Борис Лазаревский «Болезнь»

V.

Лето в Крыму — самое отвратительное время года. По улицам летает пылища, от жары никуда не спрячешься, люди ходят лениво, море такое яркое, что глаза болят. Но зато весна и осень — это рай земной.

С начала марта уже можно было ходить в одном сюртуке. Люся вывозила Борю в колясочке или выносила на руках в наш небольшой садик. Ей казалось, что на бульваре ветер может простудить ребенка; она также боялась, чтобы ему не повредило и солнце. Я заметил, что большинство женщин вообще не любят солнца, — ведь это они выдумали зонтики. Меня же тянуло к морю и горячего солнца я никогда не боялся, но любил и люблю его больше всего на свете.

По целым часам я сидел на бульваре, радовался весне и наблюдал людей. Я знал их всех, — даже помнил костюмы дам и шляпы мужчин. Но они (кроме офицеров) не знали, кто я и что я думаю, — и это было приятно.

В апреле появились новые лица. Как-то невольно я заинтересовался вечно гулявшими на бульваре мамашей и дочкой. Иногда они садились возле меня и я невольно слушал их разговоры. Через неделю я уже мог заключить, что мамаша совсем не интеллигентна, что дочь так же мало образована, но неглупа и командует ею, как хочет. Узнал я также, что мать зовут Александрой Петровной и она получает после мужа довольно большую пенсию, на которую они и живут. Дочь звали Таней.

Тоненькая, стройная блондинка лет шестнадцати, с черными бровями и длинными ресницами, с не совсем правильным носиком и сильно открытыми ноздрями, Таня всегда была в светло-зеленом или светло-голубом, но очень простом платьице и в шляпочке английского фасона. Я заметил также, что она никогда не надевала корсета и носила изящные ботинки английского фасона, почти без каблуков, хотя все остальные дамы уродовали свои ноги высочайшими французскими…

Если Таня сидела от меня недалеко, то я всегда слышал, как от нее веяло тонкими, хорошими духами.

Однажды в толпе, вечером, и услышал этот запах и совсем невольно начал поворачивать голову направо и налево, пока не увидал Таню. Увидал — и взволновался. Сам ужасно испугался этого волнения, но дома ничего не сказал о нем жене. Нужно сказать, что относительно обоняния я просто урод, по крайней мере других таких людей мне встречать не приходилось. Еще в гимназии я показывал из этой области фокусы; например, мне давали обернутый в два чистых платка ранец, набитый книгами. Я его обнюхивал и затем говорил, что он принадлежит такому-то, что там есть одна совсем новая книга и, кроме книг, есть булка и ветчина. Все удивлялись, а я не понимал, чему тут удивляться и как это можно не различить запаха свежей типографской краски новой книги, или не запомнить, что от всех вещей какого-нибудь Иванова, отец которого торгует бакалейными товарами, всегда немножко пахнет рыбной сыростью; о запахе ветчины я уж и не говорю, — конечно, его всякий слышит очень далеко и только прикидывается, будто не слышит. Впрочем, это все пустяки…

Однажды я шел на бульвар и думал: «сейчас увижу Таню и ее мамашу. Они сделают четыре или пять туров и потом сядут недалеко от меня. Таня мною уже интересуется и не прочь познакомиться».

Это было четыре года назад, тогда, как говорится у Пушкина: «моложе я и лучше, кажется, была».

Все так и случилось. Таня села ближе ко мне.

На рейд входил какой-то огромный пароход вроде вашей «Агари». Таня вдруг обернулась ко мне и, не улыбаясь, спокойным, грудным голосом спросила:

— Скажите, пожалуйста, это броненосец?

Я покачал головою и как можно серьезнее ответил:

— Нет, это коммерческое судно.

— Как же вы узнали?

— Во-первых, оно совсем не похожее на броненосец, а, во-вторых, на корме у него коммерческий флаг…

С этого началась. Когда я хотел уйти с бульвара, то оказалось, что и им пора обедать.

Я проводил Танго и ее мамашу до меблированных комнат, в которых они поселились.

Дома я целый час думал, сказать или не сказать Люсе о своем знакомстве, и решил сказать, но заикнулся об этом лишь поздно вечером.

Люся только спросила:

— Хорошенькая?

— Как тебе сказать? У нее не совсем правильные черты лица, но самое лицо не шаблонно, вообще же она очень изящна и держит себя просто…

Люся помолчала и ответила:

— Нужно пойти посмотреть на Борю, может, он раскрылся. Мамка наужинается и затем спит, как зарезанная. Слава Богу, уже скоро освободимся от такого золота…

Люся поцеловала меня в лоб и вышла. Я об этом не пожалел. Хотелось остаться одному со своими мыслями о Тане. Трудно было отдать самому себе отчет: увлекся я ею или нет. Совесть моя не тревожилась. Хотелось решить задачу, почему меня так заинтересовала малознакомая и, собственно говоря, ничем не выдающаяся барышня. Ведь видел же я их тысячи еще лучших и на другой же день забывал, а забыть о Тане не мог. В моей до сих пор нормальной, пресной, сытой жизни появилось что-то новое. Будучи холостым, я всегда мог себе представить, как стану добиваться взаимности какой-нибудь милой барышни, и потом она сделается моей женой. Теперь же в будущем я ничего не мог себе представить, ровно ничего. Это было интересно. Да…

К Люсе меня потянуло тогда, когда я узнал что она добра, справедлива, сильно любит отца, ненавидит всякий внешний блеск и человеческую пустоту и, несмотря на окружавшую ее с детства офицерскую среду, чиста, как хрусталь.

Что представляет из себя Таня, я совсем не знал, а тянуло меня к ней не менее сильно, чем к Люсе, а, пожалуй, и сильнее.

Люсю я крепко любил, но в отношениях с ней моя воля оставалась свободной. Когда же я смотрел на Таню, то чувствовал, как эта воля шатается точно высокий столб, который не глубоко вкопали в землю.

Ну-с, дальше.

Таню я видел почти каждый день, и всякий раз мы встречались как будто бы случайно, но конечно оба этого ожидали. Я сказал, что я женат, и думал, что на Таню мое известие произведет впечатление, — но ничуть не бывало.

Не правилось мне ее отношение к матери. Как это принято во многих буржуазных семьях, она говорила матери «вы» и называла ее «мамаша» и в то же время третировала ее, как горничную. Но я скоро к этому привык, а главное увидел, что для самой мамаши исполнять роль Таниной рабыни было настоящим счастьем. Также, как будто случайно, встретившись на бульваре, мы сейчас же уходили вниз к морю, подальше от публики. Иногда Таня обращалась к матери и нараспев произносила:

— Вы посидите здесь. Я хочу погулять с Николаем Федоровичем одна.

И старуха покорно оставалась сидеть, а мы располагались у самой воды на камнях и разговаривали, по большей части, о пустяках. Один только раз мы как будто разоткровенничались и сознались друг другу, что с самого детства мечтали устроить свою жизнь не по шаблону, но идет и складывается она все-таки самым обыкновенным образом.

В конце апреля стало так жарко, как бывает в средней России только в июне. Однажды Таня попросила меня поехать с ней на следующий день, в семь часов утра, в ближайший монастырь посмотреть оттуда великолепнейший вид на море, с таким расчетом, чтобы вернуться в город, пока еще солнце не будет палить во всю. Я, конечно, согласился и сам не зная почему, разволновался. Дома я нервничал, плохо обедал и выпил три бутылки нарзану.

Потом я спросил Люсю:

— Ты ничего не будешь иметь против, если я завтра поеду с моими новыми знакомыми в монастырь? Они просят показать им окрестности.

— Конечно, нет.

— А, может быть, и ты бы поехала с нами? — спросил я и испугался, что покраснею, но не покраснел.

— Ну, вот, сказал! А Борю как я оставлю? Да и не люблю я по жаре ездить!

— Мы отправимся рано.

— Нет, все равно я не поеду.

Люся говорила просто и так же просто и доверчиво смотрела на меня своими спокойными, карими глазами.

Я очень обрадовался и не умел скрыть этой радости. Целый вечер я носил на руках Борю. Мечтал вслух о том, как, когда он вырастет, мы втроем поедем за границу; говорил о том, как радуюсь весне и лету… Я чувствовал, что Люся любуется мною, и на душе у меня стало действительно весело. Уложив Борю, мы просидели с женой почти до двух часов, а когда разошлись, я почувствовал, что не засну скоро и взял почитать Толстого «В чем моя вера». Религиозные вопросы всегда меня мучили, хотя сам я и неверующий.

Когда я закрыл книгу и потушил лампу, то увидел, что на дворе уже светло. Часы пробили четыре, а встать я хотел в шесть. Я снял только китель и решил подремать, не раздеваясь. Я забыл сказать Григоренке, чтобы он меня разбудил, и когда проснулся, то с ужасом увидел, что уже пять минут восьмого. Как на зло, не встретилось ни одного извозчика и я почти добежал до меблированных комнат, где жила Таня. Постучался в дверь.

— Можно.

Я вошел в маленькую гостиную в которой никого не было, и прежде всего спросил:

— Не опоздал?

— О, нет, — прозвенел голос Тани из другой комнаты, дверь в которую была не совсем притворена. Я заметил, что там еще полумрак.

— Ну, слава Богу, — сказал я и почувствовал, как застучало мое сердце.

— Можете не беспокоиться, ибо я еще в постели, а мама только что ушла купить мне на дорогу пирожков, — снова пропел голос Тани.

— Отлично, — ответил я и заходил по комнате. Вся она была насыщена тонким запахом Таниных духов и ее тела. Во рту у меня в одну секунду стало сухо, точно я проглотил горсть известковой пыли. Я зацепил ногой за стул и ужасно обрадовался, когда увидел на подоконнике графин с водой и стакан. Сделав несколько глотков, я пришел в себя.

— Не пейте воды, скоро будем пить кофе, — отозвалась Таня и нерешительно добавила. — Можно вас попросить об одной услуге?

— Конечно.

— Видите ли, я большая лентяйка, и вставать мне не хочется, но одеваться я могу только тогда, если в комнате светло, а потому войдите и подымите на окне штору.

— Сейчас начнется мой конец, — подумал я. — Если я ее увижу, то могу умереть. Все равно…

VI.

Я сделал над собой усилие и вошел ровными шагами. Слева я увидел что-то белое, но не позволил себе туда смотреть и особенно старательно и медленно поднял штору. А потом обернулся…

Таня лежала под простыней с закрытыми глазами, закинув руки под голову. Ах, эти руки!.. Не мне их описывать. Да и как их ни описать, все равно — ни ты, и никто другой не понял бы моих ощущений. Личико у нее было серьезное. Солнце, милое южное солнце, играло на золотистых, чуть рыжеватых волосах. Обе маленькие груди ясно очерчивались на холсте и быстро подымались и опускались.

В комнате вдруг наступила абсолютная тишина. С минуту я не мог ни повернуть головы, ни двинуться, будто меня паралич разбил. И, умирать буду, не забуду этих моментов…

Потом я, совсем без всякого участия воли, подошел, стал на колени и несколько раз поцеловал ее ручку выше локтя. Таня не двигалась я не открывала глаз, только тяжело дышала. Я приподнял простыню и прикоснулся к ее левой обнаженной груди; а потом целовал все ее горячее, как раскаленный песок, и нежное, как лепестки розы, тело. Целовал не порывисто, — повторяю, без всякого участия воли и рассудка, — пока не услыхал сдавленного голоса Тани:

— Уйдите, пожалуйста, уйдите… больше не нужно…

В этот момент, вдруг, вернулась моя воля. Я встал. Задыхаясь и покачиваясь, я вышел в другую комнату и бросился к графину. Потом мне снова захотелось вернуться туда, но вошла с ридикюлем мамаша и, улыбаясь, заговорила со мной. Не помню, что я ей отвечал…

Таня оделась быстро. Она вышла и поздоровалась со мной немного дрожавшей рукой. Так дрожат руки только у девушки, к телу которой мужчина прикоснулся в первый раз. В этом сознании были и мой ужас, и моя радость бесконечная.

Когда мы пили кофе, я только раз взглянул на ее лицо и мне показалось, что на глазах у Тани слезы. Она молча надела шляпу.

Так же молча мы вышли на улицу и сели в извозчичью коляску с парусиновым паланкином.

Уже за городом Таня сказала совсем спокойным голосом:

— Я знаю — вы не виноваты… Я никогда не испытывала этого… Вот что: дайте мне честное слово, что как бы я себя с вами потом ни вела, вы об этом случае никогда не скажете со мной ни одного слова. Слышите: никогда, ни завтра, ни через десять лет. Не потому, что мне стыдно, а потому, что всякие слова и всякие мысли в сравнении с теми ощущениями — пустяки… Даете слово?

— Даю, — ответил я.

Она успокоилась. В монастыре мы пробыли не больше часа. Сидели на старом могильном памятнике и смотрели со страшной высоты, как горит под солнцем синее, огромное море. Вниз не спускались. На обратном пути тоже почти не говорили. Вероятно, извозчик удивлялся, что это за молчаливые такие пассажиры с ним едут. У себя в номере Таня сказала, что у нее страшно разболелась голова и попрощалась.

Нелегко мне было нажать кнопку звонка у своей квартиры. Мне отворила Люся.

— Вот и отлично, что рано вернулся. Ты знаешь у Бори в животике страшные рези, так что я даже думала посылать за доктором. Это значит — или мамка опять тайком чего-нибудь объелась, или жара так действует. А что будет летом, я даже боюсь подумать…

Люся посмотрела на меня и почти вскрикнула:

— Ай, как ты загорел!..

Я снял фуражку и подошел к зеркалу, в нем отразилось как будто чужое красное, усталое лицо, с темными, от пыли, веками. До обеда я мыкался по кабинету и думал, сказать или не сказать жене о том, что случилось. Все-таки не хватило духу… После обеда я хотел заснуть, но вошла Люся и попросила съездить за доктором. Я обрадовался, что можно уйти из дому хоть на полчаса. У Бори ровно ничего опасного не оказалось.

Вечером, когда он заснул, Люся попросила меня отправиться вместе с ней за покупками в бакалейную лавку и в аптечный склад. Я думал о Тане, носил пакеты и отвечал невпопад. За вечерним чаем я сказал Люсе, что страшно устал и лягу спать раньше. Очень хотелось остаться одному и как можно скорее.

Спал я в эту ночь, как застреленный, а когда проснулся, то мне казалось, будто все пережитое утром произошло уже давно, а, может быть даже пригрезилось. Но так казалось только несколько минут, а потом на меня вдруг напал ужас. Именно напал… И я не знал, как с ним бороться. Дня три я так мучился, пока не увидел опять Таню. Встретились мы совсем спокойно и поздоровались чересчур вежливо.

Как, военный, я решил, для того, чтобы победить своего врага, прежде всего хорошо его узнать, и старался изучит характер и душу Тани. Она была со мной приветлива, но от разговоров на серьезные темы упрямо уклонялась. Тогда я решил понаблюдать, как она будет держаться с другими мужчинами и предложил ей познакомиться с двумя молоденькими мичманами, о которых она сама сказала, что они симпатичные.

Но Таня замотала головой и ответила:

— Не желаю я слушать всяких объяснений и предложений, без которых не обойдется. Мне все это еще и зимой надоело. В Крым я приехала с целью отдохнуть от глупых слов, с вами я отдыхаю и больше никого мне не нужно.

От ее слов: «и больше никого мне не нужно», я чуть не упал. О том, что будет впереди, не хотелось думать. Но я чувствовал и знал наверное, что я ей дорог и что я был первым прикоснувшимся к ее телу. Я крепко держал свое слово и ни разу не заикнулся ей об этом. У них я бывал часто, но вдвоем мы оставались редко и очень ненадолго. Выходило так, что мешала мамаша, но, конечно, это устраивала сама Таня.

Дома с Люсей я был особенно нежен и внимателен, и часто сам укачивал Борю. Она была все время спокойна, хлопотала по хозяйству, возилась с денежными счетами, а когда вечером приходила ко мне, то отдавалась тоже как-то деловито, наскоро, с жаром, который сию секунду и улетал. Впрочем это случалось очень редко.

Меня тянуло к Тане, как пьяницу в кабак. Я видел ее почти каждый день, но очень ненадолго и потом спешил домой, а сам чуть не плакал.

Две мысли меня давили: первая — что Люся рано или поздно узнает… и вторая — что через три недели мы начинаем кампанию и уходим в крейсерство к берегам Кавказа.

Когда я был с Таней мои мозги давила тоска от сознания, что я с ней последние дни. А когда я оставался один, то рассудок радовался, что скоро всему конец и я, может быть, опять стану таким же, как и был, чистым.

Время не шло, а бежало. Я сказал Тане о том, что через неделю мы расстаемся; она чуть изменилась в лице и ответила:

— Ну, что ж? Значит, так нужно. Мы тоже скоро уедем домой, — в Крыму становится невыносимо жарко.

Я заметил, что спокойный тон ее голоса был искусственным, и огромная радость хлынула в мою голову. В эти дни не было средних ощущений: я или замирал от счастья, или мне хотелось застрелиться от глубокой уверенности, что я не увижу Таню больше такою, какая она теперь.

Пятого мая ночью мы должны были сняться с якоря. В одиннадцать часов вечера с пристани отходила последняя шлюпка на судно. День пролетел замечательно быстро. Утром я был на корабле, получил морское довольствие и привез деньги Люсе. Она им очень обрадовалась. Расставались мы всего на месяц — не больше. Горевать ей было не о чем. Люся любила нашего сына больше всего на свете, но ее угнетала мысль о возможности новой беременности, особенно с тех пор, как она оставила кормить…

В этот день дома я не обедал, а только позавтракал. Люся долго молча смотрела, как я ем, и вдруг сказала:

— Я очень довольна, что ты уходишь в плавание. За последнее время ты страшно похудел и глаза у тебя стали нехорошие, — какие-то невнимательные. Это весна на тебя так действует…

Люся ничего не знала, но она любила меня и особое, никогда не обманывающее женщин, чутье ей подсказывало, что мне полезно будет уехать.

— Может быть… — ответил я машинально и подумал: — «А вдруг я не застану ее дома?..» — Кровь застучала в моих висках. Я не доел котлеты, взял фуражку и сказал, что пойду в экипаж. На улице я взял извозчика и поехал к Тане.

VII.

Старуха сидела в первой комнате и что-то шила. Как и всегда она поздоровалась со мной очень приветливо и с беспокойством произнесла:

— А у Танюши сегодня голова болит.

— Ну, а я пришел попрощаться…

— Идите сюда, — окликнула меня Таня.

Как и в тот памятный день, шторы в ее комнате были спущены. Таня лежала на постели в легком батистовом капоте.

Я поцеловал ей руку и по обыкновению заходил взад и вперед.

— Не мотайтесь, пожалуйста — у меня от ваших шагов в голове звенит, сядьте — сказала Таня и указала мне глазами на стул.

Я сел и молчал. Когда мы были вместе, ее воля делалась моей волей. Она была первой и последней женщиной, повиноваться которой мне доставляло острое наслаждение.

— Мамаша, вы мне купили жидкого ментолу? — спросила Таня.

— Нет.

— Ну, так, пожалуйста, сейчас же купите… и купите еще самых лучших константинопольских черешен.

— Сейчас, сейчас пойду, — торопливо ответила старуха и засуетилась.

Раньше я всегда называл Таню по имени и отчеству — Татьяна Сергеевна. Теперь, когда мы остались одни, я взял ее руку и едва выговорил:

— Таня, сегодня мы уходим в плаванье…

— Знаю, — ответила она и не отняла руки. Личико у нее было грустное, озабоченное.

— Таня, через месяц или полтора эскадра опять придет сюда, мы опять станем на рейде, я буду съезжать на берег…

— Через неделю мы уедем… — ответила она тихо.

— Но ведь, если бы вы захотели, то могли бы и остаться.

— Я не хочу этого… — так же тихо сказала она и опустила свои длинные, великолепные ресницы.

Я не возражал. Кто-то настойчивый, тоскующий сидел у меня в груди и без конца шептал: «Пользуйся случаем, бери, целуй ее, жизнь человеческая ужасно коротка и такую девушку, как Таня, ты никогда больше по встретишь»…

Я молча нагнулся и расстегнул воротник Таниного капота, дальше он сам раскрылся. Я обнажил ее белоснежное плечо и целовал его нежно и долго: потом положил голову на ее грудь и не двигался. Таня дышала ровно, только сердечко стучало у нее чересчур отчетливо. Вдруг она с усилием приподнялась и все тем же голосом, которого я никогда не забуду, произнесла:

— Не нужно больше, пожалуйста, не нужно…

Я встрепенулся, посмотрел в ее слегка затуманившиеся глаза, обнял ее за шею и прижался своими губами к ее губам.

На секунду я оторвался и выговорил:

— Прощай, мое золотко!..

Она ничего не ответила, но я почувствовал, как длинные, тонкие пальцы ее руки нежно провели по моим волосам. Прошла еще одна минута.

Вдруг Таня сильным, но не грубым движением, освободила свою головку, быстро вскочила и подбежала к зеркалу. Несколькими движениями она застегнула капот, распустила волосы и начала причесываться все еще дрожавшими, полуобнаженными руками.

Я видел ее в зеркале, но не двигался. Особым инстинктом Таня поняла, что все, что могло произойти дальше, только осквернило бы радость, которую мы пережили. Я это и сам чувствовал и не стремился к большему.

Будучи студентом и юнкером я принадлежал многим женщинам и в России, и в Бресте, и в Марсели, и в Лиссабоне… Но по сравнению с тем, что дала мне Таня, это были пустяки и мерзость. Не переживал я никогда таких моментов и с Люсей, которая принадлежала мне с головы до ног. Почему это? — я не мог понять…

Таня быстро сделала себе высокую прическу, вышла в первую комнату и сейчас же меня позвала:

— Идите сюда.

Я вошел.

— Садитесь, курите… Говорить об этом ничего не нужно…

Я и сам понимал, что не нужно; выпил воды и сел. Таня подошла к окну, прислонилась лбом к стеклу и глядела на улицу. От первого дня нашего знакомства и до этого момента ни я, ни она ни одного раза не произнесли слово «люблю». Уважать друг друга нам тоже не было за что…

Таня вдруг обернулась, посмотрела мне прямо в глаза и коротко сказала:

— Когда вернется мамаша, вы сейчас же попрощаетесь и уйдете.

— Хорошо, — так же коротко ответил я и спросил:

— Можно будет вам писать?

— Нет. Впрочем, как хотите… Я все равно отвечать не стану.

Мы опять замолчали. Часы на письменном столике звонко чикали. Я посмотрел на них и удивился: с тех пор, как я был здесь, прошло полтора часа, а мне казалось, что не больше десяти минут. Становилось тяжело. Таня снова повернулась ко мне. Личико у нее было скорбное и серьезное. Я больше никогда не видал у нее такого выражения.

— Берите фуражку, мамаша идет…

Вероятно, заживо погребенный испытывает такое чувство, когда слышит, что на крышку гроба уже посыпалась земля. Сначала мне хотелось закричать, умолять, доказывать, что нелепо расставаться из-за того, что сейчас войдет ее мать, что эскадре нужно плавать, что у меня есть жена… Все это казалось пустяками перед счастьем быть вместе — и тем не менее я покорно надел кортик и взял фуражку.

Таня мелкими шажками подошла к двери, отворявшейся внутрь, облокотилась о нее спиной и положила мне руки на плечи.

С полминуты она смотрела на меня все теми же скорбными глазами, потом тихо наклонилась. Мы в последний раз поцеловались. Право же, в этом поцелуе не было чувственности, а если это чувственность, то она лучшее, что есть у человека на земле…

В дверь легонько стукнул старушечий костлявый палец. Таня не отскочила, а спокойно отодвинулась в сторону и отворила.

— Ну вот тебе и ментол, — радостно выговорила мамаша, положила покупки на стол и принялась развязывать ленты своей шляпки. Я ждал, пока она обернется, и, когда глаза наши встретились, молча поклонился.

— Вы уж уходите? — спросила удивленно старуха.

— Да, — ответила за меня Таня.

Потом лестница с вылинявшим ковром. Потом знакомая улица. Извозчик… И еще пять тяжелых часов дома.

Было неловко слушать заботливый голос Люси, но того, что называется упреками совести, я не чувствовал. Почему? — тоже не знаю… Я вел себя совершенно покойно, только иногда невпопад отвечал на ее вопросы. Угадывала ли она что-нибудь, но только, когда в десять часов вечера мы садились в извозчичий фаэтон, Люся снова повторила:

— Ты изнервничался, и я рада, что ты уходишь в плаванье.

Чтобы ничего ей не ответить, я посмотрел на стоявшего на крыльце Григоренка и сказал:

— Смотри же, брат, береги барыню и паныча.

— Есть, ваше благородие.

— Ну, будь здоров.

— Счастливо оставаться…

На пристани ждали еще два офицера и жена командира. Мы весело поздоровались и также весело начали болтать о предстоящем плавании. Покачивался зеленый фонарик гребного катера, и тихо хлюпала вода о доски пристани. Пахло морем. Я стал ближе к Люсе. Хотелось сказать ей что-нибудь необыкновенно хорошее, серьезное и ласковое, но у меня не нашлось таких слов.

Было тяжело. Наконец, из темноты вышел толстенький командир, поздоровался и сказал шутливым сочным баритоном:

— Извините, господа, — начальство задержало. Мой вельбот уже поднят, и потому я с вами…

Я наскоро поцеловал Люсю. Через минуту катерный старшина уже гаркнул над самым моим ухом:

— Ат-валивай!… Весла!.. Правая табань!..

Катер бесшумно повернул и, вздрагивая, полетел к темным силуэтам броненосцев, усеянных светлыми электрическими точечками бесчисленных иллюминаторов. Каждый огонек отражался в море и дрожал тоненькой спиралью.

Каждое весло нашего катера мощно выворачивалось и вместе с водою выбрасывало золотисто-зеленое бледное пламя.

Я сидел и думал: «Как все это удивительно красиво, а между тем есть множество людей, которые ничего подобного не видели. Какое огромное счастье прижаться щекой к груди такой девушки, как Таня, а между тем большинство людей думают, что высшее счастье не в таких моментах, а в постоянном сожительстве…»

Мы должны были сняться с якоря только на рассвете, но я не мог спать и, как мышь в клетке, бегал по палубе. Город стоял на горе и дымился фосфорическим светом. По линиям фонарей я угадывал ту улицу, где жила Таня. Только моряки понимают, что значит видеть в нескольких стах саженях жилье любимых людей и не иметь права очутиться там!.. Иногда мне хотелось броситься в воду…

У меня не было никаких данных, но я не чувствовал, я знал наверное, что в эти самые минуты Таня плачет — и плачет горько и безнадежно обо мне, но никогда не сознается в этом не только матери, но даже и самой себе…

VIII.

Охотин вдруг замолчал и недоверчиво посмотрел на Стельчинского. Тот встрепенулся, сделал рукой порывистое движение и жадно произнес:

— Ну, ну, что дальше?

— А тебе не скучно слушать всю эту историю?

— Ей-Богу, не скучно! Я, кажется, в первый раз в жизни слушаю человека, который говорит о себе так искренно.

Охотин нагнул голову и засопел. Его левое ухо горело, а глаза светились, как у больного лихорадкой.

— Ну, хорошо, буду рассказывать дальше. Дай папиросочку и, кстати, посмотри, который час.

— Будто это не все равно?

— Положим, что все равно.

Охотин снова поднял голову, сделал большую затяжку дыма и продолжал тем же голосом человека, который рассказывает и боится забыть какую-нибудь подробность.

— Да… Так в первые дни плавания я ужасно тосковал, как будто я был не офицер, а закованный в кандалы арестант, которого везут на вечную каторгу. Я был младшим штурманским офицером и вахтенным начальником. Чтобы хоть немного освободиться от своих мыслей, я нес все свои обязанности более, чем добросовестно, а в свободное время писал дневник, вернее, историю своей жизни. Как-то мне пришло в голову: что будет, если я вдруг умру, ну, если не от болезни, так утону во время парусного ученья? Тогда все мои тетрадки отошлют ни в чем неповинной жене, которая, читая их, будет только мучится. Эта мысль так прицепилась ко мне, что я в тот же день выбросил все свои мемуары за борт. Зато я стал писать огромные письма Тане, — из них многих не отослал… Мы плавали возле чудесных кавказских берегов. На вахте приходилось наблюдать такие рассветы, о которых миллионы людей и понятия не имеют. Я наблюдал, как просыпались вершины гор, и их вечный снег вдруг загорался золотым пламенем под первыми лучами солнца, как личико Тани под моим первым поцелуем.

Красота музыки меня всегда волновала и мучила, а красота цветов только успокаивала.

Я старался уловить те моменты, когда перед вечером девственно-белые зубцы гор вдруг становились нежно-лиловыми, а затем — голубыми, и если это мне удавалось, то радовался и потом целый вечер чувствовал себя как будто удовлетворенным… Странно, когда мы шли обратно, я знал наверное, что не увижу Таню, и уж не мучился.

Люся, вместе с другими дамами, приехала на броненосец. Она очень похорошела и обрадовалась мне. Я тоже, право же, совершенно искренно, чувствовал себя великолепно; но как только в голове нарисовался подъезд того дома, где жила Таня, мое сердце сделалось тяжелым и я плохо слышал, что говорят окружающие.

На берег я съехал только на другой день рано утром, — моя вахта пришлась ночью.

Прежде всего я взял извозчика и помчался в меблированные комнаты. Когда мелькнула мысль о том, что Таня еще может быть здесь, мне чуть не сделалось дурно. Заспанный, знакомый швейцар, удивительно равнодушно, заявил, что старая барыня и барышня уехали три недели назад и в книге записано, в Тверскую губернию, а в какой город — неизвестно.

Страшно было только его слушать, а потом ничего — душа окаменела…

Боря уже начинал ходить и глазки его смотрели осмысленно. Люся радовалась. Я любовался ими обоими. Вместо мамки у нас уже была чудесная старушка-няня. Словом, все обстояло более, чем благополучно. Вечером я обнимал жену и весь пылал, но потом мучился и мне казалось, что этими объятиями я осквернил ее. Я заснул и мне пригрезилась Таня…

К осени, когда мы окончили кампанию, нервы мои и фантазии мало-помалу пришли в порядок. Я совсем успокоился и даже редко видел во сне Таню. Мало того, во мне родилось убеждение, что я один из самых счастливых людей.

В конце октября вдруг пошли дожди и стало холодно не по-крымскому. Наша немощеная улица обратилась в кисель из жидкого цемента. Мне чуточку нездоровилось, я подал рапорт о болезни и сидел дома. Уложив Борю спать, мы с Люсей уходили в кабинет, зажигали печку и разговаривали до глубокой ночи. Хорошо, уютно было… В один из таких вечеров я сказал не своим голосом:

— Вот ты ласкаешь меня, любишь, но и не подозреваешь, какая я гадость по отношению к тебе.

— Ты не можешь быть гадким, если бы и хотел, — уверенно ответила Люся.

— К сожалению, могу, и скрывать могу, и обманывать, да еще такую чистую, прекрасную женщину, как ты…

Личико Люси стало серьезным и покраснело.

Ее лоб нахмурился. Она помолчала и неестественно спокойно спросила:

— Это было с той барышней, с которой ты по знакомился весной?

Я кивнул головой.

— Расскажи, я не буду сердиться. Право, не буду…

Не щадя себя, я постарался возможно точно изложить все, что произошло с Таней. Люся опять помолчала, потом облегченно вздохнула и спросила:

— Только?

— Только.

— Это еще не очень страшно. В морских семьях и не то бывает. Отчасти я сама виновата — я уходила от тебя. Ты сильный и здоровый, тебя тянуло к женскому телу. Вот и все. Так?

— Должно быть, так…

— Ну, нечего грустить.

Люся обняла меня и крепко поцеловала сначала в губы, потом медленно в оба глаза, что всегда означало у нее большую нежность. Мы разошлись только в четвертом часу ночи. В дверях Люся остановилась и спросила:

— Она больше не приедет?

— Не знаю, должно быть, нет.

— Ну, и слава Богу! А, впрочем, пускай приезжает — я не боюсь… — и она улыбнулась одновременно и губами, и своими добрыми карими глазами.

Жизнь пошла ровно — без сучка, без задоринки.

Кончилась зима. Мы опять ушли в плаванье. С каждой стоянки я писал Люсе длинные, нежные письма. Не упоминал я в них только о том, что мне иногда снилась Таня. Я не хотел ничего скрывать, а только боялся огорчить Люсю.

Помню один такой сон. Я видел Таню во всем белом, полуобнаженную. Она протягивала ко мне свои нежные, великолепные руки и шептала: «Милый, приезжай, милый, спаси»… И от того, что она шептала, а не говорила, мне стало так страшно, что я проснулся. Потом я целую неделю ходил, как сумасшедший…

Прошло еще два года.

Я растолстел. Мне нравилось хорошо покушать, и Люся усердно об этом заботилась. Я выучился играть в винт и по вечерам часто ходил в морское собрание. Мы выписали «Ниву» и «Вестник Европы», но читали мало. Принимать у себя знакомых избегали.

Близилось производство в лейтенанты. Наш Боря вырос и поумнел. Люся расцвела и перед самым уходом в плаванье сообщила мне без всякой тревоги и даже с радостью, что у нас будет еще ребенок. Я потрепал ее по щеке и тоже обрадовался. Плавалось в это лето благополучно и весело. В сентябре я опять переехал с корабля в свою уютную квартиру.

Вспоминая Таню, я только удивлялся себе и не понимал, как это из-за одного ее тела я мог так быстро потерять всю волю?

Тогда я не сомневался, что к ней меня тянуло одно тело… Да…

В ясный октябрьский день я возвращался со службы домой и думал о том, что нужно зайти в магазин и купить к обеду брусничного варенья, которое очень любит жена. Мимо по улице проехала извозчичья коляска, в ней сидели армейский офицер и дама в большой красной шляпе. Я посмотрел и узнал Таню… Нельзя сказать, чтобы я испугался, но стало очень не по себе, и про варенье я забыл. У меня не явилось желания сейчас же поехать к ней; «еще увижу», подумал я. Не знаю почему, во мне вдруг родилось глубокое убеждение, что за эти два с половиной года Таня сильно изменилась и теперь, наверное, принадлежит кому-нибудь другому… «Еще увижу», подумал я снова и пошел домой. Слишком здоровы были у меня тогда и нервы, и воля.

— Знаешь, кого я встретил? — спросил я Люсю.

— Ну, кого?

— Таню с каким-то офицером, может быть с мужем.

— Взволновался?

— Ни-ни… — ответил я и почувствовал, как дернулось мое сердце.

Люся вздохнула, потом улыбнулась и сказала:

— Как хорошо, что ты не сделал из этого тайны. Знаешь, я тебе посоветую, не избегай ее, потому что тогда она будет казаться тебе чем-то необыкновенным. Держи себя просто, как добрый знакомый, и тогда все будет благополучно.

Я расстегнул сюртук, развалился на диване и преувеличенно спокойным тоном ответил:

— Конечно, ни избегать ее, ни стремиться к ней я не буду, — да и того сумасшедшего пыла во мне уже нет, весь он твой…

Люся улыбнулась.

— Ну, насчет пыла… вы все одинаковы. Ты знаешь, что такой серьезный человек, как папа, чуть было не женился на барышне, не многим старшей меня…

— Вот как?.. Это для меня новость.

После обеда я, по обыкновению, пошел в кабинет спать, но не заснул, хотя и не мучился, а только немного беспокоился.

На следующий день было воскресенье. После утреннего кофе я пошел на бульвар. Я собирался сидеть и смотреть на море, но как-то против воли все время ходил. Сначала людей было немного, но после полудня публика стала прибывать. На главной аллее я увидел Таню с каким-то очень красивым студентом. Дыхание мое участилось. Я решил только поклониться, а потом мысленно сказал самому себе: «Если я не подойду к ней, значит, я боюсь ее, но я не боюсь»… — и подошел.

— Здравствуйте, Татьяна Сергеевна!

— Здравствуйте.

Мускулы ее лица едва заметно дрогнули. Она представила меня своему кавалеру, я не разобрал даже его фамилии и сел.

Таня опять заговорила со студентом и часто, как-то принужденно, смеялась. Я молчал, курил и только искоса поглядывал.

Наружность ее сильно изменилась. Кожа на лбу стала грубее, нежный пушок на ее щеках и на подбородке был покрыт белым налетом пудры от чего каждый волосок казался толще. Прическа была с претензией на моду. Платье дорогое, но сшитое непросто и безвкусно отделанное. Особенно поразили меня ее глаза — холодные, равнодушные. Только голос остался таким же.

Она говорила о каком-то пикнике, потом о каком-то генерале, о конфектах…

А я сидел, слушал и наслаждался, потому что эти самые глаза когда-то смотрели на меня и этот самый голос когда-то произнес: «… и больше никого мне не нужно».

В эти четверть часа я понял, что, если Таня станет продажной женщиной, или, если ее изуродует оспа, или, если она, как жена или любовница, будет принадлежать кому-нибудь другому — все равно — для меня она останется так же дорога, как и три года назад. Понял и совсем упал духом. Потом взял себя, насколько возможно, в руки и спросил ее:

— Ну, как же вы поживаете?

— Спасибо, ничего себе. Замуж не вышла и не собираюсь. Вот здоровье стало хуже и доктор прислал меня сюда на всю зиму… Намерена веселиться.

Я обрадовался, узнав, что она не замужем.

И, чтобы еще поговорить, спросил:

— Ну, а как здоровье вашей мамаши?

— Спасибо, хорошо. Мы здесь уже две недели. Я успела приобрести много новых знакомых, а вот вас до сих пор и не видела. Где вы скрывались?

— Я редко бываю в городе. Или на службе, или сижу дома.

— Это хорошо, — задумчиво произнесла Таня, потом посмотрела на студента и уже совсем другим голосом сказала:

— Ну, Михаил Егорович, нам пора, а то генерал будет ждать. До свидания!..

Таня встала, подала мне руку и, не оглядываясь, пошла рядом со своим кавалером. Я поехал домой.

— Ну, что? Видел? — спросила меня Люся.

— Видел. Она немного подурнела, была с каким-то студентом и говорила, что не намерена выходить замуж; собирается веселиться. Кажется, у нее теперь много поклонников.

— Если говорила, что не выйдет замуж, значит, скоро выйдет. Это всегда так бывает. Я в год своего замужества особенно часто повторяла, что останусь девицей. Могу тебя уверить, что теперь ты, как женатый, ей больше не интересен, а я во всех отношениях совершенно спокойна и даже советую тебе видеть ее почаще. Идем обедать. У нас сегодня спаржа…