Елизавета Милицына «Утрата»

Смеркается… Весенний туман окутывает избы, скрывает движение на улице и смягчает все звуки. Земля еще не просохла; пахнет оттаявшим навозом и дымом от прокопченных соломенных крыш. На завалинке избы, выделяющейся своею белизною из потемневшего ряда соседних строений, сидит женщина в белом платке и белом шушпане. Энергичное, с тонкими чертами, лицо ее бледно, губы крепко сжаты. Она не замечает остановившихся неподалеку двух баб, перешептывающихся о чем-то и, очевидно, желающих, но не решающихся, подойти к ней. Наклонивших вперед всем корпусом, и как бы застыв со сложенными на коленях руками, куда она смотрит? Что она видит там за селом, в потемневшем поле? И какую мучительную думу скрывает ее затуманенный взгляд?.. Земля уходит от нее куда-то, теряя свои очертания; на место ее из тумана выплывают какие-то видения. Вот они разлились по всему полю. Она вздрагивает всем телом, отворачивается, делает движение, словно желая встать, и опять опускается на завалинку, кутается в свой шушпан, и снова к чему-то приглядывается.

Вон возвращается с поля ее муж, идя рядом с лошадью и держась за обжи опрокинутой сохи; сзади устало плетется молоденькая кобылка, лениво волоча за собою борону. Подъехав к избе, он медленно отпрягает лошадей и, отворив ворота, пускает их во двор, медленно подходит к крыльцу, умывается из висящего на нем двуногого глиняного рукомойника и, взглянув на завалинку, молча садится рядом с женою. Та рассеянно оглядывает его лицо, с светло-рыжею бородою и длинным прямым носом, покрытым оспенными знаками. Большое выпуклое бельмо, на правом глазу его, и вопросительный взгляд голубого левого, останавливают ее внимание. Напряженное лицо ее принимает обычное выражение, и она равнодушно отворачивается. Муж, поникнув головою, продолжает молчать… Душно. Сырой воздух словно пропитывает все тело и темною мглою ложится окрест.

— Бабы тут подходили, — как бы вспоминает женщина и поворачивается к мужу, — Иваниха Андрияшу нашего во сне видела. В темном погребе лежит он, мое дитятко… и по этих пор в воде, — показала она на шею. — Скажи, говорит, моей мамушке, штоб не убивалась она по мне, не плакала больше, а то потопит она меня в слезах, захлебнусь я.

— Ты бы с батюшкой поговорила, — мягко замечает муж. — Смотрю я, дюже ты тоскуешь… Вы, мол, ученые, вы все знаете, а мы люди темные… Как по книгам-то?..

— Спрашивала, — отозвалась женщина.

— Што ж он?

— Ничево, говорит, по книгам ты не поймешь, видно сердце твое тебя научит.

— Ишь ты?.. Поговорила бы еще с кем.

— Куда бросишься-то, никаво ведь нету, — порывисто произнесла женщина. — Меня и люди судят… Говорят бабы: ум у меня помутился, — как бы вскользь, равнодушно добавила она. — Велели двенадцать крестов на шею повесить и носить три дня, а опосля того раздать… горе, мол, твое разделится… Кто говорит: землю с его могилки пить; разное говорят… А мне Филипп… чудится мне нехорошее, — немного помолчав и стараясь унять нервную дрожь, начала она снова. — Може и вправду темно там, как в погребе?.. И нет ничево!.. Бога нет, — пояснила она испуганным шепотом и как-то вся съежилась, с головою накрываясь шушпаном.

Наступило молчание.

— Нет, живым похоронили его, живым, — вскрикивает она, поднимаясь и сбрасывая с себя шушпан. Лицо ее пылает, черные глаза горят острым, беспокойным блеском.

— Анна! Опять ты за свое? — вглядываясь в жену, говорит Филипп и берет ее за руку. — Румянец-то застыл у него, понимаешь — застыл. Сказано — болесть такая.

— Обиждаюсь я на Бога, вот как обиждаюсь… Зачем Он взял его? — задыхаясь и выдергивая руку, заговорила Анна. — Аль ему у нас плохо было: не емши, раздет, разут?.. Мало Ему других?.. Вот они бегуют, голодные, — указала она на игравших у соседней избы ребятишек. — Молят ведь… молят, штоб их прибрал… а они все живут, все живут… Ох, и ненависно мне на них, — прошептала она, опускаясь на завалинку. — Передушила бы всех!..

— Анна! Вспомни — Бог-то не совсем обидел нас; Маришка ведь у нас.

— Маришка? — с озлоблением выкрикнула Анна. — Што Маришка?.. Гулевая она у меня!.. Нет у меня тово к ней…

Филипп растерянно взглянул на жену, снял почему-то шапку и стал ее мять в руках.

— Ин, вот што, Анна, — заговорил он несколько взволнованно, — што о том говорить… нечево старое подымать… — и, переложив шапку на завалинку, стал прибивать ее рукою к земле, приговаривая: — Што уж там… чево поминать… так-то… — заключил он, решительно опуская на шапку руку. — А урекать грех… обидно будет, Анна… Для мине оно — дитё… потому — мила она мне… Што то было, што это — все едино.

И, вздохнув, он надел шапку и замолчал.

Анна опустила голову и тоже примолкла…

Улица скоро совсем опустела. Неосвещенные избы прятались в темноте. Кое-где сквозь закопченные стекла пробивался тусклый свет и тут же неподалеку тонул в тумане. Все стихло, только в ближнем овраге неугомонно журчала вешняя вода свою успокаивающую песню.

— Каялась я ноне батюшке, — тихо проговорила Анна, — што никово-то мне не жалко, и никак я с своим сердцем не совладаю.

И она опять задумалась…

— Как же быть-то?.. Подумай-ка, Филипп… Ведь он у меня што свет в очах был, — страстно произнесла она вдруг. — Разумен… ласков… — с невыразимою нежностью начала она перечислять. — Грамоте восьми лет знал; лучше ево и не было… Такова ребенка и не найдешь… А теперь?.. Хошь бы я знала-то, где он?.. Есть ли на нем крест?.. Знает ли он те молитвы, што я учила его?.. Где та подпоясочка, што подпоясала я его?.. Где все его родинки, где все его приметинки?.. Народ-то, послушаешь, все разное говорит, а я и не пойму, и не придумаю… Жив он, да и только!.. Здесь!.. Вот он!..

— Как батюшка-то об этим, об Андрияше-то? — спросил Филипп. — Без причастия-то?.. Не пужается ли?..

— Говорит батюшка: «Нет; хорошо ему там», — как-то странно, словно чужим голосом, ответила Анна.

— Хорошо? — переспросил Филипп, одобрительно закивав головой. — Я и не сумлевался никады… Рабеночек он; какие на ем грехи?.. Господь его к ангелам причислит; хорошо ему, хорошо, — повторял он с непоколебимою верою.

Анна привстала, под впечатлением этих слов, и крепко сжимая руки, словно боясь пропустить мгновение, замолила: — Господи, не оставь! Царица небесная, пошли!.. Успокой! — начала она, уже упавшим голосом, и не окончила… — Господи! што ж это? — мучительно выкрикнула она, опять всматриваясь недоумевающими глазами в темное пространство… И, простояв так несколько минут, снова села на завалинку.

— Воскресенье завтра, — напомнил муж… — Давай подумаем…

— Ах, што думать-то! — простонала Анна… — Молиться не могу…

— Панафидку што ли, аль просвирочку, — пояснил Филипп:

— Говорила я даве с батюшкой, — стараясь овладеть собою, ответила Анна.

— Што ж он?..

— Кажысь так сказал: «Ежели, говорит, просвирочку вынешь — ангелы часточку донесут, а ежели панафидку захочешь — это через мою молитву Господь услышит».

— Так вот што, Анна, — и панафидку и просвирочку… — решил Филипп. — Оно вдвойне хорошо будет. — И, как бы успокоившись на своем решении, встал, добавив: — А теперь пойдем в избу, продрог я што-то.

Анна ничего не ответила и пошла за мужем, но, подойдя к отворенной двери сеней, в нерешимости остановилась, проговорив:

— Иди ты вперед; я боюсь.

— Што ты? Господи помилуй! — успокоительно шептал Филипп, проходя через сени, и найдя ощупью скобку, широко распахнул дверь. Стены горницы ярко белели, освещенные горевшей лампадочкой. Филипп переступил порог и набожно перекрестился.

— Огонь вздувать? — спросила Анна, оглядываясь кругом.

— Пожалуй, и не надо; ужинать вряд буду, — усаживаясь на лавку и облокачиваясь на край стола, отвечал муж.

Анна села поодаль — около печки, на примостке, где спала.

— Опять белила? — спросил муж.

— Белила; жду, Филипп, — с какою-то безнадежною мольбою в голосе, проговорила Анна. — Все жду… Чудится мне: вот отворится дверь и вбежит он… как завсегда бывало — веселый.

— Може и теперь его душенька с нами, да мы, грешные, не видим ее, — оглядел Филипп избу, полными слез глазами. — А живого?.. Не жди… Не жди, Анна… Никады тово на свете не бывало, штоб от сырой земли вертался кто… А если б сталось это… пришел бы он… Господи! Да штоб я только не сделал… Я бы, кажись… и не знаю што, — махнул он рукою… — головой об колесо со всего размаху треснулся…

И он опять склонился над столом, положив на руки усталую голову.

В избе стало так тихо, что только свет лампады, казалось, живил эту тишину; колебал темь, рассеивал и сгонял ее в углы, за печь, на полати.

Анна чутко прислушалась. Где-то невдалеке послышались легкие, торопливые шаги. Заскрипел плетень и в оконце постучались. Филипп быстро поднял голову. Анна привстала, охваченная непонятным волнением. Руки и ноги ее дрожали; она боялась взглянуть на окно… Прошло несколько секунд; в окно опять постучали.

Филипп прильнул к стеклу и, разглядев там что-то, поспешил выйти. В сенях загремел запор.

— Батя, здравствуй, — послышался звонкий голосок, и в хату вбежала смуглая девочка, лет десяти.

— Маришка, — разочарованно прошептала Анна.

— Мама! Да что ж у тибе огонь-то? Ишь, темень какая!.. Батя, зажигай скорей, — повернулась она к двери, в которую входил Филипп.

— Сичас, мой воробушек махонький, сичас светло будет; зажгу, зажгу, — нежно повторял Филипп.

Изба осветилась. Девочка сбросила с себя платок, покрывавший ее с головы до ног, скинула легонькую душегрейку и подбежала к матери.

— Мамка! А мне есть страсть хочется, — схватила она мать за руки, и потянула ее к печи.

— Што-то и мне захотелось, — подхватил Филипп, и полез за хлебом на полку.

Анна подала им похлебку и села поодаль, в тени.

— От бабушки тё…ё…мно приехали, — рассказывала девочка, отстраняя с лица вьющиеся волосы. — Тетка все «куды тибе ночью несет!..» А я убёгла; сроду теперь гостить не буду. Собака Митяева: «гав, гав!» на мине, а я дюжей вдарилась… А бабушка серчала, што балую; возьмет да и пужаить… А я не боюсь…

И девочка залилась звонким смехом. Смуглое личико ее раскраснелось; большие черные глазки ярко блестели. Филипп, положив ложку, улыбаясь смотрел на нее. Мать тоже не отрывала от нее глаз. Девочка продолжала весело болтать; сравнила свою бабушку с их старою кошкой, у которой вылиняла шерсть и, громко рассмеявшись своему сравнению, прижалась головою к плечу отца, и затихла. Филипп не шевелился. Головка девочки опускалась все ниже и ниже. Она вздрогнула, открыла совсем уже сонные глазки и, соскользнув со скамейки, с тихим смехом бросилась на свою соломенную постель. Филипп молча погасил лампочку и лег на лавку. В избе опять воцарилась полутьма. Анна упала перед образами и прижалась лицом к земляному полу.

Она ни о чем не просила и только плакала, плакала.

«Русская мысль» № 10, 1902 г.