подсудимых. И всех отправить на виселицу.

Гнев, несдержанный и грозный, клокотал в ее голосе, делал маленькую девушку неузнаваемой и жуткой. Но она еще раз переломила себя.

— Я пришла к вам… Вы женщина… Попросите вашего мужа. Торжество правосудия отпраздновано. Пусть он от себя пошлет ходатайство о смягчении. Ведь это же…

Она закусила губу и страшным усилием задержала правдивое, беспощадное слово.

Елена Александровна встала,

— Вы напрасно обращаетесь ко мне. Мой муж не терпит никакого, — она подчеркнула, — никакого вмешательства в свои служебные обязанности.

Лидия Петровна окинула глазами ее статную фигуру, заметила безукоризненный покрой платья, кольца на руке, белую шею, темный пушок над губой и сочность алого рта, я все это подняло в ней острую, слепую личную ненависть.

«Выхоленное животное», — подумала она и едва не бросила эти слова вслух.

Еще одну попытку сделала она.

— Елена Александровна, ведь это все молодежь. Есть такие, что в семнадцать лет уже арестованы. Перед ними вся жизнь… А тут…

— Ну, знаете, они тогда натворили таких ужасов, что и старым не придумать отвратительнее…

— Да ведь сколько же на них клеветали! Ведь на суде выяснилось…

— Все, что выяснилось на суде, судьи, конечно, знают лучше, чем мы с вами можем знать.

Голос генеральши звучал сухой надменностью. Молодая девушка взглянула на нее и, стиснув зубы, в бессильной злобе сжимая худые маленькие кулаки, пошла к двери. Там она на минуту остановилась и глухим, чужим голосом, не поднимая глаз от ковра, спросила:

— А скажите, Елена Александровна, вот у вас Лили… Вам перед ней не будет стыдно?

Теперь ее лицо было бледно. Глаза, потемневшие и запавшие, с страстной злобой смотрели не в карие, тоже озлобившиеся глаза, а на этот сочный, красный рот, так легко произносивший злые, мертвящие слова.

— Вы, вероятно, нездоровы? — Елена Александровна задыхалась, звуки с трудом вылетали из груди. — Или, может быть, там вашего любовника приговорили? Вы говорите, там все молодые… А? Во всяком случае, больше не смейте показываться в нашем доме. Не смейте!

Молодая девушка равнодушно выслушала грубые слова.

— Зачем это? Ведь вы же и так знали, что я не смогу протянуть вам руку. А девочку мне жаль… Очень…

В узком полутемном коридоре ее руку схватила слабая горячая ручка.

— Лидия Петровна… Я слышала… Я все слышала… Лидия Петровна, возьмите меня с собой… Я не могу…

Горячее дыханье, в котором уже клокотали слезы, обдавало лицо молодой девушки. Она охватила Лили за плечи и крепко прижала ее к себе. В ее душе, полной негодованья и отвращенья, полной ужаса перед судьбой тех пятерых, не было слов, чтобы успокоить и укрепить. И дальше звучал рыдающий шепот:

— Я ненавижу ее. Она подлая, развратная… Я все знаю… Я давно все знаю… Я голоса ее слышать не могу… Зачем она мне мать? Зачем? Когда она меня целует, мне хочется ударить ее по лицу. И я когда-нибудь ударю.

Девочка выпрямилась и, точно птица крылом взмахнула рукой. Лидия Петровна опять прижала к себе ее голову и тихо целовала мягкие волосы. Смягчилась от ласки детская душа, и беспомощно, и жалко зазвучал голосок:

— У меня папа был, только папа… Он старый, и мне его было жалко. А теперь ведь это он, ведь это он…

Уже настоящие рыдания потрясали худенькое, стройное тело. Она опустилась на ящик и, припав головой к пыльному ковру, плакала бесшумными, безнадежными слезами, от которых умирало детство и гасло солнце.

Лидия Петровна опустилась на колени рядом с ней и ласкала, и говорила бессвязные, нежные слова. Надо было скорее уходить из этого проклятого дома. Но тонкая рука так крепко обвилась вокруг шеи, печаль ребенка так глубоко западала в душу.

— Я знаю, вы сейчас уйдете, и я вас больше не увижу, — чуть слышно шептала девочка, прижимаясь мокрой щекой к учительнице, — но я вам обещаю, что, когда я вырасту, я уйду от них, и буду как вы, как вы все, как те… А не как они… И отомщу, отомщу им за всех…

Она выпрямилась. В полумраке ее лицо светилось, точно вырвался изнутри давно сдерживаемый огонь. Лидия Петровна положила руку на высокий горячий лоб и молча не то благословляла, не то молилась за этого ребенка, брошенного в огонь недетской тоски.

— Не надо мести, родная, надо только…

Она остановилась. Сердце, полное гнева и боли, еще не находило разумных, дающих крепость и спокойствие слов. Она еще раз крепко обняла девочку и торопливо ушла.


И часто потом, уязвленная отравой сомнений или злобы, когда колебалась вера в людей, в торжество истины, в ту розовую заревую полоску, которая хоть смутно да мерещится вдали каждому, кто бережет в себе душу живую, — в эти минуты горечи и слабости она вспоминала узкий пыльный коридор и светящееся лицо Лили и тверже шла по острым камням жизни.

«Русская мысль» № 10, 1910 г.