Дмитрий Мамин-Сибиряк «Вкруг ракитова куста»

I

  Солнце уже спускалось к горизонту, делаясь все больше и больше. Оно постепенно краснело, зажигая края вытянутых над морем облаков живым огнем, пурпуром и переливавшимися цветами радуги. Море было спокойно и только чуть-чуть колыхалось у самого берега, где приливала широкая волна. Слабый шепот этого прибоя напоминал ровное дыхание засыпающего человека. Расцвеченное всеми огнями радуги небо отражалось в воде, а набегавшая ткань морской волны принимала самые нежные перламутровые тона — розовые, голубые, зеленые, желтые с особенным нежным отливом дорогого жемчуга, точно море было освещено изнутри. От всей этой картины веяло какою-то сказочною красотой и той освежающей здоровой негой, от которой не хочется проснуться. Да, это было то северное холодненькое море, которое создало северную сагу и ее неукротимых героев — викингов.

Елена Григорьевна проводила каждый вечер на пляже, переживая глухую тоску. Ей вспоминалась далекая южная родина, далекое южное теплое море… А здесь даже летом было холодно, и даже краски заката казались ей холодными. Она устало смотрела темными глазами на толпу гулявших на пляже и как-то ни о чем определенном не думала. Да, он непременно придет, предложит ей руку и проведет через эту толпу, которой она так не любила… Кажется, вчера, да, именно вчера она узнала одного московского профессора, с которым встречалась в Ялте, и самым глупым образом начала смотреть в сторону, хотя он ее не узнал. А еще когда-то ухаживал… Впрочем, профессорская рассеянность вошла в пословицу. Елена Григорьевна знала почти наперечет всех гулявших, хотя и не была ни с кем знакома, и знала также, что курортные дамы ее не любят, считая гордой, и вместе завидуют ее костюмам и красоте. Если бы они знали, как она сама ненавидит себя, свою красоту, жалкие тряпки, в которые должна была наряжаться совсем не для себя и своего удовольствия… В виде утешения у нее мелькала всего одна мысль: ведь когда-нибудь все это должно было кончиться, как кончается все на свете.

— А я вас ищу по всему пляжу, Елена Григорьевна… — проговорил над ее ухом жирный басок, заставивший ее вздрогнуть.

Она ничего не ответила, а только умоляюще посмотрела на него своими темными испуганными глазами.

— Аркадий Евгеньич не придет, — ответил басок на этот немой вопрос. — Он чувствует себя не совсем здоровым.

Елена Григорьевна поднялась, но молодой человек ее удержал.

Нам приказано дождаться здесь, пока сгорят костры. Может быть, Аркадий Евгеньич еще и придет, если почувствует себя лучше. Он сейчас прилег отдохнуть… Ведь сегодня у эстонцев древний языческий обычай — жечь костры. У нас они называются, кажется, купальными огнями… Да…

Молодой человек устало опустился на скамейку. Он казался старше своих двадцати шести лет благодаря какой-то дряблой тучности. Даже модный костюм из белой фланели с голубыми полосками старил его. Бесцветное, точно вылинявшее лицо глядело тусклыми бесцветными глазами. Он страдал одышкой и в разговоре делал паузы, глотая воздух, как только что вытащенная из воды рыба. Левая рука вечно точно чего-то искала, шевеля пухлыми бессильными короткими пальцами. Елену Григорьевну больше всего возмущало, когда этот пухлый молодой человек начинал смеяться каким-то дряблым смехом, причем делалось это без всякого повода. Она знала, что он и сейчас будет смеяться, и ее вперед охватывало неприятное жуткое чувство. Когда его лицо уже начинало распускаться в бесцветную неопределенную улыбку, она предупредила его смех неожиданным вопросом:

— Павел Максимыч, извините за откровенность, мне кажется, что вы боитесь Аркадия Евгеньича?

Дряблое лицо Павла Максимовича сразу приняло непривычно-серьезное выражение, как у человека, которому помешали чихнуть. Он повел плечами и ответил с заикающимися паузами пойманного школьника:

— Нет, то есть да… если хотите…

Потом он поднялся и с неожиданной для самого себя смелостью, глядя прямо в лицо Елене Григорьевне, проговорил:

— А вы боитесь?

— И даже очень боюсь, — просто ответила Елена Григорьевна, стараясь равнодушным тоном замаскировать внутреннее волнение. — Каждая женщина должна кого-нибудь бояться…

— Неужели и меня какая-нибудь женщина будет бояться?

— О, непременно… Именно та, которая вас полюбит.

Павел Максимович сделал нетерпеливое движение и ничего не ответил. На его дряблом лице появилось какое-то брезгливое выражение. Ему показалось, что Елена Григорьевна смеется над ним. Его полюбит женщина… этого не было и не будет. Он повертел в руках свою палку и как-то бессильно опустился на скамейку.

Публика все прибывала на пляже. Яркие летние туалеты дам пестрили гуляющую толпу красивыми пятнами. Около приготовленных костров суетилась дачная детвора. Собственно эстонцев почти не было. Они кучками сидели в дальнем конце пляжа, где на берегу приютились рыбачьи избушки. Народным праздником завладели господа. Елена Григорьевна продолжала молчать, напрасно стараясь придумать какую-нибудь тему для разговора. С Павлом Максимовичем иногда было трудно разговаривать, и, кроме того, он в этих случаях совсем не умел слушать и как-то по-детски перебивал на половине фразы.

— Да, скучно… — неожиданно проговорил он.

— Благодарю за комплимент… — ответила она. — Вы иногда бываете очень любезны, Павел Максимыч.

— Это я не про себя, а про вас. Я заметил, что вам хочется зевнуть… А я не умею занимать дам. Это особенный талант…

— Вы правы: с дамами обыкновенно говорят ни о чем, чтобы убить время.

— Не всегда… Вон посмотрите, как заразительно-весело смеется вон та девушка… с розовым зонтиком…

— Она смеется потому, что еще очень молода… А молодость счастлива уже тем, что многого не понимает.

— Да, пожалуй… Вернее сказать: ей еще не в чем раскаиваться. Мне эта смеющаяся девушка напоминает счастливого путешественника, у которого весь багаж состоит из одного розового зонтика.

Ей показалось, что он сделал намек на что-то, о чем начинал догадываться. Она даже хотела рассердиться, но сдержала себя. Потом этот нелепый приказ Аркадия Евгеньевича присутствовать при глупой церемонии сжигания костров, — здесь все было пропитано только ей одной понятной иронией. Она припомнила именно такую купальную ночь там, на далеком теплом юге, где около костров собралась счастливая молодежь. Как милы были девичьи лица, улыбавшиеся безграничной радостью глаза, напоенный молодыми песнями воздух, счастливая дрожь молодого смеха… Она шла под руку с ним кругом такого горевшего костра, а он шептал: «Это наше венчанье… вкруг ракитова куста!»… Она была счастлива тем счастьем, которое нагоняет страх. Да, счастлива, как человек, который только что перенес самую рискованную и опасную операцию и более не чувствует боли. Он не забыл этого момента и послал напомнить о нем…

II

  Они не заметили, как солнце опустилось в море и как зажглись первые костры в дальнем конце пляжа. Публика с детской торопливостью хлынула в сторону этих огней. Разодетые дачные дети бежали с радостным криком, перегоняя друг друга. Особенно эффектно выделялся один костер, охваченный огнем сразу. Над ним крутившимся облаком поднимался багровый дым.

— Нам пора… — нерешительно проговорил Павел Максимович, поднимаясь и выгибая руку кренделем.

— Да? — точно удивилась она, торопливо опираясь на его руку. — Мы должны исполнить предписание в точности?

— Точно так-с, Елена Григорьевна.

Они оба принужденно засмеялись, вмешиваясь в толпу публики, которой было сейчас не до них.

— А ведь хорошо… — ни к чему сказал Павел Максимович, с удовольствием чувствуя, как Елена Григорьевна опирается на его руку и как от каждого ее шага он получал толчок, точно его сердце начинало биться вне его тела.

— Что вам так понравилось? — спросила она таким тоном, когда не ждут ответа.

— Я люблю огонь… В нем есть что-то мистическое, символ жизни… Ведь и наша жизнь только медленное сгорание… Каждое наше чувство, каждая наша мысль есть только отблеск этого невидимого, внутреннего, пожирающего нас огня.

— Знаете, это очень красиво сказано, Павел Максимыч… Ведь вы кончили университет?

— Да, только за границей… Потом я лет пять провел в Англии и страшно тосковал по родине. Это смешно, а я главным образом тосковал именно о том, что в английских парках и скверах нельзя разложить огня и посидеть около него. Так, просто посидеть, ни о чем не думая… Впрочем, я встречал много таких огнепоклонников, главным образом, конечно, среди охотников.

— Разве вы охотник?

— А вы как думаете?

Она посмотрела на него и недоверчиво покачала головой. Павел Максимович меньше всего походил именно на охотника.

— У вас есть родные в Москве? — спросила она, продолжая какую-то неожиданную мысль.

— Дальние… Собственно от своей родни я как-то отвык, да и от своего купеческого круга отстал. Сохранились одни деловые отношения… Как-то даже странно, когда знаешь людей с детства, даже рад их видеть, а встретишься — и сказать нечего.

— У богатых московских коммерсантов теперь мода давать своим детям английское воспитание?..

— Отчасти мода, а отчасти заставляет необходимость…

— Это очень оригинально, когда молодые купеческие девушки говорят по-английски. Я сама слышала не один раз в Ялте…

Они шли и болтали обо всем, что приходило на ум. Павел Максимович говорил как-то торопливо, точно боялся, что не успеет всего высказать. Она перебивала его и тоже торопилась. Ведь у нее было так мало времени, когда она могла быть сама собою, и, вероятно, поэтому она старалась выговориться.

— Вам приходило на ум, Павел Максимыч, что, в сущности, мы ведь целую жизнь молчим, то есть говорим совсем не то, что хотели бы сказать? Я еще маленькой девочкой прошла эту школу молчания… А потом пришлось молчать еще больше… Есть специальное выражение: старческая болтливость. Ах, как я это понимаю!.. Не правда ли, как хорошо, когда уже ничто человека не стесняет… Я и теперь уже начинаю иногда думать по-старушечьи. Ведь, право, девять десятых того, что нас волнует и заботит, чего мы боимся и чему радуемся — все это пустяки, если посмотреть со стороны. Например, мне было всего тринадцать лет, когда я в первый раз влюбилась. Принято обыкновенно смеяться над этой влюбчивостью девочек-подростков, а по-моему это совсем не смешно. Мой идеал тогда был пожилой учитель географии, брюзгливый от пива, некрасивый, с красным носом вдобавок… Он на меня не обращал, конечно, никакого внимания, а я вся дрожала, когда он проходил мимо, совершенно терялась, когда он спрашивал меня урок. Представьте себе, у меня до сих пор сохранилось по отношению к нему что-то такое, какое-то смутное чувство, как сохраняются у растения первые засохшие листья… И мне сейчас, чего-то жаль, как жалеешь потерянную вещь, когда кажется, что здесь такой другой больше не найдешь. Где он сейчас, мой учитель географии? Может быть, умер, может быть, спился окончательно, может быть, по-прежнему тянет свою учительскую лямку… А в сущности, к чему я это все говорю?..

— Я отлично вас понимаю, Елена Григорьевна, — в том же тоне ответил Павел Максимович. — В этих недосказанных словах и недоразвившихся чувствах есть своя логика, и они иногда дороже настоящих слов и чувств. У меня была тоже такая привязанность, хотя я был гораздо старше вас. Мальчики в этом отношении развиваются позднее… Это было в Лондоне. Я ее встретил на одном людном гулянье. Мальчики влюбляются в дам, а не в девушек. Когда я ее увидел в первый раз, меня точно ударил электрический ток… Даже я затруднился бы ответить, была ли она красива или как тысячи других женщин. Но я был полон ею, для меня ничего больше не существовало…

— Это, вероятно, была родная сестра моего учителя географии? — пошутила Елена Григорьевна.

— По всей вероятности, — согласился он. — Посмотрите, почти уже все костры горят… Очень хорошо!.. Если бы не было стыдно, я с удовольствием начал бы бегать вокруг них вон с теми счастливыми ребятишками. А вон та девушка с розовым зонтиком, которая давеча так заразительно смеялась. Она успела уже сделаться серьезной…

Начинали сгущаться летние сумерки. Морской горизонт закрывался широкими тенями. Огни от костров отражались в воде. Пахло дымом.

— Зачем вы живете здесь? — спросила Елена Григорьевна после длинной паузы. — Гунгербург — один из самых скучных курортов, а у вас свое имение в Крыму…

— Я? Зачем я живу здесь? Неужели вы не догадываетесь, Елена Григорьевна?..

— Нет, одно время я пробовала догадаться, но вы — умный человек и, конечно, сами давно поняли, что я не из тех женщин, для которых стоит скучать…

— А если мне некуда больше идти? Я хочу дышать одним воздухом с вами — и больше ничего…

— Могу пожалеть только об одном, что вы, значит, слишком мало меня знаете…

— Но это не мешает мне, если можно так выразиться, чувствовать вас, всю чувствовать…

— Чувствовать усталость, безволие, тоску?

— Все, все!.. Прибавьте к этому еще ненависть…

Она вздрогнула и быстро отняла свою руку, точно он ее ударил.

— Да, ненависть… — повторил он, делая ударение. — О, как мне это чувство знакомо! Но это не та здоровая, настоящая ненависть, которая делает человека человеком, а отраженное чувство, как прямое следствие безволия… Ведь собака ненавидит палку, которой ее бьют. Здесь хуже… Моя ненависть только отражение моего рабства. Самою большою злостью, как известно, отличаются самые маленькие насекомые, которые умирают, вцепившись во врага зубами. Нарушенная воля — первоисточник всевозможных преступлений, особенно когда это утраченное душевное равновесие окрашено личными чувствами.

Она отлично понимала, о чем он говорит, и ей делалось страшно. Ведь все эти бессвязные мысли, совершенно непонятные для постороннего человека, служили тем полупризнанием в любви, которое так ценится умными женщинами. Зачем слова, когда они делаются только шелухой и скорлупой таинственного зерна и когда вся суть заключается в тембре голоса, в интонации, в красноречивых паузах… И ей было больно, потому что этот странный молодой человек не хотел понять, что ей нечем было ответить его настроению. Разве можно объясняться в любви с женской тенью?

— Я встаю очень рано и люблю встречать восход солнца, — продолжал Павел Максимович. — Мы слишком привыкли к нему, то есть к этому источнику жизни, в котором уже вперед заключены все наши мысли и чувства, радости и страдания. Эта блестящая, сверкающая и ослепляющая тайна, около которой вращается наша планета и которая в то же время в силу психического обмана кажется висящей над нашею головой… Вообще, если…

Он хотел что-то еще сказать, но в этот момент кто-то назвал его по имени.

III

  Это был человек Арсений, из кургауза, с веснушчатым лицом, какими-то жесткими кудрями и ногтями в трауре. Он прибежал на пляж без шапки и с салфеткой под мышкой.

— Пал Максимыч… извините, у нас неладно в номере.

— Что такое случилось?

Арсений посмотрел на Елену Григорьевну и прибавил уже шепотом:

— Барин Аркадий Евгеньич померши…

Елена Григорьевна расслышала эту фразу и тихо вскрикнула. Арсений струсил, что, может быть, напрасно сразу проговорил все дело и напугал барыню прежде времени, и, чтобы поправить ошибку, закрыл рот рукою.

— Ты что-нибудь путаешь… — строго заметил Павел Максимович, подавая руку Елене Григорьевне.

— Никак нет-с, Пал Максимыч… Я, значит, отворил дверь в ихний номер, а они изволят лежать на полу и не дышат-с… я и побежал объявить вам… Ноги даже трясутся со страху… Как есть без дыхания лежат на ковре у письменного стола…

Все трое ускоренным шагом отправились к кургаузу. Елена Григорьевна тяжело дышала. До кургауза было всего минут десять ходьбы, но эта дорога сейчас показалась бесконечной. Было уже темно, и Павел Максимович по близорукости несколько раз запинался на совершенно гладкой дорожке. Человек Арсений из вежливости не решился обойти господь, а свернул на соседнюю дорожку и побежал бегом.

— Доктора… Ради Бога, доктора! — крикнула ему вслед Елена Григорьевна.

— Слушаю-с! — долетел из темноты ответ.

— Доктора! — крикнул Павел Максимович охрипшим от волнения голосом.

— Слушаю-с…

Гунгербургский курзал по вечерам освещался как-то особенно приветливо, точно он был насыщен уютным теплом. Номер Елены Григорьевны выходил прикрытым полосатою маркизой балконом к морю, и сейчас можно было видеть отворенную дверь, потому, что на письменном столе Аркадия Евгеньевича горела лампа.

— С ним это случалось и раньше, — говорила Елена Григорьевна, подбирая шелестевшую шелковую юбку. — Да, случалось… в Киеве… потом когда мы были в Варшаве… У него сердце не в порядке… Ведь вы знаете доктора Брусницына? Полный такой… Мы с ним встречаемся за табльдотом… Так он предупреждал Аркадия Евгеньича…

— Доктор сам, кажется, тоже болен?

— И даже очень болен… У него тоже сердце… Он так спокойно говорит о своей смерти…

— Я не люблю людей, которые много едят, — заметил Павел Максимович совершенно не к месту, припоминая прекрасный аппетит доктора Брусницына.

Человек Арсений встретил господ в дверях номера; в коридоре, толпилось несколько горничных, а в номере толстый доктор Брусницын, стоя на коленях, старался привести лежавшего на полу больного в чувство.

— Доктор, ради Бога, что случилось? — умоляюще шептала Елена Григорьевна, опускаясь на колени, чтобы поддержать бессильно перекатывавшуюся голову больного.

— Ничего особенного… — грубовато ответил доктор. — Дайте одеколон… Может быть, есть английская соль… Натирайте одеколоном виски… Человек, принесите льду… Мадам, помогите расстегнуть рубашку…

Елене Григорьевне, несмотря на волнение, невольно бросилась в глаза эта рассчитанная грубость доктора. Раньше он был совсем другим. Но теперь было не до этого, и она покорно исполняла докторские приказания. Больной лежал на левом боку. Это был среднего роста худощавый господин с мертвенно-бледным лицом и плотно сжатыми губами. Большой лоб оттенялся густою темною шевелюрой, в которой уже сквозила преждевременная седина. Темные усы скрывали некрасивый чувственный рот. В общем это было самое обыкновенное лицо, которое оживлялось только странными серыми глазами, пристальными, строгими, насмешливыми и в минуту возбуждения казавшимися совсем черными. Но сейчас эти глаза были закрыты, и лицо оставалось обыкновенным.

Павел Максимович стоял около письменного стола и смотрел, как умело и быстро руки Елены Григорьевны исполняли докторские слова. Доктор раза два вскидывал на него свои глаза и почему-то считал нужным морщиться. Сознавая свою бесполезность, Павел Максимович все-таки не решался уйти в свой номер Ему казалось, что это бегство может обидеть Елену Григорьевну. Когда больной полуоткрыл один глаз, Павел Максимович вздрогнул от какого-то терпкого и неприятного ощущения, как дрессированное животное, когда к нему подходит хозяин. Боже мой, как бы он был счастлив, если бы эти глаза никогда не открывались.

— Что вы тут стоите? — обратился к нему доктор, хмуря брови. — Помогите нам перенести его на кровать… Мадам, вы поддерживайте голову…

Несмотря на свою худощавость и маленький рост, больной оказался настолько тяжелым, что потребовалась помощь Арсения. Когда больной был положен в кровать и раздет, он тяжело вздохнул и удивленно открыл глаза.

— Ну, вот все и кончилось, — недовольным голосом заметил доктор. — Теперь покой, покой и покой… Я кстати пропишу одну микстурочку, которая, в сущности, и не нужна. Да… Крепкий куриный бульон… молоко, а еще лучше простокваша… и больше ничего.

Доктор любил подшучивать над своей медицинскою кухней и в то же время обижался, если другие шутили над ней. Написав рецепт, он грузно поднялся и, не простившись, пошел к дверям. Елена Григорьевна догнала его в коридоре.

— Доктор, ради Бога, что с ним?

Доктор остановился, посмотрел на нее через очки и сухо спросил:

— Он много пил?

— Никогда!..

— Вы в этом убеждены? Гм… Может быть, он страдал некоторыми грехами юности?..

— Доктор!..

Доктор задал еще один вопрос, который заставил Елену Григорьевну покраснеть с ушами. Она быстро повернулась и бегом бросилась в свой номер. Доктор посмотрел ей вслед, снял очки и долго их протирал, точно они мешали ему просмотреть что-то такое важное и решающее.

Он знал толк в хороших сигарах, а это главное… — бормотал доктор, спускаясь по лестнице в общую залу. — Да, самое главное…

Человек Арсений был немым свидетелем этой сцены и, провожая глазами спускавшегося по лестнице доктора, обругал его требушиной. Зачем он обижает барыню, которая всегда дает на чай?

Павел Максимович оставался у постели больного, который лежал с закрытыми глазами. Он дышал неровно, с усилием набирая воздух. Когда Елена Григорьевна вернулась, он открыл глаза, и Павлу Максимовичу показалось, что он улыбнулся.

— Тебе лучше, Аркадий? — тихо спросила Елена Григорьевна, наклоняясь к нему.

— Ничего… пройдет… — с трудом ответил он.

Она видела по его беспокойному взгляду, что он что-то старается припомнить и не может. Павел Максимович ушел в кабинет и принялся осторожно шагать по мягкому ковру. Его внимание обратил валявшийся на полу разорванный конверт, которого он раньше не заметил. На письменном столе лежало письмо, вероятно, — вынутое из этого конверта. Павел Максимович никогда не читал чужих писем, но именно это лежавшее на столе письмо тянуло его к себе, как магнит. У него мелькнула мысль, что между этим письмом и обмороком Аркадия Евгеньевича есть какая-то связь. Не отдавая себе отчета, что делает, Павел Максимович каким-то крадущимся шагом подошел к столу, схватил письмо и быстро спрятал его в карман. Как раз в этот момент вошла Елена Григорьевна и удивилась, что Павел Максимович покраснел и как-то виновато спрятал руку в карман.

IV

  Павел Максимович прямо убежал из номера, оставив Елену Григорьевну в полном недоумении. У него стучала кровь в висках, сердце билось тяжело, голова горела. Его номер был в конце коридора и выходил окнами в сосновый лесок, — Павел Максимович не выносил морского ветра и шума прибоя.

«Что я сделал? — думал он в ужасе, хватаясь за голову. — Ведь это воровство… Боже мой, до чего я дошел!»

Но ведь все можно исправить. Да, нужно исправить… На него напала решимость безвольного человека. Ведь он письма не читал, следовательно виноват только вполовину… Придерживая письмо в кармане, Павел Максимович направился твердою походкой в коридор и к номеру Елены Григорьевны. Но дороге его встретил какой-то знакомый по табльдоту, фамилию которого он забыл. Неизвестный знакомый что-то его спрашивал и, вероятно, получил очень бессвязный ответ, потому что посмотрел на него удивленными глазами.

— Извините, я спешу, — пробормотал Павел Максимович.

Этот господин испортил все дело, потому что, когда Павел Максимович подошел к номеру больного, ему сделалось страшно, и он зашагал по коридору в другой конец, выходивший открытым окном в садик кургауза, где сейчас играла музыка. Ночь была тихая, темная, и в зелени садовых деревьев, как светлячки, красиво мелькали разноцветные фонарики. Павлу Максимовичу сделалось душно, и он с трудом набирал в легкие воздух. На лбу у него выступал холодный пот, в ногах чувствовалась нервная дрожь. А в саду лилась музыка, радостная и зовущая, которая нагоняла сладкую тоску. Эти медные трубы, скрипки и виолончели досказывали невысказанное, то, чему нет слов и меры.

Собрав последние силы, Павел Максимович почти бегом бросился к номеру Елены Григорьевны. Он прислушался у двери, — там было все тихо. На осторожный стук в дверях показалась Елена Григорьевна, успевшая переодеться в серый капот.

— Это я… письмо… то есть я его украл, — шепотом проговорил Павел Максимович, подавая письмо. — Но я не читал… даю честное слово…

— Письмо? Да, он спрашивал про него… — шепотом же ответила Елена Григорьевна, перечитывая несколько совершенно непонятных для нее строк и неразборчивую подпись. — Что это такое?.. От кого?.. Вот прочтите…

В записке стояло: «На юге жарко и пыльно. Бойтесь северо-восточного ветра, чтобы не простудиться. Буду». Очевидно, письмо было шифрованное, как и подпись.

— Тайны мадридского двора, — проговорила Елена Григорьевна, вынужденно улыбаясь. — Покойной ночи, Павел Максимыч.

— Если вам что-нибудь нужно, я к вашим услугам…

— Благодарю вас, но припадок уже прошел…

На этот раз Елена Григорьевна ошиблась. Припадок повторился. Когда она вернулась в спальню, больной лежал с открытыми глазами и посмотрел на нее со своей обычной подозрительностью…

— Ты это с кем разговаривала там? — спросил он.

— Я? Ни с кем, — солгала Елена Григорьевна.

— Я слышал, как ты с кем-то шепталась, и слышал мужской голос.

— Тебе это показалось, Аркадий…

— Ты лжешь?! — резко крикнул он, приподнимаясь на локоть и не сводя с нее глаз..

Она вынужденно засмеялась и ответила, стараясь сохранить простоту тона:

— Ах, да, виновата: приходил Арсений, и я спрашивала его, не видал ли он того письма, о котором ты меня давеча спрашивал. Представь себе, оно валялось на полу.

— Еще раз лжешь; оно оставалось на столе!

— Нет, на полу… И в суматохе Арсений бросил его в корзинку. Я его нашла и сейчас тебе принесу.

— Не нужно… Мне только хотелось знать, как ты умеешь обманывать…

— Аркадий, ты меня оскорбляешь…

— Довольно… мне дурно…

По начавшимся конвульсиям Елена Григорьевна поняла, что опять будет припадок, и быстро позвонила.

— Ради Бога, скорее доктора!.. — крикнула она горничной.

— Они в ресторане ужинают…

Доктор, действительно, ужинал в обществе барона фон-Клакк и еще какого-то господина с закрученными рыжими усами. Он поморщился, когда горничная вызвала его.

— Опять припадок? — говорил он, вытирая губы салфеткой. — Не может этого быть… Ты что-нибудь напутала. Господа, извините, я сейчас вернусь…

— Мы подождем, Егор Иваныч, — с изысканной любезностью ответил барон, поправляя распущенные по-кошачьи усы. — Это у Искрицких кто-то болен?

— Да, припадок… — неохотно ответил доктор.

Когда он вышел, господин с рыжими усами спросил:

— Это господин небольшого роста и очень красивая молодая дама?

— Да, очень колоритная брюнетка…

Еще раз поправив усы, барон равнодушно прибавил.

— Какая-то таинственная парочка… Никто их здесь не знает, и они ни с кем не знакомятся. Впрочем, он прекрасный партнер в винт…

— Да? А вы не обратили внимания на его левую руку: средний палец у него не разгибается?.. Впрочем, я, может быть, и ошибаюсь. Вероятно, есть несколько Искрицких.

Доктор вошел в номер Искрицких с недовольным лицом и как-то брезгливо проговорил:

— Что у вас такое?

— Кажется, повторяется припадок.

— Пустяки!

Больной лежал с закрытыми глазами и тяжело дышал. Пульс был ненормальный, с перебоями и остановками. На лбу показался холодный пот. Доктор покосился на стоявшую на ночном столике склянку с лекарством и попробовал на язык остатки этого лекарства из стоявшей рядом рюмки.

— Это вы прописали ему третьего дня, доктор, — объяснила Елена Григорьевна.

— Да, да, помню… Я вам пропишу новую микстурку.

Прописывая в соседней комнате новый рецепт, доктор, не глядя на хозяйку, говорил:

— У вас в спальне… да… для чего, одним словом, торчат эти дурацкие чемоданы? Они отнимают напрасно воздух…

Объяснив употребление нового лекарства, доктор прибавил с особенным ударением:

— Странный случай… совсем странный. Необходимо подождать, как все выяснится… Кстати я захвачу с собой старую микстурку… Мне кажется, что в аптеке не совсем правильно ее приготовили…

Елена Григорьевна чувствовала, как доктор при последних словах посмотрел ей прямо в лицо с какой-то особенной пристальностью, и покраснела.

— Да, так велите убрать ваши чемоданы, — еще раз повторил доктор, останавливаясь в дверях. — Странный случай вообще…

В коридоре доктор встретил Павла Максимовича, остановился и проговорил:

— Очень странный и непонятный случай… да…

— Опять припадок, доктор?

— Нет, но что-то такое… А впрочем, идемте ужинать. Там барон ждет… Можем повинтить.

Павел Максимович покорно побрел за доктором. Он все время шагал по коридору, как часовой, и был рад, что чужая воля вытолкнула его отсюда.

V

  Елена Григорьевна переживала жгучее чувство несправедливого оскорбления, нанесенного ей доктором. Из его расспросов и полуслов она отлично поняла, что он ее подозревает в медленном отравлении мужа. Ему оставалось досказать всего несколько роковых слов. Больной, кстати, притворялся, что ничего не сознаёт, — он всегда притворялся. Когда доктор вышел, он проговорил:

— Доктор глуп… Он тебя подозревает в желании меня отравить, но у тебя не хватит на это силы воли. А мне очень скверно, и я умру без твоей помощи. Чемоданы не смей трогать… Еще раз: доктор глуп.

Какая ужасная, мучительная ночь!.. Елене Григорьевне казалось, что все подслушивают ее тайную мысль. Да, всего один решительный шаг, и она свободна… Боже мой, чего бы она ни дала за эту свободу!.. Человек, которого она ненавидела всей душой, был сейчас в ее полной власти. Такого другого момента может не повториться. Отомстить за всю свою изломанную жизнь, вырваться на свободу и получить величайшее счастье быть только самой собой, — это стоило риска. Если бы только знали, как она ненавидела этого человека, с которым связала ее безжалостная судьба… И в то же время она не знала, что это за человек, кто он и что он. Было известно одно, — его железная воля, которая чувствовалась даже случайными знакомыми, как Павел Максимович Чванов, молодой московский купчик с университетским образованием.

Больной тревожно дремал. Раза два у него начинался бред. Чтобы не заснуть, Елена Григорьевна выходила на свой балкончик. Ночь была теплая, и только с моря чуть-чуть тянуло утренней свежестью. Музыка из сада перешла в залу кургауза, где шел четверговый танцевальный вечер. Слышалось взвизгиванье скрипок и глухое подвыванье медных труб. Кому-то весело, кто-то радуется… Когда-то и она тоже веселилась. Но, Боже, как это было давно! Она точно во сне видела себя в розовом платье, счастливую, трепещущую от беспричинной радости, с счастливыми глазами и счастливой улыбкой! Неужели это была она, Елена Григорьевна?

Ей хотелось плакать. Ей было жаль тех девушек, которые сейчас танцевали там, в освещенной зале, и были счастливы. Какое жестокое пробуждение ожидает их всех, бедненьких… Да, плакать… Вот, точно сквозь сон, подходит к ней, той Елене Григорьевне, которая танцевала в розовом платье, ее будущий муж, Ефим Петрович Середин, учитель гимназии. Разве она могла тогда подумать, что это подходило к ней несчастье всей ее жизни? Он не был красавцем, но в нем было что-то такое, что нравилось женщинам, и они, эти женщины, с завистью и затаенною злобой следили за ней, осчастливленной его вниманием. Потом он приехал к ним с визитом, и старушка-мать как-то сразу доверилась ему.

— Это серьезный мужчина, Елена, не какой-нибудь вертопрах.

Потом она выходила замуж, как выходили другие девушки. Одним из поводов такого решающего поступка была смерть отца. Мать оставалась с маленькою пенсией. Был еще брат-неудачник, который пропадал то в Москве, то в Петербурге. Он все это знал и начал действовать решительнее. Замужество не принесло счастья, как не принес его и первый ребенок, родившийся каким-то чужим и ненужным. Он скоро умер, как уходит из дома гость не вовремя. Елена Григорьевна никогда не любила мужа, и никто из мужчин ей не нравился. Она решила про себя, что принадлежит к типу тех женщин, которые не способны любить, и не жалела о том, тем более, что уже привыкла к мужу и своему положению замужней женщины. Бывали, конечно, отдельные моменты какой-то неопределенной тоски, но все это проходило.

— Счастье, как здоровье, существует только тогда, когда его не замечаешь, — объясняла ей мать в такие минуты беспричинной хандры и смутного беспокойства. — Это все случается от того, что нынешние дамы читают слишком много романов… Я знала несколько таких случаев: начитается дама романов и пошла, и пошла. И жизнь-то ее не удовлетворяет, и среда-то ее, бедную, заела, и никаких ее идеалов никто не может проявить, и все это прежде всего валится на голову бедного мужа. Ты подумай только, что ведь нельзя требовать от человека, чтобы он был непременно героем, да еще героем у себя дома, в четырех стенах, где нет даже ни красивых ни безобразных людей…

Елена Григорьевна, действительно, много читала, читала даже не из потребности читать, а, как большинство женщин, читала, чтобы убить время. Ее удивляло, какие нелепости пишут господа авторы. Ведь таких мужчин и женщин никогда не бывает. Все придумано и все кое-как сшито на живую нитку. А какие невозможные чувства описываются, и все любовные сцены по одному, шаблону: встреча с ним, оба поражены, и т. д. Он начинает ухаживать сначала почтительно и робко, она не желает его замечать, потом какая-нибудь роковая случайность, и она делает приятное открытие, что не может без него жить, что другого такого человека нет в целом свете, что она до сих пор еще ничего не знала и жила как во сне, что впереди раскрывается светлое будущее. Ах, как это скучно, господа авторы, чтобы не сказать больше…

Прислушиваясь к гудевшей внизу музыке, Елена Григорьевна припомнила и тот роковой момент, когда встретилась с Аркадием Евгеньевичем. Это было в Крыму. Она с мужем «делала сезон» в Ялте. Ах, как все, все было глупо, нелепо и еще раз глупо, точно она повторяла собственным опытом самый глупый из всех романов, какие только приходилось ей читать. Да, настоящий роман… Они обедали во французском ресторанчике над морем. Она была занята тем, что бросала ломтики белого хлеба и любовалась, как на них бросались целые стаи кефали и с жадностью съедали один ломтик за другим. Вода у берега была изумрудно-зеленого цвета, и бойкие рыбки мелькали в ней, как брошенная в море горсть серебряной монеты.

— Елена, позволь тебе представить моего знакомого, — проговорил муж, — Аркадий Евгеньевич Искрицкий.

Она почему-то вздрогнула и с нерешительным видом протянула руку новому знакомому. Муж пригласил его пообедать к их столику и был как-то особенно любезен. За обедом Елена Григорьевна все время чувствовала на себе, пристальный взгляд этого нового знакомого и чуть-чуть даже рассердилась на него, потому что так смотреть для первого знакомства по меньшей мере невежливо. Ее возмущало и то, что муж, очень ревнивый по натуре, точно нарочно не желал ничего замечать. Что они говорили за обедом — совершенно выпало из ее памяти, потому что болтали какие-то пустяки. Прощаясь, Искрицкий так пожал руку Елены Григорьевны, что она невольно с удивлением посмотрела ему прямо в лицо и сейчас же опустила глаза, встретив пристальный взгляд его серых упрямых глаз.

— Какой-то странный этот Искрицкий, — заметил муж, когда они остались вдвоем.

— Да, странный… Где ты с ним познакомился?

— Хорошенько не помню… Кажется, где-то на пароходе. И даже не знаю, чем он занимается. Богатый человек, как кажется…

Богатство в глазах мужа Елены Григорьевны являлось чем-то вроде титула, какой дается только избранникам. Богатство — это все, как самая точная из всех мер.

Первое знакомство тем и кончилось. В следующий раз они встретились на пароходе, когда возвращались морем из Ялты в Севастополь.

— Опять этот твой знакомый, — заметила Елена Григорьевна недовольным тоном.

Не встретиться лицом к лицу, когда все ехали в первом классе, было невозможно. Искрицкий подошел первым. Елена Григорьевна обратила внимание, что он был одет с какой-то особенной изысканностью, на английский манер, и даже в руках у него была какая-то новенькая английская книга. Всем пришлось опять обедать вместе. Елена Григорьевна опять чувствовала на себе его упорный взгляд, но на этот раз уже не стеснялась. В конце обеда мужчины поспорили, причем Искрицкий отстаивал свое мнение с каким-то холодным достоинством, точно дарил каждое слово своему оппоненту. Кажется, он ничего не пил, кроме содовой воды, и во время спора его лицо принимало неприятное выражение.

— Это — невозможный человек, — резюмировал муж Елены Григорьевны свое впечатление.

У нее запала одна фраза, которую Искрицкий точно уронил, пожимая ее руку на прощанье:

— Мы еще встретимся…

Она почему-то улыбнулась и ничего не ответила.

VI

  Они, действительно, встретились. Это было зимой в Одессе. Искрицкий, как злой дух, преследовал Елену Григорьевну на каждом шагу, даже у ее знакомых, с которыми он умел знакомиться с целью встречать ее. Ей буквально никуда нельзя было показать глаз, чтобы не встретиться с ним. Она дошла до такого состояния, что чувствовала его присутствие даже издали, и начала его ненавидеть. Собственно, это была даже не ненависть, а смешанное чувство неопределенного отвращения и беспричинного страха,

Это настойчивое ухаживание довело Елену Григорьевну до того, что она раз довольно резко заметила ему:

— Вы не обидитесь, Аркадий Евгеньич, если я попрошу вас не уделять мне так много внимания. Кажется, я ничем его не заслужила…

В ответ он только улыбнулся, что ее окончательно вывело из терпения.

— Вы забываете, в какое глупое положение меня ставите без малейшего повода с моей стороны. Да… И забываете наконец, что у меня есть муж.

— Муж тот, кто владеет женщиной…

— Что же, по-вашему, женщиной можно владеть, как вещью? Еще раз: вы ошибаетесь… И мне странно, что все это я говорю вам, совершенно постороннему человеку. Вы меня сердите…

— А когда человек сердится, он обязательно делается несправедливым. Впрочем, это совершенно все равно. Простите, какое у нас сегодня число?

— Восьмое декабря.

— Да, именно восьмое, а тринадцатого вы будете в клубе… одиннадцать часов…

— Вы, кажется, дошли до того, что назначаете свидания? Мне вас жаль, чтобы не сказать больше… Как порядочная женщина, я не имею права слушать подобные вещи. Наконец мне просто не нравится тон, каким вы говорите со мною…

— Не забудьте: тринадцатое число…

— Что это, гипнотизм? Какой вы смешной, Аркадий Евгеньич…

Он опять рассмеялся и ответил ее тоном:

— Да, я смешной… Даже, если хотите, немного больше, чем смешной.

И она пришла тринадцатого числа в клуб, хотя совсем об этом не думала. Даже больше, — тринадцатого она была должна ехать к матери. Он ее встретил в дверях танцевальной залы и показал на свои часы. Было ровно одиннадцать. Она вся вспыхнула, припоминая забытый разговор.

— Одна из величайших добродетелей — уметь слушаться, — заметил он с какою-то особенною ласковостью.

— Если вы порядочный человек, то, ради Бога, оставьте меня, — умоляюще ответила она, чувствуя, что говорит глупость.

Он ответил взглядом, в котором было столько муки, отчаяния и покорности. Она только теперь поняла, какой это глубоко несчастный человек, и ей сделалось совестно, что она явилась причиною этого несчастья.

И сейчас Елена Григорьевна не могла вспомнить об этом глупом моменте своей жизни без краски в лице. Что это собственно было, — она до сих пор не могла отдать себе ясного отчета. Она могла сравнить себя с мышью, посаженной под воздушный колокол, из которого медленно выкачивают воздух. Около нее образовалась гнетущая пустота, ей хотелось крикнуть о спасении, как это бывает иногда во сне, — и не было голоса. Она была наполнена им одним, и остальной мир больше не существовал. Меньше всего к этому состоянию подходило слово «любовь».

Боже мой, что было тогда с ней… Она обманывала всех, лгала всем своим телом, каждым словом и взглядом. Несчастный муж сделался первою жертвой этой несчастной страсти, и Елене Григорьевне нисколько не было его жаль. Она с хитростью обезьяны устраивала свидания у него под носом, и чем рискованнее было положение, тем сильнее наслаждение.

— Что с тобою, Леля? — удивлялась старушка-мать. — Ты вся какая-то чужая…

— Нет, ничего особенного, мама, — лгала Елена Григорьевна, глядя матери прямо в глаза.

Ревность мужа она тушила вымученной нежностью и наслаждалась собственным позором, точно мстила кому-то. И в то же время она не могла сказать, что любит Аркадия Евгеньевича, больше, — когда она его не видела, в ее душе пробуждалось злобное чувство к нему. Но достаточно было ему войти в комнату, как она делалась покорной, вроде тех дрессированных «на свободе» цирковых лошадей, которые видят только один хлыст. Что будет и как будет, — об этом не могло быть и мысли. Он приказывал — она исполняла.

— Мы уезжаем из Одессы и, вероятно, навсегда, — командующим тоном заявил он весной. — Предупредите вашу мать… Что касается мужа, то он в данный момент немножко меньше постороннего человека. Можете и ему оставить какую-нибудь записку. Должен предупредить, что после нашего отъезда не в его интересах встречаться со мною.

— Как в старинных романах: «я бью пулей туза пик, у меня стальные мускулы», и т. д.

— Это все равно. Я считал своим долгом предупредить вас.

Она не имела силы объясниться ни с матерью, ни с мужем, а оставила им по письму. Мужу было написано, что она уезжает навсегда и что он только напрасно потеряет свое время, если будет ее разыскивать. Письмо к матери носило мелодраматический характер, и сейчас Елене Григорьевне было совестно за те глупые и пустые слова, какими она обманывала старушку. Всего хуже было то, что она в тот момент сама верила этим пустым словам, как фальшивый монетчик начинает верить собственной фальшивой монете, когда она бойко расходится и принимается за настоящую. Это был апогей всяческой лжи.

Они уехали. Куда? Зачем? Меньше всего об этом знала она, Елена Григорьевна. Она повиновалась с какою-то озлобленною покорностью. Э!.. Все равно, тем более, что возврата нет и не может быть. Она удивилась только тогда, как в Москве оказалась m-me Искрицкой. Никаких своих документов она не имела, и муж ни за что не выдал бы ей отдельного вида на жительство. В первое время ее больше всего интересовал вопрос, что за человек Аркадий Евгеньевич и какое его общественное положение. Он был умен и на все наводящие вопросы отвечал одного фразой:

— Твой раб, Елена… Вот и все мое общественное положение.

Они нигде не заживались подолгу и разъезжали по всей России. Елену Григорьевну удивляло, что у Аркадия Евгеньевича была такая масса знакомых. Чуть город побольше — его уже кто-нибудь встречал на станции. А сколько писем и телеграмм… Что особенно не нравилось Елене Григорьевне, так это те быстрые переезды, которые происходили время от времени по этим телеграммам. Несколько раз случалось так, что приходилось уезжать через час или через два. Аркадий Евгеньевич отличался в этом отношении величайшей аккуратностью и всегда готов был к отъезду.

— Мои чемоданы — мой дом, — шутил он.

— Я это понимаю, — соглашалась Елена Григорьевна. — Когда ты пожелаешь избавиться от меня, то это для тебя не составит особенного труда.

Самою удивительною чертой в характере Аркадия Евгеньевича было какое-то особенное, почти женское малодушие. Елена Григорьевна не поверила собственным глазам, когда в первый раз увидела его растерянного, бледного, со слезами на глазах. Она перепугалась.

— Что такое случилось?!.

— Ах, оставь меня, пожалуйста… Все пройдет. Это маленький нервный припадок.

Да, он плакал, как нервная женщина. Второю характерною чертой было то, что Аркадий Евгеньевич не умел смеяться, а улыбка у него являлась только конвульсией.

VII

  Была ли она счастлива? Нет. Больше того, — она вечно находилась в страхе. Временами Аркадий Евгеньевич обращался с нею очень грубо и даже бил, если она выражала хоть малейший протест. Чисто-физическое страдание совершенно погашалось сознанием несмываемого позора. Да, ее били, как хозяин бьет собаку… Ей казалось, что она сойдет с ума от ужаса подобного существования, но второй опыт в этом направлении уже не произвел такого впечатления. Она даже не плакала, а только впала в какое-то оцепенелое состояние, как змея, которую схватили за хвост. Потом явилось совершенно подлое соображение: ведь и других женщин тоже бьют… Да, бьют келейно, при закрытых дверях, и если простая баба, которую могут «учить» чем попало, ревет благим матом, бежит простоволосая по своей деревенской улице и вообще протестует открыто и ярко, то они, вот эти разодетые в шелк и бархат дамы, когда их собственные джентльмены тоже бьют, — никогда не жалуются и изнашивают свой позор в своих четырех стенах. И таких битых дам очень много… У Елены Григорьевны к этом отношении явилось что-то вроде чутья, и она угадывала тех дам, которых мужья бьют. Являлось что-то такое особенное в выражении лица, в глазах, в движениях, как у человека, который ждет удара. И она сделалась такой же, и даже получалось почти наслаждение собственным позором. Да, есть и такой сорт наслаждений… Недаром же деревенская баба, если муж ее не бьет, говорит, что он ее по любит.

И этот человек любил ее… Да, безумно любил, что она чувствовала на каждом шагу. Она была окружена настоящею атмосферой его любви и еще сильнее боялась его, потому что в каждом его чувстве заключалась какая-то острая тяжесть. Например, как ужасно он ревновал, — ревновал без малейшего повода, а просто потому, что иначе он не мог любить. Она была убеждена, что он рано или поздно убьет ее в одном из припадков такой ровности.

— Я знаю, что ты меня не любишь и никогда не любила, — шептал он побелевшими от бешенства губами. — Но это все равно…

— Любовь в твоем смысле я не понимаю… Ты требуешь чего-то невозможного.

— Да, да, да… Невозможного!.. Потому что любовь творит чудеса… Когда я подумаю, что может же существовать на свете такой человек, которого бы ты могла действительно полюбить… О, у меня нет слов, чтобы выразить тебе тот ад, который я вынашиваю в своей груди!..

— Послушай, даже для Отелло нужна была реальная причина для его ревности… И потом Отелло в сюртуке является нелепостью…

Между прочим, «Отелло» была его любимая пьеса, которую он не пропускал нигде. Она тоже должна была смотреть ее везде и при всяких обстоятельствах, что доводило ее до исступления, как медленная казнь. Вообще вся жизнь представляет какую-то глупую и невозможную по бессмысленности комедию.

Но был один случай, когда Елена Григорьевна не могла не оценить своего второго мужа, как человека очень находчивого и смелого. Это произошло года три тому назад, когда она совершенно неожиданно встретилась со своим законным мужем в Москве. Дело было на улице, когда Елена Григорьевна возвращалась с какими-то покупками домой.

— Ах, это вы, — услышала она знакомый голос.

— Да, это я, — ответила она с неожиданным для самой себя спокойствием.

— Я уже в течение трех лет разыскиваю вас, сударыня, по всей России…

— И совершенно напрасно…

— Нужно отдать вам справедливость, что вы очень ловко скрывались все время… под чужою фамилией.

— Если я не желала вас видеть — это не значит скрываться, а что касается фамилии, то об этом потрудитесь переговорить с моим мужем.

— Муж?!. Ха-ха…

— Вы посмеетесь потом, когда кончатся переговоры.

— Мне нравится тон, каким вы разговариваете со мною…

— А мне, представьте, совершенно не нравится ваш тон…

Она дала ему свой адрес и ушла. Когда Аркадий Евгеньевич узнал об этой встрече, то пожал только плечами.

— Что нужно этому идиоту? — удивлялся он. — Кажется, что дело не требует пояснений… впрочем, я к его услугам.

Муж и любовник в конце концов встретились, и Елена Григорьевна сделалась свидетельницей довольно оригинального разговора. Аркадий Евгеньевич принял свой почтительно-холодный вид и заявил:

— В таких случаях обыкновенно принято оскорблять друг друга, а потом вызывать на дуэль. Формально виноватым являюсь я и меньше всего желаю лишать вас жизни… Но есть другая, более глубокая основа всего случившегося, именно — нельзя владеть женщиной по каким-то там правам, как вещью. Если раз женщина уходит от своего мужа, то виноват он, потому что не мог создать для нее той обстановки, в которой она могла бы жить счастливо.

— Все это софизмы, милостивый государь!..

— Нисколько… Если женщина любит, она прощает любимому человеку даже его недостатки и пороки и все-таки любит. Мне странно объяснять вам такую простую вещь, что женщина прежде всего человек и, как таковой, существо разумно-свободное.

— А мне еще более странно, что я вас слушаю, милостивый государь…

— А я вас предупреждаю, что не люблю, когда со мною говорят таким тоном…

— Угроза?

— Да… Есть положения и вещи, когда нельзя позволять ни одного лишнего слова.

Недавний повелитель Елены Григорьевны, огражденный в своих правах целым законодательством, струсил первой же угрозы. Для Елены Григорьевны ясно было только одно, что все это была одна комедия. Оскорбленный муж совсем не желал ее возвращения да и успел обзавестись за время ее отсутствия побочною семьей, а благородные слова Аркадия Евгеньевича являлись только насмешкой по ее адресу. Он, Аркадий Евгеньевич, выступил защитником свободы женщины и ее прав… Он говорил это при той, которую бил своими руками. Одним словом, оба оказались лучше, как говорят дети.

Чтобы вполне закончить эту комедию, Аркадий Евгеньевич сказал ей при муже:

— Вы, Елена Григорьева, совершенно свободны и можете вернуться к вашему мужу, если желаете… Мой принцип — никого не стеснять.

Она покраснела и убежала из комнаты, как институтка. Ей вернуться к мужу? Если бы даже он имел силу простить ей все, то и в таком случае она не пошла бы на такую домашнюю каторгу. В роли любовницы она все-таки сохранила за собою тень честной женщины, а вернувшись к мужу, она осталась бы опозоренной на всю жизнь. Нет, оставалось только идти вперед… Разве мало живет в России таких нелегальных пар, как они с Аркадием Евгеньевичем. Нелегальность еще не составляет несчастья, если жизнь складывается хорошо.

Результат этой встречи получился уже совершенно неожиданный, именно — между мужем и Аркадием Евгеньевичем состоялось примирение, переходившее даже границы прежнего знакомства. Муж приходил к ним обедать и говорил с улыбкою добряка:

— Знаете, я привык, чтобы все было просто… по-семейному. Да… Такой уж характер. А у вас я чувствую себя почти дома.

Это была медленная пытка, придуманная мужем, ни одному слову которого Елена Григорьевна не верила. Если бы посторонний человек посмотрел, как они втроем обедали или ужинали где-нибудь в «Эрмитаже» или в «Большой Московской», — никто бы не подумал, какая драма разыгрывается между этими тремя лицами. И муж и любовник мучили Елену Григорьевну по безмолвному соглашению, и часто обед заканчивался стереотипною фразой, заставлявшей мужчин весело смеяться:

— Вы сегодня, Елена Григорьевна, с которым мужем поедете домой?

В такой пытке прошел целый месяц, а затем, уехав из Москвы, муж не оставил ее и аккуратно писал ей через каждые две недели самые дружеские письма. Ее здоровье его очень беспокоило, и т. д. Потом он восстановил свои отношения с ее матерью, с которой одно время разошелся, и являлся между нею и дочерью добрым гением.

VIII

  Последним испытанием для Елены Григорьевны было появление Павла Максимовича Чванова. Это была громкая фамилия, давно фигурировавшая среди кровных московских миллионеров. Даже здесь, в Гунгербурге, она производила впечатление, и все остзейские бароны высоко поднимали брови, просматривая на черной доске фамилии остановившихся в курзале. С Чвановым Искрицкие познакомились в Москве, благодаря мужу Елены Григорьевны.

— Скучающий московский Гамлет из миллионеров, — рекомендовал он, подмигивая. — Очень образованный молодой человек, хотя и с некоторыми странностями, какие могут позволять себе одни московские богачи.

Странность Чванова заключалась в том, что он решительно не знал, куда ему деваться и чем погасить вечную скуку. Этот молодой человек как-то сразу точно прилип к Искрицким и везде ездил за ними. Для Елены Григорьевны он являлся почти находкой, потому что бывал иногда очень интересным собеседником и всюду ее сопровождал, как тень. Аркадий Евгеньевич держал себя с ним так, как будто никакого Чванова и не было, а как в пьесе — лицо без речей. Даже не проявлялась обычная ревность, что очень удивляло Елену Григорьевну, — сна так привыкла к сценам самой безумной ревности.

В первое время Елена Григорьевна отнеслась к Чванову с предубеждением, потому что он с первого же знакомства влюбился в нее. Она это поняла сразу и чувствовала себя в его присутствии очень неловко. Но потом эта неловкость исчезла, и она относилась к нему, как к брату. Они зимой часто ездили в театр, а потом Чванов приносил книги, и они читали вместе.

— Я часто удивлялась, что когда-то и чему-то училась в институте, — откровенно признавалась она. — Потом читала… Но все это было что-то такое постороннее, ненужное, и я сама чувствовала себя чужой.

Чванов выслушивал ее с величайшим терпением и постепенно пробуждал эту застывшую в испуге душу. Любимым их чтением были иностранные романы, потому что другая жизнь и другие люди вытеняли и объясняли свое лучше всяких теоретических рассуждений.

— Вы, кажется, все на свете знаете, — удивлялась Елена Григорьевна. — Решительно все, и я чувствую себя глупенькой рядом с вами. Могу только удивляться вашему терпению, что вы теряете со мною свое время.

Он печально улыбался и ничего не отвечал. О, он готов был отдать за нее всю свою непутную жизнь… А чувствовать ее присутствие, — разве бывает другое счастье? Они начали жить какой-то странной совместной жизнью, где действительность мешалась с фантазией и где их взаимные мысли и чувства переплетались между собой.

В книгах они находили много собственных мыслей и чувств, и Елена Григорьевна каждый раз радовалась как-то по-детски.

— Боже мой, да ведь я это передумала тысячи раз!.. И как хорошо сказано… Даже немного страшно, что кто-то там, далеко-далеко, думает то же самое, точно твой двойник. Ведь люди везде одинаковы, особенно когда они мучатся… Несчастия бывают разные, у каждого свое, а мучатся все одинаково.

На сближающей почве этого совместного чтения разрасталась взаимная близость. Чванов умел так хорошо и просто рассказывать о своем прошлом, именно просто, точно речь шла о постороннем человеке. Это был вызов на ответную откровенность. Елена Григорьевна долго не решалась говорить о самой себе, пока это не вышло само собой, именно в один из моментов отчаяния, после дикой семейной сцены, когда Аркадий Евгеньевич избил ее.

— Он… он… он… — шептал Чванов побелевшими губами, не решаясь выговорить рокового слова. — Нет, этого не может быть!.. Это… это… это…

Она спохватилась и с деланым смехом начала уверять, что пошутила, вернее сказать, прибавила много лишнего, как это случается с огорченными женщинами. Он сделал вид, что верит ей, но с этого момента начал избегать откровенных разговоров на личной почве. Ему делалось страшно при одной мысли, что может повториться подобное роковое признание. Кажется, еще в первый раз Чванов почувствовал себя мужчиной, тем мужчиной, который несет в себе смутное сознание ответственности за чужие страдания. Да, ты мужчина и должен защищать слабого: это — твое назначение. В данном случае дело касалось женщины, любимой женщины, и Чванов понимал одно, — что он в состоянии убить Искрицкого. Ведь делают преступления уголовного характера именно такие простые, добрые и бесхарактерные люди, как он. Всего какой-нибудь один момент, и все будут удивляться, что это сделал добрейший Павел Максимович Чванов. Сейчас он испытывал какое-то особенно угнетенное состояние в обществе Аркадия Евгеньевича, точно какая-то невидимая железная рука душила его за горло. Он настолько изучил Елену Григорьевну, что без слов знал, когда она была бита, и как-то терялся от каждого ее взгляда, точно она просила его о защите.

Они взаимно наблюдали друг за другом и проверяли собственное настроение. Раз Елена Григорьевна, поймав такой взвешивающий взгляд Чванова, сказала с неожиданной для самой себя откровенностью:

— Знаете, Павел Максимыч, я очень люблю и уважаю вас, как хорошего, умного и доброго человека, но одно мне не нравится в вас…

Он понял вперед, что она скажет, и весь как-то съежился и замер. Он хотел ей крикнуть: «Остановитесь, не убивайте!», но было уже поздно.

— Да, вы видите во мне только женщину, а не человека, — продолжала она безжалостно. — Я чувствую, что вы так искренно и хорошо меня любите, и мне делается просто совестно, что я не могу ответить вам ничем… Если бы вы знали, как мне надоело быть женщиной и только женщиной!.. В утешение вам могу сказать, что я вообще никого не люблю и не могу любить, потому что устала жить, не живши, не верю самой себе, не уважаю себя…

— Ради Бога, не будемте об этом говорить, Елена Григорьевна… Мне ничего не нужно… Я не знаю, что со мной делается…

Тот ужас, какой он испытал в начале этого разговора, сменился сумасшедшей радостью. Иначе он не мог назвать своего настроения. Она никого не любит, следовательно… Он ни о чем не мечтал, ни на что не надеялся, но когда остается даже бессмысленная надежда, — человек все-таки может быть счастлив. Да, она тут, близко, и он сумеет ее защитить… Как это просто и как это трудно, особенно — когда совсем не просят вашей защиты.

У нее было одно ощущение, как у человека, заблудившегося в дремучем лесу, когда он слышит живой человеческий голос, случайным эхом докатившийся до насторожившегося уха. Неизвестный чужой голос, но именно потому и дорогой в тысячу раз.

Тоска, мука, любовь… Как это старо и как это ново для каждого отдельного случая. Да… тоска, мука и любовь… Больше муки!.. Миллионер Чванов почувствовал себя обыкновенным человеком, тем человеком, где счет идет обыкновенными цифрами и где нет исключений. Становись в шеренгу и жди… Чванов позволял даже третировать себя, и Аркадий Евгеньевич этим пользовался довольно бессовестно. Он просто командовал Чвановым и перед отъездом в Гунгербург заявил самым фамильярным тоном:

— Ну-с, милейший, значит, мы едем лечиться холодным морем…

IX

  Вот о чем думала Елена Григорьевна, сидя на своем балкончике. Было уже поздно, но на террасе кургауза виднелись еще огоньки за игорными столами, и ей показалось, что кто-то несколько раз называл ее по фамилии. Это ей не понравилось, и она ушла в свою комнату, затворив за собой дверь на ключ, точно боялась, что кто-нибудь может подслушать ее мысли.

Внизу, на террасе, играли в карты за тремя столами. Вокруг крайнего стола разместились доктор Брусницын, барон фон-Клакк, господин с рыжими усами и Чванов. Последнего доктор затащил играть почти насильно.

— Как же мы будем играть без четвертого партнера? — говорил доктор вызывающим тоном. — Вдобавок Искрицкий, точно назло, заболел… Он отлично играет. Знаете, игра освежает мозг, и напрасно философы доказывают, что это гнусное занятие. Грешный человек, люблю за картишками посидеть…

Чванов не любил играть, но не умел отказаться. Он по обыкновению играл очень рассеянно и все время поглядывал на освещенные окна номера Искрицких. Несмотря на близорукость, он видел сидевшую на балкончике Елену Григорьевну, вернее, чувствовал ее присутствие. Доктор тоже играл плохо и время от времени бормотал:

— Да, странный случай… Совсем странный. Барон, мы сегодня, кажется, останемся без двух. Да, случай, вообще…

— Доктор, если вы так же рассеянно пишете ваши рецепты… — ядовито заметил барон. — Вы, кажется, больше думаете о вашей хорошенькой пациентке и на этом основании пропустили чужую даму пик без всякого внимания.

— Виноват, барон… Да, странный случай…

Господин с рыжими усами играл все время молча, наблюдая Чванова, который делал один промах за другим.

Кончив игру, партнеры отправились в столовую поужинать. Чванов совсем не хотел есть, но опять не сумел отказаться. За ужином, как всегда, речь шла о женщинах, причем барон рассказал несколько «детских анекдотов» и хохотал первый, показывая свои длинные белые зубы.

— Самые счастливые люди на свете — это доктора, — говорил он, подмигивая Чванову. — Не правда ли, Егор Иваныч?

— Вы забыли прибавить, что молодые и здоровые женщины совсем не обращаются к нам за помощью, — ответил доктор. — А когда женщина больна, это — наше несчастье.

— Да, но бывают случаи… Недаром все дамские доктора смотрят львами.

Затем следовали специально-курортные сплетни. О водяных дамах говорили, как о скаковых лошадях. У одной была слишком коротка шея, у другой — слишком длинна талия, у третьей плечи были слишком остры, и т. д. Не стеснялись говорить прямо именами, не щадя никого. Бедной Елене Григорьевне особенно досталось.

Барон фон-Клакк был сегодня в ударе, то есть особенно неприличен. Он даже совсем забыл, что Чванов — близкий знакомый Елены Григорьевны, и прочитал чуть не целую лекцию о какой-то особенной комбинации ее ног и бюста. Чванов сидел, глядя в тарелку. Он всегда возмущался подобными свободными разговорами и чувствовать, что должен был, с своей стороны, что-то такое возразить барону или проще — попросить его оставить Елену Григорьевну в покое. Про себя он успел сказать целую речь о неприличном поведении барона и даже заставил его извиниться. Потом его возмущало хихиканье доктора, который имел привычку напиваться каждый вечер и сейчас сидел, хлопая глазами…

— Да, бывают женщины, которые самой природой созданы для скамьи подсудимых, — неожиданно заявил он, наливая себе рюмку финьшампань.

Эта счастливая мысль решительно не вязалась с предыдущим разговором, и Чванов опять чувствовал, что должен что-то такое возразить, и опять ничего не возразил, а промолчал самым преступным образом. Ведь в некоторых случаях молчание является преступлением. Господин с рыжими усами тоже молчал, точно находился с Чвановым в заговоре. Время от времени он рассматривал собственные руки, смотрел на часы и сдерживал зевоту.

— А вот еще был случай, когда я служил в …ском полку, — ораторствовал барон. — Дело было в Западном крае… Да, так там была одна жидовочка… Дочка самого простого фактора, и, представьте себе, отец… Ах, это целый анекдот!..

— Ради Бога, довольно анекдотов! — неожиданно заявил Чванов, поднимаясь. — Наверно, опять что-нибудь такое скверное…

Барон фон-Клакк отлично знал, когда человека оскорбляют, и только что хотел обидеться, но вовремя вспомнил, что Чванов — миллионер, и только пожал плечами.

— Господа, все на свете — дело вкуса, — вмешался доктор. — А о вкусах не спорят… Павел Максимыч, успокойтесь.

Выручил всех из неловкого положения господин с рыжими усами, который заговорил о разных физических аномалиях, которые встречаются на каждом шагу, но так тщательно скрываются, что их может отличать только опытный глаз. Этот неожиданный оборот разговора свелся, к общему удивлению, на то, что есть люди с шестью пальцами — и вы этого не замечаете, есть люди с четырьмя пальцами — вы тоже ничего не замечаете, есть наконец люди, которые чрезвычайно ловко скрывают согнутый от природы или по болезни палец.

— Что вы хотите этим сказать? — спрашивал доктор, протирая глаза.

— Решительно ничего, кроме того, что сказал…

Все только пожали плечами. А потом удивился уже один Чванов, когда господин с рыжими усами как-то в упор спросил его:

— Мне кажется, что я когда-то встречал вас в обществе Ефима Петровича Середина?

— Да…

Доктор Брусницын, вероятно, вызванный разговором о согнутом пальце, прочитал целую лекцию специально о преступных аномалиях, как «морелевския уши» с приросшею мочкой, о «гутчинсоновских зубах», «седлообразном нёбе» и т. д.

Чванов вернулся в свой номер, как пьяный, хотя пил очень мало. Он имел дурную привычку подводить итог каждому прожитому дню, и каждый прожитой день в его жизни являлся каким-то минусом, особенно сегодняшний. Разве так можно жить? А вечер был прямо безобразен… Он слушал эти дурацкие баронские анекдоты, когда она томилась в двух шагах от него в полном одиночестве. Что они говорили! А он слушал, как настоящий идиот.

Возвращаясь к себе с номер, он встретил человека Арсения и спросил:

— Что это за господин, который играл с нами в карты?

— С рыжими усами?

— Да…

Человек Арсений только сделал руками широкий жест. Мало ли господ перебывает в кургаузе за лето. Он сделал глупое лицо и проговорил:

— Так, проезжающий…

— Но ведь у всех проезжающих есть какая-нибудь фамилия.

— Неизвестно-с, Пал Максимыч… Разные господа бывают.

И человек Арсений был сегодня глуп, как никогда.

Лежа в постели, Чванов долго прислушивался к каждому шороху в коридоре. Ему все казалось, что вот-вот постучат к нему в двери. Что теперь делается там, в номере Искрицких? Елена Григорьевна, наверно, не спит. Что она думает? У ночи свои мысли и свои чувства…

Он забывался чутким сном и просыпался несколько раз, пока не взошло солнце.

Его разбудил осторожный стук в дверь. Это была номерная горничная. Она имела такой испуганный вид, что Павел Максимыч сразу понял, что случилось что-то ужасное.

— Аркадий Евгеньевич… — бормотала горничная.

— Опять припадок?

— Никак нет-с… Приказали долго жить. Господин доктор уже там, а барыня послали за вами.

X

  Это была не смерть, а только глубокий обморок, предвестник смерти. Видел и понимал это один доктор Брусницын, заспанный, с измятым лицом и без галстука.

— Да, странный случай, черт возьми, — бормотал он, напрасно стараясь разжать чайной ложкой стиснутые зубы больного, чтобы влить какое-то лекарство.

Поведение доктора наконец взорвало Елену Григорьевну, и она резко заметила:

— Доктор, вы все время так странно себя держите, что можно подумать, что вы меня принимаете за отравительницу…

Он посмотрел на нее красными похмельными глазами и ответил совершенно спокойно:

— Сейчас трудно сказать что-нибудь определенное, но бывают странные случаи…

В этот момент в комнату вошел Чванов, и доктор посмотрел на него с улыбкой… Елена Григорьевна вышла в другую комнату, закрыв лицо платком, а доктор проговорил отеческим тоном:

— Павел Максимыч, послушайте моего совета и уезжайте отсюда сейчас же, а то наживете большие хлопоты. Предупреждаю вас по дружбе…

— Ни за что на свете! — ответил Чванов.

— Как знаете, конечно…

— Да, это уже мое дело.

Чванов повернулся и вышел. Елена Григорьевна стояла у балконной двери и беззвучно плакала, не отнимая платка от лица. Вздрагивали только ее плечи и поднималась грудь. Когда Чванов подошел, она протянула ему руку и прошептала:

— Я не знаю, зачем вас позвала… Но мне так страшно было оставаться одной… Всю жизнь одна…

Он молча поцеловал ее холодную руку. Она не отняла руки и продолжала рыдать.

— Распоряжайтесь мной, Елена Григорьевна… Вы знаете, что я все готов сделать для вас.

— О, да… знаю… И мне больно, что вы это говорите… говорите именно сейчас… Вы не знаете, что доктор подозревает меня в отравлении, и вы можете попасть в мои сообщники…

— Успокойтесь, все это вздор…

— Одна, одна, одна… — продолжала шептать Елена Григорьевна, не отнимая платка. — Боже мой, как я измучилась… я сойду с ума…

Вошла горничная со льдом на тарелке, и Елена Григорьевна пошла за ней в спальню. Чванов вышел на балкон и долго стоял, глядя на видневшийся в конце парковой аллеи краешек моря. Солнце уже поднялось, и с моря поднимался ветер. Слышался глухой гул прибоя. У Чванова все внешние впечатления больше не существовали, и он смотрел на море ничего не видевшими глазами. Искрицкий несомненно умрет, и тогда… Он, Чванов, так жаждал, чтобы Елена Григорьевна освободилась от своего позорного рабства, и вот это освобождение пришло само собой, но было что-то такое, что вносило в это освобождение неприятный элемент. Получилась та обидная свобода, которая напоминает милостыню.

Сколько времени Чванов простоял на балконе, он затруднился бы ответить. Это был какой-то сон наяву. Он мог уйти и не мог уйти. Самые противоположные чувства проходили в его душе, и он не замечал времени. В сущности, все было поглощено ей, этой странной и загадочной Еленой Григорьевной.

«А может быть, она самая обыкновенная авантюристка, — думал он и, припоминая мужа, опровергал самого себя. — Разве с таким лицом, с такими глазами могут быть авантюристки?»

Из этого полуобморочного состояния Чванова вывел голос доктора Брусницына:

— Finita la comedia…

— А… что?..

— Ваш друг отошел в лучший из миров.

— Умер?!.

— Да.

Подумав немного, доктор, раскуривая папиросу, прибавил своим обычным случающим тоном:

— А может быть, он сделал это хорошо, как человек, которому больше ничего не оставалось делать…

Чванов молчал, и доктор почувствовал себя неловко за свою собственную болтливость.

Искрицкий, действительно, лежал мертвый. Около его кровати сидела Елена Григорьевна, и ей все казалось, что он притворяется и что вот-вот его глаза откроются, а на губах появится презрительная улыбка. Она сидела и не смела шевельнуться, как загипнотизированная. В сущности, она тоже ничего не видела, как и Чванов, но с той разницей, что ей хотелось плакать и она не могла. В данный момент она даже забыла о позорных намеках доктора. Не все ли для нее равно? Ну, ее доведут до публичного позора, но ведь это — капля в море по сравнению с тем, что она никому не могла сказать. И тут же рядом смерть, — примиряющая, прощающая… Но ведь есть же молитвы праведников, святые слова утешения, есть искупление, жертва, подвиг?.. О, это все для других!

Приходил доктор Брусницын и говорил что-то такое о дезинфекции; приходил Чванов и опять предлагал свои услуги; приходила горничная, эстонка Эмма, и увела ее на балкон.

— Барынь будет сидеть, ветер будет дуть, — объясняла на ломаном языке добрая девушка. — У меня так же померла папаша… Сидела, ела картофель и — кнакс!.. У нас в номерах помирал один генерал и очень плакал… Богатый генерал, два дома, брильянтовое кольцо, собака-водолаз… И все-таки генерал умерла, как умерла моя папаша, у которой ничего не бывало.

Потом явилась полиция. С ней пришел и господин с рыжими усами. Он сильно волновался и несколько раз повторял:

— Я над этим господином работал целых три года… Выслеживал его по пятам и только что хотел арестовать, а он, назло мне, возьми да и умри.

Вскрыли таинственные чемоданы, о содержании которых не знала даже Елена Григорьевна, к чему господин с рыжими усами отнесся очень скептически. В чемоданах найдены были слесарные инструменты, склянки с ядами и наркотическими препаратами, разные костюмы, которых Аркадий Евгеньевич никогда не носил, подложный паспорт, фальшивые печати, одним словом — целый арсенал преступных приспособлений.

— Все это ему теперь не было нужно, — объявлял господин с рыжими усами. — Да, совершенно не нужно…

— Для чего же, в таком случае, он таскал с собой весь этот музей? — удивлялся доктор Брусницын, приглашенный к обыску в качестве эксперта по токсикологии.

— А привычка… Только люди с такими привычками могут быть настоящими преступниками, — объяснял господин с рыжими усами. — А это был редкий экземпляр…

Говорили о каком-то преступлении, которое лет двенадцать тому назад наделало на юге России много шума и виновник которого не был разыскан.

Была какая-то связь этого преступления с господином, у которого на левой руке средний палец был согнут, и господин с рыжими усами демонстрировал эту примету на еще неостывшем трупе Аркадия Евгеньевича.

— Да, это он, — повторял господин с рыжими усами.

На Елену Григорьевну никто не обращал внимания, кроме доктора, который сейчас был с ней как-то особенно вежлив. Только раз ее попросили указать вещи, принадлежащие лично ей, чтобы они не попали в общую опись имущества.

— У меня ничего нет своего, — ответила она с каким-то удивлением. — Решительно ничего.

Прошло целых три мучительных дня, пока не похоронили Искрицкого. Настоящая его фамилия, как оказалось, была Штальберг, т. е. та фамилия, которую он носил во время преступления. Так как Елена Григорьевна познакомилась с ним позже этого преступления, то ее даже не вызвали к следователю, ограничившись простым полицейским актом предварительного дознания.

— Странно, как это вы, живя с ним около шести лет, не знаете ничего о его прошлом, — заметил ядовито господин с рыжими усами.

Чванов все время находился около нее, стараясь быть ненавязчивым. Весь курорт сейчас только и говорил об этой таинственной парочке. Сложилась целая легенда о настоящей причине скоропостижной смерти Искрицкого, не совпадавшая, как все легенды, с составленным по этому случаю полицейским протоколом.

После похорон Елена Григорьевна оставалась еще целые сутки. Ей нездоровилось. Накануне отъезда Чванов едва мог заставить ее выйти вечером, когда уже стемнело и они не рисковали встретить кого-нибудь из знакомых, прогуляться по пляжу. Море было такое бурное, и волны с седыми гребнями лезли на берег. По небу неслись разорванные облака. Елена Григорьевна шла усталою походкой, опираясь на руку Чванова. Он говорил о завтрашнем отъезде, не решаясь ее спросить, куда она имеет в виду ехать. Вернее всего можно было предположить, что она вернется к матери.

— Я знаю, о чем вы сейчас думаете, — заговорила она, отвечая на его тайную мысль. — Куда я поеду? Да? И вы решили про себя, что я вернусь к матери.

— Да, вы угадали… Если бы вы по пути остановились отдохнуть в Москве… да… Так, недельки на две…

— Зачем?

— Пока напишете вашей матери и пока получите от нее ответ… Да, ответ…

Он растягивал каждое слово и остановился. Зонтик Елены Григорьевны чертил по мокрому песку какие-то кабалистические фигуры. Наступила неловкая пауза. Потом она повернулась к нему и проговорила всего одно слово:

— Договаривайте…

— Вы знаете, что я могу сказать…

Кабалистические фигуры под зонтиком сделали ряд зигзагов. Она несколько времени молчала, опустив голову.

— Мне трудно говорить с вами, Павел Максимыч…

— Да, я понимаю, что сейчас такой момент…

— Момент сам по себе, а так вообще…

— Но ведь вы хорошо знаете, что я мог бы предложить вам…

Опять пауза. Опять зонтик чертил по песку какую-то неразрешимую геометрическую задачу.

— Мне приходится дать вам ответ, — заговорила Елена Григорьевна пониженным тоном. — Я понимаю ваши намерения и вперед благодарю… Но вот какая дилемма: мой муж никогда не согласится на развод. Это раз… Затем, если бы он и согласился на развод, все равно я не могла бы быть вашей женой, потому что… потому что за мной слишком большое прошлое и я совсем не желаю отравлять вам жизнь. Я почти одних лет с вами, но вы сравнительно со мной совсем, совсем молодой человек… Вы еще ждете чего-то от жизни и в праве ждать. Вы встретите на своем пути хорошую, простую русскую девушку, и, право, не нужно быть особенно требовательным… А я… Что я вам могу дать? Измученная, жалкая, вся несчастная… Поймите, что любовь, основой которой является сожаление, не есть любовь… А вы, как хороший и добрый человек, по-хорошему жалеете меня и принимаете это чувство за любовь.

— А если вы ошибаетесь?

— Поверьте, что нет… Будемте просто друзьями и больше ничего. Какую бы пару мы могли с вами составить? Знаете, один мой знакомый лошадник говорил, что есть пара и есть просто две лошади. Вот именно последней комбинации я и не желаю…

Море глухо шумело, бросая на песчаную отмель гряды пенившихся волн. Было уже настолько темно, что они не видели лиц друг друга. Он взял ее за руку и тихо проговорил:

— Хорошо, будем довольствоваться черствым хлебом дружбы… Вот вы говорили о сожалении, а настоящая русская женщина именно жалеет, а не любит.

Она без слов пожала его руку.

XI

  Они вместе приехали в Москву. Чванов был счастлив, когда на доске в швейцарской «Славянского Базара» прочел: «Г-жа Середина». Ненавистная для него фамилия «m-me Искрицкая» умерла вместе с Аркадием Евгеньевичем. Елена Григорьевна ко всему относилась как-то пассивно, точно она сама себе была чужая. Средств у нее не было никаких, и это обстоятельство сделалось поводом к первой размолвке. Чванов не знал, как ему вывернуться из неловкого положения, и нес какую-то околесную.

— Вы не обижайтесь, Елена Григорьевна, что я буду платить по вашим счетам… то есть, это собственно мои счета, и я буду рад, если чем-нибудь могу служить вам. Да… А потом… да, потом мы как-нибудь сочтемся…

Она улыбнулась в первый раз после смерти Аркадия Евгеньевича и ответила не без ядовитости:

— О, конечно… Это будет самым лучшим и верным помещением для ваших миллионов.

— К сожалению, я только ношу фамилию миллионера, а в действительности имею…

— Мне совершенно не интересно знать, сколько вы имеете, — с неожиданной резкостью оборвала его Елена Григорьевна. — Да… Я знаю только одно, что господа миллионеры убеждены в своем исключительном праве купить все на свете, а прежде всего и после всего — купить женщину…

— Елена Григорьевна, вы меня оскорбляете…

— Нет, вы меня оскорбляете!.. Да… Вы не хотите понять даже такой простой истины, что есть такие вещи, о которых не говорят, особенно женщинам. Есть известная деликатность, которая удерживает человека… Одним словом, вы отлично понимаете, что я хочу сказать.

Он хотел что-то возразить и даже раскрыл рот, но она его перебила фразой, которая была для него ударом хлыста по лицу:

— А вот Аркадий Евгеньич не позволил бы себе сказать этого…

Чванов побледнел от этого незаслуженного им оскорбления, которое было особенно тяжело, потому что его нанесла любимая женщина. Он совершенно растерялся и не нашел, что ответить. Для него было ясно одно, именно, что Аркадий Евгеньевич лично для него еще не умер, и что тень этого ненавистного человека будет вечно стоять между ним и Еленой Григорьевной. При каждом недоразумении эта тень будет подниматься грозным призраком и отравлять все. Ведь она его любила, а женщины не забывают своих первых чувств.

Пока Елена Григорьевна остановилась в Москве временно, и Чванов не знал ее планов относительно будущего, кроме того, что его судьба неразрывно связана с нею. Он принадлежал к типу тех мужчин, которые по натуре не способны менять своих привязанностей.

— Моя мечта — иметь маленькую-маленькую комнатку и жить своим трудом, — любила говорить Елена Григорьевна, когда на нее нападало мечтательное настроение. — Я завидую самой несчастной швее и даже каждой кухарке. Что может быть лучше честного труда?

Слушая эти речи, Чванов только ежился, потому что не верил им. Это было для него очень грустным открытием, именно, что Елена Григорьевна, на которую он готов был молиться, способна была лгать и лгать без малейшего стеснения, потому что сама верила этой лжи. Впрочем, он как-то умел извинять эту ложь, как ее извиняют любимым детям. Просто перевес фантазии, специально-женская впечатлительность и наконец желание найти выход из своего положения.

Странно, что прежних душевных разговоров как не бывало, и Чванову казалось, что перед ним совсем другая женщина. Некоторые странности в характере Елены Григорьевны он объяснял ненормальностью ее положения, начиная с этого проживания в номере шикарной гостиницы и кончая тем, что они, несмотря на близость, не могли говорить друг другу «ты». Как-то раз в минуту откровенности Чванов предложил ей переехать жить к нему в дом, что вызвало целую бурю.

— Вы хотите, Павел Максимыч, похвастаться перед родными и знакомыми, какую приобрели себе содержанку? — говорила она со слезами на глазах. — Недостает только, чтобы о наших отношениях говорила вся Москва и на меня указывали пальцами…

— Я буду хлопотать о разводе…

— Еще того лучше: все будут говорить, что миллионера Чванова погубила какая-то авантюристка… Наконец мой муж никогда не согласится на развод, что вам небезызвестно. А потом, я как-то совсем не думаю о будущем… Будет, что будет, а пока будем довольствоваться настоящим.

Это настоящее выражалось в том, что Чванов являлся в «Славянский Базар» ежедневно, как на дежурство. Его уже знали все официанты, коридорные и горничные, а швейцар встречал, как своего человека. Последнее особенно возмущало Чванова, тем более, что ему часто приходилось дежурить в общей зале, где он дожидался Елену Григорьевну к завтраку, к обеду или ужину. Буфетчик и управляющий, как и швейцар, смотрели на Чванова тоже как на своего человека, и у него даже был свой стол и свой официант, очень ловкий услуживающий человек, сумевший «привеситься» главным образом к барыне. Елена Григорьевна не любила завтракать и обедать у себя в номере и являлась в общую залу каждый раз в новом костюме. Она умела одеваться и обращала на себя общее внимание мужчин и завистливые взгляды женщин, что льстило самолюбию Чванова.

Раз за завтраком к ним подошел доктор Брусницын, остановившийся проездом с юга в Москве. Он похудел и как-то еще больше обрюзг и постарел.

— Здравствуйте, многоуважаемые, — говорил он, сдерживая одышку. — Вот не думал вас встретить здесь…

— Я в Москве только проездом, — ответила Елена Григорьевна. — Мне здесь холодно.

— А я еду умирать на север, — спокойно объяснил доктор, просматривая карточку кушаний. — Вся машинка испортилась, а главное — сердце…

— Нужно лечиться, Егор Иваныч, — советовал Чванов.

— Э, батенька, доктора лечат только других. Лично я предпочитаю принять смерть от руки Божией, а не человеческой…

Чванов все время чувствовал, что доктор присматривается к нему, и старался не встречаться с ним глазами. А вдруг милейший толстяк-доктор прищурит один глаз, а другой подмигнет. Дескать, ловко вы, молодой человек, такую аппетитную штучку приспособили… У доктора бывали моменты какого-то вульгарного легкомыслия. Штучка миллионера Чванова — только этого недоставало. Елена Григорьевна, наоборот, не испытывала ни малейшего смущения, а, наоборот, успела за завтраком сказать доктору несколько крупных колкостей.

— А где этот ваш друг, господин с рыжими усами? — спрашивала она. — Мне он очень понравился…

— Какой же он мой друг… — оправдывался доктор, нимало не смущаясь. — Простое табльдотное знакомство… Оказался каким-то сыщиком. Ах, кстати… гм… Впрочем, это все равно.

Доктор хотел рассказать о том, что говорили на юге по поводу смерти Аркадия Евгеньевича, но вовремя удержался. Он удовлетворился тем, что еще поговорил о своей собственной смерти, которая, по его расчетам, должна была случиться в феврале будущего года. Чванову казалось, что он смотрел на него с сожалением и догадывался о том иге, которое он нес.

XII

  Елена Григорьевна в номерах «Славянского Базара» прожила всю зиму. По неделям на нее находило какое-то оцепенелое состояние, когда она даже не хотела одеваться, а в капоте лежала на диване с книгой в руках. Это было не чтение, а просто желание как-нибудь убить ненавистное время. В такие моменты оцепенения к ней лучше было не подходить. Кстати она приобрела какой-то особенный грубый тон в обращении с Чвановым и третировала его на каждом шагу. Это было совершенно непонятное для него превращение, и он чувствовал себя глубоко несчастливым. Но являлся светлый промежуток, и он забывал все. О, как она умела быть женщиной в такие светлые моменты, и Чванов начинал надеяться, что со временем он ее переделает, устроит развод, и жизнь пойдет совершенно по-другому. Часто ему хотелось сказать ей столько хорошего, поделиться с ней своими заветными мечтами и вообще этим путем вывести ее на новую дорогу. Ведь она хорошая, вся хорошая, если бы не это несчастное нелегальное положение в настоящем и не тяжелое прошлое. Чванов переходил от надежды к отчаянию и от отчаяния к надежде.

— Время — самый справедливый человек, — утешал он себя известною итальянскою пословицей.

Чвановский дом точно спрятался в одном из глухих переулков Замоскворечья. Это были хоромы старого купеческого стиля с высокою железною крышей, с узкими окнами-амбразурами, с глухою каменною стеной вместо забора, глухим запущенным садом, множеством совершенно ненужных хозяйственных пристроек и заросшим зеленою травой большим двором. Внутри оставалось все в том же виде, как было при стариках. Чванов ничего не трогал и занимал вверху всего две комнаты, одна из которых была его рабочим кабинетом и библиотекой. У него была единственная слабость, это — книги, и он ничего не жалел, составляя свою библиотеку из дорогих и редких книг на трех языках.

Всем домом правила нянька Агафья, которая нянчила Павла Максимовича, а внизу жила глухая старуха-тетка, посвятившая себя посту и молитве. Чванов чувствовал себя в этой допотопной обстановке, совершенно чужим человеком и не продавал дома только из сожаления к двум старушкам. Его удивляло то, что эти отшельницы знали почти все, что делалось в Москве, а главное, какими-то неведомыми путями разведали об его отношениях к Елене Григорьевне.

— Уж ехал бы ты лучше в свою заграницу, — с какой-то особенной суровостью советовала ему нянька Агафья, считавшая его все еще маленьким. — Чего зря в Москве болтаешься…

— Мне и в Москве хорошо…

— Ну, уж ехал бы…

Старуха прямо не договаривала всего до конца и только вздыхала. Зато, прибирая утром комнаты, она ворчала себе под нос:

— Мало ли худых людей на белом свете… А другая баба навяжется, так без смерти смерть… Лукавые есть бабы, особливо когда попадется денежный человек…

— Да это ты про кого, няня?

— А так, летела мимо сорока да на хвосте принесла… Измалодушествовался ноне народ в Москве, сами себя потеряли и концов не могут найти. Ну, вот старуха и ворчит!.. Нечего взять со старухи…

В одно прекрасное утро нянька Агафья не вытерпела и выложила все на чистоту, до обвинения Елены Григорьевны в отравлении любовника включительно. Чванов страшно рассердился и даже затопал на няньку ногами.

— Молчат и не сметь повторять подобных глупостей! — кричал он. — И какое кому дело до меня?!

— Вот, вот это самое и есть… Добрым-то людям на тебя со стороны жаль смотреть, как ты пропадом пропадаешь у своей-то жар-птицы.

Разве можно было сердиться на выжившую из ума старуху, кричать на нее и даже топать ногами? Чванову ужасно было совестно, когда он опомнился и пришел в себя. Да, он уже не был он, а кто-то другой, неизвестный и чужой. Потом он видел заплаканное старушечье лицо и говорил:

— Няня, ведь у каждого своя судьба? Да?

— Ах, голубчик… Пашенька… Ежели, напримерно, родители-то поглядели бы на тебя…

— Хорошо, хорошо… Будет, няня. Я никому зла не делаю и не желаю делать, а остальное — пустяки.

И Чванову было совестно. Откуда приходит это таинственное чувство совести, как оно складывается, нарастает и проявляется, и что такое само по себе? Взять хоть этот старый чвановский дом, пропитанный тугими и неуклонными традициями старины, а он казался сейчас Чванову каким-то молчаливым протестом, тем старым-старым человеком, который затаил в себе свои истинные мысли и чувства и смотрит на легкомысленную молодежь с снисходительною улыбкой. Что-то чувствовалось недосказанное, какое-то неудовлетворенное стремление к какой-то правде, и конечный результат — эти две старушки, жившие мыслью о близкой смерти. Чванову невольно напрашивался, в виде контраста, определявший собственную смерть доктор Брусницын, неверующий, жалкий и фальшивый.

Есть «чувство дома», именно то чувство, которое переживает свившая свое гнездо птица, и Чванову казалось, что когда-нибудь разваливавшийся купеческий дом оживет, согретый улыбкой любимой женщины. Он уже отделил этой женщине ее комнаты и мысленно обставил их сообразно требованиям современного комфорта. Ему нравились эти мысли, потому что с ними связывалась мечта о будущем. Ведь так нельзя было жить и не стоило. У Чванова давно была мечта приобрести маленькое именьице, именно маленькое, где он мог бы устроить и школку, и фельдшерский пункт, и небольшое опытное хозяйство, как живую сельскохозяйственную школу для окрестного населения. И жизнь была бы полна, особенно если бы работа шла рука об руку с любимым человеком. Сейчас Чванов не выдавал своих тайных планов и выжидал удобного момента. О, такой момент наступит, он должен быть…

— Ты бы, Павел Максимыч, поменьше сидел в своем кабаке, — говорила как-то няня Агафья, провожая его утром из дома.

— В каком кабаке, няня? Что вы такое говорите?

— А вот такое… Днюешь и ночуешь там, а когда над тобой же смеются: «Наш сиделец пришел»… Легко этакие слова слушать?

— Няня, да откуда вы все это можете знать? — удивлялся Чванов, стараясь сдержать гнев.

— Слухом земля полнится, голубчик, а в Москве не спрячешься… У нас в суседях, значит, куфарка, а у этой куфарки, значит, родная племянница в горничных служит в «Базаре», ну, вот тебе и все, как на ладоньке. Все тебя жалеют…

Чванову сделалось вдруг жутко, точно его что придавило. Он даже ничего не ответил старухе-няньке, а молча повернулся и пошел своею дорогой. Э, пусть все смотрят и смеются. Все равно, возврата нет и не будет.

XIII

  …Время шло. Елена Григорьевна почти каждый день уезжала куда-нибудь в театр, конечно, в сопровождении Чванова. Он достал абонемент в оперу, в Малом театре у них тоже была своя ложа, — Елена Григорьевна не выносила партера. В театре она точно просыпалась от своего оцепенения и делалась прежнею Еленой Григорьевной, удивительно милой и простой. Она плакала, как институтка, когда играли что-нибудь грустное, и смеялась до слез в комических сценах. Чванов терпеть не мог опер с их бессмысленным содержащем, бессмысленным кривлянием знаменитых артистов и вообще с их удручающей и принижающей пошлостью, прикрытою словом «искусство». Они постоянно спорили на эту тему, и Елена Григорьевна снисходила до того, что допускала возражения.

— Может быть, вы и правы, Павел Максимыч, но эта пошлость производит на меня глубокое впечатление.

— Да, конечно, о вкусах не спорят, но есть границы всему.

— Ведь и жизнь, если разобрать, тоже пошлость, только не такая яркая… Мне кажется, что люди живут только по привычке жить. Сознание усыпляется сутолокой ежедневных мелочей, обманом собственных ощущений и вечною скукой.

После спектакля они уезжали куда-нибудь поужинать, чаще всего в «Эрмитаж». Елена Григорьевна обыкновенно сохраняла хорошее расположение духа, и со стороны все могли полюбоваться этой счастливою парочкой. Раз, в одну из таких хороших минут, Елена Григорьевна вся съежилась и проговорила:

Он здесь…

— Кто?

— Муж… Вон столик налево, у окна.

— Что же, вы его боитесь?

— Не боюсь, но мне как-то совестно с ним встретиться… А впрочем…

Ее неожиданно охватило любопытство. Что он может с ней сделать, в самом деле? Решительно ничего… Относительно «совестно» она прилгала, потому что никогда не уважала этого человека.

— Вот что, Павел Максимыч, — проговорила она с веселою улыбкой. — Он сидит один, и, кажется, ему скучно. Идите и позовите его к нам… Все-таки не чужой человек. Мне даже жаль его, бедненького…

— Это каприз, Елена Григорьевна…

— Ну, голубчик, сделайте это для меня… Мне ведь неудобно подойти к нему. Пожалуйста, голубчик…

— Хорошо, сделаю по-вашему, но только это ваше желание…

Середин сидел за своим столиком в большом раздумье, так что даже не заметил, как подошел к нему Чванов.

— Здравствуйте, Ефим Петрович…

— А… что? Ах, это вы, молодой человек… Очень рад вас видеть. Присаживайтесь, пожалуйста…

Он крепко пожал руку Чванова и пытливо посмотрел ему прямо в глаза.

— Меня послала к вам Елена Григорьевна… Мы сидим вон там… Она желает вас видеть.

Елена Григорьевна встретила мужа с самой предупредительной улыбкой и сразу заметила в нем большую перемену. Он как-то опустился и точно выцвел. В глазах стояла тревога. Вообще получалось то, что называется почтенным подержаным джентльменом. Видимо, в его жизни произошел какой-то крутой переворот, и переворот не в его пользу.

— Я недавно узнал, что вы здесь, — мягко и немного заискивающе заговорил Середин, как-то неловко усаживаясь на стул. — И хотел как-нибудь завернуть к вам… да.

— Очень рада буду вас видеть, Ефим Петрович.

Чванов сделался свидетелем самой милой встречи супругов, добрых знакомых, и решительно не понимал, чего хотела Елена Григорьевна. Он очутился в самом дурацком положении.

— А я переехал в Москву, — рассказывал Середин. — То есть переехал пока… У меня есть одно дело, от которого зависит все. Вообще много неприятных хлопот…

— Извините за нескромный вопрос, Ефим Петрович, — заговорила Елена Григорьевна с деловым видом. — У вас ведь есть вторая семья… да?.. Неужели вы ее оставили там, на юге?

— Гм… Пока еще ничего неизвестно, где я и сам устроюсь, поэтому, конечно, они остались там.

— И много «их»?

— Две девочки и мальчик.

— А она? Мне очень хотелось бы видеть свою преемницу. Вы не обижайтесь на меня, Ефим Петрович, за такое любопытство…

Он только посмотрел на нее умоляющими глазами. Она поняла, что он потерял службу и бросил свою семью на произвол судьбы самым бессовестным образом, что и было в действительности.

— Я в Москве тоже пока… — заговорила Елена Григорьевна, нарушая неловкую паузу. — Вы, вероятно, тоже слышали, что Аркадий Евгеньич скоропостижно скончался прошлым летом.

— О, да… Читал об его смерти даже в газетах. Да, читал и не верю тому, что о нем писали… О мертвом можно все написать…

Эта деликатность тронула Елену Григорьевну, и она сдержала вздох.

— Да, хороший был человек, — продолжал Середин, наблюдая Чванова. — А главное, какая цельная натура… Мощный характер. Нет, не верно, что про него рассказывают на юге…

Чванова удивило, когда он взглянул на Елену Григорьевну: у нее на глазах выступили слезы. А Середин, точно назло, продолжал говорить об Аркадии Евгеньиче, припоминая разные эпизоды своих встреч с ним.

— Помните, Елена Григорьевна, как мы втроем обедали вон за тем столиком?

Середин усердно прихлебывал из своего стакана шампанское и заметно начал хмелеть. Подогретый вином, он точно весь распустился. Под конец ужина он не утерпел и рассказал о таинственном деле, которое его задерживало в Москве.

— Со службы, говоря откровенно, меня прогнали… да… За последнее время я сильно опустился и, конечно, сам во всем виноват. И никого не виню… Начинать службу с первой ступеньки поздно… Да… У меня сохранились кое-какие сбережения, и я хочу приобрести себе где-нибудь под Москвой небольшой клочок земли и буду жить трудом собственных рук…

У Чванова даже под ложечкой засосало, когда Середин заговорил его собственными мыслями. Да, он, Чванов, думал то же самое, что сейчас говорил Середин, и основанием этих мыслей служило одно и то же, именно, скромное желание уйти куда-нибудь от самого себя, как это бывает с больными, которые хотят с переменой места убежать от болезни.

— А ведь хорошо, — резюмировала Елена Григорьевна, перебивая мужа. — Возьмите меня, Ефим Петрович, в экономки…

Эта выходка даже не показалась смешной, и Середин ответил совершенно серьезно:

— Нет, Елена Григорьевна, без шуток — я живу этими мыслями… Моя последняя козырная карта…

XIV

  Появление Середина усилило страдания Чванова и сделало его положение невыносимым. Елена Григорьевна точно прикармливала мужа, и Чванов испытывал первые муки ревности. Елена Григорьевна потихоньку от него назначала мужу свидания, и это больше всего мучило Чванова. Они о чем-то говорили между собой, чего он не знал, у них были какие-то общие интересы, проявлялось что-то сближающее до того, что Елена Григорьевна в присутствии Чванова начинала жалеть мужа.

— Я начинаю жалеть беднягу, — говорила она. — Он плохо кончит…

— Вероятно, так же, как все мы.

— Вы думаете?

— Почти уверен.

Она вызывающе улыбнулась и переменила разговор, как это делают с гостями, которые не умеют себя держать.

Середин быстро освоился со своей новой ролью и начал относиться к Чванову покровительственно, как к начинающему молодому человеку. Когда Елена Григорьевна была недовольна Чвановым, он заводил речь об Аркадии Евгеньевиче. Эта тема оказалась неистощимою и варьировалась на тысячи ладов. Подавали кушанье, — Аркадий Евгеньевич любил его или не любил, — мелочи домашней обстановки, костюмы Елены Григорьевны, удовольствия — все мерялось Аркадием Евгеньевичем.

С каждым днем Середин делался смелее и под хмельком пускался в самую обидную откровенность.

— А признайтесь, Павел Максимыч, достается вам от Елены Григорьевны? — спрашивал он, подмигивая. — Кто бы мог думать, что у нее окажется такой характер…

— Нам, Ефим Петрович, лучше не поднимать подобных тем…

— Отчего же? Я давно примирился со своей ролью мужа в отставке и могу смотреть на вещи совершенно беспристрастно… Помните, как Аркадий Евгеньич держал ее в ежовых рукавицах? Хе-хе… Что же, было такое дело, и я знаю, что он ее бил. Да, бил. А она и сейчас не может вспомнить о нем без слез. Вот тут что-нибудь и поймите… Надо мной она просто издевается, как и над вами. А отчего? Недостает у нас с вами, батенька, характера, а, по итальянской пословице, орехи, ослы и женщины требуют жестких рук.

Выведенный из терпения, Чванов спасался самым постыдным бегством, чтобы избавиться от этого старого негодяя. Он только потом находил остроумные ответы ему и ей и оказывался действительно находчивым, ловким и остроумным. Но эти минуты тяжелого раздумья проходили, один ласковый взгляд Елены Григорьевны — и все забывалось до следующего раза. Каждая ласка, каждая улыбка, каждое милое слово покупались слишком дорогою ценой.

Настроение самой Елены Григорьевны было крайне смутное, вернее сказать, она даже не понимала, что с ней делается и как вышло, что она сблизилась с Чвановым. Да, он хороший, добрый и умный человек, но все-таки она его не любила и не могла к нему привыкнуть. Ей часто казалось, что вот-вот войдет к ней в комнату Аркадий Евгеньевич, посмотрит кругом прищуренными глазами и скажет всего одну фразу:

— Это что такое?!

Всего удивительнее для нее самой было то, что та ненависть, с которою она относилась еще так недавно к нему, ненависть, близкая к преступлению, как-то отпала сама собой, обиды были забыты, и оставалось только одно, именно, что он ее действительно любил, как другие не могут полюбить. В нем была эта властная, покоряющая мужская ласка, была та энергия, которая не останавливается ни перед чем, только с ним она испытывала моменты жгучего счастья… И сейчас же является его преемником Чванов. Боже, как она презирала и ненавидела себя и вымещала собственный позор с женскою логикой на нем. Ее захватило чувство власти, женского деспотизма и мелкой женской жестокости, точно она мстила какому-то несправедливому и злому божеству. Беззащитность Чванова ее еще сильнее раздражала. Этот несчастный даже ни мог рассердиться на нее по-настоящему и готов был просить прощения за нанесенные ему же оскорбления.

В сущности, после тихого домашнего рабства, какое она переживала замужем, после бурной власти Аркадия Евгеньевича, сейчас Елена Григорьевна переживала опьяняющее состояние собственного деспотизма. Для нее ничего невозможного не было, и каждое ее слово являлось законом. Когда, огорченный какой-нибудь новою выходкой, Чванов уходил, ей хотелось его вернуть, приласкаться и наговорить тех безумных слов, какие понятны только одним влюбленным. А когда он возвращался, — увы! этих чудных слов, этого воляпюка любви уже не было. Елена Григорьевна часто упрекала себя за жестокость и все-таки не могла быть другою. Да, не прошло еще и года после смерти Аркадия Евгеньевича, и она не узнавала сама себя. Боже мой, давно ли она сама пресмыкалась как червь и ловила каждый взгляд?.. А теперь? Сознание собственной силы делало ее жестокою.

Появление мужа являлось в этой цепи психологических моментов последним звеном. Сейчас, наблюдая его, Елена Григорьевна никак не могла понять, как в свое время этот человек являлся в ее жизни последним словом. Ведь, в сущности, это — олицетворенное ничтожество, как большинство так называемых корректных мужей, которые для своих жен являются государством в государстве. Когда-то она по целым часам ждала его возвращения со службы, старалась по-бабьи угодить ему каждой мелочью домашнего обихода, скучала по нем и была уверена, что другой жизни нет и не может быть, и что все за свете живут так же, хотя природа и распределила свои блага между мужчинами и женщинами крайне несправедливо.

И вместе со всем этим у Елены Григорьевны просыпалась какая-то непонятная для нее самой жалость к мужу. Может быть, он и сделался таким благодаря ей. А за ним стояла брошенная семья, в возникновении которой она тоже была отчасти виновата. Она несколько раз заводила с мужем разговор на эту тему, но он отделывался общими местами и даже что-то такое острил.

— И вас это не мучит, Ефим Петрович?

— Как вам сказать… Конечно, неприятно. Но чем я виноват, если не сошелся со своей второю женой характером?

— А дети?

— Я посылаю на их воспитание, сколько могу.

— Но ведь они вас ждут? Не ваших денег ждут, а вас… Я убеждена, что, уезжая, вы сказали им, что уезжаете не надолго, по делам. Да?

— И я, действительно, уехал по делам…

— Вы не думаете о них, когда видите других детей, не видите их во сне?

— Как вам сказать… В этих случаях у каждого свой характер.

Раз Елена Григорьевна с резкой откровенностью проговорила:

— Знаете, я убеждена, Ефим Петрович, что вы и денег не посылаете детям… да. Вы — погибший человек…

Он сделал какое-то глупое лицо и ответил почти с нахальством:

— Я не требую отчета у вас относительно вашей личной жизни и сам не считаю себя обязанным давать отчет.

XV

  Павел Максимович Чванов был счастлив… Это было 3-го апреля утром, когда он шал пешком в «Славянский Базар». Он поднялся рано утром и не знал, как убить ему время до 12-ти часов, когда просыпалась Елена Григорьевна. Московская весна уже вступила в свои права. Солнце светило так любовно и ласково, вызывая всюду жизнь, движение и радость. Но дороге из своего Замоскворечья Чванов зашел в Кремль, чтобы убить не желавшее двигаться время, и долго любовался Москвой. Не страдая квасным патриотизмом, Чванов не мог не любоваться родным гнездом, в котором сконцентрировалась вся русская сила.

«Да, хорошо», — думал Чванов вслух, рассматривая свое Замоскворечье.

И все было, действительно, хорошо, и все отвечало радостному настроению Чванова. У него даже тихо кружилась голова, а лицо распускалось в улыбку. Все счастливые люди имеют немного глупый вид, я их счастье, что им некогда смотреться в зеркало. Счастье Чванова началось вчера после обеда. Середина, против обыкновения, не было. Елена Григорьевна имела серьезный и задумчивый вид. За кофе они разговорились, как давно не говорили, — просто, душевно, искренно. Это было что-то новое и неожиданное.

— Ах, как мне нужно вам сказать много-много, — несколько раз повторила Елена Григорьевна. — Ведь я скоро уезжаю из Москвы…

Конечно, она только из вежливости говорила об одной себе, как делала и раньше.

— Теперь отлично на юге, — поддерживал эту мысль Чванов. — Можно взять весну на южном берегу Крыма, только не в Ялте…

Она отрицательно покачала головой.

— Впрочем, это будет зависеть от вас, — поспешил согласиться Чванов.

Они говорили о прелести жизни в глухой провинции, о своем маленьком-маленьком уголке, где никому и ничего неизвестно и где можно начать жизнь сызнова. Время летело незаметно, и оба удивились, когда часы на камине пробили одиннадцать.

— Вам, голубчик, пора домой, — предупредила Елена Григорьевна.

Когда он вышел в коридор, она вернула его, крепко обняла и, целуя, прошептала:

— Не думайте, милый, дурно обо мне… Я совсем не такая нехорошая, как вы думаете…

Опять объятия и поцелуи. Это была еще первая нежная сцена между ними, и Чванов вышел на улицу пьяный от счастья. Он даже пошатывался и несколько раз протирал глаза, точно не мог проснуться.

Да, все это было, и Чванов почти не спал целую ночь. Он лежал в своей постели и улыбался. Боже мой, как она была хороша, и как он ее бесконечно любил!

Как мы уже сказали, апрельское утро было бесконечно, и Чванов пришел в «Славянский Базар» ровно в одиннадцать часов утра, т. е. раньше срока ровно на нас. Проходя в общую залу, Чванов успел заметить, что артельщики, принимавшие платье в передней, сегодня были как-то особенно милы. И буфетчик тоже был мил, и услуживающий официант мил.

— Эге, господин Чванов? — остановил его знакомый голос, когда он проходил к своему столику.

Это был знакомый по Гунгербургу барон фон-Клакк. Он жестом пригласил Чванова к своему столику, даже сам подал ему стул.

— Давненько не видались… — говорил барон, расправляя свои кошачьи усы. — А знаете, доктор Брусницын сдержал свое слово.

— Да?

— Как же, как сказал. Сказал, что умрет в феврале нынешнего года, — так и сделал… Это очень порядочно…

Известие о смерти доктора не произвело на Чванова никакого впечатления. Какой доктор Брусницын? Что ему вздумалось умирать именно в феврале, когда так холодно?

— Да, он сдержал свое слово, как должен делать всякий порядочный человек… А я, знаете, уже успел заказать поросенка с хреном, фаршированный калач… Ведь эти вещи можно получить только в Москве.

Чванов не слушал этой баронской болтовни и совершенно невежливо посмотрел на часы два раза. Было всего еще двадцать минут двенадцатого.

— А помните этого сыщика с рыжими усами, с которым мы играли в карты в Гунгербурге? — продолжал барон и захохотал с какой-то особой фамильярностью.

В этот момент официант подал Чванову на серебряном подносе два письма.

— От барыни, — коротко объяснил он.

Чванов разорвал конверт дрожавшими руками и прочел:

«Милый, дорогой Павел Максимович, когда вы будете читать это письмо, я уже буду далеко… Проститься с вами лично я не имела силы… Прощайте, прощайте, дорогой, милый, и не поминайте меня лихом… Я пишу это письмо, и меня душат слезы… Но нужно быть решительной, а я уже давно решила. Я уезжаю на юг с мужем… Не удивляйтесь и не осуждайте. Причин для этого шага достаточно. Оставаться в Москве я не могла, чтобы напрасно не мучить вас… Мне больно говорить вам, как вы хорошо и безгранично меня любили и как я этого не заслуживала. Напомню вам наш разговор перед отъездом из Гунгербурга. Я говорила вам, что мне нечем любить, что я устала, что я никого не могу любить… Вы были другого мнения, и вы знаете, к чему это повело. Боже мой, что я выделывала с вами, и как мне сейчас стыдно… Сейчас приступаю к искуплению всех своих ошибок. Именно, я еще могу поднять на ноги мужа и спасти его от окончательного падения; затем на моей совести лежит брошенная им его вторая семья, которую он бросил на произвол судьбы, затем… Милый, дорогой, вы не знаете, как мне трудно было расставаться с вами, но это необходимо, — я не желаю губить вашу молодую жизнь, потому что не могу сделать вас счастливым. Вы погорюете, посердитесь на меня и… согласитесь со мной, что я была права. Мы повидаемся с мамой, а потом уедем куда-нибудь в глушь, чтобы начать новую жизнь. Еще раз: не презирайте и не проклинайте меня. Буду нам писать. Прощайте, милый, дорогой…
Всегда ваша Елена».

  Второе письмо было от Середина, который писал лаконически:

«Дорогой друг Павел Максимович, во всей всемирной истории это, кажется, первый случай, когда муж похищает собственную жену, — и этот муж — ваш покорнейший слуга. Да, бывают сны, а наяву чудней… Кстати, я остаюсь вам должным около шестидесяти рублей, каковые и вышлю почтой. Жму вашу руку и желаю всего лучшего.
Весь ваш Ефим Середин».

  Чванов побледнел, как смерть, перечитывая эти роковые для него письма. У него кружилась голова, а перед глазами плыли какие-то красные пятна. Половины прочитанного он не понимал и перечитывал снова.

— А вот и фаршированный калач!.. — радостно заявил барон фон-Клакк, когда официант подал закуску. — Только с чего начать: с поросенка или с калача? Как это у вас делается в Москве, господин Чванов?

Но Чванов поднялся и, не отвечая на вопрос, направился к выходу. Официант догнал его со шляпой уже в передней. Чванов как-то особенно нахлобучил шляпу на голову, махнул рукой и навсегда вышел из «Славянского Базара». Он походил на угря, с которого живьем сняли кожу.

1901