Евгений Чириков «Эхо»

…Завтра приедет Галя…

Почему так встревожилась душа моя при этом неожиданном известии?.. Почему и радостно, и беспокойно, и так хочется, чтобы поскорее пришло это «завтра»?..

Ночь. Часы протяжно выбивают час за часом, а мне не спится: ярко и отчетливо, с мельчайшими подробностями, встает в памяти кусочек далекого милого детства, весь этот странный роман в двенадцать лет, с тоской и радостью взрослой любви, с жгучими муками ревности и мыслями о самоубийстве.

Это было давно, очень давно. Было и быльем поросло. А между тем я не могу отвязаться от воспоминаний и не могу остановить себя от каких-то трепетных предчувствий, какие переживает только юность, впервые разбуженная сладким ядом первой любви… Как это глупо и как странно: мне тридцать два года, а я, как гимназист, лежу с закрытыми глазами и, улыбаясь, шепчу:

— Галя, Галя!.. Милая девушка Галя…

А ведь теперь Гале тридцать четыре, и она… не девушка!.. Ведь с тех пор прошло… двадцать лет! Даже страшно… Как бежит время. Вон опять бьют часы: еще один час жизни исчез в таинственную вечность. Из таких кусочков составлена вся жизнь… Галя! Галя! Зачем мы — не дети, какими знали друг друга?..

Глупый вопрос… Надо спать. Било три.

А интересно, какая стала она, эта девочка с огромными темными глазами на бело-мраморном личике, с певучим капризным голосом, с повелевающими жестами, в четырнадцать лет кружившая головы взрослым… Ведь брату Владимиру было лет двадцать пять, когда он сходил с ума по Гале… А мне было двенадцать, и я тоже сходил с ума… Мальчик двенадцати лет и девочка четырнадцати — какая это огромная разница. Эти два года разницы тогда были бездонной пропастью, которую я так тщетно стремился перепрыгнуть.

— Гм… Теперь ей 34, а мне 32… Почти никакой разницы… Теперь мы…

Тогда Галя смеялась над моими страданиями. На детском вечере она мне однажды сказала:

— Почему ты не катаешься верхом на палочке?

Это — мне, который таял под лаской ее руки и каждую минуту был готов сказать ей:

— Галя! Если ты будешь танцевать третью кадриль с Володькой, — я убью вас обоих.

Старшие смеялись над моей любовью. Желая повеселиться, они нарочно заговаривали при мне о том, что Галя — красавица, — и этого было вполне достаточно, чтобы мои щеки загорались пунцовым огнем стыда и смущения. А тогда все хлопали в ладоши и с хохотом кричали:

— Почему он покраснел? Посмотрите, как он покраснел!..

— Дураки и дуры! — отвечал я, готовый драться, и уходил и запирался в своей комнате. Помню то великое торжество старших, не исключая отца с матерью, когда брат Владимир нашел вещественное доказательство моей влюбленности в Галю: в сказках Гримма, около стихов «Кто на свете всех милей, всех румяней и белей», я написал: «Галя» и тем выдал свою тайну с головой.

— Ну и люблю, люблю!.. А вам нет никакого дела! — кричал я в исступлении поддразнивающим братьям и сестрам, а отцу преподнес такой аргумент:

— Ведь и ты влюбился в маму, когда захотел на ней жениться…

В этот злополучный день я решил, что теперь все равно: все узнали и мне наплевать. Я решил сделать решительный шаг: на розовой почтовой бумаге написал письмо Гале: «Я вас люблю, Галя, и прошу прямо сказать мне, выйдите ли за меня замуж, когда я вырасту большой». Эту розовую записку я послал Гале с маленьким братом, шестилетним Петей, и наказал ему:

— Скажи, чтобы написала ответ.

Пока Петя был в отсутствии, я пережил целую бурю муки и сомнений. Назначив Пете свидание в саду, около трех лип, я ждал своей участи, как обвиняемый выхода присяжных заседателей. Ах, это ожидание!.. Оно было похоже на ощущение, которое испытываешь, стоя на огромной высоте и глядя вниз на землю, где ходят маленькие люди. А когда сквозь зелень деревьев замелькала рубашка Пети, я закрыл глаза, так мне сделалось страшно. Петя запыхался и не сразу мог объяснить то, что хотел:

— Чего ты, дурак, написал ей?.. Уф… Все засмеялись…

— Да ведь я велел отдать в руки Гале!..

— Да… Я и отдал… Все читали…

Я побил Петю и он с угрозами и ревом пошел жаловаться на меня. А я, боясь возмездия, залез на старую липу и, спрятавшись в гуще листьев, наблюдал, как ходит по саду разгневанный отец, бормоча:

— Я тебе покажу!.. Я тебе пропишу!.. Ах ты, Дон Жуан этакий… И еще драться!..

Отсиделся. Вечером, когда в доме шла суматоха по случаю моего исчезновения, а из дома были разосланы в разные концы братья и сестры, чтобы найти меня живого или мертвого, я, не торопясь, слез с дерева и утолял свой голод спелой малиной. Как раз в этот момент, позади меня прозвучал радостный смех сквозь слезы:

— Да вот он!

Это была мама.

— Где ты был?.. Можно ли так…

И мама стала меня целовать. Ну и отец сменил гнев на милость:

— Если в другой раз когда-нибудь ты… Слышишь? Дон Жуан!

И больше ничего.

А потом прибежал Петя и сказал, что Галя плачет.

— Почему?

— Из-за тебя, что ты пропал…

Я отвел Петю в укромный уголок и спросил:

— А что она сказала, когда прочитала мою записку?

— Она сказала, что подумает…

«Она подумает»… Значит, не отвергает, а только чего-то боится… Но когда Галя пришла с желанием взглянуть на вернувшегося блудного сына, я спрятался: было так стыдно, что написал записку и признался в любви, так стыдно, что не мог показаться на глаза… Я заперся в своей комнате, а Галя, поторкавшись в дверь, сердито сказала:

— Ты просишь моей руки, а сам прячешься… Ну и сиди там, а я выйду за Володю!

Возненавидел я с той поры брата Владимира, и эта ненависть прошла только через год, когда Владимир женился на другой женщине. А я целый год страдал и все ждал, когда же Галя кончит думать. А тут мы разъехались и потеряли друг друга из виду. Потом, спустя десять лет, о ней стали писать, как о выдающейся драматической артистке и сулили ей блестящую будущность. А потом вдруг замолчали, и снова Галя пропала с горизонта… И вот теперь, когда меньше всего я думал о прошлом и весь был поглощен будущим, неожиданное известие:

Завтра приедет Галя!..


Высокая, стройная женщина, с красиво изогнутой лебединой шеей и с большими затуманенными внутренним созерцанием глазами. Грустная, тихая, плавная. Словно носит в себе какую-то тайну, хрупкую, готовую разбиться и исчезнуть с земли. Что-то пережила и затаила в глубине грустных глаз…

— Здравствуй… те!

Слабая улыбка, в которой на одно мгновение вспыхнула и погасла искра радости, далекой, позабытой, которая хотела загореться ярким огнем и не загорелась: испугалась чего-то…

— Вот вы какой… стали…

Протянула руку и пожала, а потом уткнулась в книгу, словно наша встреча была самая обыкновенная. Только несколько раз она вскидывала на меня свои темные прячущие какую-то тайну глаза и на одно мгновение задерживала их на моем лице не то с любопытством, не то с удивлением. Может быть, в ее памяти смутно воскресало то далекое и невозвратное, когда мы оба были детьми, говорили на «ты», бегали на лужайке, играя в горелки, когда я был влюблен в нее и тайно целовал пуговку от ее башмачка, которую берег, как святыню, и по которой плакал, когда потерял ее… Впрочем, она про эту пуговку никогда ничего не знала: это осталось тайной для всех…

В эту первую встречу мы словно боялись подойти друг к другу поближе. Обычные фразы, делающие людей похожими на говорящих попугаев:

— Мы так давно не видались…

— Сколько воды утекло за это время…

— Очень рада вас видеть, ведь мы друзья детства.

— Вы неузнаваемы: если бы я встретила вас на улице, я не узнала бы…

— Говорят, вы — поэт?..

— Не знаю… Говорят… А вот вы… вы уже имеете имя…

— Пишут, а сама я… Впрочем, не стоит обо мне говорить…

Потом она села за рояль и играла что-то грустное, прозрачное такое, а я спрятался в полутемном уголке и воровски ловил выражение ее лица и старался поймать в нем знакомые черты далекого и невозвратного. Только изредка и смутно что-то воскрешало ту, далекую Галю, а что — я не мог уловить, и это меня мучало. «Галя… это — Галя… та самая, которая обещала мне подумать… Нет, это не она! Невероятно, чтобы это была она», — думал я, сидя в уголке, и мне делалось так грустно, что хотелось плакать… Почему? Разве она стала менее красивой? Разве не глубже и не загадочнее стала глубина ее глаз и разве не волнует еще сильнее ее голос, в котором звучит теперь полная гамма женской души? Не знаю. Что-то холодное, замкнутое, запертое наглухо в этой красивой женщине: и в улыбке, и в движениях, и в голосе, и в манере кивать головой в знак согласия. Кивает, но ты чувствуешь, что это так, обман, что она думает иначе, а как думает, — никому не скажет и никогда этого не узнаешь. И глаза обманывают: смотрят на тебя, а видят что-то другое, далекое. И улыбка не доходит до сердца, а только скользит на капризных губах и показывает одни красивые сверкающие зубы… Нет, это не та, не Галя…

— Не знаете, что играет Галина Владимировна?

— Из «То́ски»…

— Ах, из «То́ски»… Да, да, вспомнил…

Не докончила, резко оборвала и, встав с места, пошла в другую комнату. Все как-то вздрогнули от неожиданности и зашевелились. Кто-то пошел было следом за Галиной Владимировной, но мать остановила:

— Не надо… Не ходите за ней…

За ужином была молчалива, щурила глаза на аппетитно кушающих, изредка ухмылялась, пила вино медленными глотками и играла тонкими длинными пальцами, склонив набок голову. Казалось, она сидела не с нами за столом, а где-нибудь в пансионе за табльдотом, в кругу чужих, незнакомых людей. Даже ее родные держались как-то далеко и осторожно с этой нежданной гостьей, спустя двадцать лет вернувшейся в отчий дом. За ужином я снова почувствовал на себе ее пристальный взгляд и, когда поднял глаза, Галина быстро отвернулась, а на ее губах застыла странная улыбка. Можно было подумать, что я просто смешон ей. И это меня обидело. И, когда мы прощались до завтра, я не выдержал и спросил:

— Вы нашли во мне что-нибудь… смешное?

— Ах, нет… Почему?.. Мне пришло в голову… как вы сидели на дереве!..

— Разве вы помните это?

— Отлично!

— Хотите, пойдем погулять.

— Нет. Я устала. В другой раз… Спокойной ночи…

Ушла и больше не появлялась. Мне стало сразу скучно и неинтересно. Казалось, что с ее уходом все сделались скучными и всем стало нечего делать. А может быть, после ужина всегда так кажется?.. Не знаю. Я распрощался с матерью Галины, только с матерью, и тихо ушел домой. А дома я долго ходил по комнате и все удивлялся и спорил сам с собою:

— Неужели это она, Галя?

— Нет, не она…

— Она, она!.. Прямо невероятно…

А потом вздумал писать стихи и написал чепуху:

О, как бы я хотел забыть тебя порой,
Из памяти изгладить… Но напрасно:
Передо мной встает твой образ дорогой
И улыбается так холодно, бесстрастно…

Ведь вру: никогда не мучился призраком твоего образа и давно он изгладился из моей памяти… И стихи скверные, и вовсе я не страдаю… Но мне грустно — это правда: всколыхнулось что-то далекое, повеяло чем-то милым, захотелось вернуться в прошлое и любить ту несуществующую Галю, которая обещала «подумать»…

Во сне я превратился в мальчика и бегал по лужайке за Галей, а она хохотала и, увертываясь от моих рук, кричала:

— Если поймаешь, выйду за тебя замуж!..


Я верю, что есть какая-то органическая связь людей с той землей, даже с почвой, на которой они родились и росли в детстве. Меня часто манят те места, где я вырос и где не был более десяти лет. А теперь, с приездом Гали, эта тяга стала неудержимой. Непременно хочется походить по той земле, по которой бегал мальчиком, подышать тем воздухом, которым тогда дышал, пить ту воду, которую тогда пил, побывать на реке Черемшане, в которой плавал в детстве, взглянуть, что сталось с тем домом в Черемшанке, в котором жил с рождения до юности…

— Галина Владимировна! Хотелось бы вам побывать в Черемшанке?

— Да, да… Очень!

Большие глаза сделались еще больше и вспыхнули темными огнями, на губах заиграла улыбка, в голосе зазвучала радость. Она схватила меня за руку и интимным шепотом сказала:

— Поедем? Да? Мне так хочется посмотреть на ту старую липу, на которой вы прятались тогда…

И вдруг расхохоталась неудержно, до слез.

— Решено?

— Да!

— Возьмите и меня с собой!

Галина Владимировна взглянула на красивого поручика, который прикомандировался к ней в качестве обожателя таланта, отрицательно качнула головой и твердо так и решительно сказала:

— Нет. Мы только вдвоем.

— Я буду мешать?

— Мм… да! В вашем присутствии я ни на минуту не забуду, что я — актриса. А мне хочется забыть об этом…

— Почему? — радостно спросил поручик, придав этому замечанию неподобающее значение.

— Вы — публика… Надоела публика…

— Я — публика?! — обиженно спросил поручик и, взглянув в мою сторону, прибавил:

— Ну, а…

И кивнул в мою сторону.

— Мы — друзья детства.

Я с благодарностью посмотрел на Галю, а она ухмыльнулась и гордо отошла, как принцесса, бросившая улыбку из милости и сейчас же о ней забывшая. Поручик враждебно посмотрел на меня и ласково, заискивающе спросил:

— Вы давно знакомы?..

И я соврал:

— Мы в детстве были влюблены друг в друга.

— Ах, вот как! — обиженно произнес поручик и более со мной уже не разговаривал. На что он рассердился?..

— Галина Владимировна! За что рассердился на меня ваш знакомый офицер?

— Он дурак, — тихо и спокойно ответила Галя.

— Быть может, он…

— Нас, актрис, каждый пошляк считает в душе своей собственностью.

— Это было когда-то, но теперь…

— И теперь! Особенно, если пошляк красив и… знаменит.

Последняя фраза была произнесена ею с раздраженным волнением, и я почувствовал, что именно здесь — больное место этой красивой женщины с лучистой тоскою в глазах.

Когда наша поездка была окончательно решена и сделалась предметом внимания родных и знакомых, нас стали изводить двусмысленными вопросами и замечаниями.

— Ты, Галя, опять едешь?..

— В Черемшанку, мамочка! Ненадолго. Через пять дней вернусь.

— В Черемшанку. Что это тебе вздумалось?.. Одна?..

— Нет. С ним.

— Вдвоем?

— Ах, мамочка!.. Ну, вдвоем… втроем!.. Ведь я — не девочка. Мне — 34 года.

А мои родные шептались, переглядывались и шутили:

— Ты, кажется, на гастроли едешь?

— На роли вторых любовников?

Я огрызался и отмахивался от этих пошлостей, как от мух, и с нетерпением ожидал дня, когда все это останется позади и никто не будет так бесцеремонно рыться в моей душе, и мы с Галей будем только вдвоем. Признаться, Галя начинала беспокоить мое сердце, что было очень трудно скрывать от окружающих, и, быть может, я сам давал иногда повод подшучивать над нашей поездкой в Черемшанку. С приездом Гали я стал терять свою солидность и, поддаваясь воспоминаниям, ярко воскресшим с ее появлением, почувствовал себя вдруг легкомысленным юношей.

— Кажется, ты впадаешь в детство! — сердилась мать.

— Впадаю, мамочка…

— Не наделай каких-нибудь глупостей!

— Например?

— Смотри, не потеряй головы с этой… артисткой…

— Надоела, мамочка, голова… Так хочется потерять ее, да все не удается…

— Женился бы уж скорее… А то… ни то ни се.

— Хочешь, Гале предложение сделаю?

— От тебя станется.

— Успокойся: я — неженимый. Я уже потерял способность сделать такую глупость.

А ночью перед отъездом, крепко стягивая ремни чемодана, я напевал песенку и думал: «Кажется, она симпатизирует мне… Дорогой выяснится…»

Как это выяснится, — я еще не представлял себе, но руки мои любовно похлопывали пузатый чемодан и душа ждала каких-то неожиданностей.

Поезд нас не сблизил, а только отдалил друг от друга. Она — в дамском отделении, я — в мужском. На этот раз это казалось мне огромным неудобством, тем более, что в дамском купе ехала какая-то старая дева, которая всякий раз, когда я делал попытку навестить Галю, громко и демонстративно говорила:

— Здесь дамское отделение.

Эту особу, кажется, один вид мужчины уже компрометировал. Она морщилась, прыскалась одеколоном и злобно ворчала:

— Табаком и мужчинами пахнет… Здесь — дамское отделение!

Черт с тобой. Я сам ненавижу тебя до глубины всего существа моего.

— Далеко эта мужененавистница едет? — спрашивал я Галю, уловляя ее в коридорчике.

— До самого Нижнего.

— Будь она проклята!

— Почему?

— Я скучаю без вас…

— Завтра будем в Нижнем. Я сама не люблю ездить в дамских отделениях. Все купе завалили вещами, злятся, перебраниваются. Словно собаки с кошками в одной клетке.

Почти всю ночь не спал, ходил по коридорчику, мимо дамского отделения. Все надеялся, что Галя выйдет из закрытого купе. Не дождался. Вместо Гали еще раз увидал мужененавистницу. Она намеревалась выйти в ночной кофточке, а я обернулся и сказал:

— Здесь мужчина!

Она что-то проворчала и спряталась. А я успел заметить, что Галя спит, и потому освободился от ожиданий и тоже заснул, измученный безрезультатным хождением по коридорчику.

Пароход — совсем другое дело. Он точно нарочно придуман для сближения человеческих душ. Оба — в первом классе, в соседних каютах. Общая рубка и балкон. Пароход похож на маленький городок: каждый волен жить по своему вкусу — дома, т. е. в каюте, и при желании появляться в обществе. Никто никому не мешает. А вечером общий балкон превращается в улицу с переулками, с светящимися окнами, с гуляющими парочками и одинокими, завидующими и ищущими.

Как только мы очутились на пароходе, — мы оба стали проще и ближе друг к другу.

— Да мы рядом!.. Вот забавно!..

— Ночью я буду декламировать:

О, как ты теперь от меня далеко,
И как вместе с этим ты — близко…

Галя переоделась в легкое светлое платье и вместе с старым костюмом сбросила свою гордость и гложущую ее тайную печаль. Я смотрел на нее и думал: «Не может быть, чтобы ей было — 34 года!.. Ей — 20, 22, ну самое большое 25…»

— Смотрю на вас и мне хочется назвать вас Галей.

— Зовите. Здесь это не приведет ни к каким осложнениям.

— Галя… Галя…

— Ну!

— Да ничего… Я так… Очень уж странно и приятно говорить «Г-а-л-я…» Прошло двадцать лет, а вы…

— Нет. Я уже не та… другая.

— А мне хочется, чтобы вы…

— Друг мой, это — невозможно…

— А ротик вы кривите, как двадцать лет тому назад… У вас капризная верхняя губа. Когда вы, Галя, говорите, она удивительно, как-то по-детски, вздрагивает… Помню, что это сводило меня когда-то с ума.

Мы сидели на балконе и вспоминали. Я рассказал ей о том, как страдал, когда она предлагала мне кататься верхом на палочке, и как я целовал пуговку от ее башмачка, и как она обещала «подумать»…

— Разве я так сказала?

— Да. Вы сказали: «Я подумаю…» И я ждал… Ох, как я ждал, когда вы, наконец, кончите думать!..

Галя хохотала нервным смехом и просила рассказывать дальше. Рассказал о своих муках ревности к старшему брату и о мысли утопиться в Черемшане.

— Я любил вас, Галя, безгранично… Никого и никогда уже более не любил я так после…

Галя смотрела на меня изумленными глазами и гладила мою руку.

— Бедный!.. Должно быть, меня никто уже более не любил так, как любили тогда вы…

— Не знаю, Галя. Но даю вам честное слово, что я был на краю самоубийства. Не помню, что меня удержало. Вероятно, ваше обещание подумать…

— Должно быть, взрослые не умеют так любить, как дети… Взрослые в любви — эгоисты. Я убедилась в этом…

Она не договорила и снова сделалась чужой и далекой.

Вечером, когда розовый закат окутал Волгу и дали грустной дымкой задумчивости, когда улеглись тревоги на земле и на небе, мы уселись на корме и молча смотрели на убегающую назад за пароходом дорогу…

— Убежала жизнь и радость, и… любовь… — тихо прошептала вдруг Галя.

— Вам говорить так рано… Вы…

Чуть не сказал какую-то пошлость, вроде армейского комплимента, да сдержался: Галя посмотрела на меня такими грустными глазами, что пошлость застряла в горле. Есть такая красота на свете, о которой нельзя говорить готовыми фразами. А их так много, особенно применительно к лучшему дару Божьему — любви…

— Ах, Николай, для меня уже… довольно! Я так искала счастья и так верила в огонь любви, что когда этот свет оказался гнилушкой, светящейся в темноте… Я просто не верю в поэзию любви, в ее чары, потому что это — обман природы… Может быть, только в юности, в ранней юности, любят так, как надо бы любить, а в зрелой любви… больше пошлости, чем красоты…

Отрывочно, с большими паузами и недоговоренностями, мы рассуждали на эту тему, и незаметно подкралась тихая лунная ночь и дорога за пароходом начала сверкать золотыми и голубыми фосфорическими огнями.

— Посмотрите, как играет лунный свет на взбудораженной воде!..

— Да, красиво… Вот так же красива казалась когда-то дорога в сказочный чертог любви, к счастью… Спрячется луна за тучи, и дорога погаснет…

— Не все ли равно, Галя? Приятно обманываться…

— А если я не могу, разучилась обманываться?

И опять долгое молчание. Мягкий стук пароходных колес и обрывки соловьиных песен в горах. Взглядываю на Галю: лунный свет делает ее лицо мраморным изваянием, глаза неподвижно устремлены в синюю мглу ночи, руки мертвые, не уловишь жизни…

— Галя!

Повернула голову и сказала:

— Сказки!.. Для детей младшего возраста…

И очнулась, ожила: скользит на губах ироническая улыбка, холодная и презрительная, верхняя губа вздрагивает — признак, что хочет сказать что-то злое. Так и есть:

— Где-то я читала, что первобытные люди, обитавшие, как дикие звери, в лесах, любили очень просто. Мужчина искал женщину, которая пряталась от него, как от своего врага. Настигая, он оглушал ее дубиной по голове и затем… «любил». А потом они, ненавидя друг друга, расходились в разные стороны…

Галя зло расхохоталась, повторяя: «Коротко и ясно!»… Потом смолкла.

— Простите, Николай… Я стала циничной… Но поверьте, что я выходила в жизнь с неутолимой жаждой красивой, яркой любви… Ах, для женской души — все в любви!.. Только в ней женщина сберегает или теряет своего Бога… Я потеряла. Такая уж судьба! Я любила дважды, и каждый раз думала, что нашла, что искала… Вышла замуж за большого художника, потому что поверила в его красивую душу. Я думала, что в картинах, которые он писал, отражается его душа… Обман! Лунный свет на дороге за пароходом!.. Разлюбила. Потом встретилась с одним знаменитым певцом и, слушая его песни, подумала: «Да, это — он, тот, которого ищет душа… Когда он поет, душа плачет по какой-то утраченной людьми радости, рвется с земли в голубые дали, переполняется порывом к неведомой, но предчувствуемой красоте… Ведь только огромная, красивая душа может давать такое счастье толпе, забывающей всю грязь и мелочь жизни!..» Не стоит… вспоминать. Хочется прыгнуть в воду…

Опять засмеялась и потихоньку отерла платочком глаза.

— Сентиментальности… Вы, конечно, уже слышали и знаете, о ком идет речь… Ведь одно время публика только и говорила, что об этом романе…

— Да. Знаю. Разве это — уже прошлое?

— Не притворяйтесь, Николай!.. Иначе не будем интимничать.

— Я слышал, но публика любит сплетничать, и потому я…

— Все в прошлом. Я получила такой удар по голове дубиной, какой получали мои первобытные сестры от своих возлюбленных в диких лесах.

Продолжительный хохот, странный, почти веселый.

— В своих поисках большой, красивой любви я наткнулась на такую огромную пошлость, грязь, дикость, зверскую чувственность, что… навсегда потеряла способность верить и искать… Все обман, фиглярство, поза… Человек, который своими песнями открывал мне сказочный мир красоты, оказался маленьким и гаденьким мужчиной с дубиною в руках…

Галя помолчала и прошептала:

— А какая необыкновенная любовь таилась в моей душе к этому человеку!.. И как он ее понял! «Ты сама бросилась мне на шею… А я, милая, прежде всего — мужчина… И никаких претензий иметь не можешь… Расстанемся без гнева… А если тебе надо денег, подожди до концерта»… А я пришла к нему сказать, что не люблю, презираю его, проклинаю нашу встречу… И, когда он упомянул о деньгах, я не сдержалась… я дала ему пощечину… Он схватил из угла трость и спросил:

— Что вам, милостивая государыня, от меня надо?

— Больше ничего! — сказала я и вышла из комнаты…

Опять наступила тишина. Опять всплыла волшебная дорога за пароходом и начали петь в темных горах соловьи. Голубые сумерки ночи лили в душу печаль по далеком, несбыточном, поруганном жизнью, и манили в неведомую страну какого-то большого смутно угадываемого счастья, к которому мы, люди, не знаем дороги…

— Галя! Вы плачете?

— Нет… Пустяки… Это от злобы и оскорбления, которые не уходят из души и до сих пор мучат меня… Слышите, как поют соловьи?

— Да.

— Обманывают… друг друга… и… нас…


В Черемшанке все по-старому: те же избы с соломенными крышами, овины, ветряная мельница, пруд с ракитами, водяная мельница, лужок и белая деревянная церковь с синим куполом. А на горе, в саду — дряхлый барский дом, в котором я когда-то страдал по Гале. Издали ничто не изменилось, и от этого так болезненно защемило сердце у нас обоих, когда мы подъезжали к Черемшанке. Все по-старому, а вот мы, мы — новые… Галя нетерпеливо завозилась в тарантасе и с жадностью стала бросать взоры во все стороны, словно боялась, что не успеет чего-то разглядеть.

— Пруд, пруд!.. И мостки!.. На том же месте…

— Посмотрите: галки на березах около церкви!..

— Помните эту избу? Там жила старуха, похожая на бабу-Ягу. Я ее боялась!

— А вот этого не было… Новый дом… Какой хороший…

— Манаполия! — произнес мужичонка с козел.

И мы весело расхохотались, не зная сами, над чем.

— Где же, однако, мы остановимся… Ямщик!

— А кто живет теперь в нашем доме? Ямщик! Кто живет в барском доме?

— Пустой. Заколотили… Землю господа продали, а сами выехали. А промежду мужиками спор, — кому дом: черемшанским или елшанским. Вот покуда и заколотили. Сгнил он… Обгорел. Его надо сызнова строить.

Грустью наполнилось сердце: еще ярче почувствовалась невозвратность прошлого. Развалины!.. Одни развалины!

— В леварюцию пожар был, забастовку мужики делали. Фригель сгорел, а дом только с одного боку, а другую половину отстояли…

— Где же мы остановимся?

— На въезжей. Там горница хорошая…

Ямщик ударил по кореннику, подхлестнул пристяжку, и колокольчики весело заиграли, взбудораживая сельские улицы, собак и мальчишек…

Остановились на въезжей. Терпеть можно. Сравнительно чисто, относительно удобно, хотя Галя в такой обстановке производит странное впечатление: словно цветок с клумбы или из оранжереи посадили на грядку с луком и с морковью.

— Жона твоя? — спросила любопытная баба.

— Жена, — ответил я, а Галя изумленно вскинула на меня темные глаза и улыбнулась.

Попили чаю и пошли бродить «по святым местам». Сперва обошли улицы, побывали на ограде, где был схоронен отец Гали. Она поплакала, а я постоял в отдалении и повздыхал, скорбя о суетности нашей жизни. Потом пошли на реку Черемшан и долго бродили по берегу, вспоминая места, где купались, ловили рыбу, тонули… Присели на лужок, где играли в горелки, послушали, как стрекочат в траве кузнечики и поплюхивает река в крутой бережок. Зеленый луг с яркими цветочками и тихоструйная река, стрекот кузнечиков и крик белых гусей, перекликающихся на лугах, мягкий вечерний свет и золотящаяся на солнышке крышами Черемшанка — словно баюкали разбереженные души и примиряли с неизбежным. Родная земля приласкала, как мать, и хотелось забыть все горести жизни и, припав к земле, отдаться тихим ласкам родной природы. Словно все по-старому, и мы опять — дети, которым не о чем заботиться и не зачем вспоминать прошлое… Солнышко садилось, и издали к нам долетали крики пастуха, хлопанье его кнута и голоса возвращающегося с пастбища стада.

— Пойдем на гору!.. На развалины… разоренной жизни.

— И опустошенной души…

С трудом поднялись с травы и лениво, взявшись под руку, пошли через плотину мельницы на гору, к остаткам барского дома. Тревожно стучало у меня сердце, когда мы приближались к могиле прошлого. Какой-то страх пугал душу, словно я подходил к дому, где должен был увидать мертвым близкого человека, с которым мы еще так недавно расстались, сказав друг другу «до свиданья»… Ворота с кирпичными колоннами забиты, но изгородь вокруг сада, обросшая корявой акацией, поломана.

— Полезем?

— Да, конечно!..

— Ой, я изорвала платье… Здесь не проберешься…

— Пусти-ка меня вперед!..

Я полез, разгребая руками сетку ветвей, колол себе лицо, но оберегал неприкосновенность моей спутницы. Как и когда это случилось, что мы говорим друг другу «ты». Незаметно. Не помню, кто из нас сделал это первым. Пролезли, наконец. Галя оправила платье, прическу и подхватила меня под руку.

— Развалины! Милые, родные развалины!..

Оторванные ставни, побитые стекла, отодранные доски, обломки кирпичей.

— Хочешь, посмотрим внутрь?

— Высоко.

— Я помогу тебе забраться на этот выступ…

Оба взобрались на выступ и стали смотреть в холодный мрак пустых угрюмых комнат. Через разбитые окна несло холодом и сыростью, как из могильного склепа. Я смотрел на комнату, в которой жил мальчиком, и вспоминал, где стояла моя кровать, где — стол, в котором я прятал пуговку от Галиного башмачка. И вдруг я вспомнил и снова пережил один момент из той, умершей жизни. У нас был орган, старый орган, на котором любил поиграть дедушка, покойный дедушка. Однажды, убедившись в том, что Галя меня не любит, я, думал о смерти, потому что без Гали я не мог жить. И вдруг в зале заиграл дедушка на органе. Протяжные, плачущие звуки органа, похожие на жалобы, обращенные человеком к Богу, так гармонировали с моей скорбью и так сливались с криком моей изнывшей души, что я не выдержал и разрыдался, как взрослый… И теперь, вглядываясь в мертвую холодную мглу пустынной анфилады комнат, я вспомнил пустую церковь, потом — орган и тот час, когда я рыдал в тоске и отчаянии безнадежной любви к Гале. И как только вспомнил, так в душу хлынула тоска и отчаяние, что все ушло, что все старое умерло, как дедушка и его орган… Я спрыгнул наземь, упал на траву и разрыдался… Галя тихо подошла и склонилась надо мною:

— О чем? Что с тобой?.. Милый мой…

— Если бы ты знала, как я любил тебя тогда!.. Мальчиком!.. Трудно это рассказать… И я плачу о том, что… никогда, Галя, это не вернется… Эта любовь и тоска, это отчаяние… Здесь, на развалинах, я это еще раз на одно мгновение… только на мгновение… как эхо…

Галя села рядом, гладила мою голову и ласково говорила:

— Перестань… Не надо… Все равно… Если бы я тогда могла понять, если бы умела понять!.. О, как бы я берегла твое чувство ко мне!.. Прости меня, хотя теперь… Да? Простишь?

И она, склонясь еще ниже, поцеловала меня в щеку, в мокрую от слез щеку.

— Галя… Не надо…

— А я хочу… Я хочу… Я хочу обмана… Все равно…. Я хочу обмана… Я хочу превратиться в прежнюю Галю, которую ты умел любить, как никто никогда уже ее не любил… Перестань плакать! Мне больно. Пойдем в сад к старым липам… Туда, где ты прятался…

И мы оба стали смеяться сквозь слезы. Шли и смеялись. А запущенный сад смотрел на нас и тихо перешептывался… Склонял свои ветви над нашими головами и шептал о далеком, умершем, что вдруг стало близким и живым…

— Беседка!.. И тоже развалины… Сядем и послушаем, о чем шепчут старые липы… Посмотри: на развалинах — выросла молодая травка!.. На развалинах выросла травка!..

— Ах, Галя… Милая Галя!.. Мне кажется, что и в моем сердце выросла новая молодая травка…

— Милый… Пусть обман… Все равно… Целуй меня!.. Я хочу обмана…

Е. Н. Чириков
Сборник рассказов «Цветы воспоминаний», 1913 г.