Евгений Чириков «Городок»

С трепетным волнением подъезжал я на пароходе к пристани маленького уездного города, в котором некогда я жил молодым человеком. Теплый и тихий, задумчивый летний вечер обнимал лениво катящую воды Волгу, прибрежные горы и синеватую даль далеких заволжских лесов; кроткой усталостью и невысказанной грустью веяло мне в душу от этого вечера, от сонной глади реки, от бросавших на нее тени высоких, поросших лесом гор, от уходящего за них солнышка, от одиноких рыбацких лодочек, от белых чаек и далеких свистков… Начались уже знакомые места, где я когда-то бродил с удочками, жег костры, ловил раков. Вон там, на каменистом откосе берега, где я любил ловить рыбу, сидит человек и тоже ловит рыбу. Странно… Прошло больше двадцати лет, а на этом месте все также ловят рыбу. Посмотрел в бинокль: молодой. Когда я был таким, его не было еще на свете, а может быть, он только что родился. Странно… Сидит на моем месте и ловит рыбу. И вдруг мне сделалось так грустно, что захотелось заплакать. Я вспомнил, что у меня — седые волосы, морщины, что меня уже не приводит в волнение трепетание поплавка, когда я ловлю рыбу, что не полезу в воду вытаскивать зацепившуюся удочку, как это делает сейчас он, — и заныло сердце от невозвратимых потерь жизни… Я ждал радости, а меня встретила печаль. А когда, на завороте, с высокого берега Волги выглянули два купола знакомых церквей и горсточка домиков с зелеными и серыми крышами, — на моих глазах навернулись слезы… С тех пор городок дважды выгорал почти до основания. Уцелел ли тот дом, в котором мы жили? Мне бы так хотелось посмотреть на этот дом с зеленым палисадником, в котором некогда мы жили с отцом и матерью. Нет отца, нет матери, нет одного из братьев… Как живые, встали покойники пред глазами воспоминаний, и не хотелось верить, что их больше нет в этом городе. Казалось, что вот я сойду с парохода, перейду тропой через овраг — как ходил тогда для сокращения пути, — взберусь на горку и, пройдя несколько домов, увижу наш палисадник…

— Мама! Папа!

И на крыльцо выбегут с радостными лицами мать, отец, братишки, сестра…

— Приехал?!

— Приехал…

Загудел протяжный свисток, пароход сделал крутой поворот и стал медленно подползать к пристани. Пристань полна народом. Жадно всматриваюсь в лица, нет ли там, среди них, кого-нибудь из знакомых. Нет. Ни одного. Странно. Куда же все они девались? Вот эта дама c зонтиком напоминает… Да нет, это не она! Той в то время было лет двадцать пять, стало быть, теперь ей должно бы быть около пятидесяти, а этой не более тридцати. Стало быть, в мое время… Эх, да, в мое время ей было лет пять-шесть и потому мы не можем знать друг друга. Несколько молоденьких барышень… Они при мне еще не родились.

— Прикажете снести вещи?..

— Ах, да, да!.. Несите.

Никто не встречает. Никому нет дела, что у меня тревожно стучит сердце, не с кем поцеловаться и некому спросить: «Приехал?» Смотрят враждебно, недоверчиво, с подозрительным любопытством: «Это еще что за субъект!.. К кому он?»

К кому — я? Не знаю. Теперь не к кому. К тебе, бедный, захудалый городок, который видел меня молодым. Быть может, мы узнаем еще друг друга.

Не пойду я тропой, через овраг. Теперь мне некуда торопиться и никто не ждет меня с таким радостным беспокойством, как это было когда-то…

— Извозчика надо…

— Нет. У нас всего два извозчика. На одном сейчас уехал исправник, а другой что-то не выехал. Можно донести. Вам куда?

— Мне… Ммм… Номера у вас есть?

— Как же-с! Даже очень приличные. Номера Климова.

— Климова! Разве он еще… жив?

— Он-то помер, а только номера-то по-старому у нас называют.

— Сын, что ли, держит?

— Нет, держит Иванов, а только прозвище старое у них осталось. Сын тоже помер.

Я шел за мужиком и думал. Полно, да жив ли и ты, сам-то? Не осталось ли и от тебя только одна кличка?

— А вы сами-то откуда будете?

— Я-то?.. Я приезжий… Из Петербурга.

— То-то видимость-то у вас неподходящая. Что же, по торговым делам?

— Нет.

— То-то и говорю. У нас одна торговля — мукой, а к этому делу вы не подходите. На службу, что ли?

— Нет, просто заехал посмотреть. Жил здесь когда-то и потянуло…

— Не узнаешь. После пожара мало чего осталось от прежнего-то…

Мы шли по улице, и я жадно искал знакомых черт. Обновилась улица. Дома новые и смотрят на меня неласково.

— Какая это улица?

— Симбирская.

— Симбирская!.. Неужели?

— Она.

На Симбирской улице был дом протопопа, а к протопопу приезжала гостить родственница, молодая девушка, которую звали Сашенькой. Промелькнул маленький, такой коротенький роман. Поездка шумной компанией на мельницу, с удочками, самоваром, ватрушками… Речка с бурливым течением по каменистому руслу, вся в кустах, говорливая, звонкая, в которой водились форели. Ах, красива была Сашенька в красненьком платочке на золотистой головке, с удилищем в руке, с выглядывающей из травы ножкой! Мы сидели, смотрели на поплавки и ждали, пока нам не станут кричать:

— Самовар готов!

Долго не мог закипеть тогда самовар: его разжигали еловыми шишками. Мы с Сашенькой закипели гораздо раньше. Она брезговала червяками, и я их насаживал ей на удочку. Боже мой, какая она хорошенькая, эта Сашенька!..

— Опять склевала… Насадите нового!

— С большим удовольствием.

Подошел, стою позади и насаживаю червяка. А он, негодяй, упрямится: вертится. Оглянулась Сашенька, подняла снизу вверх свои глазки:

— Скорей!..

— Не хочет, каналья, на крючок…

Подсел к девушке. Искоса смотрю на ее лицо и думаю: «А что, если я ее поцелую?..»

Встретились глазами. Должно быть, она угадала мою преступную мысль: покраснела. Я тоже. Потом я кончил с червяком, но не шел к своей удочке. Сидел совсем близко к Сашеньке и дышал ей на шею.

— Идите же. У вас клюет.

— Не пойду… Не могу…

— Почему?

— Нет сил уйти от вас…

Молчит. Потупилась и молчит. Не гонит.

— Александра Викторовна!

— Ну!

— Догадайтесь, о чем я думаю…

— Я не волшебница. Кто вас знает!

— Вы рассердились бы, если узнали, о чем я сейчас думаю…

— Думать никто не заказывает…

— Знаете, о чем я думаю?..

— Нет. Ну, о чем?

— Вы рассердитесь…

— Попробуйте!..

— Вы… когда-нибудь любили?..

— Н… не знаю.

— А сейчас?..

— Тоже.

Покраснела, как пион.

— А я…

— Ну!

— Я люблю…

— Кого?

— Догадайтесь!

— Не знаю…

А сама еще больше покраснела и ниже опустила голову. Я, прилег на травку, совсем близко к Сашеньке. Не отодвинулась. Грызу сорванную травку, а сам мучаюсь непреодолимым желанием поцеловать Сашеньку.

Вздохнул.

— О чем это?

— Догадайтесь сами…

Опять вспыхнула. Будь что будет… Встал, наклонился и поцеловал Сашеньку. Закрыла личико обеими руками и молчит. Я поцеловал еще раз и тихо спросил:

— Да или нет?..

— Да! — чуть слышно прошептала Сашенька.

— Открой лицо!.. Посмотри на меня!..

— Нет.

Сидит в прежней позе и не двигается… Я подсел и положил голову ей на колени. Тихо опустилась ее рука на мои волосы и ласково погладила их…

— Самовар ски-пе-е-ел!

Сашенька словно пробудилась. Моментально вскочила и побежала к мельнице. Там мы снова встретились, пили чай, но не смотрели друг на друга. Оба боялись посмотреть. Только вернувшись в город поздно ночью, прощаясь у ворот Протопопова дома, где спустили с дрог Сашеньку, — я взглянул ей в лицо. Оно было смущенное, беспокойное. А когда она подала мне руку, то рука дрожала и чуть слышно ответила на мое пожатие. Потом я каждый день ходил мимо Протопопова дома, тщетно ожидая увидеть Сашеньку. С каждым днем я любил ее сильнее, а она как в воду канула. Вскоре я узнал, что Сашенька на другой же день уехала в Симбирск: пришла телеграмма, что у ней умер отец…

Никогда я больше не встречал Сашеньки. Где она?

Быть может, она вышла замуж за попа и теперь уже протопопиха… Ведь теперь ей тоже больше сорока лет…

— А что, жив протопоп, о. Николай?

— Помер.

— А дом его?..

— Сгорел. Вот здесь он был. Вон, где монополия-то…

Дом новый, а ворота старые, каменные. Смотрю на ворота и чудится, что вот сейчас из этих ворот выйдет молоденькая, хорошенькая Сашенька в красном платочке, как тогда на мельнице, и, покраснев, скажет:

— Помните, как мы ловили форель на мельнице!

Вышел из монополии мужик и, остановившись в воротах, стал сбивать о каменный столб сургуч с горлышка бутылки.

— Что делаешь?.. Нет тебе места…

— А тебе-то что?

Да. Не станешь объяснять мужику, что в этих воротах стояла двадцать лет тому назад Сашенька. Да и что ему эта Сашенька и моя сентиментальность?

А собор все такой же. Кругом березы, развесистые, огромные, с гнездами грачей, наполняющих весь городок своим раздражающим разговором. Базарные торговки. Не дают подумать и устояться взволнованной душе. Вот ударил соборный колокол ко всенощной. Завтра — воскресенье. Все тот же колокол. Гудит и зовет, и пробуждает в душе грусть о том, что прошло и не вернется, напоминает о краткости человеческой жизни и всего, что — дело рук человеческих… Вспомнилось, как ходил в собор, чтобы посмотреть на Сашеньку… Так же гудел тогда колокол, но не было видно конца жизни, и звон его говорил совсем о другом.

— Вот и дошли…

Один в номере. Тихо, пусто и мертво. Стукают ленивые часы в темном коридоре. Убегают все дальше те дни, когда поцеловал Сашеньку на мельнице. Не остановишь. Из окна видна каланча полиции. Все та же, даже и выкрашена так же, в желтое. Должно быть, не сгорела. Несгораемая.

— Войдите!

— Можно получить ваш вид на жительство?

— Ах, на жительство!.. Извольте. Бессрочная паспортная книжка. Могу жить вечно. Без срока.

— У нас нынче строго.

— И у вас строго?

— Да. Посля леворюции без паспорта не велят держать.

— А разве у вас была революция?

«Человек» ухмыльнулся и, обидевшись, сказал;

— А то как же-с!.. Настоящая, все как следует…

— To есть, как это «как следует»?

— To есть, абнакнавенно… Полицейского надзирателя убили, с красным флагом ходили, казаки были…

Рассказывает с гордостью. Жестикулирует.

— Казаки были и… вас били?

— Били. Здорово били!

И тоже с гордостью. С удовольствием.

— Ну а теперь?

— Теперь тихо. Исправник у нас теперь строгий. Хороший исправник.

— А прежний?

— А его под суд отдали.

— За что?

— За красным флагом ходил…

Ничего не разберешь. Махнул рукой. «Человек» вышел. Я посидел у окна и отправился по городу. Вот и мост через овраг с крапивой, на дне которого, вьется зеленый ручей, называемый речкой «Брыской». Там, на горе за оврагом, должен быть наш домик с палисадником. Страшно идти и даже смотреть. Уже сейчас сжимается сердце. Остановился на мосту, не могу дышать. Смотрю в овраг через перила моста: там братишка сражался с крапивой, поражая ее деревянной саблей. Встал в памяти худой, порывистый мальчик с смеющимися глазами…

— Модя! Что ты там делаешь?

— Сражаюсь…

— Иди обедать!..

— Нельзя: неприятель наступает!..

Словно это было вчера. Где теперь этот мальчик? Неужели это его, Модю, убили под Вафангоу, того самого мальчика, который сражался здесь, в овраге, с крапивой!.. Невероятно. Вздохнул и, опустив голову, побрел дальше. Взобрался на гору. Слава Богу, все осталось. Ни пожар, ни революция не тронули этого места, так дорогого мне по воспоминаниям. Вон он, палисадник! Ой, как разрослась сирень: не видно окон. Кто-то играет там на рояли. Остановился на противоположной стороне и слушаю. Старый, расстроенный рояль. Так же было и у нас. Словно я опять молодой человек, словно это мать играет на рояли, а я мечтаю о Сашеньке, которую вчера поцеловал на мельнице. Что там играют?.. Господи, да играют что-то знакомое, старое, от чего тоже веет теми днями! Что же это такое? Ах, да это «Молитва девы»!.. Да, да… Закрыл глаза, слушал, и исчезли те двадцать лет, которые отделяли меня от юности. Опять я студент, приехал на каникулы. Все живы и в сборе. Только что напились в палисаднике чаю с вареньем; отец сидит с папиросой около остывшего самовара и читает газету, а мама играет на рояли. Пришел мой соперник, студент духовной академии Богоявленский, влюбленный в Сашеньку, и зовет меня купаться на Волгу. Он воображает, что женится на Сашеньке, и все собирается сделать предложение. Советуется со мной. Все не доверяет своему вкусу. Когда мы купаемся, только и говорим о Сашеньке. Снимет сапог, постучит по подметке и говорит:

— Жениться — не сапоги купить.

— Верно, брат!

— Ты бы как, брат?.. Как она тебе?

— Кто?

— Да Сашенька-то!

— Так себе. Ничего особенного.

— А по-моему, красота! Отдай все, и мало. Не знаю, теперь объясниться, или уж отложить до окончания курса. Боюсь, из-под носа вырвут: красива уж очень…

Снимет другой сапог, бросит его в сторону и скажет:

— Решено: завтра же сделаю предложение…

После чего стремглав бросается с плотов в воду.

И теперь подошел звать купаться и поговорить про Сашеньку. Дурак, он и не подозревает, что вчера на мельнице Сашенька для него пропала безвозвратно.

— Идем, миляга, купаться!

— Предложение сделали?

— Нет еще. Торопиться некуда.

— Напрасно. А вы уверены, что она вас любит?

— Она?

Богоявленский делает удальской жест головой, подмигивает и хлопает меня по плечу:

— Хороша Саша и будет наша!..

А мне смешно, и досадно. И, главное, обидно за Сашеньку. Так и хочется сказать ему, что вчера мы целовались, и Сашенька сказала мне «да».

— Идите! Я не желаю купаться… А относительно Сашеньки жестоко заблуждаетесь. Очень уж вы самонадеянны и… вообще…

— А вы-то что?

— А вот увидим.

— Чего «увидим», когда я уж получил согласие.

— Врете! Сашенька — моя невеста…

— Ого! А вот это видели?..

— Подите к черту!.. Иначе я дам вам в физиономию.

— Ого!.. Видели мы этаких…

Где этот Богоявленский? Быть может, он женился на Сашеньке и сделался протопопом. Рассказала ли она ему про мельницу?..

Рояль замолчал, и я очнулся. Так захотелось войти внутрь дома и посмотреть, как там стало. Кто теперь живет в этом доме, кто играет «Молитву девы», как там расположены комнаты: столовая, зал, кабинет? Неудобно войти и сказать:

— Разрешите посмотреть комнаты: я жил здесь когда-то молодым и теперь мучительно хочется посмотреть и воскресить свою молодость.

Не решился. Несколько раз прошелся мимо дома, зашел в проулок и посмотрел через щели забора в сад, где когда-то ел с деревьев крепкие, сочные анисовые яблоки, где мать варила варенье, а пенки отдавала братишкам на съедение, где было столько уютных тайных уголков в зарослях сирени и малины, в которых я читал хорошие книги и думал: «Родина! Я отдам свою жизнь твоему счастью».

Таким маленьким и ничтожным казался я теперь себе. Вот и жизнь проходит, а ты все еще такой же маленький и бессильный, как был в то далекое, время; нет, ты еще меньше и бессильнее теперь, потому что у тебя нет прежней веры в свои силы и нет надежды, что ты когда-нибудь увидишь свою родину счастливой… Вспомнился «человек» из номеров, который рассказывал про революцию… и тот исправник, который шел за красным флагом…

«Бедный исправник! Ты не знал, что все это кончится так печально. Я, исправник, тоже не думал об этом… И вот теперь мы с тобой оба в опале: ты под судом, а я опять под надзором полиции…»

С тоской и вялостью на душе и в теле вернулся я в номера. «Человек» пришел и подал самовар. Потом он вышел и, затворив дверь, стал подглядывать и подслушивать…

«Все по-старому!.. Только я не тот… Я уже не верю в прокламацию и не пачкаю рук в синих гектографических чернилах. Напрасно ты, человек, подозреваешь, что с моим приездом в город у вас повторится революция… У вас теперь очень строгий исправник».

— Ну опять та же история: рано утром приходил будочник и принес повестку — явиться сегодня в полицию.

— Боже мой, как надоело мне это приглашение! Впрочем, все-таки это лучше, чем визит ко мне. Пойду в полицию. Посмотрю на строгого исправника.

Пришел в полицию. Попросили в кабинет помощника исправника. Пошел с протестом в душе, с кислой физиономией.

— Прошу садиться. Извиняюсь, что побеспокоили вас. Будьте любезны сообщить, с какой целью вы прибыли в наш город?

— Бесцельно. Просто взял и приехал. Разве я не имею права ехать, куда глаза глядят?

— Совершенно верно… А когда предполагаете уехать?

— Об этом не думал еще.

— Извините за любопытство: вы… вы не писатель?

— Писатель. К сожалению, писатель…

— Очень приятно познакомиться.

— Неужели приятно?

Помощник исправника смутился.

— Я сам когда-то был студентом. Мы были в университете в одно время, когда я был на третьем курсе, а вы — на последнем.

— Вот как!..

— Да. Не угодно ли папиросочку?.. Я ведь тоже был уволен по беспорядкам… В одно время с вами… Может быть, припомните: моя фамилия — Пензенский!

— Пензенский?.. Что-то припоминается…

— Да! Ведь это я тогда дал плюху инспектору!

— Вы?

— Да… я! Даю вам честное слово!..

— Вы! Не помню…

Помощник исправника начал с гордостью утверждать, что именно он тогда, во время беспорядков, дал плюху инспектору — и совсем забыл, что теперь служит в полиции. Все больше воодушевляясь, он стал припоминать подробности беспорядков, лицо его утратило полицейский оттенок, и весь он странно преобразился: можно было подумать, что беспорядки в университете — самое дорогое для него воспоминание… Я смотрел на него с нескрываемым любопытством и думал: почему же ты попал не под надзор полиции, а в полицию? Должно быть, он угадал мою мысль:

— Вы, пожалуйста, не смотрите, что на мне — полицейский мундир!.. Это так… пустяки… видимость…

И снова заговорил о беспорядках. В кабинет заглянула физиономия с печатью собачьей угодливости на лице. Должно быть, писец. Помощник исправника поморщился и строго прикрикнул:

— Прошу без разрешения не лезть ко мне. Я занят.

Писец спрятался…

— Да, батенька, были люди в наше время… — неожиданно произнес помощник исправника и стал возбужденно ходить по комнате.

— Эх, разбередили вы мне сердце… А помните Ульянова? Которого повесили?.. Мы с ним на одном курсе были…

— А вы мне все-таки скажите, зачем меня вызвали в полицию?

— Я это… Вспомнилась молодость, дни студенчества… Захотелось посмотреть, какой вы из себя… Я ведь вас знал в университете и…

— Причина уважительная!..

— Вы обиделись?.. Ну простите великодушно!.. Вспомнил беспорядки наши и… не удержался: захотелось на вас поглядеть… Читал ваши произведения…

Он вдруг притих и, отвернувшись к окну, застыл в неподвижной позе. Я встал и кашлянул… Он быстро повернулся ко мне: лицо его было пасмурно, и виноватая улыбка скользила на губах.

— Не смею задерживать, — кротко сказал он и вздохнул; на один момент задумался и протянул руку.

— Ну, дай вам Бог!.. Быть может, никогда бы не довелось увидеть, если бы…

— Не пригласили в полицию?

Засмеялся, виновато улыбнулся и сказал:

— Наша жизнь коротка, все уносит с собой…

Я вышел из полиции и долго не мог привести в порядок свои мысли. Необъяснимо: полицейский чиновник, приставленный к прекращению и искоренению всякого рода «беспорядков», с умилением вспоминает о том, как сам он делал беспорядки и хватается за это воспоминание, как утопающий за соломинку… Не потому ли, что у него, как и у меня, седеет голова и что оба мы давно растеряли цветы жизни в долгой дороге жизни?

Е. Н. Чириков
Сборник рассказов «Цветы воспоминаний»