Евгений Чириков «Муж»

Павел Иванович проснулся очень поздно. Бурно проведенная ночь — шумная, пьяная, бесшабашная, — еще держала его под своим впечатлением: в голове носился туман похмелья и не пропускал до сознания чего-то очень скверного, что случилось…

Взъерошенная голова, мутный, как у замороженной щуки, взор, дрожащие руки — все это произвело отталкивающее впечатление на жену, заглянувшую в дверь, с лицом печальным и оскорбленным…

— Это — ты?

— Нет, не я! — глухо ответила жена, глядя куда-то мимо Павла Ивановича.

В другой раз подобный ответ мог бы вызвать со стороны Павла Ивановича целую бурю, но теперь он смолчал, чувствуя себя глубоко виноватым.

— Катя, дай мне, пожалуйста, воды! — заискивающе произнес Павел Иванович, и хриплые нотки в его голосе заставили Катю брезгливо поморщиться.

— Аграфена! Подайте ему воды! — крикнула она с раздражением, готовым перейти в слезы, и отвернулась к окну…

Вошла Аграфенушка с графином и стаканом в руках. Перед Аграфенушкой Павлу Ивановичу тоже было неловко, и он, вместо обычного приказания, унизительно попросил ее:

— Налей, Аграфенушка, Христа-ради!.. Ух, как погано!..

— Капустки бы тебе кислой!.. Хорошо, говорят, с похмелья-то… — произнесла Аграфенушка, наливая барину воды. — Муж у меня, бывало, как напьется, так на другой день все капусту кушает…

Катя истерически расхохоталась и исчезла за дверью, а Павел Иванович стал с жадностью глотать холодную воду. И по мере того, как он пил, в голове его прояснялось, туман рассеивался, и в сознании вставало воспоминание о чем-то в высшей степени неприятном и непоправимом, и смутная тревога все сильнее разливалась по всему его организму… Что же случилось?.. Мозг, как моментальная фотография, воспроизводил то англичанок с их многочисленными ногами, симметрично работающими в воздухе, то клочок дикого танца какой-то девицы, громыхающей кастаньетами, то «женщину-змею», вереницу лиц, огней, звон посуды, хлопанье бутылочных пробок, ряд зеленых столов с картами и грудами золота и бумажных денег… Павел Иванович наконец вспомнил…

Соскочив с постели, он, словно вор, начал торопливо рыться в карманах своей одежды, небрежно раскиданной по стульям. Скоро в его руках появился бумажник, большой, перетянутый резиновым жгутом. Он раскрыл его и долго дрожащими руками рылся во всех отделениях, словно все еще не верил, что денег там не было. Усевшись в постели, он тряс бумажник над подушкой, но ничего не вытряслось.

— Гм… нет! — тихо прошептал он несколько раз, и потом сделался неподвижным.

Как-то сразу прошел хмель, унеслись туманы, и перед глазами встало то самое скверное и непоправимое, что случилось…

Вошла Катя и, не поднимая глаз на мужа, сказала:

— У меня нет денег на мясо…

— Неужели нет? — спросил Павел Иванович и потом тихо добавил: — И у меня тоже нет… Я проиграл, Катя, и свои, и казенные деньги…

— Так и надо! — оскорбленно, с дрожью в голосе, сказала Катя, и можно было подумать, что Катя рада.

— Не везет! — со вздохом прошептал Павел Иванович, потирая ладонью руки свой лоб.

— В какие это игры вы проиграли?! — насмешливо проговорила Катя, презрительно прищурив глаза.

Павел Иванович не переносил этих прищуренных глаз. И теперь, когда он поймал на себе эти прищуренные глаза Кати, вся робость и неловкость, которые он только что испытывал перед женою, разом исчезли, и он перестал чувствовать себя перед нею виноватым.

— Ну, это все равно: проиграл, потерял, пропил… Как вам будет угодно! — закричал он, потрясая пустым бумажником. — Неуместное дознание! Прежде всего надо достать шестьсот рублей, чтобы покрыть растрату и сохранить место и честь! Удивительно, как мелочна женщина!.. Это прямо удив-ви-тельно!..

— Честь! — произнесла Катя и, закрыв лицо руками, выбежала из кабинета.

Павел Иванович посидел еще некоторое время в постели, несколько раз повторил: «Прямо удивительно!» — и потом стал одеваться. И все время в его голове стояла цифра «600», и то ему казалось, что шестьсот это — очень немного, совсем пустяки, то делалось жутко, и от страха во всем теле ощущалась расслабленность, и ему хотелось наплевать, и на казенные деньги, и на Катю, и на всю жизнь и снова улечься в постель и не подниматься с нее…

В зале маленькая Надя начала разыгрывать свои скучные гаммы, и от этих гамм делалось еще хуже на душе у Павла Ивановича. Казалось, что из-под тоненьких пальчиков девочки, прыгавших по клавишам рояли, скачут прямо в душу упреки, сожаление, разочарование и горечь семейной жизни…

Павел Иванович присел к письменному столу и начал курить папиросу за папиросой, складывая окурки рядышком на пьедестал чернильницы, в величайшем порядке, словно это было чрезвычайно важно.

«Можно продать рояль, — думал он, выпуская изо рта табачные кольца, — черт с ней, с музыкой!.. Обезьянничанье: непременно надо, чтобы девчонка барабанила на рояли!.. Но сколько за него дадут? Старый… Дурак разве даст полтораста, двести рублей…»

В этом было много правды: однажды, когда им нужны были деньги до зареза, Павел Иванович убедил Катю, что можно обойтись без музыки, и получил разрешение продать инструмент (приданое жены); они выставили объявление на окнах, но всякий, приходивший покупать, потыкав пальцем клавиши, говорил: «Извините!» — и удалялся; нашелся только один господин, который дал 5 р. задатка и пообещал прислать за инструментом лошадь, но и тот, видимо, опомнился: не приходил сам и не присылал лошади.

«Пусть учится… Кто знает: быть может, что-нибудь и выйдет!» — подумал Павел Иванович, прислушиваясь к монотонному выстукиванию гамм, и начал перебирать в памяти друзей и знакомых, отыскивая между ними человека, который мог бы ссудить шестьсот рублей. Он думал долго и напряженно, но ничего не придумывалось: те люди, которые с удовольствием выручили бы Павла Ивановича, сами вечно шныряли по городу, чтобы раздобыть денег до двадцатого, а те, которые могли бы это сделать без всяких для себя затруднений, — не сделают, потому что они, прохвосты и мерзавцы, не поверят Павлу Ивановичу даже под вексель…

Сколько ни думал Павел Иванович, но мысль его упорно вертелась и назойливо останавливалась на родной сестре, Анне Ивановне, и на муже ее, Александре Сергеевиче, Стрекаловых… Стрекалов служит в банке и получает около пяти тысяч в год. Им Павел Иванович до сих пор не отдал взятые, два года тому назад, сто рублей. Надо было отдать и можно было отдать. Катя пристала тогда с этой ротондой, черт бы ее взял, и вместо того, чтобы отдать долг, купили эту глупую ротонду.

«Как же можно! Все носят ротонды, а мы будем — в шубке?! Удивительно, как мелочна женщина!..»

А теперь неловко: сейчас же вспомнят про эти проклятые сто рублей и подумают, что и эти 600 рублей не отдадут им, мерзавцам… Куда они девают деньги — интересно было бы знать?.. Детей нет, оба уже немолоды и живут весьма скромно. Наверное, накопили, скареды, тысяч 20-30! А попробуй попросить:

— Что вы, какие у нас деньги? — фистулой пропищал вдруг Павел Иванович и, вскочив со стула, стал нервно ходить по кабинету.

А придется опять к ним, мерзавцам, — ничего не поделаешь.

— Ффу! — с омерзением промычал Павел Иванович.

Сейчас начнутся допросы: зачем? Что случилось? Сколько проживаем? Почему не откладываем на черный день? Почему Павел Иванович не застрахует жизнь, — это нынче дешево… А потом, снявши допрос, и преподнесут:

— К сожалению, мы не можем… Не располагаем свободными деньгами…

Во всяком случае Павел Иванович будет говорить с Александром, а не с сестрой: та — черствый, сухой человек, эгоистка до мозга костей и все боится, как бы бедные родственники не сели к ним на шею…

«Вот люди! И зачем только они живут?! Это удив-вительно!»

Потом Павел Иванович стал думать о том, что Катя не умеет поддерживать хороших отношений с нужными и полезными людьми, что она — нетактична, прямолинейна и вообще — плохая жена… Именно она — причина того, что они со Стрекаловыми не питают друг к другу родственных чувств… Вздумала считаться визитами даже с родными!.. Какая мелочность! Только женщина способна на такую пошлую мелочность!..

А теперь вот надо идти и кланяться, черт бы их подрал! Пусть сама идет и сама просит!..

Пробило двенадцать. Надо было давно уже быть на службе, но идти не хотелось, было немножко страшно и казалось, что как только сослуживцы посмотрят на Павла Ивановича, так сейчас же догадаются, что он спустил казенные деньги… Павел Иванович еще раз вынул бумажник, пошарил в нем, повертел в руках и, пряча в карман, произнес:

— Гм… нет!

Он умылся, волосы зачесал назад, а бороду расчесал на две стороны и из-под горла, вспомнил на этот раз о Боге и, наскоро прочитав «Отче наш», пошел в столовую. Здесь все было в обычном порядке: ярко блестел никелированный самовар, стоял чайник, покрытый вязаным колпаком с кисточкой, стаканы с ложечками… Не было только за столом Кати в папильотках.

— С добрым утром, папочка! — прозвенел голос Нади, и две тонкие ручки потянулись к шее Павла Ивановича.

— Кончила свои упражнения? — спросил довольно хмуро Павел Иванович и подставил щеку для поцелуя.

— Кончила…

— А Богу ты сегодня молилась? Барабанить вот вас учат с пеленок, а… «Отче наш» каждый день надо читать…

— А я — «Богородицу»!

— Ну, и «Богородицу» и «Отче наш»… Одно другому не мешает… А где мать?

— Она в спальне что-то делает…

— Сходи, посмотри!..

— Она заперлась.

Павел Иванович сердито кашлянул, налил себе стакан чаю, с шумом и звоном, и усевшись на стул верхом, стал курить и опять думать о мерзавцах Стрекаловых. Надя, чувствуя хмурость отца, незаметно исчезла из столовой, и в комнатах наступила зловещая тишина…

— Катерина Васильевна!

— Что вам?

— Подите сюда! Не кричать же мне на все комнаты…

В дверях появилась Катя, с красными, опухшими от слез глазами.

— Нну! Сейчас и рев! Где бы поддержать мужа, а у нас одни нюни! Надо ехать к Стрекаловым. Больше негде достать.

— Что же, поезжай!..

— Не «поезжай», а надо сделать это тебе.

— Я не могу, — прошептала Катя, отворачиваясь в сторону.

— Не могу… Гм… Если ты не можешь, то я тем паче… Тебе дадут скорее… Не могу! — сердито повторил Павел Иванович и сделал такое лицо, словно его оскорбили. — Если будут спрашивать, скажи: потерял, обронил, деньги казенные, надо внести, а иначе… все кончено!..

— Я не в силах просить у них…

— Что же, матушка, пулю, что ли, в лоб пускать? — спросил Павел Иванович, приподняв брови, и швырнул окурок папиросы на поднос.

Когда с Павлом Ивановичем случалась какая-нибудь неприятность, он всегда сердился на Катю и говорил: «из-за вас!», «с вами!» и потому со стороны можно было подумать, что Павел Иванович очень несчастлив в браке и что Катя — очень дурная женщина. И теперь Павел Иванович начал злобно ворчать, и в его ворчании то и дело мелькали эти «из-за вас!», «с вами!».

Катя слушала это ворчание, и ей делалось так грустно и чего-то жалко, и вся жизнь начинала казаться испорченной, смятой и растоптанной. Она смотрела издали на мужа и думала о том, как он груб и несправедлив, и что он совсем чужой ей человек…

«Я его не люблю», — думала Катя, и когда Павел Иванович повторил еще раз свое «из-за вас!» и приплел к чему-то женину ротонду, Катя не выдержала и с ненавистью закричала:

— Ты лжешь, бесчестный человек!

— Что такое? Повторите, что вы сказали! — с угрозой произнес Павел Иванович, и в глазах его засветилось столько злобы, словно перед ним стоял самый лютый враг. Но ответа не последовало…

— Папа! Мамочка! — закричала прибежавшая в слезах Надя, и отчаянный детский плач огласил комнаты.

— Мамочка! Мамочка!

Надя бросилась вслед за матерью, и обе они исчезли за дверью спальни, и было слышно, как они плакали там, обнявшись, всхлипывая и мешая свои слезы.

— Довольно! Надоело уж мне тянуть эту канитель! Для вас лезешь из кожи, а когда очередь дойдет до вас: не могу! Черт с вами! Один конец: пущу себе пулю в лоб и кончен бал! — закричал Павел Иванович, и в его голосе прозвучала искренность возмущения, словно все это было верно, словно его действительно не ценили, не питали к нему сострадания, между тем как он — мученик…

— Я отдал вам свою молодость, все свои силы, всю жизнь… Я с 28 лет впрягся в этот хомут, когда имел возможность сделать прекрасную партию… Свиньи! Неблагодарные свиньи!

И Павел Иванович решительным шагом направился в кабинет.

Катя, в сопровождении цеплявшейся за ее платье девочки, вышла в зал и, став у дверей, прислушивалась, что делает Павел в кабинете. Глаза ее были широко раскрыты и слезинки застыли на ресницах…

«Где у него револьвер?»

Он постоянно стращает тем, что застрелится, и, Бог знает, может быть, и в самом деле сделает над собой что-нибудь ужасное.

— Мамочка! Я боюсь! — шептала Надя, дергая мать за платье.

— Павел! Хорошо, я поеду!

— Как вам угодно! — ответил из кабинета суровый, полный достоинства голос.

— Мамочка! Я боюсь…

— Сейчас оденусь и поеду!.. — покорно и жалобно выкрикнула Катя.

— Как вам будет угодно! — повторил суровый голос, и было слышно, как Павел Иванович вышел в переднюю и стукнул выходной дверью.

— Боже мой! Куда он ушел? Господи, какая мука, какая мука! — со стенанием, заломив руки, выкрикнула Катя и бросилась в кабинет.

— Ушел барин? — спросила появившаяся в передней Аграфенушка.

— Возьми, ради Бога, Надю! Уведи ее!..

Оставшись одна, Катя порывистыми движениями принялась раскрывать и закрывать ящики письменного стола; сердце ее стучало и билось в предчувствии чего-то ужасного, что может совершиться, а руки дрожали и искали торопливо и настойчиво…

«Слава Богу! Здесь!»

Катя с ужасом вынула из кобуры револьвер и стала бегать с ним по комнатам. Она всеми силами души боялась и ненавидела эту вещь, потому что при виде револьвера перед ней проносился всегда целый ряд ужасных воспоминаний, сцен с проклятиями, заклинаниями, коленопреклонениями, истериками и мольбами… Когда все пройдет, то Катя думает, что Павел никогда не застрелится. Но как только дело доходит до револьвера, она снова трепещет и ждет, затаив от ужаса дыхание, что вот-вот раздастся оглушительный выстрел, — как это бывает в театре, — и что-то упадет на пол… И Павла не станет… И тогда она почувствует вдруг, что Павел ей дороже всего на свете и что без Павла — все кончится, вся жизнь, — и она снова ухватится обеими руками за Павла, как за единственную цель и смысл своего существования…

Прозвучали резко два удара звонка. Катя засуетилась. Сперва она сунула револьвер в буфет, но сейчас же сообразила, что здесь его легко найти: вытащила и опять стала бегать по комнатам. В этот момент звонок стукнул снова два раза, удары его прозвучали как-то особенно резко, зловеще, — и Катя впопыхах сунула револьвер к себе под подушку…

Теперь отлегло от сердца: нельзя застрелиться Павлу, — не из чего… А потом они помирятся, и все как-нибудь обойдется, как случалось уже много раз.

Вернулся Павел Иванович.

— Ты вернулся? — спросила его плаксиво и виновато Катя.

— А вы полагали, что не вернусь? Подождите немного… Успеете! — загадочно ответил Павел Иванович и исчез за дверью кабинета.

Если он хватится и потребует отдать? Что тогда? Ни за что! Она не видела и ничего не знает. Надо скорей исчезнуть, а тут без нее все как-нибудь устроится.

Катя, наскоро одевшись, попудрив заплаканное лицо и незаметно перекрестившись, превозмогла муки самолюбия и гордости: она отправилась к Стрекаловым просить денег…

А Павел Иванович сел в кресло, заложил ногу за ногу, и, покуривая, стал ожидать ее возвращения, волнуясь то надеждой, то сомнением…

Успокоившись, подошла к отцу Надя. Глаза ее были красны и веки опухли; на маленьком худом личике горел румянец и во взгляде, как выглянувший из-за туч солнечный свет, уже играла детская радость и доверие к жизни.

— Ты сидишь? — спросила девочка, приблизившись к стулу, на котором задумчиво восседал Павел Иванович.

— Сижу, деточка…

— А о чем ты думаешь?

— О жизни, деточка, о людях… Ты еще маленькая и многого не понимаешь.

— А что ты про людей думаешь, папочка?

— Мало на свете добрых и хороших людей, деточка… Больше злых и эгоистов…

— А мама добрая… хорошая…

— Твоя мать — честная женщина!.. Она немного капризница, как и ты, но сердце у ней доброе и разум побеждает все нехорошие порывы… да!

Павел Иванович погладил девочку по голове и сказал:

— Будь доброй и честной, остальное — чепуха… Люби нас, твоих родителей… Со временем поймешь, чем ты им обязана…

— Хорошо, папочка… А ты маму любишь?

— А то как же? Маму следует любить.

— А зачем же ты ее обижаешь?

— Вот тебе и раз!.. Поди, детка, поиграй, почитай «Родное Слово», а я посижу и подумаю. Каждый должен делать свое дело…

— А куда ушла мама?

— Мама пошла спасать твоего папу… Ну, иди! Иди, дружок! Не мешай мне думать!

Надя ушла, а Павел Иванович снова углубился в размышления.

«Не дадут, мерзавцы!» — думал он о сестре и ее муже, и лицо его делалось беспомощным и тупым, а потом злобным.

«А в таком случае явлюсь с револьвером и заявлю, что сейчас же, у них на квартире, пущу себе пулю в лоб!..»

Павел Иванович слегка улыбался, выпуская из-под усов колечки табачного дыма, и в глазах его светился огонек внутреннего удовольствия от сознания, что «этим мерзавцам» он все-таки может наделать много неприятностей…


Павел Иванович прибегал к револьверу во всех критических минутах и положениях своей жизни. Без преувеличения можно сказать, что он с револьвером в руках брал все блага жизни…

Впервые он прибегнул к револьверу, когда его исключили из гимназии за неуспешность и не хотели дать свидетельства за шесть классов. Свидетельство это ему было необходимо, чтобы поступить в ветеринарный институт, а держать экзамен он не желал, потому что не надеялся его выдержать.

— Что ты, голубчик, намерен теперь делать? — спросили Павла Ивановича родители, узнав об исключении сына из гимназии.

— Я поступлю в ветеринарный… Наплевать на их гимназию… Буду хлопотать о выдаче свидетельства за шесть классов.

Он ходил по квартирам учителей и упрашивал их поставить в табели по тройке.

— Если вы не поставите мне тройку, я застрелюсь! — говорил он учителю.

— Допустим, что я поставлю тройку, но ведь у вас еще две двойки?

— Остальные согласны! — врал Павел Иванович.

Двое учителей согласились, лишь бы спасти жизнь молодому человеку, но третий, грек, заупрямился и ни за что не хотел переправить двойку.

— Но от этого зависит моя жизнь! — говорил Павел Иванович.

— Это меня не касается! — мотая головой и разводя руками, говорил черствый человек.

— Я застрелюсь…

— Сделайте такое одолжение…

— Вот как!.. Хорошо… Но мы еще увидимся… До свидания!.. — сказал Павел Иванович и ушел.

На другой день, запасшись отцовским револьвером, он снова явился на квартиру к греку и потребовал аудиенции.

— Я нисколько не дорожу своей жизнью… Я пришел последний раз спросить вас: поставите вы мне тройку или нет? — мрачно спросил молодой человек.

— Я вам сказал уже…

— И это ваше последнее слово? Хорошо, я пущу себе пулю в лоб, но тот, кто встает мне поперек дороги, пусть знает, что даром я свою жизнь все-таки не отдам!.. — решительно произнес Павел Иванович и, похлопав рукою по боковому карману, откуда торчало дуло револьвера, посмотрел на чахоточного педагога пристальным, пронизывающим взглядом. Чахоточный педагог понял: он очень берег остаток своей жизни, боялся смерти, не любил, чтобы ему напоминали о людской смертности, и когда несли покойника, то он поворачивал назад и весь этот день усиленно лечился.

— Хорошо. Я вам поставлю тройку с минусом! — прошептал он, пятясь к дверям дальней комнаты.

— Вы даете честное слово?

— Я сказал… Тройку с минусом… Даю… Я никого никогда не обманывал.

Свидетельство выдали, и с тех пор Павел Иванович не расставался уже с револьвером…

И женился он с револьвером в руках. Будучи студентом ветеринарного института, Павел Иванович снимал комнату у покойных теперь родителей Кати. Те его недолюбливали: поздно приходил, часто требовал самовар, соблазнял кухарок, просил взаймы и неаккуратно отдавал деньги за комнату.

— Накачался лоботряс порядочный!.. Науками совсем не занимается, а либо шатается по портерным, либо бренчит на своей гитаре, лежа вверх брюхом, — часто говаривал отец Кати.

Но Кате он нравился: она находила, что он «интересен» и бывала очень довольна, когда квартирант пел под гитару «Не гулял с кистенем я в дремучем лесу…» Павел Иванович начал за Катей ухаживать и в каких-нибудь три месяца победил ее сердце. Сам он тоже воспылал, сделал предложение и потребовал руки.

— Я подумаю, — ответила девушка.

— О чем же тут думать: можно любить или не любить, а думать не приходится! — ответил Павел Иванович.

Родители заупрямились и попросили Павла Ивановича очистить комнату. Павел Иванович съехал, задолжав за два месяца, но ухаживаний своих за Катей не прекратил. Он совсем потерял голову: забросил свои лекции, экзамены, институт, пил пиво, писал стихи и слонялся около дома, где жила Катя, рассчитывая на встречу. Однажды летом он добился свидания с Катей в общественном саду и здесь, в укромном уголке, показал ей револьвер.

— Я требую категорического ответа, — сказал он.

— Боже мой! — прошептала девушка, закрыв лицо обеими руками.

— Я знаю, что… ты меня любишь и что родители твои стоят поперек дороги… Повенчаемся без всяких благословений или, если хочешь, — умрем вместе…

Павел Иванович положил револьвер рядом, на лавочке, и, помолчав, произнес:

— Решай!..

— Лучше уж повенчаемся, — со слезами на глазах прошептала испуганная девушка.

— Дорогая!.. Я так и знал, так и знал! — воскликнул Павел Иванович и, поцеловавши Катину руку, спрятал револьвер.

Спустя неделю они повенчались. Катины родители сперва их прокляли, потом примирились с несчастием, простили их, и в знак полного примирения подарили в приданое за дочерью тот самый рояль, который никто не покупал, а все только тыкали пальцем и извинялись… Сделавшись счастливым, Павел Иванович плюнул на все науки и не окончил курса. Когда пришла нужда, Павел Иванович пришел к тестю и просил его найти какое-нибудь место:

— Из-за Катерины Васильевны я остался недоучкой… Не дали кончить курс, вот теперь и кусай локти!.. Лучше уж было бы пулю в лоб!..

Катин отец имел кое-какие связи, и потому Павлу Ивановичу удалось пристроиться на службу по акцизу.

Потом, когда Павел Иванович привык к Кате и стал говорить, что «надоедает все телятина, да телятина», и когда Катя узнала, что Павел завел интрижку с какой-то горничной, она хотела отравиться, но не отравилась, а только уехала от Павла Ивановича к родителям.

Когда Павел Иванович насладился разнообразием и стал снова ценить радости мирной семейной жизни, он решил вернуть Катю к семейному очагу и начал осаждать ее любовными письмами. Ответа не было, а любовь Павла Ивановича к Кате с каждым днем возрастала, и, наконец, он решил покончить дело одним ударом.

«Я понял, что не могу без тебя жить, а так как ты не хочешь вернуться, то я решил покончить счеты с жизнью. Если ты меня хотя немного любишь, зайди сегодня вечером проститься. Я уйду отсюда, запечатлев твой образ!» — написал он жене.

Эта коротенькая записочка поразила Катю в самое сердце. Уже смеркалось. Каждая минута была дорога. Отец не пускал Кати.

— Комедия! — ворчал он, ходя в халате и туфлях по комнатам. — Он с долгами не может свести счетов, а не то что с жизнью!..

Но Катя не слушала. Вся душа ее всколыхнулась и ноющая боль от воспоминаний о былых счастливых днях заставляла ее дрожать всем телом.

— Павел! Павел!.. Бедный мой!.. Я поеду, поеду! Не могу… — стонала Катя.

— Никуда не поедешь! — сердито кричал отец.

Катя, как была, в одном платье, накинув лишь плед на голову, выбежала на улицу, села на извозчика и все время со стоном кричала ему: «Скорей! Скорей!» Подъехав к знакомому дому, Катя кинулась к дверям и, задыхаясь, стала дергать ручку звонка.

— Что? Где Павел? Павел! — закричала она, когда отворилась дверь.

— Барин только что вышел… Он долго ждал… верно, вас… Боюсь я: уж он либо себя, либо вас убьет…

Катя вбежала в кабинет мужа. На письменном столе лежали револьвер и записка: «Никого не вините в моей смерти»…

— Павел! Павел!

— Ты пришла! — внезапно прозвучал гордый голос появившегося откуда-то Павла Ивановича. Плед упал с Катиных плеч на пол и теплые руки обвились вокруг шеи Павла Ивановича.

Катя вернулась к мужу и опять началась идиллия:

— Ты моя?

— Твоя, твоя… вся твоя!..

— Ты ведь мой? Да? — с некоторой неуверенностью спрашивала Катя.

— О, неужели в этом ты когда-нибудь сомневалась?

Личико Кати делалось печальным, озабоченным: ее неотступно преследовала горничная…

— В каждом человеке, Катя, есть кусочек зверя… Есть он и во мне… Но разве то была измена?! Разве я отдавал кому-нибудь, кроме тебя, хоть каплю своей души?.. А в этом вся суть…

Зато честь своего семейного очага Павел Иванович берег пуще глаза и готов был с оружием в руках защищать его святость и неприкосновенность. Он был страшно ревнив, как большинство неверных супругов, и когда Катя смеялась над его мнительностью в этом отношении, Павел Иванович сердился:

— Где нет ревности, там нет и любви… Смеяться тут не над чем. Это чувство, как цемент, связывает любящих, — отвечал он, сморщив лоб. Однажды Павел Иванович приревновал Катю к знакомому поручику и сейчас же обратился к оружию:

— Предупреждаю, Катерина Васильевна, что ваш адюльтер может кончиться очень печально. Вас, как женщину, я пощажу, а того ферта… Тому я пущу пулю в лоб! В таких случаях даже формальное правосудие станет на мою сторону, не говоря уже об общественном мнении…

— Что ты, Павел, белены объелся? — со смехом воскликнула Катя.

— Ничего не объелся! Прошу оставить шутки! Повторяю, что я пущу тому ферту пулю в лоб! А впрочем, быть может, лучше мне самому ретироваться? Быть может, я стал вам поперек дороги?.. Я не люблю, чтобы становились поперек дороги мне, но и сам не люблю останавливаться…

Павел Иванович взял в руку револьвер и стал пощелкивать барабаном.

— Павел! Опомнись! Клянусь, — я невинна! — закричала Катя, и опять теплые руки обвились вокруг шеи Павла Ивановича. И опять наступила идиллия, в результате которой была дочка Надя.

Когда нужны были деньги, а взять их было негде, Павел Иванович шел к покойным теперь родителям Кати. Молча входил он к ним в комнаты, молча здоровался и садился в угол, мрачный, сосредоточенный…

— Что случилось? — тревожно спрашивала Катина мать, а старик-отец думал: «Сейчас начнет просить взаймы!»

— Что у вас? Не пугайте, ради Бога!

Павел Иванович говорил, что он женился по любви, исключительно по любви, что ему ничего было не нужно и он готов был взять Катю в одной рубашке…

— Это почти так и было, — замечал он как бы в скобках.

Но теперь у него семья, дети…

— Какие это дети? — перебивал тесть, чувствуя, к чему идет дело.

— Т. е. как это какие?! А Надя?

— Ну так одна, одна Надя, а не дети!

— Я вижу, что мне не о чем говорить, — отвечал Павел Иванович и смолкал.

— Да говорите же! Не пугайте вы, ради Бога! — просила Катина мать.

О чем тут говорить? Разве кто-нибудь поймет, что ему тяжело, невыносимо тяжело тянуть эту лямку?

— Ну! В чем же дело? Ах, Господи, всю душу вы мне измотали!

— Одним словом: мне нужны деньги, до зарезу нужны деньги, а взять негде… И, кажется, лучше всего пустить себе пулю в лоб!

Старики погружались в тоскливое молчание. Часы стукали как-то особенно громко и отчетливо маятником, а Павел Иванович тихо говорил, как бы сам с собою:

— Одно нажатие собачки — и все кончено! Нет больше терзаний ни за себя, ни за дорогих людей… Не все ли равно, когда умереть? Сегодня, завтра или послезавтра?.. Стоит оглянуться на прошлое мира и на его будущее, чтобы понять, что время нашей жизни на земле — ничтожная секунда, из-за которой не стоит горячиться… Семья?..

И Павел Иванович высказывал уверенность, что тесть и теща не оставят Кати с Надей, словно дело было уже окончательно решено и оставалось всего несколько часов до смерти.

Старик-тесть хмурил седые брови, надувал бритые щеки, краснел, пыхтел и, наконец, разряжался:

— Какие могут быть у нас деньги?! Какие? Какие? — выкрикивал он, захлебываясь от злости.

— Я о ваших деньгах, кажется, не имел удовольствия говорить! Я пришел к вам, как к близким людям, поделиться своим горем, а вы сейчас же вообразили, что я пришел тянуть из вас деньги… Так? Нет, вы извольте ответить: так вы полагаете?

— Гм… Я ничего не говорю… Я вообще… Мы живем на пенсию, — смущенно бормотал старик, пошлепывая своими туфлями. — Я думал, — вы рассчитываете на нас…

Но теща, улучив минутку, тайком отзывала Павла Ивановича в другую комнату и спрашивала:

— Да сколько тебе нужно-то? Много, поди?

— Всего двести рублей… Пустяковая сумма. Но теперь сердца у людей — каменные, а жизнь, мамаша, — дешева… Удив-вительно дешева! Из-за двухсот рублей люди сплошь и рядом пускают себе пулю в лоб!

— А что сестра твоя? У них деньги должны быть…

— Сестра? Да если я сейчас пущу пулю в лоб, так она не почешется. А если и пожалеет, так разве потому только, что не успела с меня получить десять целковых долгу!.. А черт их всех возьми! Один конец: пущу себе пулю в лоб — и кончен бал!

— А ты погоди, не говори глупостей!

Старуха успокоительно похлопывала Павла Ивановича по плечу и шептала ему на ухо:

— Зайди вечерком, когда не будет папаши!

— Зачем?! Не все ли равно?!

— Зайди, говорят. Значит — не все равно! — ворчливо шептала старушка.

И она спасала Павла Ивановича от пули в лоб, снабжая его деньгами из своих сбережений на черный день, тайно откладываемых от скромного пенсиона отставного подполковника.

Когда Катя родила Надю, тоже не обошлось без револьвера. Роды были трудные и, как нарочно, в то время, когда у них не было ни копейки денег. Катя, истощенная предродовыми муками, лежала, как пласт, впадала в забытье, а когда к ней возвращалось сознание, тихо шептала запекшимися губами:

— Нет, не могу… Лучше умереть…

— А вы понатужьтесь, голубушка! — уговаривала растерявшаяся акушерка.

— Нет сил… нет!.. Паша! Пошли за батюшкой… За отцом Василием…

— Хорошо, хорошо… — пробормотал Павел Иванович, оделся и поскакал.

Вместо отца Василия он привез лучшего в городе акушера. Доктор внимательно осмотрел больную, сказал, что пока опасности никакой нет, дал несколько советов акушерке и взял шляпу.

— Сегодня я заехать не могу, не имею времени… Завтра часам к двенадцати вы дайте знать. Если роды не последуют, — я приеду…

— Доктор, вы не уедете… Я прошу вас не оставлять больную!

— Не могу-с, да и пока я все равно бесполезен…

— Вы, доктор, не уедете!

Павел Иванович загородил своею грудью дверь и закричал:

— Я требую, чтобы вы остались!

В этот момент раздались отчаянные вопли Кати. Павел Иванович выхватил из кармана револьвер и прошептал с диким бешенством:

— Я вас убью, если вы бросите больную… Я знаю: мы бедны и потому не смеем рассчитывать на ваше внимание… Я вас заставлю! Я вас заставлю быть честным!

Доктор, кургузый старичок в очках, до того опешил, что выронил из рук взятое было пальто, развел руками и произнес:

— Успокойтесь!.. Опомнитесь!.. Я повторяю, что пока я не нужен…

— А я вам повторяю, что вы нужны и не уедете!

— Хорошо… Но я должен вас предупредить, что мне крайне дорого время: у меня есть другие больные, которых я обещал сегодня посетить!

— Прошу вас! — сердито сказал Павел Иванович, предлагая жестом войти в зал.

— Хорошо, хорошо… — смущенно шептал доктор, повинуясь грозному жесту. — Но я не нужен, бесполезен… Не могу же я, милостивый государь, родить вам…

— Не время, господин доктор, шутить!..

Доктор долго сидел в кресле и курил, и на лице его появлялось то выражение полнейшей апатии, то бессильной злости…

— Не угодно ли рюмку портвейна? Прошу! — произнес Павел Иванович и, поставив на стол перед доктором бокал и бутылку с вином, исчез.

«Должно быть, сумасшедший, — подумал доктор, — ничего подобного в моей практике до сих пор не было…» По временам по комнатам проносились вопли и крики родильницы, появлялся и исчезал растрепанный, с блуждающим взором, Павел Иванович, пробегала мимо прислуга; потом все стихало, успокаивалось, и вся квартира погружалась в какое-то странное тревожное ожидание… В пять часов вечера, после одного особенно дикого крика родильницы, Павел Иванович выскочил в зал и радостно крикнул:

— Девочка, доктор!.. Уф! Слава Богу, слава!

И, перекрестившись, упал в кресло в полном изнеможении.

Доктор навестил родильницу, посмотрел на младенца, опять дал несколько советов акушерке и вышел в переднюю. Здесь он оделся, некоторое время стоял, чего-то ожидая, но никто к нему не вышел и никто не благодарил. Он пожал плечами и вышел, осторожно притворив за собою двери…

И Павел Иванович ценил услуги револьвера и питал к нему особую слабость. Когда он делал предложение Кате, револьвер у него был плохой, подержанный Лефоше, из которого очень трудно было выстрелить, потому что он на десять осечек давал не больше одного выстрела и пуля его едва впивалась в дерево. Но потом Павел Иванович купил новый, крупнее калибром и лучшей системы, — «Бульдог».

— Этот может положить на месте быка! — говорил Павел Иванович и лелеял свой «Бульдог», как мать — первенца; каждый день он его развинчивал и свинчивал, протирал куском замши, смазывал костяным маслом из масленки от Катиной швейной машины и изредка, на загородных прогулках, пугал Катю, стреляя в цель. Захватив с собою несколько листов бумаги, Павел Иванович рисовал на них турка или англичанина, отмеривал двадцать пять шагов и убивал «наповал».

— Здорово: в левый глаз! Выстрел безусловно смертельный! — кричал он, торжественно возвращаясь после осмотра «цели».

Но «Бульдог» был тяжел, неуклюж и потому имел свои неудобства: таскать его в кармане было тяжело, а таскать было необходимо, потому что Павел Иванович боялся ночных нападений, воров, золоторотцев, пьяных сапожников и личных оскорблений. Поэтому Павел Иванович в скором времени «перевооружился»: он продал «Бульдог» сослуживцу, а себе купил маленький «Смит и Вессон».

— При всей своей миниатюрности он даст десять очков Бульдогу! — говорил Павел Иванович. — Теперь наша армия вооружена именно этими револьверами…

— Ах, Павел! Если бы ты знал, как много тревоги ты вносишь в семью своими револьверами! К чему? — со вздохом говорила Катя.

— Ну, матушка, вы мало еще смыслите… Теперь без этакой штуки не проживешь: не жизнь, а денной грабеж!..

— Вы опять, Павел Иванович, возитесь со своим пистолетом! — недовольно замечала покойная Катина мать, заставая зятя за любимым занятием после обеда.

— Не с пистолетом, а с револьвером-с! Это — огромная разница: в пистолете — одна пуля, а здесь — пять человек можно положить на месте в одну минуту…

— А вы — осторожней! Ну вас тут!

Старуха притворяла дверь кабинета и с беспокойством на сердце отходила.

— Уж это добром не кончится, — говорила она. — Хоть бы ты, Катя, бросила куда-нибудь эту гадость!.. Долго ли до греха?

А Павел Иванович смазывал, свинчивал, протирал замшей и прятал револьвер в кобуру, на которой была наклеена записочка: «Осторожно. Заряжен».

Летом, на даче, иногда ночью Павлу Ивановичу чудилось, что под окнами кто-то осторожно ходит, — вероятно, золоторотцы… И тогда он брал револьвер и, выйдя на крыльцо, прислушивался. Все было тихо и только собака лаяла где-то настойчиво и неугомонно. Воров не было, но этот настойчивый и неугомонный собачий лай был во всяком случае подозрителен. А потому Павел Иванович на всякий случай стрелял два раза в небо и возвращался.

— Я тебе, голубчик, всажу пулю в лоб! — говорил он воображаемому вору.

— Что такое, Паша, случилось? — тревожно спрашивала разбуженная выстрелами Катя.

— Спи спокойно. Теперь мы гарантированы.

— Ах, как забилось у меня сердце! Я думала, Бог знает, что случилось!

— Могло случиться… Опять золоторотцы…

— Ух!

— Спи! Спи! Теперь гарантированы… Не захочет пули в лоб!..

На другой день заявлялся урядник и говорил, что стрелять в жилой дачной местности воспрещается, что это — опасно…

— А воровать в жилой дачной местности не воспрещается? — огорошивал урядника Павел Иванович, приближая свое лицо к физиономии урядника.

— Стрельба — одно, а воровство — другое… — отвечал тот отступая.

— To есть воровство разрешается?

— Как можно! Не разрешается, а я говорю про стрельбу только.

— А если я защищаю свою собственность, а может быть, и жизнь? Тут у вас кругом золоторотцы, как голодные волки, рыщут…

И Павел Иванович стрелял себе, говоря: «Плевать мне на полицию!»

Павел Иванович ни на минуту не сомневался, что он способен пустить пулю в лоб как себе, в случае крайности, так и всякому другому, кому это понадобится. В это он искренно верил и несколько раз писал записки: «Никого не вините в моей смерти». Если он до сих пор не приводил в исполнение своего решения покончить, то просто так складывались обстоятельства, что в конце концов не было необходимости стреляться: «все как-нибудь устраивалось». Но когда такая записка случайно попадалась на глаза Кате, она сжималась от ужаса, и тонкие пальцы ее миниатюрных, похожих на детские, рук, делались холодными, как у мертвой. Она начинала следить за Павлом Ивановичем, не спала ночей, худела и бродила, как тень, по комнатам в ожидании ужасной катастрофы. Она привозила к себе мать и заставляла ее тоже наблюдать за Павлом Ивановичем, не выпуская домой по нескольку дней, а отец сердился:

— Я не могу спать без Серафимочки! — ворчал он и высказывал такое предположение:

— Вероятно, он себе спит, а вы, дуры, дежурите…

— Но, папа, я боюсь… Я не могу отпустить пока мамочку…

— Я повторяю, что не могу спать без Серафимочки… Когда ее нет, у меня бессонница и тоска… Я старик… У меня плохой аппетит и без того уж…

Когда проходило несколько дней и становилось ясным, что тайный документ потерял уже всякое значение, старику разрешалось забрать свою Серафимочку. Катя успокаивалась и все входило в обычную колею.


Свечерело, а Катя не возвращалась. Огни не были еще зажжены, и в комнатах плавал тоскливый мрак, полный зловещих теней и будивший скверные предчувствия. Павел Иванович был мрачен.

— Должно быть, не дали, мерзавцы!..

Павел Иванович уже написал «никого не вините в моей смерти» и теперь ходил по комнатам большими шагами, с опущенной головой… Разве у них есть сердце?! У них — два камня, два обросших мхом бессердечия камня!.. Значит, все кончено… Не идти же, в самом деле, на позорную скамью подсудимых из-за каких-то 600 рублей!.. Люди воруют тысячами, сотнями тысяч, и все сходит с рук, а тут из-за каких-то несчастных 600 руб. погибло все: и честь, и положение в обществе, и семья… Павел Иванович припоминал известные ему случаи, когда факт многотысячных хищений открытый, всем известный, замалчивался и виновнику предлагалось лишь выйти в отставку по прошению, — и его душу будоражило возмущение, негодование на несправедливость…

— У нас чем больше украдешь, тем лучше!.. — шептал он, ходя по комнатам, и посматривал на часы.

— Не дали, мерзавцы!.. Все равно: надо было ахнуть несколько тысяч, — по крайней мере не оставил бы после себя нищих… Досадно погибать из-за каких-то несчастных 600 рублей. Очень досадно.

Глаза Павла Ивановича были влажны от выступающих слез, потому что ему было жаль своей загубленной жизни. Он еще молод, — ему всего 34 года, — он мог бы пить из полной чаши жизни и, кто знает, может быть, его еще ждало впереди свое, настоящее счастие… А приходится поставить крест…

— Крест, крест, — шептал Павел Иванович, и в его воображении рисовался простой, деревянный пока, крест, препоясанный венком из увядших уже цветов. Катя стоит у креста, вся в черном, с длинным хвостом шелкового крепа позади, и держит за руку плачущую Надю…

Не умели его ценить при жизни — будут ценить после смерти, и будут любить, и поймут… несомненно поймут…

— Фу-фу-фу! — тяжело отдуваясь, шептал Павел Иванович, и по лицу его пробегали какие-то тени, и казалось, что смерть уже кладет на него печать своего глубочайшего бесстрастия и прозрения загробных тайн.

Кати нет. Не дали, мерзавцы! Подлецы! Для чего живут? Обросли души мхом и нет ни капли простой азбучной гуманности!

Павел Иванович сел в кресло, приняв позу приговоренного к смерти человека… Можно было подумать, что теперь Павлу Ивановичу все равно и что Катя не может уже изменить принятого им решения, Напротив Павла Ивановича топилась печка, там сухо потрескивали сосновые дрова, красный огонь лизал их своими языками-змеями и раскаленные угольки, отваливаясь, дрожали неровным светом… Вот пройдет час, — и пламя исчезнет, останутся угли, угли покроются пеплом и затем — мрак и холод. Так и жизнь.

Под окнами заскрипели полозьями санки и остановились у крыльца: это, конечно, Катя… Павел Иванович вскочил с кресла и в тревоге почти побежал отпереть дверь. Ему страшно было спросить дали ли мерзавцы денег, и потому, впустив Катю, он ничего не спросил, а торопливо вернулся в зал и стал ходить взад и вперед, заложив руки в карманы пиджака. «Если бы дали, Катя, конечно, не молчала бы…»

Катя сняла ротонду, бросила на столик шапочку и вошла, измученная и грустная, едва волоча ноги… Некоторое время они молчали, потом Павел Иванович приблизился к жене и молча остановил на ее лице свой вопросительный взгляд…

— Господи, какое унижение!.. Точно наплевали в душу… — сказала Катя и, вынув из кармана носовой платок, закрыла им лицо.

— Что же говорят? — хмуро спросил Павел Иванович, продолжая гулять по комнате.

— Господи, какое унижение!.. — прошептала Катя.

— Ну говори, наконец! Унижение, унижение… А ты воображала, что тебя поцелуют и скажут: «Извольте! Не стесняйтесь!» Надо было готовиться ко всему. Когда дело идет о жизни, нечего щепетильничать…

Катя молча стояла у рояля, хныкая в платок.

— Надо было умолять!.. Вопрос о жизни, а она — унижение!..

— Вспомнили про сто рублей… — прошептала Катя…

— Я так и знал!.. А кто виноват? Я говорил тогда, что нечестно думать о ротонде, когда есть долг!.. Я говорил это?! Черт тебя возьми с твоей ротондой! Издыхать, что ли, мне из-за нее?

Катя молчала, а Павел Иванович ходил взад и вперед и несмолкаемо говорил. Его речь была полна упреков, обид, унижений и всяческих оскорблений, высказываемых то прямо, без обиняков, то намеками. Павел Иванович говорил, что его «женили», что не дали ему кончить курса, а набросились на него, как жадные и голодные волки; что напрасно он тогда, в саду, не застрелился, намекнул даже на того подпоручика, которому он хотел пустить пулю в лоб…

— Лжешь, негодяй! — закричала вдруг Катя, отходя от рояли и отрывая от глаз руки. — Лжешь! Лжешь!

— Вот как?! Хорошо!..

Павел Иванович круто повернулся и пошел в кабинет, а Катя кричала ему вслед:

— Лжешь, негодяй! Лжешь! — и топала ногами в каком-то исступлении.

— Все равно, один конец… Пуля в люб и больше ничего!.. — закричал в свою очередь Павел Иванович, хлопнув дверью кабинета.

— Где револьвер? — закричал он, вернувшись в зал. — Отдайте револьвер!..

Катя быстро пошла вон из зала, но Павел Иванович схватил ее за руку, крепко, до боли вцепился в нее своими пальцами, и снова закричал:

— Где револьвер?.. Я требую: отдайте револьвер! Это — нечестно!

Катя рванулась всем телом вперед, освободилась и исчезла…

— На-те! Стреляйтесь! Стреляйтесь!.. Ради Бога, стреляйтесь! — с истерическим хохотом сказала Катя, возвратившись в зал с револьвером в руках.

Павел Иванович взял револьвер и пошел в кабинет, а Катя стояла посреди зала, заломив руки, и кричала с каким-то странным хохотом:

— Стреляйтесь! Ради Бога! Прошу вас! Освободите!..

— Мама! Мамочка! — зазвенел детский голос, и хрупкая фигура Нади скользнула в темноте и спряталась в складках Катиного платья.

Катя подхватила девочку на руки, и обе они, с рыданием и всхлипываниями, исчезли в сумерках…

Звонко щелкнул где-то замок двери и все стихло… Только часы продолжали мерно и громко стукать маятником, да в кухне Аграфенушка тяжело вздыхала, осторожно перемывая чайную посуду…

Всю ночь Катя лежала в постели, обнявшись с ребенком и судорожно вздрагивая всем телом. По временам она приподнималась на локте и, при слабом свете лампадки, пристально всматривалась в лицо Нади… Личико ее было спокойно, на щеках горел румянец, из полуоткрытого ротика выглядывали ровные остренькие зубы… Катя осторожно наклонялась к ребенку, прикладывала свои холодные губы к Надиной голове и мочила ей волосы своими слезами…

Когда стало светать, Катя осторожно поднялась с постели и вышла из спальни… Пройдя угрюмыми, тонувшими в печальном сером свете комнатами, она подошла к кабинету и заглянула в него через приотворенную дверь: на письменном столе тускло догорала лампа под зеленым абажуром, Павел Иванович лежал на турецком диване, поджав ноги калачиком, и казался таким маленьким-маленьким…

Катя вошла в кабинет, чтобы загасить лампу. На столе лежал револьвер и записка: «Никого не вините в моей смерти». Павел Иванович дышал ровно, спокойно, и только порою в его дыхании прорывалось что-то похожее на всхлипывание ребенка, который перестал уже плакать, но еще не может освободиться от спазм в горле… Катя долго стояла с опущенной головой и смотрела на Павла Ивановича, потом тихо вздохнула и на цыпочках вышла вон из кабинета.

— Бедный мой, — прошептала она, осторожно притворяя за собою дверь.

1901 г.