Евгений Чириков «Хромой»

Солнце еще не село… Впрочем, какое солнце может быть в этих лесных трущобах!.. Я рад был позолоченным и подрумяненным облакам, которые одним краешком выглядывали из-за леса и хотя несколько приободривали меня в этой глуши, среди мертвенного покоя и неподвижности. Сумрачный лес, с его таинственной загадочностью и подозрительными шорохами, начинал отлагать в душе моей какую-то тревогу, и только ружье препятствовало этой ребячьей робости победить меня окончательно… Когда впереди хрустнул валежник и мелькнула человеческая фигурка, — я сейчас же снял ружье и приготовился к нападению, потому что встреча в таких глухих местах с людьми пугает нас еще более, чем встреча с хищными зверями… Никакого нападения, однако, не последовало. Серенький мужиченко с падожком в руках и с котомкой за плечами, поравнявшись со мной, снял свой картузишко и, пугливо озираясь, заторопился поскорее миновать меня. Очевидно, он тоже испугался этой встречи.

— Эй! Мужичок! Далеко до полуказармы номер 15-й?

— Версты две отсель есть полуказарма…

— Номер пятнадцатый?

— Кто ее знает!..

— Не собьюсь я с дороги?

— Это никак невозможно, господин хороший! Иди себе просекой, по столбикам, — прямо на избу и наткнешься.

Тут только я обратил внимание на столбики с проволокой: из тонкой ели, наскоро срубленные, в коре, они были едва заметны на зеленом фоне лесной просеки.

— Как тут заплутаться! Дурак — и тот найдет, а ты — охотник! — проговорил мужиченко, зашагав своей дорогою…

Я действительно — охотник, и только страсть вечно таскаться с ружьем и очень редко убивать что-нибудь понесла меня в эту медвежью дыру. В этих лесных дебрях, верст за тридцать от ближайшего села и верст за триста от уездного города, в свежесрубленной, пахнущей сосною избе, называемой на железнодорожном жаргоне «полуказармой», жил друг моей юности, с которым мы когда-то устраивали «беспорядки», — и он-то соблазнил меня побывать у него, повидаться, поговорить о том, что мы были, что стали и что есть у нас, а кстати поохотиться на глухарей, тетеревов и рябчиков, которых, как писал друг, здесь чуть только не ловили руками… Сообщение полуказармы № 15 с ближайшими местами человеческой оседлости, т. е. с такими же полуказармами и будками, совершалось исключительно пешим способом — отчасти по шпалам, отчасти по просеке, малорасчищенной и корявой, так как сюда не доходил еще закоптелый дедушка-паровоз, глухо посвистывавший пока где-то далеко-далеко… И таким именно образом я совершал последний день своего путешествия к другу, устало шагая с ружьем за плечами и с ягташем на бедре по узкому коридору, прорубленному пионерами прогресса в дремучем лесу…

— Черт меня понес! — ворчал я, шагая по просеке и то и дело спотыкаясь о коряги, карчи и бревна и с благодарностью вспоминая грязную рабочую платформу и дедушку-паровоза, который тащил меня на этой платформе до самой последней возможности…

Совсем уже стемнело, когда сквозь нависшие ветви сосен, в сторонке от просеки, приветливо подмигнули мне два огонька полуказармы. Я страшно обрадовался и, откровенно сказать, не столько скорому свиданию с другом, сколько этим двум огонькам, сулившим мне отдых и безопасность.

Тяжелый переход, сильно стертые ноги и волчий аппетит помешали мне ответить восторженно на восторженный прием друга, этого чудака с седеющей головою и детской наивностью, с широкими размахами веры и фантазии и с узеньким поприщем деятельности в роли конторщика полуказармы № 15.

— Ну, брат, прежде всего — есть хочу!

— Ну, посмотри на меня! Мало изменился, дружище! Ах, черт возьми, как я рад! А помнишь «беспорядки»?..

— Помню, помню… А поесть ты мне все-таки дай!

— Есть?.. Так бы и сказал!.. Марфутка! Марфутка!

— Здесь!.. — донесся гнусавый голос издали.

— Давай молока!

— Где я тебе возьму?

— Хлеба! Самоварчик!.. Марфутка! Да поди ты сюда!

Явилась таинственная Марфутка, девчонка лет 13, босая, всклокоченная, с грязным носом, и исподлобья, волчонком, посмотрела в мою сторону.

— Не бойся: это хороший человек! — отрекомендовал меня друг Марфутке. — Что бы нам поесть?

— Рази я знаю! Чаво хочешь, то и ешь!

— Вот я тебя и спрашиваю: что у нас есть, чтобы поесть?

— Нет ничаво. Седни харчей не приносили. Хлебца маленько есть.

— Ну, ставь самовар, а там видно будет…

Я приуныл и поневоле вспомнил о своем ягташе: там я нашел кусок колбасы, корку черствого сыра и пузырек с остатками водки.

— Пьешь? — спросил друг, указывая на пузырек.

— Пью.

— А я сохранился: не пью и не курю!..

— Еще бы! Тут можно сохраниться… — ответил я с досадой.

Марфутка принесла самовар и краюшку хлеба, и мы сели за чай. Я пил его с жадностью, с остервенением терзал краюху хлеба и объедал корку сыра, а друг вспоминал о «беспорядках», о товарищах и перешел к своему любимому разговору об интеллигенции, ее роли и обязанностях.

— На кой черт ты поступил сюда?

— Во-первых, наша обязанность стать ближе к народу…

Друг загнул мизинец левой руки, потом говорил «во-вторых», «в-третьих» и продолжал загибать другие пальцы, строил планы и проекты, полные фантазии и, признаться, раздражал меня. Мне хотелось спать…

— Ты что закрываешь глаза? Тебе мешает огонь лампы?

— Просто, брат, спать хочу…

— Так ты, братец, не стесняйся! Еще потолкуем, успеем… По-моему, следует внести в программу некоторые поправки… Ложись покуда. Жаль, что завтра мне придется уехать на целый день… Ну ничего: ты завтра поохотишься. Я тебе пришлю одного старика, страстного охотника… Он тебя поводит по лесу, места знает… Марфутка!

— Здеся!

— Хромой был?

— Был.

— Сказала, чтобы завтра с ружьем пришел?

— Сказала.

— Что же?

— Ничаво. Приду, баит…

— Какой хромой? Это ты мне в спутники хромого даешь?!

— Сторож при бараках. Охотник удивительный: спит с ружьем!

— Немудрено: в такой глуши это — лучшая подруга жизни… А все-таки ты лучше дай мне с обеими ногами!..

— Да ты не беспокойся: ковыляет прекрасно… «Барыню» пляшет!


Когда я на другой день проснулся, меня поразила царившая вокруг тишина. На сосновой дощатой перегородке постукивали неизбежные в таких случаях часы, дрянные, впрочем, часишки, из очень дешевеньких и очень нетребовательных, способных ходить после всяких катастроф, приткнутые на первый попавшийся гвоздик… «Тик-тик-тик», — и больше ничего. Словно все живое вымерло. Где-то жужжала еще большая муха, грузно стукаясь в окно.

— Николай Григорьич! — окрикнул я друга, но ответа не последовало.

— Марфутка! — громко закричал я, ожидая, что сейчас услышу гнусавое: «здеся!» Но и Марфутки не оказалось. Загадочная тишина! Очевидно, мы были только вдвоем с мухой. Я встал и оделся. На липовом столике я нашел записку: «Распоряжайся и не стесняйся! К вечеру постараюсь вернуться».

«Распоряжайся и не стесняйся!»… Гм! Чем тут, однако, распоряжаться и кого стесняться? Надо иметь много фантазии, чтобы вообразить себя в моем положении распорядителем. Чудак! Сидя здесь со своей Марфуткой, он ворочает миром, направляет деятельность интеллигенции, строит проекты не хуже Маниловских… «Распоряжайся и не стесняйся!»

И вдруг я расхохотался самым отчаянным образом, напугавши даже муху.

Прежде всего я распорядился, чтобы поставленный мною самовар скипел, затем распорядился напиться чаю. От нечего делать я, напившись чаю, взял ружье и пошел пошляться около полуказармы, но не только руками не поймал тетерева или глухаря, но даже не имел удовольствия видеть их. Вернулся домой и — о, счастие! — застал Хромого, а главное — балакирь молока с устоем, хлеб, яйца, масло и даже бутылку водки.

— Писшу тебе, барин, принес! — встретил меня маленький юркий мужичонко на клюке.

— Ты и есть хромой, который поведет меня на охоту?

— Мы, хромые… А ты уж охотился?

— Немного.

— С полем?

— Нет, ничего не видел.

Хромой скептически улыбнулся:

— Надо, голубок, места знать. Зря пожалуй — ходи. Вот мы с тобой вместе пойдем, голубок, — другое дело выйдет! Карактер надо птичий знать — это главное дело!..

— Скверно, что день серый, того и гляди, что дождик пойдет.

— А ты полно! Это самый настоящий день для охотника. Серый день всегда способнее.

— Куда же мы с тобой пойдем?

— А туда, куда ворон костей не заносил. Никто там, окромя меня одного, и не был! Там птица вольная, непуганая. Сноровку только имей, — набьешь достаточно!

Маленькие мышиные глазки мужичонки загорелись огоньками и забегали, бороденка затряслась.

— Хрест на тебе есть? — спросил он таинственно.

— Крест? А что?

— Без хреста туда несподручно: место окаянное… Либо леший загонит в болото, либо померещится что… я прошлый раз чуть со страху не помер.

— Почему?

— Нечистого, вот как тебя — видел!..

— Ну?

— Верно! Стоит, проклятущий, и хвостом помахивает, как кобель добрый! Вот тебе с места не сойти! — сиплым тенорком сообщил мужичонко.

По всем признакам, это был тоже большой фантазер, мечтатель и поэт в душе. Мимика, жесты, интонация голоса, — все это было полно оригинальности, образности, меткости.

— Хотел, проклятущий, перехитрить — да не пришлось! Я в левую руку свой хрест зажал, а правой-то его за хвост!.. Верно!

И мужичонко расхохотался дребезжащим голоском и даже прослезился, переживая весь ужас созданного собственной фантазией положения человека, держащего за хвост самого черта.

— И что же? Хвост-то?

— Ну, где же?! Разя его пымаешь? Конечно, обернулся… Сам — в осину, а хвост — в корягу и больше никаких! Так коряга в руке и осталась! Его тоже не сразу пымаешь…

Марфутка стояла у двери и с ужасом слушала эту удивительную историю.

— А наш барин баит, что ни леших, ни чертей на свете не бывает! — гнусаво пропищала она, прикрывая рот рукавом своего платья.

— Много знает твой барин! — огрызнулся хромой.

— Почудилось тебе, братец! — заметил я.

— Ну, что ты! След остался… Утром, как рассветало, — след видел. Совсем особенный у него след, особое копыто имеет. Будь при мне Шарик, — собачка у меня есть, — я его снял бы с места! Где-нибудь в трущобе под корнями завалился, прохвост рогатый! Ну, а без собачки где же? Она, собачка-то, нюхом отыщет, от нее не спрячешься…

— Неужели пошел бы искать? Не испугался?

— И-и, Боже мой! На сэстолько не напужался! Ежели сверху дроби хрест положить, смять и положить заместо пули, — нечего бояться. Приложился, стук! — и готово… Только уж надо глаз верный иметь, не промахнуться, потому ежели промажешь, — кончена твоя жизнь: сейчас березу поставит, воткнет тебя то есть в болото кверху ногами! Был случай: нашли так одного.

Наевшись молока и яиц всмятку, я начал собираться в окаянное место. Набил побольше патронов, спрятал в ягдаш хлеба, сунул туда же сало, спички, папирос, перочинный нож и подвязал ремешками тяжелые ботфорты.

— Я готов!

— Идем с Богом! Эх, бабы под руками нет! — пожалел хромой.

— Это еще зачем? — изумился я.

— А примета такая есть: ежели перед охотой с бабой поиграешь, — толк беспременно будет. Это уж верно примечено!

— Авось и без бабы толк выйдет… Идем!

И мы двинулись в путь.

Пройдя по просеке сажен пятьдесят, Хромой круто свернул и заковылял вглубь леса. Я — за ним. Друг был прав: мой спутник шагал с легкостью скорохода, легко отшвыривал клюкою лежавшие на пути коряги, постукивал своей деревянной ногою о пеньки и вообще владел ею, как дорожным посохом. С изумительным проворством нырял он под нависшие и сплетшиеся ветви деревьев, разгребал их руками и исчезал в густой зелени. Я едва поспевал за этим хромым человечком в своих тяжелых ботфортах и думал только о том, чтобы не высадить себе глаза и не потерять из виду проводника. Мы шли без пути, без дороги, напрямик, — и это было страшно тяжело, утомительно. Толстые кряжи повалившихся дерев, чаща с ее колючими и цепкими сучьями, болото и трясины… Приходилось то высоко загибать ногу, то налегать и выдираться, то вытаскивать застрявший сапог…

— А далеко? — с отчаянием спросил я, спустя час-полтора.

— Только с версту от дому отошли, а ты уж спрашивать, далеко ли! — укоризненно ответил мужик и, причмокнув губами, добавил:

— Какой же ты есть охотник? Тебе с женой на печи лежать, а не за птицей охотиться!..

— Дорога больно плохая, — сказал я в свое оправдание.

— Дорога! Нет никакой вовсе дороги… Тебе бы дичина прямо на дорогу вышла, а ты бы сидел за самоварчиком — да постреливал… Нет, ты потрудись, постарайся!..

Спустя еще час, я совершенно уморился. Пот градом катился с меня, рубашка взмокла и липла к телу, страшно хотелось пить: кажется, за бутылку холодного пива отдал бы полжизни! Я ловил на ходу красную костянику и с жадностью давил ее во рту и глотал кисленькие ягоды. Несмотря на глубокий сумрак вокруг и прохладу, здесь было как-то особенно душно. Запах сосны, прелой хвои, листвы и еловых шишек был тяжел и раздражал меня невыносимо.

— Сядем на пенек, да покурим! — предложил хромой.

— Это дельно.

Хромой набил трубочку, я вынул папиросу.

— Ты бы скинул сапоги-то, да — за спину! Тяжко, поди, в этих машинах?

— Это по сучкам-то да по еловым шишкам? Нет, благодарю!

— В чулках шел бы! Я вот совсем босиком…

Хромой поднял единственную ногу.

— Больше деревянной работаю, а этой только пособляю, — пояснил он.

— Давно в таком положении?

— С турецкой кампании… Нога под Плевной осталась.

— Пенсию получаешь?

— А то как же! Два двадцать в месяц!

— Маловато.

— Известно, мало. Разя нога этого стоит? За сто целковых не отдал бы! Что человек с ногой, а что без ноги. Как можно! Совсем цена ему другая.

— Женат?

— Нет, не доводилось…

Хромой грустно уставился в землю и замолчал: очевидно, я задел его за больное место.

— Без ноги чего и жениться! — сказал он вздохнувши.

— А что?

— Где же? Разя можно? Нога в хозяйстве, что колесо в телеге. Можно, конешно, и в телегу о трех колесах запрячь кобылу, только все это до первого косогора. Сбилась набок и воткнулась осью в землю, — вот и вся жисть твоя без ноги? Кто пойдет за одноногого? Разя шкура какая… А чтобы порядочная, — ни Боже мой! Эх! Теперь вот моя жена! — вздохнув, произнес хромой, и с любовью похлопал ладонью руки по ружейному прикладу.

— Наши жены — ружья заряжены! Да… А теперь, голубок, смирно! Будем рябчика в гости звать.

Хромой взял в рот «вабик» и начал насвистывать рябчиком. Долго попискивал, сидя на пеньке, изображал губами полет рябчика, то замирал в томительном ожидании, то снова начинал «вабить». Свисточек жалобно верещал и слабо уносился куда-то в глубину леса.

— Ссс!..

Хромой поймал ухом знакомый ему отклик. Он съежился и погрозил мне пальцем. Я застыл. Сердце тревожно забилось у меня в груди. Чу!.. Рябчик верещит сверчком… Ближе, ближе, нетерпеливее, чаще, словно спрашивает: «Да где же ты?» А хромой дразнит: свистит слабо-слабо, чуть слышно.

— Фррппа! — раздалось вдруг почти рядом со мною. Я жадно оглядываюсь по сторонам, смотрю и вверх и вниз. Хромой, согнувшись в дугу, показывает мне пальцем и жестом велит стрелять. Но я не вижу.

Грянул ружейный выстрел, в ушах моих зазвенело, и что-то комом брякнулось к моим ногам.

— А еще в очках! — с иронией произнес хромой, ковыляя к убитому рябчику.

— Добрый рябчик! — сказал он, взвешивая покойника на руке.

— Смотрел, смотрел — ничего не вижу!

— А ты в сучки вглядывайся! Он норовит сесть на сухую ветку и приляжет, либо торчмя станет, как сучок. Замечай эти сучки: как который сучок шевельнется, так и жарь! Ну, опять теперь смирно.

Посидели еще с полчаса, но безрезультатно. Пошли дальше. Несколько раз впереди нас срывались тетерева, громко хлопали крыльями и испуганно кудахтали, улетая вглубь леса.

— Эх, здоровый черт! — замечал хромой, приостанавливаясь и прислушиваясь к глухому стуканью тетеревиных крыльев.

— Когда рубили просеку, этих самых чертей видимо-невидимо было! Теперь мало. Чугунка пугает, Она, окаянная, заголосит, как порченая баба, так медведь испугается, не то что птица.

— А твой черт вот, видно, не боится? — пошутил я.

— Черт, так он черт и есть! Он только одного хреста боится… Напрасно ты этих чертей стал поминать…

Шагали мы еще часа два. Стало уже совсем темно. В лесу посвежело и легкий шорох побежал от мелкого дождя. Сильнее запахло грибами, хвоей, прелой листвою. Стройные сосны и ели сменялись березой, осиной, с ветвей падали на лицо и на руки водяные брызги.

— Далеко еще?

— Вплоть!

Это «вплоть» оказалось, однако, не ближе, как за две версты. Впереди чуть-чуть брезжил отблеск потухшего дня чрез поредевший лес. Там, между поросших лесом возвышенностей, — и пряталось то окаянное место, где хромой поймал за хвост дикого черта.

— Не шкни! — прошептал хромой и погрозил мне пальцем.

Я притих, недоумевая, чтобы мог означать этот неожиданный маневр.

— Заляг!

— Зачем? — спросил я тихо, не будучи в силах оставаться в неизвестности.

— Ссс!

Он опять погрозил мне пальцем и, осторожно ступая по влажной земле, приблизился, наклонился к моему уху и прошептал:

— Полежи тут, под осинами, а я поползу…

Я вытаращил глаза, однако повиновался: прилег под осиной. Склонившись к кустарнику меж двух стволов гигантских деревьев, я с любопытством следил взором за Хромым. Он пробирался между деревьями и кустами, сперва низко нагнувшись, а затем действительно прилег, пополз — и скоро исчез из вида.

«Уж не черта ли увидел опять? — думал я, располагаясь поудобнее на своем логовище. Мелкий дождь монотонно шелестел листвою и наполнял лес каким-то странным шорохом: казалось, что кто-то кругом шепчется, замышляя против меня недоброе… Изредка капли дождя проскакивали чрез крышу зелени и падали мне на шею, на руки. Становилось все темнее и темнее… Лес сплывался в одну темную, бесформенную массу, и лишь над головою маячило тусклым печальным пятном серое, низкое небо… Я сидел и размышлял, зачем я здесь сижу и что из этого может выйти… Закурил папиросу. Прошло с полчаса, а я все еще сидел в осинах и думал. Наконец, вдали тихо хрустнул валежник. Я вздрогнул и хотя сейчас же сообразил, что валежник ломается под клюкою моего товарища, однако на всякий случай взвел курок ружья. А вдруг вместо Хромого меня посетит в этом грустном одиночестве косолапый? Все может быть. Я так скверно настроился, сидя вблизи окаянного места, что готов был допустить даже встречу с диким чертом…

Что-то чернеет, шевелится в кустах, осторожно пыхтит…

— Ты? — шепотом посылаю вперед свою робость.

— Не шкни! — шепотом же отвечает Хромой, и приблизившись к месту привала, опускается рядом со мною.

— Сколько взял зарядов?

— Двадцать четыре.

— Достатошно.

— А что?

— Усеяно! Инда все озеро почернело. Как капуста на огороде!

— Что?

— Утки! Кряквы!

— Да теперь темно стрелять-то.

— Теперь и не будем. До свету подождем. Завтра, покуда еще темно, надо подползти к озеру с двух сторон и залечь в камышах…

Ждать следующего дня, когда под носом сидят утки, — такая дипломатия была для меня совершенно непонятной и очень уж томительной.

— Чего же ждать-то? Надо идти стрелять!

— Экий ты горячий! Остынь! Ты уж послушайся меня: я на своем веку их до тысячи, если не больше, перещелкал… Я их карактер вот как знаю! Предоставь уж мне…

В этом месте, куда, действительно, ворон костей не заносил, куда я пришел ощупью и откуда не сумел бы выбраться самостоятельно, в эту дождливую темную ночь, в лесу с его подозрительным перешептыванием, шорохом и еще какими-то непонятными звуками, — только и оставалось предоставить себя в полное распоряжение Хромого. Пусть делает со мною, что хочет; я согласен повиноваться даже в том случае, если он запретит мне шевелиться. Закурю-ка я от скуки папиросочку!

— Это ты напрасно! Этого не полагается!

— Почему?

— Учуют дым табачный, — все разлетятся, ни одной не останется. И не воротятся. Я их карактер хорошо знаю…

Я послушно спрятал вынутую было папиросу. Какая вера, какая убежденность и настойчивость! Словно опытный полководец, у которого рассчитан каждый шаг и предрешена победа…

— Сыро. Хорошо бы огонька разложить, — сказал я, чувствуя легкую дрожь в теле.

— Ни Боже мой! Все пропадет. Как это можно? Ты уж предоставь мне!

Я окончательно повесил нос. В перспективе — длинная августовская ночь под дождем, на сырой земле, в мокром платье… С большим удобством можно было бы переночевать в полуказарме № 15!.. Забравшись в самую гущу кустов головой и плечами, я плюнул на остальную часть своего тела, предоставивши ее в полное распоряжение назойливого дождя. «Пусть мочит!» — сказал я, и решил спать.

— Подберись! Ноги-то под себя прими! — посоветовал Хромой.

— Черт с ними, с ногами-то!

— Вишь, какие они у тебя долгие, как у кулика!

— Твоя, деревянная, больше на это похожа! — огрызнулся я, пожимаясь от холода.

Неожиданный душ с намокшей листвы и дипломатия товарища, в силу которой нельзя было даже позволить себе покурить, не говоря уже о костре, возмутили меня до глубины души. Я был близок к революционным действиям, к свержению неприятного деспотизма Хромого.

— Черт занес нас в эту проклятую трущобу!

— А ты не поминай его зря-то… Долго ли до греха? О, Господи Иисусе!

Хромой сладко позевнул и начал искать удобного местечка поблизости.

Не прошло и десяти минут, как он начал похрапывать и свистать носом.

Мне не спалось. Одному было жутко бодрствовать, нервы были приподняты и резко вибрировали на всякий пустяк. Лучше уж обоим не спать.

— Слушай, братец! Эй!

— А? Что случилось?

— Ты больно храпишь… Уж если нельзя громко говорить, так и храпеть, братец, тоже не следует.

— Нешто я храпел?

— Да, и сильно!

— Не годится. Ежели опять захраплю, ты ткни меня под бок-то! — сказал Хромой и снова свернулся, а через пять минут снова раздался храп, сладкий, с присвистом. Я отчаивался. Никогда я не подозревал, что способен так трусить, как это оказалось на деле. Через листву кустов мой глаз усматривал всякие чудовища. Пенек с молодыми побегами казался присевшим на корточки человеком, который крался ко мне с злонамеренной целью; свист в носу сотоварища — условным сигналом разбойников… Вставала несуразная мысль: а вдруг как на белом свете прекрасно поживают и ведьмы, и лешие, и прочая погань? Припомнились все ужасы детских сказок и, в довершение всего, клюка сотоварища напомнила мне самую настоящую чертову ногу с копытом…

— Послушай, братец! Ты опять храпишь!

— И что тебе не спится? Спите вот до обеда, а потом маетесь до свету, — отвечал Хромой, перевертываясь на другой бок.

— Я разожгу костер!

— Что ты?! Опомнись!

Хромой сразу проснулся. Присев на земле, он начал чесаться.

— До свету недалеко. Еще через час ползти надо! — сказал он, потягиваясь. — Так и не дал уснуть. Сам не спишь и людям не даешь! Ну и каталажный ты, погляжу я…

Брр! Холодно… А впереди еще ползти. «Так и стал я ползти! Ползи, если тебе хочется, а я пойду по-человечески», — протестовал я в душе.

— Почему же нельзя было давеча стрелять?

— Да какой прок? Ну ударишь раз, свалишь четыре-пять голов, все разлетятся — и кончено. Больше уж не жди, потому хотя она и утка, а мозги у ней тоже есть…

— Ну, а теперь?

— Теперь совсем другое дело. Я ползал давеча удостовериться, жирует ли тут кряква. Чуть свет она с хлебов начнет тянуть на озеро, — и тут пали, только поспевай заряжать. Одна партия прилетит — ударишь, другая — смажешь, третья… Счету не будет. А ежели с вечеру ударил бы, она вся тучей снялась бы и не воротилась… Они друг дружке сказывают, кажний чирок узнал бы, что мы с тобой здесь сидим. Я, брат, их карактер вот как знаю! Только вот говорить по-утиному не умею еще!.. В прошлом году я здесь семьдесят три штуки взял!

— Не врешь, так правда.

— А что мне врать? Ежели бы ты мне за кажнюю платил по пятаку, ну, тогда бы я наврал и еще больше, а ведь ты не платишь?

— Как же ты такую прорву до дому донес?

— Своя ноша не тянет, миленький! Так вот как бывало: подожду покудова они кучкой сплывутся, да как ахну в центру, — так и забултыхаются, затрясут гузнами-то! Инда черно.

Тихо, шепотом, проболтали мы еще с час, а затем осмотрели ружья и решили двинуться в засаду.

— Поползем!

— Я не знаю, куда…

— Ползи вот этак кочками! Там чистенькое местечко увидишь: утка его любит, садится… Только смотри: первое дело — тихо, смирно, не кури, не кашляй, не поднимай башку зря, а ползи себе на брюхе, как боров, а где — на корячках…

— Гм… Не доводилось еще.

— А вот попробуй!

Двинулись. Сперва я только низко нагибался, потом начал припадать на колени, и, наконец, отдаваясь охотничьему экстазу, начал медленно передвигаться на четвереньках. Я уверен, что если бы вы видели меня в этом положении, — вы от души пожалели бы меня! Но никто меня не видел и потому некому было жалеть, а сам я не жалел себя: так сильно было ощущение близости той минуты, когда утки, по выражению моего спутника, должны были затрясти гузнами!..

С каждой минутой передвижение становилось затруднительнее. Я уже вступил на болотистую почву, с кочками, осокой, ямами и водяными «колодцами». Порезал себе осокой руку, измазался с ног до головы грязью, зачерпнул воды в сапог и в дуло ружья, несколько раз садился в лужи и убеждался, что это вовсе не так страшно и неприятно, как может показаться человеку со стороны…

Но вот, через высокий камыш с бархатными шишками и чрез густую осоку, мелькнуло своей серой поверхностью спящее озеро. Дух сперло от волнения и усталости, ноги дрожали и сердце прыгало, словно у жениха. Сижу ни жив, ни мертв, боюсь воспользоваться носовым платком… Отдышался и смотрю… Темно еще… Поскорей бы рассветало!

Вот и светает… Какая-то муть, белесоватость — скользит над озером и тихо дрожит и колышется. Лес начинает вырисовываться на противоположной стороне. Небо посерело, помутнело, и тучки очертились и ползут куда-то над самым лесом. Ветерок зашумел в осоке и зашуршал в камышах; длинные камышовые трости с бархатными набалдашниками начали кланяться мне, лежащему на брюхе. Вот и просветлело! Вода рябит мелкой рябью и колышет водяные кувшинки… Уж явственно можно различать кочки, лилии, плавучие листья. Но уток что-то не заметно. Вероятно, все — на хлебах… Вот сейчас полетят со свистом целыми ватагами и начнется баталия…

Пищат какие-то птички. Где-то сойка пронзительно визгнула, пробудивши угрюмый лес. Дятел звонко и часто застукал носом в сухую сосну… А уток нет. Нетерпение начинает мучить меня, разбирает досада и дрожь бежит вдоль спины…. Вот уже все предметы очертились, сделались рельефными и окрасились. Небо побелело. Закаркал снявшийся с высокой сосны ворон… Все видно, кроме уток. Их не видно и не слышно. Они так засиделись в хлебах, что не хотят и лететь!

Вот над лесом, чрез прорвавшийся хаос облаков, приветливо улыбнулась небесная синева и солнечный луч на мгновение печально скользнул по вершинам деревьев, по камышам, по озеру… Глубокое озеро, как зеркало в зеленой, кое-где пожелтевшей уже рамке, нарисовалось такое молчаливое, спокойное, погруженное в какие-то свои думы… Я обозрел его по окраинам, желая увидеть своего сотоварища. Но его не было… Тонкий дипломат сидит где-нибудь в густой заросли, повисшей над водою, и ждет, как и я, уток…

Просидел еще с полчаса. От скуки жевал черный хлеб и думал о чем-то совершенно постороннем, не имеющем никакого отношения к уткам…

— Стервы проклятые! — донеслось до меня глухое и осторожное ворчание с другого берега. Я поднял голову.

Кусты на противоположном берегу зашевелились, стряхнули в воду каскад дождевых капель и развернулись. Выставилась миниатюрная мордочка с бородкой и пытливо осмотрелась по сторонам.

— Эй! Дипломат! — крикнул я с досадой и презрением.

— Не будет! Ежели бы прилететь, так давно уж прилетели бы! — с убеждением и авторитетом произнесла эта мордочка с бородкой.

— Уж, конечно, если бы прилетели, так и прилетели… Основательно!

— Ложись! — ужасным шепотом пронеслось над озером, и мордочка исчезла.

Над озером просвистели утиные крылья.

Я не лег, а только присел: ложиться мне казалось теперь просто унижением человеческой личности. Несколько минут царила полная тишина: можно было подумать, что я и Хромой — померли… Потом снова из кустов выставилась мордочка и произнесла:

— Не будет! Вставай! Нечего и ждать…

Затрещал валежник, стали прыгать и ломаться ветки, послышалась сердитая ругань и ворчание: это хромой обходил озеро.

— Куда теперь? — спросил я, недовольный, когда хромой подходил ко мне.

— Некуда.

— Пойдем на другие озера.

— Никаких других озер тут нет. Только одно это и есть.

— Хороша охота: пять верст на брюхе ползти, посмотреть, как плавают утки, да тем же порядком — обратно, — произнес я с горечью обманутого любовника.

— Зачем ползти? Обратно ногами пойдем, как следует человеку… Раз на раз не приходится. Сегодня нет, завтра будут!

— Это еще и завтра ты предполагаешь на брюхе ползать?

— А ты, вижу я, хочешь, чтобы утки к тебе подползли? Хитрый!

— Сыт и благодарен. Веди меня на казарму!


Измученный, развинченный и пресыщенный дипломатической охотою на уток, я валялся, напившись чаю, на скрипучей деревянной постели, а хромой все еще не желал оторваться от самовара и тянул желтенькую водицу, полагая, видимо, что сколько ни доливай чайник, — в нем все-таки будет чай.

— Пфф! — выпускал он время от времени и утирал рукавом рубахи пот с лба и шеи. Покончив со стаканом, он останавливался, отдыхал и в благодушном настроении спрашивал:

— Али еще стаканчик опрокинуть?

— Что же, если лезет, — опрокидывай! Распоряжайся и не стесняйся!

— А тебе не налить стаканчик?

— Не хочу.

— Ты моего рябчика-то возьми. Я тебе подарить его хочу…

— Куда мне твоего рябчика? Не надо.

Хромой вопросительно посмотрел на меня и вдруг улыбнулся во весь рот:

— Ну и сердитый же ты, погляжу я! Тебе с женой на печи спать, а не на охоту ходить!.. Барин, одним словом…

1898 г.