Дмитрий Крачковский «Золотая карета»

Профессор получил от монакского князя Альберта такое письмо:

«Милостивый Государь, интересуясь многими вашими работами, принимая во внимание выдающиеся заслуги ваши в области избранной специальности, имею честь просить вас пожаловать в Монте-Карло ко дню открытия океанографического музея. Ваш покорный слуга».

Профессор положил письмо князя рядом с другими письмами: профессора Беклемишева — он сообщал о заседании общества естествоиспытателей, друга юности скульптора Флавицкого, матери — она жила в имении, возле Козлова, — и подумал: надо сказать жене, что я получил письмо монакского князя.

В девять часов утра жена стояла подле его кресла, в черной суконной, юбке, серой шелковой кофточке, положила руку на его плечо и пристально смотрела на бронзовые часы. Потом улыбнулась и рассказала свой сон. Жене снилось, что вместе с Зоей Филипповой она поднялась на купол Василия Блаженного. Небо было пасмурное, и они надели теплые бурнусики. Вдруг Зоя Филиппова расстегнула бурнусик, вынула золотые часики и сказала: «Милая Маруся, уже два часа и две минуты», потом крепко поцеловала ее, выглянула в окно и бросилась вниз — на площадь.

— Сегодня я напишу Зое Филипповой, — сказала жена, — спрошу, здорова ли она.

Профессор слушал жену и думал: ей всегда снятся страшные сны. Она не любит Зою Филиппову, но сегодня напишет ей письмо, и, вероятно, Зоя Филиппова расстегнула бурнусик и вынула часики, а «два часа и две минуты» сказал церковный сторож.

Профессор посмотрел в глаза жены и закурил папиросу.

— Ты улыбаешься, когда я рассказываю о своих снах, — заметила жена.

— Нет, не улыбаюсь, — отвечал муж, — но ты видишь всегда страшные сны.

— Часто я вижу веселые сны.

— Ты рассказываешь только о страшных.

— У тебя плохая память: я рассказываю о страшных снах и веселых.

Профессор обнял жену за талию и посмотрел на ее тонкий нос.

Он думал теперь, что у жены плохая память, а у него, профессора, — хорошая.

Он помнит имена крошечных цветов, читает лекции с бумажкой в руке, не забыл вычисления интегралов, исторические даты, имена английских королей, и, конечно, знает наперечет все сны жены. А она говорит, что у него плохая память.

— Как тяжело, ах, как тяжело! — сказала жена, глубоко вздохнула и ушла из кабинета.

Когда она ушла, профессору показалось, что здесь в кабинете стоял его враг, и враг положил на плечо профессора холодную руку. Но потом профессор вспомнил ее тонкие пальцы, нос с горбинкой, вспомнил, как жена иногда шепчет: «Ты — дорогой мой, самый любимый», и подумал: она моя жена — единственная, прекрасная.

— Надо сказать жене, что я получил письмо монакского князя.

Профессор открыл ящик стола, вынул коробку с папиросами, положил двадцать папирос в портсигар — и прошел к жене.

Она стояла в ярко-синей шляпе с серебряной пряжкой, ножницами разрезывала кусок белого холста, а на столе лежала палитра и четыре кисти — две маленькие и две большие.

— Ты отправляешься писать? — спросил профессор.

— Да, — ответила жена.

— Куда?

— Во Всехсвятское.

— Зачем так далеко? — спросил профессор.

— Я люблю Всехсвятское.

— Но ты не писала в Сокольниках и парке графини Шуваловой?

— Я люблю Всехсвятское и пишу во Всехсвятском, — сказала жена, собрала палитру, кисти, краски и положила их в ящик.

Профессор смотрел на этот ящик, и было ему неприятно, что ящик блестит, как стеклянная бонбоньерка, и было ему неприятно, что жена не умеет разрезать на части кусок белого холста.

— Конечно, — сказал профессор, — ты сама знаешь, куда тебе ехать. Но вот в чем дело: я получил письмо от монакского князя. Князь просит приехать в Монте-Карло ко дню открытия океанографического музея.

— Поезжай, — сказала жена и надела вуалетку.

— А ты поедешь? — спросил профессор.

— Нет.

— Почему?

— Потому, что теперь — весна, и я беру уроки у Матвеева-Зайцева.

— Зайцев подождет, — мы скоро вернемся. Ты знаешь, что я люблю тебя, и день разлуки тянется, как год.

— Я не поеду, — сказала жена. — Матвеев-Зайцев говорит, что весною нужно много работать. В Монте-Карло я не буду работать.

— Почему?

— Потому, что — не буду. Поезжай один. Я не поеду.

— Ты меня не любишь.

— Нет, люблю.

Профессор смотрел на жену и не знал — любит она его или не любит.

Эта вуалетка, эта синяя шляпа, эти розовые, нежные щеки, глаза с длинными ресницами говорили, что — любит и, конечно, Творец создал профессора и жену в прекрасный майский день и привел жену к порогу мужа. А мысли жены, ее поездки во Всехсвятское, палитра, кисти, краски говорили, что — не любит и, казалось, жена вручила профессору связку тяжелых железных ключей, а маленький стальной ключик скрывается в ее зеленом портмоне.

— Ты любишь меня? — спросил профессор.

— Да, люблю.

— Ты веришь мне?

— Да, верю.

— Ты знаешь, что я молодой ученый и читаю в университете лекции?

— Да, знаю.

— Почему же ты отказываешься поехать в Монте-Карло?

— Потому, что я беру уроки у Матвеева-Зайцева, и в Москве распускаются деревья.

— Если так, — сказал профессор, — отправляйся во Всехсвятское.

— Да, во Всехсвятском уже поют птицы, — сказала жена. — Прощай, — я еду.

Она завязала ленточки черной папки, взяла сумочку, зонтик и сказала:

— Поцелуй меня, я вернусь в шесть часов.

Профессор обнял жену за талию, поцеловал ее сквозь вуалетку и заметил:

— Мы часто спорим. Это нехорошо.

— Мы не понимаем друг друга — ответила жена. — Ты забываешь, что я люблю искусство и мечтаю о серьезной работе. Ну, прощай.

И она ушла.

Профессор подошел к туалету, открыл стальную коробочку и вынул два кольца: одно с топазом, а другое с рубином и бриллиантами. «Почему, — думал профессор, — женщины в понедельник надевают кольцо с рубином, во вторник — с топазом, а в среду бросают кольца в стальную коробочку, и на мраморной доске умывальника валяется третье колечко — с алмазами и сапфиром? Они любят кольцо с бриллиантами, они любят кольцо с топазом, кольцо с сапфиром и алмазами, но где скрывается четвертое кольцо — единственное и не забываемое?»

Потом профессор подошел к желтой шелковой кушетке, возле кушетки притаились туфельки жены, а на стене висел ее этюд: балкон, дверь, окно и фиолетовые глицинии. Профессор думал, что ученый надевает туфли в одиннадцать часов вечера, когда в гостиной темно, а жена уже спит под голубым одеялом, и вздрагивают ее веки. Он думал, что фиолетовые глицинии, окно, балкон, дверь сто раз писали художники — Всеволожский, Петров, Никонов, Шмидт, и картины их висели в маленьких, средних, больших комнатах Исторического музея.

«Почему моя жена, — думал профессор, — верит художникам Петрову, Всеволожскому и боится взглянуть на мир широко открытыми, смелыми глазами? Зачем она уехала во Всехсвятское? В саду у нас стоят деревья и цветут нарциссы».

Профессор посмотрел в окно. Лиловая тень своим кружевом покрывала скамейку, старый каменный стол, распускались нарциссы, и ярко блестело стеклышко на аллее.

Как хорошо в саду! И профессор захотел… сорвать несколько цветов.

Он любовался каждым листиком, бутоном, каждой травкой, веточкой, он постигал чудную гармонию тычинок, пестиков, рыльца, золотистой пыльцы, и глаз его, как глаз художника, подмечал таинственную гармонию деревьев, белых нарциссов и блестящего стеклышка на аллее. Профессор положил руку на спинку кресла, в грудь его вливалось чистейшее благоухание, и вдруг в сиянии весеннего утра, вся окутанная голубою кисеею, предстала жена его, и тонкие руки ее, нос с горбинкой, русые волосы, темные глаза — рассказывали о лазури неба и аромате цветов.

«Я горячо люблю дорогую Марусечку, — думал профессор. — Завтра она отправится писать в парк графини Шуваловой и на пороге спальни поцелует мои волосы».

Профессор улыбнулся и высоко поднял голову. Его белая рука лежала на спинке бархатного кресла, и сверкало широкое обручальное кольцо.


В двенадцать часов, когда на Москве-реке снаряжали первые пароходы, свистели медные гудки, развевались флаги, а в ресторане на Воробьевых горах покрывали столы белыми скатертями и пускали в аквариум быстрых налимов, профессор читал лекцию в аудитории № 11, — и яркий луч горел в углу, возле карты берлинского издания, с цветами и травами.

На скамьях амфитеатра сидели студенты, головы их возвышались одна над другою и подымались к лепному потолку.

Казалось, все эти головы смотрели двумя большими черными глазами, слушали двумя красными ушами, а верхние головы мечтали о весенних цветах, поцелуях женщин и красной лодке на Петровском озере. В широко открытых глазах студентов светилось любопытство, губы улыбались, пальцы барабанили вальс «Веселой Вдовы» — и, молодые, они не знали, что профессор, как трудолюбивый садовник, ежедневно ухаживает за молодыми истинами, подрезывает корни, расчищает почву и выбрасывает плевелы. Они не знали, что молодыми истинами управляет старая истина, никому неизвестная, с глазами сфинкса, лапами льва, и в старую истину, как радиусы к центру шара, упираются молодые истины, и среди истин незыблемо покоятся несчастия, мелочи, пустяки и нелепые решения.

Профессор чертил на доске мелом рисунки и думал, что слушатели приветливо кивают головою молодым истинам и с недоумением смотрят в глаза старой истины — неподвижного сфинкса! Профессору казалось, что студенты — слепые слушатели, их веки открыты, зрачки не преломляют лучей света, и, протянув руки, они касаются покрывала тайны мироздания. И потому, что у студентов дрожали руки, а на лицах горел лихорадочный, румянец, профессор хотел открыть им все чудеса, все загадки мира, хотел исцелить их слепые глаза, хотел рассказать, что пестики, тычинки, пыльца, завязи, рыльца подчинены тем же таинственным законам, которым подчинена замкнутая душа женщины и душа мужчины, устремляющая на подругу пристальный взгляд. Но, конечно слушатели не могли понять профессора. Гордые, молодые, они с улыбкой на губах слушали рассказы профессора о законах, управляющих зачатием и рождением цветов, но не сомневались, что каждая девушка — блондинка, брюнетка — держит в руке яркий факел и, как страж, охраняет двери храма Блаженства. Они верили в бессмертную любовь, к которой стремились, и не верили цветам, — ведь цветы — скромное украшение на груди красавицы.

«Цветы и люди, — думал профессор и чертил рисунки, — распускаются, благоухают, а потом — умирают. Скоро ваши лица покроются бородою, и вам будет грустно. Но тайна рождения, тайна смерти цветов, животных, людей — бессмертна, и вы должны учиться».

И профессор громко говорил о необыкновенном цветке шалфее семейства Labiatae, — цветок стремится к солнцу, обнаруживает необыкновенные свойства в своем оплодотворении, и разум цветка так напоминает разум людей.

— Господа, — говорил профессор, а солнечный луч освещал берлинскую карту и подбегал к черной доске. — Цветы мечтают, страдают, любят и шлют друг другу свои поцелуи. Они с нетерпением ожидают мохнатого почталиона — трудолюбивую пчелу и бросают в его сумку любовное письмо. Они широко раскрывают перед почталионом двери своих чертогов, архитектура которых должна вызвать удивление на лице самого Архимеда. Но часто почталион забывает передать письмо любовника его любовнице, часто злые силы разъединяют любящие сердца, а пестик ждет — не дождется вестей. Но дни бегут за днями, и железная воля тычинок, их мудрая изобретательность, горячая любовь — побеждают сердце шалфея-женщины, и тычинки открывают пестику тайну любящего сердца.

Профессор знал, что слушатели не понимают его и называют краснобаем. Но он знал, что скоро цветы, женщины, звери, рыбы в представлении студентов сольются в одно целое, а над целым подымется тайна, управляющая движением величественного корабля.

И профессор думал: «В шесть часов я увижу дорогую жену; сегодня мы не будем спорить, сегодня мы поймем друг друга, — ведь жена, написала яркие этюды, а я рассказал студентам о цветах шалфея. Мы поведаем друг другу тайные мысли и, счастливые, сольемся, чтобы не разъединяться».

«Я рассказываю о цветах, — думал профессор и застегивал пуговицы сюртука, — а мыслями, желаниями, решениями жены распоряжаются неизвестные мне силы, — холодные и враждебные».

Солнечный луч ударил в стену. Студенты уже громко говорили, смеялись и расчесывали гребешком волосы, жужжал вентилятор, а в коридорах горело электричество.

«Я не буду рассказывать о монакском князе Альберте, — думал профессор, и нога его упиралась в подножку лакированной пролетки извозчика, — не буду говорить о художнике Матвееве, не буду говорить о Зое Филипповой, не буду говорить о ботанике и цветах, а буду всегда кивать головою и соглашаться. Когда мы спорим, — у жены черные круги под глазами, а я хочу закрыть уши, глаза, хочу лечь на диван и заснуть могильным сном».

— Почему мы спорим? — спрашивал себя профессор. — Потому, — отвечал он, — что любим горячо друг друга. Но жена моя не понимает научных работ монакского князя Альберта, а я не понимаю бледно-фиолетовых картин художника Матвеева-Зайцева.


И когда пробило шесть часов, профессор приказал подавать обед.

Жена не приехала в шесть часов; в семь с половиной было назначено заседание, и профессор должен был спешить с обедом.

«Жена опоздала к обеду в воскресенье, — думал профессор, — опоздала во вторник и среду. Но она вернется через пять минут и уже вытирает тряпочкой свои кисти. Я влюблен в жену, как мальчишка, и кажется мне, что жена умерла во Всехсвятском лесу. Я не должен волноваться».

И профессор аккуратно разрезывал мясо, долго жевал его, смотрел, как качается маятник часов и думал о заседании. Но он думал о заседании половиной мозга, а другая половина думала о жене, и профессору казалось, что жена идет по улице, подходит к дому, открывает дверь и останавливается на пороге столовой. У жены приветливое лицо, она рассказывает о красках, этюдах, цветах, деревьях, она прикасается рукою к его волосам, и через две с половиной секунды он узнает — любит его жена или не любит.

«Какая она умная, — думал профессор, — какая сосредоточенная. О, я очень счастлив!»

Но в окна столовой смотрело темно-синее вечернее небо, — и жены не было.

В семь часов жена вошла в столовую.

Она вошла в ярко-синей шляпе с серебряной пряжкой и держала в руке ящик с красками. Профессор сразу догадался, что жена отдохнула там — во Всехсвятском, она не думала о Москве и мечтала на свободе, как мечтает выпущенная из клетки птица. Но когда она посмотрела на мужа, ее глаза покрылись тонкой-тонкой пленкой, словно в театре опустился железный занавес, и занавес своей холодной стеной воздвиг преграду между профессором и сценой, где тайно думала, тайно улыбалась, тайно жила его жена.

Профессор умоляюще посмотрел на жену, он, молча, просил ее сохранить на лице «лесное» выражение, но лесное выражение убежало, — и на щеках жены выступили красные пятна.

«Я не буду спорить, — думал профессор, — я не буду говорить о монакском князе Альберте, не буду расспрашивать об этюдах. Мы не должны спорить».

Профессор широко улыбнулся, кивнул головою и сказал:

— Обед очень вкусный. Ты, вероятно, проголодалась?

Жена сняла шляпу, положила ее на диван и ответила:

— Нет, я пила кофе во Всехсвятском.

И замолчала. А потом налила стакан воды, прикоснулась алыми губами к стакану и жадно выпила несколько глотков.

Так как жена замолчала, а грудь ее то подымалась, то опускалась, и казалось, от Всехсвятского до Москвы жену преследовали разбойники, профессор уже не мог молчать, и на дно его души упала капля раскаленного свинца.

Он спросил:

— Тебе жарко?

— Нет, не жарко.

— Почему же ты пьешь перед обедом воду?

— Потому, что у меня жажда.

Этот логический ответ испугал профессора. Он подумал: «Если бы жена любила меня, разве она отвечала бы так логично?»

Оскорбленный логикой жены, профессор спросил:

— Ты много работала сегодня?

— Да, много, — ответила жена и замолчала.

Так как она замолчала и не рассказала профессору об этюдах, он спросил ее:

— Ты работала в лесу?

Она подняла на мужа глаза и ответила:

— Ведь, если этюды раздражают тебя, зачем спрашиваешь?

«Началось», — подумал муж, и ему казалось, что на тяжело нагруженной повозке он спускается по крутой дороге, и лошади сейчас помчатся вскачь. Но так как нет сил удержать лошадей, — лучше опустить вожжи и разбиться о высокий камень.

— Я счастлив, — сказал профессор, — когда ты работаешь, но мне грустно, что я не знаю твоего святая-святых.

— Я люблю свое искусство, — ответила жена, — и, думаю, ты меня не понимаешь.

Сердце профессора переполнилось горячим свинцом, и он смотрел теперь на жену, как смотрел на студентов: у студентов были гордые лица, и, малоопытные, они трепетной рукой прикасались к лепесткам цветов и желтеньким пылинкам.

— Может быть, — сказал профессор, — я не знаю твоих красок, твоих деревьев, розовых домиков и ярко-красных закатов, но я знаю, как надо работать, я знаю, что такое труд.

Жена вонзила вилку в мясо и сказала:

— Мне тяжело говорить с тобою об искусстве. Мы начнем спорить, и ты оскорбишь меня.

— Я никогда не оскорблял тебя, — заметил профессор. — Но ты слышишь в моих словах оскорбления и, следовательно, не любишь меня.

Жена опять выпила несколько глотков воды и сказала:

— Много раз я уже повторяла, что люблю. Если бы не любила, конечно, не жила бы с тобою. Но ты следишь за каждым моим шагом.

— Я слежу потому, что ты не откровенна со мною.

— А я потому не откровенна, что ты следишь, — и жена улыбнулась.

Так как жена не понимала профессора, не понимала, что он стремится указать ей те пути, которые приводят к совершенному знанию и к совершенному труду, профессор, уже глубоко оскорбленный непониманием жены, сказал ей:

— Я хочу видеть тебя веселой, деятельной, направляющей свои шаги по определенному пути, к определенной цели. Ты любила людей, а потом забывала о людях. Ты любила книги, читала утром, днем, ночью, а потом забывала о книгах. Теперь ты любишь этюды, пишешь до заката солнца, возвращаешься домой, пьешь десять стаканов воды, а завтра выбросишь краски и кисти в окно. Ты мечешься, ищешь и часто смотришь на книги в старых кожаных переплетах. Я боюсь, что моя участь — участь книг и этюдов.

Жена опустила голову на руку я сказала:

— Ежедневно я слышу: она меня не любит, она меня не любит. Ты повторяешь эти четыре слова двести раз в течение дня. А я говорю: люблю. Что делать?

Профессор начал барабанить пальцами по столу; он грыз корочку и думал: «Мои глаза, как самые яркие лучи, проникают сквозь сетчатку лепестков, я слышу голоса цветов, зверей, звезд, свободно разбираюсь в борьбе политических партий, правильно сужу о новых веяниях в искусстве и философии, помогаю своими советами молодым студентам и курсисткам, — и вот теперь, в течение 366 дней, не знаю — любит меня жена или не любит. Сила моя иссякает, как иссякает вода в черноземе, и я не профессор, а — мальчишка».

Но вдруг он подумал:

«Жена моя — тихая и святая. И любовь ее тихая».

Когда теперь профессор подумал, что его жена — тихая и любовь жены — тихая, к нему вернулась бодрость, убежали сомнения, разорвалась завеса туч, и показалась голубая луна. Словно в Венеции или Флоренции он почувствовал сладкий аромат и вспомнил, что он — профессор, за плечами которого большое дело.

— Слушай, дорогая Маруся, — сказал профессор и протянул руку, — ты должна мне верить. Чтобы служить совершенному искусству, нужно собрать все силы в один фокус и с улыбкой приблизиться к Богу. Нужно ежедневно искать Бога и широко открыть Ему свое сердце.

И профессор посмотрел на жену.

Она грызла корочку, а потом снова выпила стакан воды.

«Как странно, — подумал профессор, — жена грызет корочку и пьет воду».

И он сказал:

— Я сейчас отправляюсь на заседание.

— Ты когда вернешься? — спросила жена, и в ее глазах мелькнуло «лесное» выражение.

— Вероятно, в одиннадцать.

— Сегодня я рано лягу спать, — сказала жена, — я очень устала.

Она поправила пояс и подошла к синей шляпе.

Профессор встал и хотел сжать жену в своих объятиях.

Но так как жена повернулась к нему спиною и склонилась к шляпе, он подумал:

«В одиннадцать часов окончится заседание, я вернусь к моей дорогой жене и расскажу ей о своей любви.

— Прощай, дорогая Марусечка, — сказал профессор.

— Прощай, — ответила жена, взяла шляпу и сумочку.

Профессор прошел в кабинет, вынул из комода носовой платок, раскрыл коробку и надел весеннюю серую шляпу.

Профессору казалось, что весь город, все люди — мужчины и женщины — стремятся к совершенному знанию, у всех людей сосредоточенные лица, и, сложив молитвенно руки, они устремили свои взоры на весенние звезды.


В восемь часов профессор вошел в залу, где происходило заседание общества естествоиспытателей.

Вокруг стола, покрытого зеленым сукном, сидели члены общества — очень старые, очень известные, а молодые курили на пороге залы. В четырех углах стояли бюсты великих людей и, устремив свои неподвижные глаза, смотрели на бронзовую люстру и мальчика в пиджаке, который разносил стаканы чаю.

Все они говорили мало, их мысли, как пилигримы, совершали торжественное шествие к пределам святой страны. Старые ученые застенчиво улыбались, и покраснели их уши.

Казалось, ученые забыли, что в деревянном доме на коленях стоит юноша и целует руки гимназистки восьмого класса; что в театре парикмахер гримирует артистов, а на улице продают газеты и какой-то портной шьет костюм придворного лакея. Они, конечно, знали, что на земле текут реки, двигаются пароходы, бедные убивают богатых, богатые проклинают бедных, — но знали они также, что бедные всегда будут убивать богатых, реки — всегда шуметь, пароходы — всегда передвигаться, а цветы ждут не дождутся мудрого пророка, который расскажет бедным, богатым, хозяевам пароходных обществ, придворным лакеям, как любят цветы, как страдают и умирают.

Профессор сел рядом со стариками, по левую руку от председателя, и высоко поднял голову.

Профессору было очень весело, тело казалось легким-легким. Профессор верил теперь, что жена любит его, и с нетерпением ждал доклада о валинурии семейства Hidrocharideae.

Таинственная жизнь этого цветка, словно жизнь одинокого человека, протекала в глубоком молчании на дне озера, любовь валинурии оканчивалась смертью, и труп цветка, как труп самоубийцы, вздрагивал на поверхности воды.

Профессор ждал неожиданных заключений, неожиданных открытий, верил, что эти открытия дадут ему ключ к сердцу жены, и цветок валинурии был ему теперь так дорог, как старый друг, протянувший руку в несчастии.

Профессор улыбнулся, выпил несколько глотков чаю и заметил, что возле бюста Христиана Конрада Шпренгеля лежит одинокая веточка ландыша.

«Весна, — подумал профессор, — тридцать четвертая весна моей жизни».

И когда председатель объявил заседание открытым, профессор почувствовал себя очень большим и важным: рядом сидят известные, старые ученые, а весна этого года — тридцать четвертая весна жизни профессора.

Доклад читал молодой приват-доцент барон Штакельберг. На щеках барона горел яркий румянец, часто сваливалось пенсне, и он вытирал носовым платком руки.

Барон рассказывал, что валинурии семейства Hidrocharideae живут на дне озера, и до брачного часа жизнь валинурий протекает в полусне. Но когда приближается брачный час, женский цветок развертывает длинную нить и подымается на поверхность озера. Мужской цветок, сквозь толщу воды, следит за невестой, он стремится приблизиться к ней, хочет подняться, но останавливается на полдороге, — его стебель короче стебля невесты. Безумно влюбленный, он сжимает пузырек воздуха, который находится в его сердце, отрывается от стебля, мчится к невесте, плавает вокруг нее — и в конце концов сливается в смертельном поцелуе. Умирающий, он вянет на поверхности синих волн, а невеста его закрывает венчик и опускается на дно озера.

Профессор теперь думал, что старые ученые — цветы валинурии, они давно оторвались от своих стеблей и плавают на поверхности воды. Они уже забыли поцелуи когда-то молодой жены, забыли ее слезы и жалобы. Они думают о пузырьке воздуха в сердце валинурии и ждут остроумных заключений барона Штакельберга.

И барон Штакельберг теперь подробно говорил о пузырьке воздуха, вытирал руки платком и заикался.

Профессор уже не слушал барона Штакельберга. Он знал, что барон представит на суд ученых, два, три, десять, сто объяснений, — но так как у барона нет жены, нет спальни с крошечными туфельками, нет зеркального шкафа со страусовыми шляпками, — его объяснения будут поверхностные и неосновательные.

И профессор забыл о пузырьке. Он думал, почему мужской стебель короче женского, почему мужской цветок отрывается от стебля, а женский — закрывает венчик и опускается на дно. Он думал: почему у женщины в шестнадцать лет уже широко открываются глаза, она отдается, а мужчина сжимает ее в объятиях; почему она так таинственно смотрит на своего друга, а потом словно закрывает венчик и опускается на какое-то дно.

Профессор закрыл глаза, склонил голову на руку и начал думать о жене и женщинах.

— Когда, после свадьбы, — думал профессор, — я подарил жене бриллиантовое кольцо, она улыбнулась поцеловала меня, и кольцо блестело на ее пальце ровно семь дней, а потом бросила бриллиантовое кольцо в ящичек и надела кольцо с топазом. Кто подарил ей кольцо с топазом? Она не догадалась подарить мне бриллиантовое кольцо. Как странно: я рассказываю жене о цветах, камнях, людях, заседаниях, войнах, папах, полководцах, походах, убийствах, о добре, зле, ангелах, загробном царстве, а она говорит: «Я пойду в Пассаж, куплю материю. Напишу письмо». Я слежу, как создавалось человеческое общество, как рождались таланты, как жили гении, я — молодой профессор, уже живу, уже работаю, не жалею сил, и силы иссякают, а жена — мечтает, покупает краски и блестящие лакированные ящики. Кто выигрывает и кто проигрывает? Кто страдает, кто не страдает? После нашего спора я всю ночь шагаю по кабинету, сжимаю руками голову, а жена спит под голубым одеялом и шепчет во сне. Если она жалуется, — почему жалуется во сне, а не днем, когда светит солнце? Она говорит: «Мы не понимаем друг друга», надевает синюю шляпу и отправляется во Всехсвятское. Я говорю: «Мы не понимаем друг друга», простираю к ней руки и зову: «Приди ко мне, положи голову на грудь твоего мужа, и мы поймем друг друга». Когда жена уезжает в деревню, я скучаю в концерте, театре, на улице, но когда мы вместе, я не отрываю глаз от рук жены, от ее платья, носа с горбинкой, и, словно вчера только мы повенчались — я влюблен в ее ножку и шелковый чулок, плотно прилегающий к дорогому телу. Если начало концерта в восемь часов, жена в семь и три четверти объявляет: «Мы едем», медленно и величественно входит в освещенную залу, садится в кресло, смотрит на эстраду, ложи, на мужчин, дам, молчит весь вечер, а после концерта у нее болит голова. Когда приезжают мои товарищи, жена любезно встречает их, весело болтает, на ее лице «лесная» улыбка, и оказывается, что жена моя много читала, читала философов, историков, юристов, политиков, читала Муттера, читала Бебеля, знает, что в Базеле — Бёклин, в Лувре — Джиоконда, в Сорбонне — знаменитый профессор Z, а во Флоренции — бедный медицинский факультет. Но мне жена не рассказывает о профессоре Z, медицинском факультете, Бёклине, Джиоконде, и я не знал, что пять лет тому назад жена путешествовала по северной Италии, осматривала Геную и останавливалась в отеле Victoria.

Сердце профессора переполнилось горячим свинцом, его раздражали цветы валинурии, шалфея, орхидеи, смешили старики, — жены стариков всегда молчали, улыбались приват-доцентам и рассказывали о Рейнском водопаде, и казалось профессору, что барон Штакельберг — студент первого курса и дурачит все это почтенное собрание.

Он смотрел на барона Штакельберга и вдруг вспомнил приятеля жены, — у приятеля были розовые щеки, блестящее пенсне, он смешно волновался и вытирал руки носовым платком.

Спустя две недели после свадьбы, когда профессор и его жена все дни проводили дома, их руки не размыкались и, счастливые, они не знали — солнце на небе или звезды, когда, казалось, мягкие кушетки, кресла, кровати были созданы Творцом, чтобы поддерживать их, обнявшихся, а гравюра молодой девушки на стене говорила: я не вижу, как вы целуетесь и прижимаетесь друг к другу, — приехал из Воронежа молодой человек и постучал пальцами в дверь их сказочного дворца. Он обедал в столовой профессора, пил чай, завтракал, приходил в одиннадцать часов утра, уходил в два часа ночи и, казалось, даже не подозревал, что профессор обвенчался две недели тому назад. Профессор читал газету, уходил в кабинет, возвращался, зевал, кашлял, но приятель курил, смотрел на молодую жену и рассказывал забавные истории. Жена улыбалась, кивала головою, вспоминала город Рязань и Оку, Касимов, имение Олейниковых, лунную ночь в старом саду, таинственную белую тень, лай деревенских собак, — а пять минут назад целовала мужа в спальне, надевала чулки, причесывала волосы и застегивала последнюю пуговичку. И профессору казалось, что поцелуи в спальне — не настоящие поцелуи, а настоящее — этот друг и воспоминания.

«Мы, мужчины, — думал профессор, — создали женщину. Ее поцелуи — поцелуи мраморной статуи, ее мечты, как близорукие бабочки, вьются над яркими цветами. Она скучает и, обнимая нас, мечтает о голубом море, золотом корабле и рыцаре в павлиньих перьях».

И казалось профессору, что женщина, это — сфинкс, всегда созерцающая, всегда бодрствующая, на губах которой кривая улыбка, а в сердце — ледяной холод.

— Я должен разгадать мою жену, — говорил профессор, — я должен снять покров с сердца жены и узнать, что там, под покровом.

И во время перерыва, когда барон Штакельберг вытирал пенсне, а старые ученые подошли к бюсту Христиана Конрада Шпренгеля и начали говорить о водяных каштанах — Тгара natans, о ложных ненюфарах — Villarsia nymphoides, — профессор вышел из залы, спустился по лестнице и направился к выходу.

«Я скажу жене, — думал профессор, — что она не любила меня. Я скажу ей, что она не умеет любить. А я, как цветок валинурии, вяну на поверхности жизни».

И казалось профессору, что сегодня вечером жена, наконец, поймет его.


Профессор приехал домой в одиннадцать часов, — швейцар уже запер дверь и потушил электричество. Профессор звонил несколько раз, стучал в дверь, но швейцар крепко спал, и, вероятно, в комнате швейцара было очень жарко. Наконец, щелкнул замок, швейцар низко поклонился, зажег электричество; профессор поднялся на второй этаж и вошел в квартиру.

В передней висело черное манто жены профессора, отделанное блестящим стеклярусом, лежала ее шотландская шапочка, — в этой шапочке она катается на велосипеде, и манто и шапочка говорили, что под голубым одеялом спит жена, и ей снятся таинственные сны.

Профессор вошел в кабинет. На полках лежали книги, словари, на столе — в синих папках рукописи, из дубовых рам смотрели портреты великих людей, а в баночке, подле чернильницы, сохранялся редкий, интересный препарат. Профессор думал: в типографиях печатают книги, в научных обществах читают доклады, а в музеях — лекции, мои товарищи не отрываются от микроскопа, а я — утром, днем, вечером думаю: любит ли меня моя жена?

Профессор решил приняться за работу, зажег электрическую лампу с темным абажуром, но сейчас же потушил ее и подумал: я должен открыть жене все свои мысли, пусть знает она, как болит мое сердце.

И он сел на диван, встал, посмотрел в окно, посмотрел на портрет доктора Мюллера из Липштадта, потом на портрет Роберта Брауна, подошел к двери, запер ее и вернулся к столу.

На темном абажуре лампы сидела бабочка и двигала ножками. Эти ножки раздражали профессора; он взял бабочку за крылышки, бросил ее в таз умывальника, открыл дверь и прошел к жене.

Она спала под голубым одеялом, — и год тому назад, в первую брачную ночь, это голубое одеяло прикасалось к ее нежному телу. У изголовья на полочке стояли баночки, склянки, коробочки, флаконы, они часто сваливались на ковер и не разбивались. Грудь жены обрамляло кружево, и это кружево профессор всегда рассматривал, как величайшее сокровище.

Горела электрическая лампочка, и жена лежала на боку с закрытыми глазами.

Когда профессор вошел, жена открыла широко глаза и сказала:

— А, это ты, — и спрятала руку под одеяло.

«Моя жена спрятала руку», — подумал профессор и сел на кровать, подле жены.

Щеки профессора дрожали, в груди разрастался холод, — и на кровати сидел не профессор, а бедный человек, у которого украли пальто с барашковым воротником, — и в понедельник имя бедного человека — Алексей, во вторник — Петр, а в субботу — Аристарх.

Профессор положил руку на колено жены и сказал:

— Мне надо поговорить с тобою.

— Опять поговорить? — спросила жена и легла на спину. — Днем говорить, ночью говорить?

И она улыбнулась.

— Да, да, всегда говорить, — сказал профессор. — Ведь я не знаю, любишь ли ты своего мужа.

— У меня болит голова.

— А у меня болит сердце.

Жена спрятала под одеяло обе руки и сказала:

— Говори.

Профессор старался собрать все свои мысли, все маленькие факты, связать их в одну цепь и развернуть эту цепь перед глазами жены. В университете он рассказывал о работах Гильдебрандта, Гукера, Дельфино, приводил цитаты из сочинения Шпренгеля — «Das entdeckie Geheimniss der Natur» — и чертил продольные разрезы ягоды испанского дрока. А в спальне жены он не решался громко высказать такое логическое умозаключение: ты всегда поворачиваешься ко мне спиною, следовательно, не любишь меня.

На лбу профессора выступили капли пота, в груди остановилось дыхание, — но дыхание растворилось, и он сказал:

— Сегодня, во время заседания, я думал о твоей любви и убедился, что ты меня не любишь и тебе тяжело жить со мною под одною крышей. Ты молчишь, утром уезжаешь в Петровское-Разумовское, всегда опаздываешь к обеду, читаешь новеллы ничтожных французских писателей, пишешь письма и отсылаешь их в Рязань, Касимов, Воронеж и даже в Сухум — на Черноморском побережье. Конечно, ты должна читать новеллы французских писателей, если эти новеллы развлекают тебя, ты должна писать в Воронеж и Сухум, если в Воронеже и Сухуме живут твои приятели и друзья детства. Но все эти письма, французские книги, этюды во Всехсвятском прогулки в Петровское-Разумовское, как наркотические яды, служат одной цели: они убеждают тебя, что муж уехал на Сандвичевы острова, а ты, как белка, можешь резвиться на свободе. Не говори, не возражай! В те часы, когда твои глаза ласкают меня, — я верю в науку, в прогресс, я верю в свои силы, я знаю ту цель, к которой стремлюсь. Ежедневно я прислушиваюсь к твоим шагам на лестнице, я, как ребенок, трепетно прикасаюсь к твоему телу, я всегда прошу: люби меня, люби меня, а ты — скучаешь, бросаешь одно дело, ищешь другое — и уже в девять часов утра поворачиваешься ко мне спиною. Разве не страшно, разве не прав я? Не нужно фактов, факты говорят мало. Нужно смотреть в глаза любимого человека, и глаза поведают правду. Может быть, завтра ты окончательно разлюбишь меня, может быть, завтра ты передашь мне записку, а я — закрою все окна, все двери и склоню больную голову на грудь. Страшно жить бок-о-бок с человеком, вместе есть, вместе пить, вместе спать и думать: он — мой враг, в глазах его таятся молнии. Я не знаю твоих открытий, твоих заключений, твоих бесповоротных решений, но я ежедневно слышу: болит голова, мне грустно. Сейчас часы бьют двенадцать раз, день склоняется к концу — и ты, конечно, грустишь?

— Да, — ответила жена.

— Почему?

— Не знаю.

— Вот-вот, ты не знаешь, а я знаю. В театре ты не грустишь, на выставке, на улице ты улыбаешься, громко хохочешь и показываешь свои белоснежные зубы молодым людям в цилиндрах, но когда переступаешь порог дома, — снимаешь перчатки, садишься в кресло и утомленно закрываешь глаза.

— Неужели, ты ревнуешь? — спросила жена, и по ее губам пробежала улыбка, как змея. Эта улыбка говорила: я могла бы тебе изменить, но, конечно, не изменяю.

Сердце профессора сжалось, он уже знал, что жена не понимает его и сказал:

— Изменяла ты мне или не изменяла — я не знаю и не хочу знать. Дело не в измене. Кто решится оскорбить человека, умирающего от жажды, когда он схватывает запретную чашу и жадно пьет студеную влагу? Но кто без содрогания может смотреть на больное лицо страдальца, на его воспаленные глаза и протянутые руки?

Жена осторожно толкнула мужа коленом, он тотчас же пересел в кресло и продолжал:

— Ты не изменяла мне, ты целовала мои губы, обнимала мои плечи, ты всегда говорила: «Я люблю тебя», но я знал, что в сердце твоем растут опасные возможности, и скоро-скоро слова: «я люблю тебя» покроются ржавчиной и будут звучать так: «я не люблю тебя». Ведь все эти превращения совершаются незаметно; наши слова, как облака на небе, то сдвигаются, то раздвигаются, нагромождаются друг на друга, вдруг рождаются молнии, грохочет гром, и огненная стрела пронзает сердце человека. Зачем ждать, зачем томиться, зачем скрываться? Молчание пожирает нашу душу; мы, как преступники, боимся смотреть в глаза друг друга и судорожно сжимаем пальцы тонких белых рук. В прекрасный весенний день ты поймешь, что уста твои открыты, глаза видят Бога, уши слышат песни ангелов, и, как вольная пташка, ты можешь улететь в солнечную страну. Ну, а я, что должен делать я? Я, который предугадывал полет жены и томился в одной клетке?

— Ты болен, — сказала жена и налила стакан воды.

Профессор смотрел на волосы жены, ему была ненавистна ее рука, протянутая к графину, и он думал: я сейчас ударю эту руку и сожму маленький мизинец.

Он сказал:

— Да, я болен. Все мы, мужчины, больны, наше сердце ранено, и сочится кровь. Мы простираем к вам руки, а вы — надеваете синюю шляпу, мы думаем — вы наши союзницы, но оказывается, — мы ошиблись, вы — наши враги. Мы говорим об изобретениях, вы отвечаете: у него высокий лоб, сильные руки; мы говорим об искусстве и труде, вы отвечаете: у него кудрявые волосы, вдохновенное лицо; мы говорим о климатических станциях, а вы заказываете туалеты, покупаете пунцовые зонтики.

— Ты болен, — повторила жена, — ты не понимаешь, что говоришь, — и на ее лице появилась презрительная улыбка.

Теперь профессор твердо знал, что жена злейший его враг; враг не слушает профессора, презрительно улыбается и повторяет: ты болен.

Профессор пристально смотрел на жену, из его глаз струились потоки жестокости, но поставить преграду этим потокам профессор не мог — и сказал:

— Пойми меня: я тебя не обвиняю, — ведь обвиняемый должен сознавать свою вину. Я не прошу — люби меня, ведь я не знаю, как жена должна любить своего мужа. Я знаю: ты не любишь и живешь, словно во сне. Я гибну, ледяное дыхание жены проникает в мою грудь, а жена уже собирается в путь и покупает железнодорожный билет. Не возражай: кто идет тот приближается к цели. Допустим, что я твоя цель, — но расстояние не уменьшается, расстояние увеличивается, и ты скрываешься за горизонтом. Я расскажу все, как было, — ты должна меня выслушать.

— Замолчи, — сказала жена, — у меня болит голова. — И жена закрыла глаза.

Профессор равнодушно смотрел на закрытые глаза жены и сказал:

— Нет, открой глаза. В первые дни после свадьбы мы сидели рядом на диване, твоя рука гладила мою руку, тикали часы, и в зеркале отражалось солнце. Теперь мы так не сидим. Я уходил из дому, ты говорила: «Скорее возвращайся», вынимала из коробки шляпу и надевала шляпу на мою голову. Теперь ты не надеваешь шляпу и всегда молчишь. Когда я входил в твою комнату, ты улыбалась и шла мне навстречу, теперь ты поворачиваешься спиною, садишься на диван, разрезываешь страницы новой книги, тряпочкой вытираешь кисти, открываешь, закрываешь ящик с красками. Год тому назад двери наших комнат были открыты, ты играла на рояле, и я любовался твоей стройной фигурой. Теперь мы сидим по своим углам, и заперты двери. Кажется, все маленькие тайны, все ласковые слова и надежды ты взяла обратно, спрятала в ящик, и я слышу, как поворачивается в замке бронзовый ключ. Возьми тогда обратно случайные поцелуи, объятия, рассказы о прогулках, встречах, снах, возьми слова — «прощай», «здравствуй», «когда вернешься домой», собери в клубок последние нити, и я назову тебя — честным человеком.

— Не смей говорить о честности, — сказала жена, ее глаза раскрылись широко, в них загорелся мстительный огонь, а под одеялом шевелились пальцы. — Ты — бесчестный, грубый, оскорбляешь, терзаешь своими разговорами. Уходи, уже ночь, у меня болит голова.

И теперь, когда профессор убедился, что жена знает боль своей головы и не знает боли его сердца, — он улыбнулся, и в груди профессора растворилось последнее сострадание.

— Я не смею говорить, — спросил профессор, — что жена, как узник, томится в моем доме? Я не смею говорить, что жена выкопала глубокую пропасть между своим миром и моим? Я не смею говорить, что жена надевает одежды, собирается в путь, и ждет не дождется первого солнечного дня? Пойми: я все смею, все могу, мое сердце истекает кровью, кровь сочится изо дня в день, — и так уже двенадцать месяцев.

Жена освободила руку из-под одеяла, ее щеки вздрогнули, и она сказала:

— Ты все можешь, ты — бесчестный человек, с утра до вечера мучишь меня, ты — тиран, отвратительный, злой.

Профессор молча хохотал, хохотали его сердце, его легкие, его печень, он услыхал дерзкие оскорбления, и теперь должен ударить, плюнуть, должен рыдать, кусать пальцы и стучать головою о стену. Разве не весело? Разве не страшно? Разве не безумно? Он мечтал о слиянии сердец, он мечтал о братской дружбе мужа и жены, но, оказывается, профессор — тиран, злой, отвратительный, мерзкий.

Да, да, профессор сейчас ударит это нежное, прекрасное лицо, его рука крепко сожмет хрупкие пальчики и сломает их, он — тиран, зверь, его слова, прикасаясь к жене, тускнеют, блекнут, слова украшаются хвостиками, рожками, когтями, зубами, и сидит в кресле не профессор, а Петр, Алексей, Аристарх.

Но — нет. Он расскажет жене о честном, умном профессоре, он уже забыл все свои просьбы, жалобы, упреки, и упреки, как табун степных коней, умчались в дверь спальни.

— Мы стоим на различных вершинах, и наши взоры обращены в противоположные стороны, — сказал профессор. — Что делать? Пусть будет так. Но знай: давно-давно глаза мои открылись, и я познал ослепительный свет. Я услыхал дивную гармоническую песню, душа моя распустилась, как распускаются лепестки водяной лилии, и, затаив дыхание, я слушал голоса ангелов. Я дал обет слить песню свою с песней неба и, опустившись на колени, всегда служить Вечному Богу. Я открыл рот, я начал петь, но явилась ты, и рот закрылся. Пусть я — бесчестный человек, пусть я — мерзкий человек, я — тиран, обвиняю мою жену и говорю: подыми веки глаз — они слепы. Но кто назовет меру сил человеческих? Кто укажет предел этих сил — таинственную черту, за которой скрывается пропасть и клубится черный мрак? Я шел с руками, протянутыми к свету; но легла на руки непосильная тяжесть — и они опустились. Виноват ли я, что в сознании моем свили гнезда вопросы без ответа, загадки тайны, а к сердцу прикоснулись женские руки? Знаю одно: голова моя склоняется на грудь, я — грубый, нежный, страшный, мягкий, и расправляют свои крылья инстинкты, назвать которые я не решаюсь.

— Ты — ужасный человек, — сказала жена и приподнялась на локте. — Еще одна такая ночь, и я возненавижу тебя.

Они нанесли друг другу последние оскорбления, они израсходовали все свои слова, и, казалось, в спальне тяжело дышат два больших зверя, они сейчас выскочат из засады и разорвут один другого.

И там, где шевелились пальцы, выросли когти, где блестели зубы — выросли клыки, глаза не отражали синеву неба, и были глаза темные, как эта ночь.

И странно было все: что они живут в большом городе, под одной крышей, стоит мебель, кровать покрыта голубым одеялом, а на полочке баночки с валериановыми каплями и эфиром; что подушки жены украшены вензелем «М», на шее профессора темный галстук, а в кармане сюртука — платок. Странно было, что на Моховой, подле университета, дремлет ночной сторож. Завтра откроются все двери, соберутся студенты, и молодой профессор расскажет о Zesteres — водорослях, — они предназначаются для тюфяков. Странно было, что профессор и жена когда-то целовались, рука мужа прикасалась к груди жены, его волосы касались ее волос, и в темноте они смотрели друг на друга. Нет, нет! Они не целовались. Целовались губы, прижимались груди, переплетались руки и ноги, а души, как ангелы, летали в вышине неба. Душа мужа парила над тамбовскими лесами, а душа жены — здесь, в Москве, над куполом храма Христа. И в кресле сидит теперь смешной доктор, — он пришел навестить больную. Но доктор — чудак: он сейчас встанет, подойдет к больной, ударит ее по щеке и улыбнется, как безумный.

— Уходи, — сказала жена, — уходи, ты — страшный человек, — и она закрыла глаза.

Профессор поднялся с кресла и, как мститель, посмотрел на жену. Завтра он соберет все свои злые силы, заключит силы в один фокус, обрушит их на голову жены, и сердце его разорвется от сверхчеловеческого напряжения.

Он ненавидел жену и, как злейший ее враг, ушел из спальни.


На следующий день, рано утром, профессор принялся за работу. Профессору теперь казалось, что он очень высокий, очень толстый, очень сильный человек и, если захочет, одним взмахом руки перевернет весь мир. Он забыл, что в спальне спит жена, что в столовой шипит самовар, забыл, что на небе светит солнце, и во всех домах, подвалах, углах Москвы живут люди.

Он сосредоточенно работал, его глаза, как каменные, смотрели на страницы книги и, словно монах, терпеливо исполнял возложенную на него эпитимию.

Он изучал систему оплодотворения орхидеи, он раскрывал тайну ее сердца и не сомневался, что лишь только щетинка коснется получашечки, как тотчас же получашечка раскрывается по симметрической линии. Но профессор также не сомневался, что под солнцем, звездами, луною живет странное существо, это существо — жена профессора; она изваяна из черного мрамора, на плечах жены фантастические уборы, глаза — кровавые рубины; жена стоит подле его кресла и улыбается. Профессор чертил крылья седла орхидеи и отвечал каменному существу своим презрением.

Профессору казалось, что уже сто лет он изучает эту орхидею, эту одну Orchis latifolia, сто лет сидит подле письменного стола, и не было детства, юности, университета, диссертации, жены, первых поцелуев, объятий, клятв, не было темных ночей, страшных снов, вопросов без ответов, таинственных загадок, решение которых известно одному Диаволу. Где-то в спальне на пьедестале возвышается черная мраморная статуя, у нее рубиновые глаза, она улыбается, а профессор сидит за письменным столом и чертит крылья орхидеи — Orchis latifolia.

Но как странно; мозги профессора замерзают, они уже ледяные, они уже мраморные, мраморная голова, мраморные руки, ноги, и с упорством мраморной статуи он утверждает: всегда — утром, днем, вечером — чертите крылья Orchis latifolia и забудьте о других орхидеях. Orchis latifolia — хитрый цветок. Но под солнцем люди хитрые, звери хитрые, хитрые ящерицы, крокодилы, хитрый — Orchis latifolia, в глубине его чашечки скрывается капелька нектара, и, незаметная, она привлекает насекомых.

Профессор мраморной рукою перелистывал страницы мраморной книги и делал заметки. Он думал: весело чертить крылья орхидеи, весело строить мосты и лить пули, но — страшно думать о сердце людей, зверей, цветов. Там — тайна, там — темные дороги, там — дремучие леса, страшные чудовища, привидения, — и лучше лечь, закрыть глаза и заснуть могильным сном.

И профессор вдруг неожиданно вспомнил, что в его груди бьется огромное, красное сердце; это сердце, не рассуждая, передало в руки женщины все свои сокровища — и требует теперь, чтобы прекрасная женщина пересчитала эти сокровища — собрала жемчужины, изумруды и золотые горошинки. Да, требует! Звери — хитрые, люди — хитрые, цветы — хитрые, звезды, метеоры, кометы — хитрые, но жена профессора — хрустальная, у нее прозрачное сердце — и там летают бабочки.

Профессор должен узнать все-все! Его жена каталась на велосипеде, — о чем она думала? Жена пила кофе в парке, и кофе на подносе подавал лакей. Но, может быть, лакей посмотрел пристально на жену, а жена — улыбнулась? Жене три года тому назад сделал предложение кавалерийский офицер. Кавалерийский офицер, вероятно, обнимал жену и целовал. И когда обнимал, прикасался к тонкой талии и слыхал, как бьется ее сердце. Следовательно, кавалерийский офицер — вор, он украл запах волос жены, аромат кожи, и душа офицера будет гореть в пламени ада. Летом жена отдыхала в имении, после заката солнца гуляла с другом детства. Она опиралась на руку друга, смотрела в его глаза, слушала его рассказы и, может быть, изменяла профессору в июле месяце, когда мерцали звезды и квакали лягушки. Разве он знает, разве он знает?

И профессор уже не сомневался, что жена изменяла ему, изменяла с кавалерийским офицером три года тому назад, изменяла с другом детства, спустя две недели после свадьбы, — он видел ее ярко-красные губы и тонкие руки, сжимающие плечи любовников.

Профессор поднялся с кресла и закрыл книгу. Он стоял посредине комнаты, и казалось ему, что стоит он на маленьком острове, окруженный безбрежным океаном. Его голова обнажена; он не знает — восходит солнце или заходит, и видит на горизонте пурпурную кайму. Молчит комната, молчат кресла, диваны, стол, портреты, молчит безбрежный Великий Океан, и сейчас профессор сожмет этот Великий Океан в одной руке — и услышит признание.

Как мраморная статуи, у которой мраморная голова и большие стеклянные уши, профессор вышел из кабинета и направился к жене.

Жена сидела в гостиной в черном суконном платье, на ее груди блестел медальон и в белой руке она держала книгу. Казалось, она сейчас встанет, наденет шляпу и уедет из дому. Она подняла глаза и пристально посмотрела на мужа.

Он подошел к жене и сказал:

— Ты изменяла мне, — я все знаю.

Мизинец жены пошевельнулся, и она ответила:

— Да, я изменяла тебе — сто, двести, триста раз.

И так как у профессора была каменная грудь, каменные руки, каменные ноги, а уши отражали солнечные лучи, он произносил каменные слова, бессмысленные, как полевые булыжники.

— Ты изменяла мне, — сказал профессор, — с кавалерийскими офицерами, с гимназистами, студентами, друзьями твоего детства. Я все знаю. Ты — распутная, лживая и коварная.

— Вот как, — ответила жена, и положила на диван книгу. — Ты угадал: я — распутная и ненавижу тебя.

— Посмотри на свои глаза, — сказал профессор, — они холодные, и в глубине их светятся предательские огоньки. О, теперь я все знаю, все знаю.

— Что же ты знаешь? — спросила жена.

— Я слышу твои шаги на лестнице, вижу руку, протянутую друзьям детства, вижу, как ты ласкаешь волосы друзей, целуешь их золотистые бороды.

— Оставь меня, слышишь — оставь! — приказала жена.

Но профессор улыбался и говорил.

— Ты рано утром надевала синюю шляпу, застегивала перчатки, спускалась по лестнице и ехала к другу детства. Он влюблен в твои «лесные» глаза, он расстегивает веревочки холодной маски и бросает маску на комод. Дома остался муж: лицо мужа надоело, надоели его движения, его походка, его слова, надоела его любовь и просьбы. А у этого, нового — все новое: и ласки, и обещания, и шепот. Разве ты помнишь прошлое, разве это прошлое оставило в твоем сердце одну единственную крошечную бороздку? Нет, нет…

Жена встала и пыталась уйти, но муж повелительно протянул руку, — и жена остановилась.

— Ты не уйдешь, — сказал муж, и на лбу его появились капельки пота. — Ты всегда уходила, сегодня — не уйдешь, ты всегда поворачивала лицо в противоположную сторону, сегодня — будешь смотреть в глаза мужа. Мое сердце разрывается на части, я — несчастный, больной человек. Ты изменяла мне на улице, в кофейнях, магазинах, на пролетках извозчиков, изменяла сто раз в течение дня, а я, до встречи с тобою, не знал ласк, был одинок, как дикая груша в поле, и с покорностью молчаливого послушника служил науке и человечеству.

— Ты — грязный, злой, мстительный человек, — сказала жена и хотела уйти.

Но муж крепко сжал ее руку и улыбнулся.

— Пусти меня, — сказала жена, и задрожала ее нижняя губа.

Но муж еще крепче сжал руку жены и сказал:

— Сиди на месте, сиди так — сто лет.

Было двенадцать часов, и горели окна домов. На крышах развевались флаги, и казалось, сейчас из-за угла покажется золотая карета.

Но профессор не видел флагов, не видел освещенных окон, а видел глаза жены, и глаза ее, словно глаза заклятого врага, извергали отравленные стрелы.

Мудрые мысли профессора, его нежные слова, остроумные пророчества, невинные шутки — одни за другими ушли в далекое иностранное государство, и он уже свободен, как казак, как лихой наездник, как американский ковбой.

— Ты сто тысяч раз раздевалась перед кавалерийскими офицерами, — сказал профессор, — перед студентами, друзьями, приятелями, снимала чулки, юбку, и любовники прикасались к кружеву твоей сорочки. Я не знаю, куда ты уезжала в августе, в сентябре, в декабре. Я не знаю, почему у тебя было веселое лицо и красные щеки. Я разрешаю себе фантазировать, как фантазировал Пер Гюнт, я подымаюсь на горы, спускаюсь в долины. Я исполнен величайшего негодования — пойми меня!

— Ты — мерзкий человек, — сказала жена и отвернулась.

Тогда муж прикоснулся к лицу жены, сжал лицо и сказал:

— Я не мерзкий человек, — ты заблуждается. Посмотри: разве я мерзкий?

— Да, тысячу раз мерзкий, — повторила жена, и так как ее щеки сжимали пальцы профессора, а губы смешно оттопыривались, жена была похожа на девочку.

Они ненавидели друг друга, ненависть, как пена шампанского, клокотала в их сердце, и хотелось выпить до последней капли запретный напиток, осушить стакан и познать величайшее негодование. Поэтому они произносили проклятия и мечтали о последнем проклятии, которое, как король, будет царствовать над всеми остальными.

— Я ненавижу тебя, — говорила жена, и хотя муж все крепче и крепче сжимал ее щеки, она повторяла: — Я ненавижу тебя.

А муж говорил:

— Ты, словно гусеница, съела мою душу, я — желтый, дряблый лист.

Жена пыталась разжать пальцы мужа, она встряхивала головой, даже улыбалась, потом неожиданно протянула руку, уперлась в живот и сказала:

— Пусти меня — негодяй!

И когда она так сказала, мужу показалось, что жена сейчас плюнет в его лицо и укусит за палец, показалось, что он, профессор, каторжник, беглый арестант, а на спине его халата ярко-желтый четыреугольный туз. Тогда муж поднял руку, широко улыбнулся и легко, звонко, но больно ударил жену по лицу.

Голова жены покачнулась, на щеке выступило пятно, а в тех местах, куда упирались пальцы профессора, показались маленькие кругленькие пятнышки. Жена смотрела на мужа неподвижными глазами, протянула руку, словно защищаясь.

На колокольне часы били двенадцать раз, развевались яркие ленты флагов, и не слышно было стука колес золотой кареты.

Профессор смотрел на неподвижные глаза жены и думал: сейчас заблестят капельки слез.

И, действительно, когда пятнышки на щеке слились одно с другим и покраснели уши, — появились слезы, и десятки слез, сотни, тысячи скатывались на колечки золотой цепочки, на медальон, на кружева черного платья, а пальцы жены перелистывали страницы книги. И вдруг жена склонилась низко-низко, закрыла лицо руками, ее плечи подымались, опускались, вдруг громкие рыдания, словно писк цыплят, словно крик зайцев — вырвались из ее груди. Рыдания нагромождались друг на друга, нагромождались, но вдруг высокая башня рыданий рухнула, и под обломками ее тихо стонало умирающее сердце.

В квадрате окна появилась золотая карета, а на бархатных подушках кареты сидела девушка 17-ти лет и с удивлением смотрела по сторонам.

Профессор провел ладонью по лбу, застегнул сюртук на все пуговицы, опустился на колени и поцеловал носки туфелек жены, оборку ее суконного платья и левую руку — такую худенькую, такую грустную, такую беспомощную. Рука не шевелилась. Профессор поднялся, вынул из кармана носовой платок, опять спрятал его, тяжело вздохнул, и, как преступник, заклейменный презрением народа, — направился к двери и прошел в кабинет.

На письменном столе лежала книга, а возле чернильницы в баночке сохранялся интересный препарат. Было открыто окно, распускались листья деревьев, цвели нарциссы, в саду играли дети. Профессор повернул ключ в замке стола, вынул револьвер и положил его на раскрытую книгу. Револьвер смотрел на диван, на портреты великих людей, и странно было, что курок револьвера касается белых листочков с чертежами крыльев — Orchis latifolia и orchis maculata.

Профессор высоко поднял голову, и казалось ему, что сегодня день св. Владимира — 15-ое июля, и после обеда разразится гроза. На высоком холме, подле розовой беседки, стоит его жена: глаза жены улыбаются, и белая широкая шляпа бросает лиловую тень на ее прозрачное лицо. Профессор видит деревенскую собаку Снежка, видит солнечную комнату с зелеными ставнями, на кресле лежит голубая шелковая юбка, черные чулки, а жена спит, обратив лицо к солнцу, и жужжат большие синие мухи.

Да, да: 17-го апреля они обвенчались и уехали в деревню.

Дим. Крачковский
«Современный мир» № 4, 1911 г.