Евгений Маурин «Итта»

Итта!..

…Поет свою жалобную песенку самовар; скучно и строго смотрятся с выцветших обой старые, полинявшие фотографии; пошлое, рыночное зеркало назойливо кидает мне в глаза запачканный чехол колченогого, когда-то мягкого, кресла… и стучит, стучит, стучит в окно холодный, безнадежный, монотонно отпевающий надежды ветер…

…Итта!..

…Ведь все было иначе… когда-то… давно… Была молодость, была для нее красивая рамка… Все было… Все ушло… Все взяли…

…Итта!..

Хочется застонать, хочется страстным призывом кинуть в пространство это имя… властно… могуче… громко…

Тише… тише!.. Там за стеной слышатся тяжелые шаги… Там могут услыхать. А ведь это — цепи!.. Ржавые, грязные… но не разорванные… Так тише же… про себя… Вспоминай, но робко, трусливо…

О, зачем я так безрассудно, так жестоко отверг тебя, Итта!..

* * *

…Кто была она? Но разве это кто-нибудь знал, разве кто-нибудь допытывался когда-нибудь? Знали, что она не продается, что купить ее нельзя, что никогда еще ни от кого из нас она не брала денег… Знали, что она горда, властна, свободна… Что она может прийти неведомо откуда, и вдруг неведомо куда скрыться… А потом опять появиться, неожиданно взойти в кабинет ресторана, спокойно, не кланяясь, пройти к свободному стулу и просто сказать:

— А вот и Итта!..

И знали, что другой такой нет и не будет… знали, что сказать: «его любила Итта» — высшая похвала… что нет такой цены, которой было бы жалко отдать за ее любовь, за ее тело… и что нет такой цены, которую бы она взяла… Она была свободна, и кроме ее воли, ее желаний, ее каприза для нее не было других законов…

…Слышатся из-за стены тяжелые, ровные шаги… доносятся звуки ровного, спокойного, мещански-рассудительного, буржуазно-добродетельного голоса…

И в безумном отчаянии я хватаюсь за голову:

— Как! И Итта любила меня, а я отверг ее!.. И я не был безумным?..

Нет, я просто был молод, позорно молод… и счастлив…

А теперь?..

Итта!..

* * *

Как все это ясно представляется мне теперь…

Кабинет, холодный, строгий, богатый… Передо мной — мой помощник. Он много старше меня, и сколько удовлетворения мне в том, что я могу отдавать ему приказания, распоряжения… Что в почтительной позе он должен все выслушать, запомнить, исполнить… О, я никогда не злоупотреблял этим, никогда не изменял своей корректности! Не в моих принципах…

Ах, сколько было у меня тогда принципов, взглядов, убеждений…

И как не нужны они, как они мешают счастью…

…Входит Петя. Ласковый кивок головы — «я сейчас, голубчик!». Подписываю последнюю бумагу, искоса гляжу на красивый, немножко банальный профиль, вспоминаю Петины успехи у женщин, вспоминаю, скольких уже увлек он, сколько раз был моим счастливым соперником… Это не портит отношений — я не красив, но женщин ко мне манит, и Петя меня не обездолит… И вспоминаю рассказы о том, как красивым и сильным порывом он недели две тому назад увлек Итту.

Ах, эта Итта! Сколько уже слышал я про нее! Как смешно, что до сих пор не пришлось познакомиться с нею… Интересный зверек… Хотя — слишком самка. А мои принципы требуют от женщины, чтобы она была прежде всего человеком…

Принципы… принципы!..

Бумаги подписаны, помощник уходит, мы с Петей одни. Он что-то непривычно томен, мечтателен, задумчив… Завтракаем, откидываемся на кресла, курим сигары, молчим…

— Что с тобой, Петя?

— Я счастлив.

Молчание.

— Ты никогда не видал Итты?

— Нет.

— Ну да, конечно… Разве ты бы стал спрашивать, что со мной!..

Молчание.

— Витя, хочешь поужинать у меня сегодня?

— А что?

— Будет Итта… Она ведь как фея — то появится, то снова ускользнет… Сегодня прислала записочку…

Протягивает мне маленький листик плотной бумаги… С интересом всматриваюсь; тонкий, лениво-изящный, характерно женский почерк. Тон лаконический, сухой, властный: «Буду в десять. Расположена остаться несколько дней. Устройся сообразно».

Меня коробит этот тон, этот язык. Появляется неприятное чувство — отпадает охота видеть, знакомиться…

— Так будешь? Мне бы очень хотелось…

— Ммм… Зачем тебе это, собственно?

— Я бы не хотел тебе Отвечать. Ты не поймешь меня… В этом какое-то особенное, тонкое сладострастие… Тонкая преграда…

— Знаешь, для меня в таком отношении лежит что-то невыразимо пошловатое!

— Я говорил, что ты не поймешь… Но все-таки, приходи!

Как ясны, как отчетливы все эти детали… О, какой горькой мудростью дышит на меня из французской поговорки:

«Если бы юность знала, если бы старость могла»…

Если бы знала…

* * *

Теплый, ясный, весенний вечер. Мчусь на лихаче к Пете. Какое бодрое, радостное чувство! Молодость, средства, положение… И как хорошо жить! Как прекрасна весна…

Въезжаем на длинный понтонный мост… Как хороша красавица река! Как вкусно и задорно звучат копыта по дереву настила! Что-то знакомое слышится в этом ритмическом стуке. Вслушиваюсь… «Ит-та, Ит-та, Ит-та»… Улыбаюсь…

Еще в передней слышу женский смех. Славный голос! Теплый, влажный, полный, полный властной неги…

Петя вскакивает мне на встречу:

— Витя! Как я рад!

Но я вижу, что он уже жалеет, зачем позвал меня…

Господи, так это-то прославленная Итта? Ничего особенного. Красивая фигура, красивые, несколько скошенные, страстные глаза, но некрасивый, слишком чувственный рот… Правда — волосы очень хороши. Густые, иссиня-черные, змеистые… Да и цвет лица хорош. Но в общем — ничего особенного! Не моего романа — самая обыкновенная евреечка…

В ответ на мой сухой, корректный поклон она протягивает мне руку — славная рука, изящная, выхоленная, породистая! — и коротко называет себя:

— Итта.

Глаза ее внимательно, пытливо-спокойно останавливаются на мне, делаются вдруг призывно-ласковыми, трепетными, и беспокойное чувство охватывает меня от этого взгляда. Я не выдерживаю, отворачиваюсь…

* * *

Милый, веселый, непринужденный ужин. Только часто ловлю на себе этот раздражающий взгляд… А голос покоряет: обволакивает, нежит… змейкой извивается мимо доводов рассудка и прокрадывается прямо к сердцу…

Легкий, искрящийся, как вино, разговор… Словно танцуя, роем светящихся жучков реют красивые мысли… Блеснут, не развернутся, не облекутся в ясные покровы и уже скрываются в туманном хороводе…

Хочешь говорить об одном, хочешь ответить, возразить, но Итта уже далеко… И в кружевном танце ее мыслей все яснее и яснее вырисовывается великий бог ее жизни — красота!

* * *

— Что такое красота? — говорю я взволнованно-задумчиво…

Итта не отвечает… Положив голову на руки, она как-то пригибается, тянется ко мне через стол…

И полный страстного восторга крик готов вырваться у меня… Боже, как она красива!..

Красива?

О… Да!..

Красива не правильностью античного резца, не холодной строгостью статуи… Красива гармоничной целостью линий, законченностью образа, в которой пропадают, тонут отдельные детали… Она — это великое «все»… Как она красива!..

Итта шепчет:

— Красота?.. Не знаю… Я могу только чувствовать…

И взор ее уносится в хороводе танцующих грез…

* * *

— Витя, — говорит мне приятель, — ты завтра…

Словно проснувшись, Итта вздрогнула, обвела нас каким-то хмельным взглядом… И уголки ее губ чуть-чуть скорбно, брезгливо сдергиваются вниз.

— У тебя нет чутья к красоте, — говорит она Пете, и голос ее звучит словно перетянутая струна, — ты не чувствуешь диссонансов…

Мы удивленно взглядываем на нее, она продолжает:

— «Витя»… Неужели ты не чувствуешь, что этого… нельзя… Нельзя всех звать уменьшительными именами! Он — «Виктор»… Вот ты…

Она улыбается, смеется, смотрит на него с ласковым пренебрежением…

— Ты — «Петя», и всегда будешь им… Пе-е-е-тя! — протяжно повторяет она, и в тоне ее голоса как-то сразу обрисовывается целый образ — меткий, определенный и очень… нелестный…

* * *

То разгораясь, то замирая, разговор наш затянулся за полуночь. Странное, двойственное чувство все сильнее и сильнее охватывало меня. С одной стороны — весь образ Итты будил во мне смутные желанья, привлекал к себе, манил; с другой — какое-то глухое раздражение, почти злоба поднималась во мне против нее. Почти с восторгом упивался я музыкой ее слов и с ненавистью замечал, что разум мой был бессилен протестовать против мистической абсурдности их смысла… И я не мог отдать себе отчета, чего же больше хотелось бы мне: бесконечно долго, не отрываясь, всегда, слушать и слушать этот голос — или разорвать усилием воли его обволакивающий гнет, вскочить и убежать чтобы не слышать его ни одной минуты более…

Но так или иначе, а уходить было пора. В преувеличенной любезности Пети, в его торопливом гостеприимстве, в тоскливых взглядах, мимоходом бросаемых на Итту, слишком ясно сквозило страстное нетерпение остаться с нею наедине. Да и она становилась с каждой минутой все более и более томной, рассеянной… Пора, — внутренне улыбаясь, сказал я себе и подошел прощаться.

— Погодите, — сказала вставая Итта, — я с вами, вы меня подвезете…

Я посмотрел на нее, Петя остолбенел:

— Но… куда?..

— Домой, — спокойно ответила она, подходя к столу, где лежала ее шляпа.

— Но ведь ты же хотела остаться!!

— Хотела, да… Но теперь не хочу…

— Итта, если это шутка, то… то…

Она ответила спокойно, ласково:

— Нет, милый, это серьезнее, чем ты думаешь…

Петя задыхался… На него было жалко смотреть… Глаза его бегали, руки тряслись… Она молча прикалывала маленькую шляпу…

— Это издевательство, — в внезапном приливе бешенства и силы крикнул он, хватая ее за руку — я не пущу тебя, ты не уйдешь!

Спокойный, внимательно-пытливый взгляд через плечо… Но какой взгляд! Обиднее тысячи оскорблений, позорнее пощечины… И этот тон королевы, обращенный ко мне:

— Дайте кофточку!..

Он выпустил ее руку, отошел, схватился за голову… Он был жалок, мелок, слаб… Я чувствовал себя совершенно сбитым с толку, растерянным, только обычная холодная выдержка позволяла держать себя в руках и не выказывать безграничного удивления от этой странной, дикой сцены…

— Итта, умоляю тебя… — подошел он снова к ней…

— Не нужно этого, — ласково остановила она его. — Ты знаешь меня — надо мной нет чужой воли. Мне стало душно, тесно, бескрасочно — ты меня не удержишь…

— Пойдемте! — обратилась она ко мне.

— Мы были уже на пороге, когда он снова кинулся к ней:

— Слушай, ты!.. Если ты уйдешь, я… я… уеду к женщинам!.. Я кинусь к первой попавшейся… бульварной… Я отдам ей все ласки… буду звать твоими нежными именами… Итта!.. Итта!

Она обернулась, все также, через плечо. Смерила его сверху донизу спокойным взглядом и кинула:

— Какой вы маленький… гаденький…

…Сколько лет прошло, а я слышу ее голос так, как будто бы звуки его еще не успели замолкнуть…

* * *

Мы вышли. Скоро встретился извозчик — Итта наняла его к Покровскому скверу. Это было излюбленным местом свиданий влюбленных парочек города. Я внутренно передернул плечами, но ничего не сказал… Только подумал, что вся эта история принимает все более и более нежелательный для меня оборот. Во мне поднималось почти недоброжелательство к этой экстравагантной спутнице, которая держит себя так спокойно-повелительно… «Вот привычка видеть в каждом раба и верноподданного!» — с раздражением думал я. «Но только… напрасно!»

Однако надо быть вежливым, говорить о чем-нибудь… Но каждый раз, когда я пытался заговорить о чем-нибудь безразличном, когда пытался пустить в ход одну из обычных светских форм «занимания» дамы, Итта поворачивалась ко мне, с легкой улыбкой глядела мне в глаза… И под взглядом ее глаз я начинал путаться, заикаться и должен был обрывать на полуфразе… В молчании доехали мы до моста.

Широкая картина развернулась перед нами. Впереди плавным уступом тонул в жемчужно-белом свете луны окаймленный садами город, далеко влево горела огнями фабрика, там и сям сверкали цветные огоньки пароходов… И легкая сонная рябь темной воды дробила лунные отсветы в бесконечное количество хрустальных блесток, бежавших змеистыми струйками… Я залюбовался, засмотрелся… Глухо стучали копыта по мосту, выговаривая «ит-та, ит-та», откуда-то неслась бодрая песня… Ширь… даль… мир…

Улеглось глухое раздражение, все свершившееся приняло более мягкие силуэты. И я заговорил:

— Красота, красота!.. Сколько споров… ненужных… Ненужных теперь, когда видишь ее в реальной, осязаемой форме… Вот она перед нами… Определяйте ее, пожалуй, анализируйте… Только к чему?.. Посмотрите на…

— У меня развратная кожа, — задумчиво перебила меня Итта…

И, как бы отвечая на мой недоумевающий, пораженный, взгляд, прибавила:

— Когда я посмотрела на воду, я вспомнила, сколько наслаждений дает она мне… Вы знаете — когда я беру теплую ванну, я испытываю совершенно особое чувство… Точно бесчисленное количество пылающих, нежных уст целуют меня везде, везде… Точно много пламенных, ласковых змеек страстно впиваются в меня… И я задыхаюсь, горю, дрожу… Должно быть у меня развратная кожа…

Это было слишком интимное признание, я не умею говорить в таком тоне. Молчаливо переехали мы мост, проехали сонными улицами нижнего города медленно взобрались по крутому подъему, пересекли дремлющую в лунных лучах площадь и подъехали к скверу.

— Посидимте немного, — сказала Итта.

И я не мог отказать ей.

Мы взошли в сквер, выбрали скамейку, с которой открывался дивный вид на реку, сели… Итта повернулась ко мне всем корпусом и уставилась своим влажным, пылким взором мне в лицо… Потом спросила:

— Вы поняли, почему я не осталась… не могла остаться у него?

Я хотел как-нибудь отделаться, уклониться от прямого ответа, от выяснения того, что мне хотелось обойти молчанием, но по глазам ее увидел, что все это будет бесполезно. И я ответил:

— Да…

— Вы мне ничего не скажете?

— Нет.

Две гибкие, упругие руки обвились вокруг моей шеи, и влажные, ароматные, чувственные губы покрыли мое лицо пламенными, необузданными поцелуями. Я попробовал высвободиться от нее, но руки держались цепко… Да и в голове закружилось… Безотчетно я возвращал ей поцелуи…

Потом она немножко отодвинулась от меня, взяла меня за руку и впиваясь взглядом прошептала:

— Милый… Виктор!..

— Итта! — сказал я ей. — Что вы со мной делаете… Поймите, что…

— Я не нравлюсь вам? Я не красива?

Не выпуская моей руки она вдруг изогнулась так, что вся ее точеная фигура приобрела рельеф, вдохновенную пластичность стала воплощением божественного сладострастия…

— Я не красива? — смеясь повторила она.

Дрожь, пробежавшая по всему моему телу ответила ей за меня. И она снова придвинулась ко мне лицом.

— Итта, — сказал я ей, стараясь ласково удержать ее дальше от себя. — Поймите я слишком высоко, священно смотрю на ласки, поцелуи… Я не допускаю возможности ласк без любви, а к вам я не чувствую любви…

— Я хочу не любви, а тебя, — отвечала она смеясь.

— Но я говорю вам, что я не люблю вас!

— Полюбишь! — отвечала она мне и целовала… целовала… целовала…

Роль Прекрасного Иосифа всегда пошла и бездарна. Но мое поведение тогда было еще хуже, еще глупее… Сколько лет прошло, а и теперь, при воспоминании об том времени вся кровь бросается мне в голову и жгучий стыд красит щеки…

Безумно стыдно сознавать себя таким нечутким, неспособным оценить всю красоту ее властных порывов, безумно стыдно вспомнить все то, что я говорил ей… Сколько пошлости, узости!..

Я говорил ей о том, что я не признаю одной чувственности без чувства, я ссылался на свои принципы, правила… А она — обнимала и целовала меня… И я то сам целовал ее, то снова принимался говорить, говорить…

И в конце концов вырвался и убежал из садика…

Это было тогда… А теперь!..

Теперь страстным воплем звучит у меня в душе дорогое имя «Итта». Теперь воспоминание о ней — весь свет, вся красота моей жизни… Теперь нет того на свете, чего бы не отдал я за ее любовь…

Но мне и отдать нечего. У меня все взяли…

Итта!..

* * *

Весь следующий день я был в каком-то тумане. Мои принципы, взгляды, убеждения — все не мирилось с вторжением в мою жизнь Итты. Что-то нездоровое, экзотическое чудилось в ее пламенных ласках. Чувственность — и только… Животные инстинкты… На этом нельзя строить жизнь, отношения. Это — опасный элемент…

Но мятежной бурей уже струился в жилах влитый яд ее поцелуев… Из ровных строчек канцелярских циркуляров, из грохота колес, из звуков музыки, из серого хаоса спутанных грез — отовсюду слышалось мне ее имя, смотрелись влажные, пламенные, скошенные глаза влюбленной еврейки, плескалась зыбная волна ее торса… И с реальной отчетливостью вдруг обвивались вокруг моей шеи точеные, упругие, горячие руки…

Пламенная, изнуряющая ночь, полная жгучих ласк, поцелуев, объятий… Беспокойное пробуждение в одинокой тьме… Испуганное исканье… Ведь она здесь… здесь… Она сейчас была… Где? Где?.. Ах, это сон…

Широко раскрытые, воспаленные глаза впиваются в насыщенный образами мрак. Одна, две, сотни Итт роятся в нем… Змеей вьется белоснежное, упругое тело… Черной паутиной реет синеватый блеск ее распушенных волос… Вот она остановилась… изогнулась… тихо-тихо подползает ко мне… глаза ее горят…

Влажные, ароматные губы впиваются в мои… Сердце останавливается… Дыханье хрипящим свистом разрывает грудь… Это смерть!.. Смерть…

— А-а-а-а-а!!! — волчьим воем вырывается у меня…

Вскакиваю… озираюсь…

Никого!.. Никого!..

* * *

На следующее утро я решил тщательно разобраться в самом себе. Я привык все взвешивать, анализировать, учитывать… Нельзя было допустить, чтобы продолжалось дольше такое состояние…

И я сказал себе: чего боюсь я, когда избегаю Итты? Только того, чтобы животная чувственность не ворвалась бы доминирующим мотивом в мою жизнь? Но ведь это уже случилось… Все равно — я не способен ни о чем больше думать, кроме ее тела, ее ласк… Только одно спасение: утолить свое влечение, в ласках ее затушить зароненный ею огонь. И пресытившись, устав, я найду в себе силы оттолкнуть ее с своего пути, очистить дух и отдаться чистым помыслам…

И когда вечером она пришла ко мне, я понял, что все два дня только этого и ждал, только этого и боялся, только на это и надеялся…

И когда змеиное тело ее сладострастными кольцами обвило меня, когда явью стал сон, когда сотни, тысячи, миллиарды раз я умирал в агонии, чтобы снова возродиться к новым ласкам, к новому безумию блаженства, то на мгновенье неясной зарницей блеснула мысль: разве не красота этот безгранно-широкий чувственный порыв? Разве естественен тот ригоризм, с которыми я давлю в себе полное восприятие этой красоты?..

Но встрепенулся рассудок, и вспугнутой птичкой скрылась робкая мысль…

Скрылась!.. О, зачем… зачем?..

* * *

Итта осталась у меня два дня. Ушла с счастливой, томной улыбкой… Опять пришла…

И с тех пор она стала часто то появляться, то снова уходить…

Чем руководствовалась она? Только чутьем, безумно тонким, сверхъестественно-обостренным чутьем обожествившейся самки… Она скрывалась неизменно в тот момент, когда чаша страстей не была еще испита до дна, когда еще плескались в ней последние струйки желаний… Приникала длительным поцелуем… на мгновенье прижималась змеиными извивами тела…

— Ты придешь, Итта?

— О да!..

— Когда?

— Разве я знаю!..

Томная улыбка… прощальный взгляд… Сколько неги, грациозной томности страстной лени… Скрылась!

Но долго еще чувствуешь ее около себя…

* * *

…А я?..

Я был счастлив. Тело мое, утомленное бесплодными исканиями примирения идеалов с действительностью, сочетания порывов духа с велениями плоти, теперь отдыхало в этом мятеже страстей. Правда, разум не засыпал, не поддавался обольщению. Но он говорил мне, что единственный путь к подавлению этого мятежа — это утоление… И когда наступит пресыщение — оно принесет с собою и освобождение…

И я внимательно, строго следил за собой. Пытал каждый свой порыв, каждую мысль, расчленял почти анатомическим ножом анализа каждое желание… Но пресыщения не было — слишком чутка, слишком полна чувства красоты была Итта, чтобы допустить пресыщение, пока… пока это было в ее власти…

И если голова моя мечтала о чистой девушке, полной духовной красоты, запросов, жизненных интересов, то тело каждой фиброй своей, малейшей порой тянулось к ласкам Итты…

Тогда я казался себе очень чистым, не таким развратным, грубым, животным, как все… А теперь…

О каким бездарным, сухим, узким, пошлым представляется мне теперь мой собственный образ того времени!..

* * *

Полу-Мессалина, полу-Мадонна…

Безгранично развратная, безгранично целомудренная… Бесконечно влюбленная в свое тело, бесконечно стыдливая, скромная… Властная и покорная… И вся пронизанная широкой, победной красотой…

Все, что не красота, то причиняло ей физическое страдание… Ласки, слова, движения, мысли — все облечено было в стройную гармонию прекрасного…

— Какой ты нечуткий! — это было частой фразой в ее устах. Но разве можно было сравниться с ней в чуткости?!

Когда, отдыхая от ласк, мы говорили с нею о чем-нибудь, обедали, сидели за утренним завтраком — она не позволяла себе ни малейшего нескромного намека, ни малейшей небрежности туалета. Однажды — незастегнутая пуговка пеньюара заставила ее густо покраснеть…

Она вдруг подняла глаза, встретилась с моим взглядом, тревожно осмотрелась, словно проснувшись, покраснела, схватила платок и закуталась до подбородка… Села в уголок, съежилась и прошептала усталым, нежным голосом:

— Любовь — священнодействие… Тело — его алтарь… Когда возносятся моления, когда аромат курильниц струится к небу, когда в вдохновенном экстазе жрецы простирают руки — тогда пусть отдернется завеса, и обвеянный божественным сиянием пусть предстанет алтарь, готовый к восприятию жертвоприношения. Но что останется от алтаря, от его боговдохновенного величия, если его вынести на улицу, открыть взорам спокойной, равнодушной толпы? Грубо размалеванный ящик… нелепый сундук… Друг мой сундуки — там — она плавным движением руки повела в сторону города, словно указывая на всех женщин.

Вот какое кружево плела эта женщина из наших отношений… Вот какой красотой обвевала она их…

* * *

Я помню, как однажды мы говорили о любви.

Она лежала на меховом ковре, купаясь в лунных лучах. С тихой нежностью я прильнул к ее плечу… И думал о том, что пора кончить с этими туманящими, узко-чувственными ласками… Она обняла меня рукой и спросила:

— Ты любишь меня?

— Итта, не спрашивай…

— Немножечко?.. Капельку?..

— Нет, Итта, нет… Это не любовь… Любовь выше, чище, святее… А то, что влечет меня к тебе — это… это более грубое… животное… Мне очень больно огорчать тебя, но я должен говорить правду: я не люблю тебя…

— Говорить правду! — она усмехнулась. — Почему должен? Разве красивая ложь не лучше уродливой правды? Милый, это узко… Да и не в том дело: ты просто ошибаешься… Ты любишь, любишь, любишь меня!

— Итта, не обольщайся…

— Почему? Глупенький, ведь мечта всегда прекраснее действительности…

— О, нет, Итта, о нет! Только истина, только правда, только действительность! Все, что не истина…

Как это часто бывало, когда я начинал говорить на чуждом ей языке, она мягко, необидно перебила меня:

— Ты можешь сказать мне, что такое любовь?..

— Любовь? Это когда… два человека… сливаются в одну душу… Когда…

Она положила мне на плечо руку.

— Молчи. Ты не скажешь. А я скажу тебе… Может быть неясно, неточно… Но ведь любовь — это что-то очень большое, и очень маленькое… Ее не охватишь так. Но я скажу вернее тебя…

На мгновенье задумалась, уставилась, в незримую даль и сказала:

— Любовь — это когда люди забывают, что у них есть душа… Любовь — это порыв, который все оправдывает, все очищает… Самое гнусное преступление, сделанное во имя, ради любви — становится геройством… Вот что такое любовь…

— Любовь — это смерть и воскресение, любовь — неутолимая жажда… Когда два тела становятся одним, когда общее желание, общая страсть, общее чувство одухотворяет их — это любовь! Любовь — когда под ноги обладания кидается все и все… Любовь — это священнодействие, и алтарь его — тело…

— Мужчины и женщины любят неодинаково… Настоящая женщина — я — всегда готова для любимого… Вся наша жизнь в любви — порыв, ширь, красота… Мужчины же, как и ты — вы любите только моментами… И когда я говорю тебе: «ты любишь меня» я хочу сказать: «у тебя бывают моменты, когда ты безгранично мой». Сейчас ты ласкаешь меня — это нежность, это дань красоте моего тела, но это еще не любовь… Но недавно еще ты любил меня! О, как любил! О как любил ты меня!..

— Итта! — даже вскочил я от негодования. — Итта, одумайся, что ты говоришь! Грубый животный акт ты называешь любовью!..

— Если он груб — это уже не любовь… Любовь — это красота… Любовь — это мощь… И когда это только простой акт, когда два человека не умирают в объятиях друг друга — это не любовь…

Так говорила Итта, так понимала она любовь, так она — любила меня…

Но для моей чистоты это было чуждо, непонятно…

О, сколько грубой пошлости в чистоте!..

* * *

Меня часто оскорбляло в Итте то, что теперь представляется ее громадным достоинством: она была вся женщиной, совершенно, исключительно…

Правдивая, честная, в мелочах она лгала.

Однажды я спросил ее, сколько ей лет.

— А как ты думаешь? — улыбнулась она.

— Не знаю… двадцать семь, двадцать шесть…

— О, как ты меня старишь, — капризно надула она губки. — Мне столько нет…

— А сколько?

— Это важно? Имеет значение?

— О, нет… Просто так…

— Мне двадцать два… Непохоже?

— Ну почему же… Вы — восточные женщины, всегда раньше созреваете…

Потом, из случайных сопоставлений стало ясно, что ей не может быть меньше двадцати семи. Помню, какое брезгливое чувство охватило меня при этом открытии… Самка! — презрительно кинул я ей про себя…

А теперь мне думается: разве не была она права, когда хотела скрыть свои года? Ведь она меня любила, хотела нравиться мне… И раз я спрашиваю о годах — значит придаю им значение…

Но какая узость в этом… Разве у женщины может быть возраст? Когда у ней появляется он, то она либо еще не стала женщиной, либо перестала ею быть…

Но это я говорю теперь… А ведь теперь я не нахожу уже необходимым иметь «мировоззрение»…

* * *

Итта любила стихи, умела читать их… О, как она их читала! Никогда не приходилось мне больше слышать такого чтения!..

Но только поэты пламенной любви, тонких чувств и личных настроений были близки и понятны ей. Чистая лирика была ей скучна. Гражданская поэзия оскорбляла…

Я как сейчас помню некоторые интонации ее голоса… Как она читала: «Я ее победил, роковую любовь»!.. А Мережковского — «Пойми же наконец, пойми — я не хочу»… Дрожь брала!.. Мысли путались…

— Итта, — сказал я ей однажды, — тебе бы на сцену пойти! Какой талант гибнет в тебе!..

Она посмотрела на меня любовно, мягко:

— Я была… Но как некрасиво, как узко быть на сцене… Там нет места своему «я»… А что такое Итта без ее «я»?..

А Леда Мережковского… Десятки раз читала она мне ее, прекрасная, залитая зеленоватыми потоками лунного света… И никогда не было для меня довольно…

Как она начинала: «Я Леда, я — белая Леда, я — мать красоты»…

Как извивалась она, когда читала про муки алчущей страсти Леды: «Вся преступная, вся обнаженная»…

Но вот и лебедь… Вакхическим ураганом подхватывает Итту-Леду…

…«Вот и лебедь ослепительный, белый лебедь — мой супруг»!..

Хрип агонии… «Это смерть, но не боюсь»!..

…Нет… Не могу… Это выше моих сил…

* * *

Если бы не помощник, мои официальные дела пришли бы в совершенный упадок. Я на скорую руку подписывал бумаги, рассеянно выслушивал доклады о событиях дня и старался скорее забыть про все это… Я или был с Иттой, или думал про нее…

И когда я приходил в канцелярию, то взгляды всех барышень с боязливым любопытством устремлялись ко мне, а помощник старался глядеть куда-то вбок, чтобы не доказать виду, что он замечает, как осунулся, извелся я, каким лихорадочным блеском горят мои глаза, как трясутся руки и подергивается голова… Я оживал только с Иттой; когда она входила ко мне, я забывал про свои муки, решение расстаться с нею, скорбь по утраченной ясности, чистоте… И, проклиная ее пил сладкий яд ее объятий…

Тогда я думал, что это ее любовь изнуряет меня… О, нет! Только вечный анализ, вечные угрызения совести сжигали меня… И если бы я отнесся к этой истории проще, естественнее… о, скольких несчастий я вообще избежал бы тогда!..

Дела не пришли в совершенный упадок, но отсутствие моего влияния на их ход стало заметно. У помощника не было той широты, того полета, которым отличалось мое ведение их. И в правлении что-то пронюхали. В письмах стали появляться туманные намеки… Пора было одуматься… Мне не очень страшно было за свое положение, мной дорожили и простили бы временный туман, да и собственное состояние не заставляло дрожать за свою судьбу… Но самолюбие не мирилось с тем, что эгоистическая страстишка, чувственное увлечение могут сбить с пути меня — такого твердого, сильного… И однажды я решил сделать над собой пробу. Я назначил себе деловую поездку… Там, на пароходе, в чужих городках я не смогу увидеть Итту, сползет с меня этот гипноз, я отдохну, очищусь… И приеду сильным, спокойным, твердым…

Накануне я сказал ей:

— Простимся сегодня, Итта, завтра утром я еду…

— Надолго?

— На неделю, на десять дней…

— Куда?

Я назвал города. Она обняла меня, крепко поцеловала и молча ушла. Я остался в полнейшем недоумении… Я ждал чего-то другого… Смутная тревога не дала мне заснуть в эту ночь.

* * *

Не сомкнув глаз, я поехал на следующее утро на пристань… Торопился со сборами, торопил извозчика… Куда?.. Зачем?.. Ведь времени еще много, каюта заказана?..

Но меня сжигало нетерпение, смутная надежда, неясные опасения. И я сам боялся отдать себе ясный отчет в них…

На пристани ко мне подошла Итта. Она была в изящном дорожном костюме, в руках ее был саквояж желтой кожи.

— Итта! — кинулся я к ней навстречу, — ты… пришла меня… проводить?

— Нет, — просто отвечала она, — я еду с тобой.

Молча взял я у ней из рук саквояж и повел в каюту. Там я схватил ее в объятия и целовал… целовал… целовал… Теперь я опять, как когда-то, понял, чего ждал, чего боялся, на что надеялся…

* * *

Это была поездка на пароходе в обществе интересной дамы? Нет… это было вакхическое безумие, это был истерический припадок, кошмар маньяка — что угодно, но не поездка… О, до каких безграничных вершин самоотреченности может дойти действительно любящая женщина!..

И себя я не узнавал… Итта сказала мне когда-то, что мы, мужчины, можем любить только моментами… Теперь этот момент продолжался целых две недели… Я любил ее, любил безгранично, без размышлений, без копаний в себе, без ясного представления действительности…

На дела свои я махнул рукой… Кое-что случайно сделал, попалось даже случайно одно блестящее дело… Но это было именно «случайно», без участия активной воли, сознания… Да и тонуло в обшей массе того, что нужно было сделать вообще.

Однажды, доставая что-то, я наткнулся на официальные бланки для отчетов о поездках… Обняв Итту, я сказал ей жалобно-беззаботным голосом:

— Ну, что я им могу написать?! Кого я видел? — Итту… Что делал? — любил Итту… Но я боюсь, что им этого будет недостаточно…

Она прильнула ко мне и вдруг вздрогнула, побледнела слегка, отодвинулась… Весь вечер она была задумчива, грустна, вяло отвечала на мои ласки… словно уклонялась от них… Но теперь уже я захватил ее, я заставил ее забыть свою тревогу, свою грусть, и скоро мы опять позабыли весь мир.

* * *

Я не мог бы теперь вспомнить деталей нашего путешествия. Все, что было до этого, все, что случилось потом — отчетливо-ясно запечатлелось у меня в памяти… Но эти две недели были каким-то бредом, кошмаром…

Только один разговор запомнился мне.

— Итта, — сказал я, — я никогда не верил до сих пор, чтобы можно было полюбить, увлечься с первого раза, с одного взгляда… Я думал, что это бывает только в романах, да и то плохих… А ты… Как могло это случиться… тогда… у Пети?

— У меня всегда так… Я вся во власти своих порывов. Только они и ценны мне…

— Да, но почему именно я? Ведь Петя красивее меня, а ты такая поклонница формы…

— Для меня красота не в лице, не в сложенье, а в целом образе… Милый, как можешь ты сравнивать себя с Петей?! У него красивое лицо? Может быть… Но он мелок, узок…

— Но ведь ты все-таки любила же его!

— Любила?.. Не знаю… Он красиво подошел ко мне, увлек меня… Но с каждым днем я все больше и больше чувствовала, что скоро, очень скоро уйду от него…

* * *

Был предзакатный летний час… С неумолимой неотвратимостью бежал пароход к пристани… И каждая верста, приближавшая меня к городу, приносила какое-то странное облегчение… И вдруг… сразу… беспричинно… я — понял:

Последние струйки желаний выпиты… Чаша пуста…

Молча собрали мы свои вещи, молча пообедали… не в каюте, как обыкновенно, а на палубе… Вернулись в каюту… Молчали… долго… томительно…

Пароход засвистел на повороте… Еще десять минут!..

Я взглянул на нее: грустная, бледная сидела гордая Итта в уголке дивана. Бледные, красивые руки бессильно свесились на колени… Где-то близко от век дрожали слезы…

Я подошел к ней:

— Итта, — сказал я, нам нужно…

Она вскочила, испуганная, трепещущая, зажала мне рукой рот и задыхаясь прошептала:

— Молчи!.. Умоляю — молчи!.. Я боюсь того, что ты скажешь… Все равно — это придет… Но… не сейчас… Молчи… Умоляю…

И я видел, что вся она трясется от бесслезных рыданий…

На пристани мы расстались… Твердым, плавным шагом она пошла с своим желтым саквояжем… Я замешкался… Потом вдруг кинулся за ней, окликнул ее… Она обернулась… радостно, испуганно…

— Итта, — задыхаясь говорил я, — Итта… я… я… хотел сказать… спросить…

Она ждала… Сам не зная, что я говорю, я докончил:

— …Спросить… есть ли у тебя… мелочь на извозчика?..

Она отвернулась и пошла дальше. Я видел, как она взяла извозчика, села, уехала, не обернувшись… Исчезла…

Я почувствовал тревогу и облегчение…

* * *

Дома я прямо отправился в кровать… Но какую муку несла мне эта одинокая темнота…

Я чувствовал себя усталым, только сна и хотелось мне… И я ясно знал, что не засну, не могу заснуть…

Я послал Степана с записочкой к знакомому аптекарю — через полчаса мне принесли две беленьких облатки… Я проглотил их обе сразу… И больше ничего не помнил, не сознавал…

* * *

Было десять часов вечера, когда я лег; было двенадцать часов дня, когда я проснулся…

Помню — первым сознательным ощущением было радостное чувство быть дома, в своей спальной, в своей кровати… Потом явилось ощущение силы, отдыха, бодрости… Сначала в голове немного шумело… Потом — все стало понемногу укладываться, проясняться, принимать стройные очертания.

Я вспомнил про сбою неудачную, столь неделовую поездку, обдумал, как ее исправить, тут же набросал план телеграммы правлению, обдумал ближайшую поездку… И только потом вспомнил об Итте… Но как!.. Как о чем-то уже минувшем, бывшем… Как о сне, о котором не можешь решить, был ли он радостен или тяжел….

И спокойно, холодно я думал:

Да, Итта женщина редкая… Но для меня она не подходит. Она вызывает слишком сильную бурю чувств… Я не могу жить чувствами… чувственностью… Меня это грязнит, унижает в собственных глазах…

И потом — все это мальчишество… Эта кошмарная поездка!.. Удастся ли исправить в глазах правления всю эту неудачную экспаду?.. Положим — да. Но рисковать из-за женщины положением! Да ведь просто нечестно, наконец, получать жалованье и так запускать дела… Нет, нет — это вопрос конченный… Я распустился за это время… Но бред кончился — пора проснуться…

И как будто бы все, что было, и на самом деле происходило во сне, я встал спокойный, бодрый, деловитый… И пройдя энергичным шагом свою половину, вышел в контору, распахнул двери кабинета, спокойно и властно поздоровался с подчиненными и с холодной, корректной строгостью принялся за работу дня.

Я видел удивление, даже растерянность: меня не ожидали встретить таким, каким я давно уже не был. Но я решил всех их сразу подтянуть и подобрать — за время моего безумия все они пораспустились. И я принял от помощника отчет, сделал ему несколько сухих замечаний, дал гонку счетоводу за маленький беспорядок в книгах, распушил двух барышень, так что у них даже слезы на глазах выступили — и все это холодно, спокойно, корректно, властно… В душе моей ликовало: я был прежним.

Сделал несколько деловых визитов, был на бирже, обедал в клубе среди нескольких приятелей, которых давно не видал, вечером написал для Итты записочку и велел Степану отдать ей, если придет.

Не помню теперь, что именно я писал ей… Помню только, что тон был ласковый, спокойный, решительный… Я настаивал на том, что больше нам видеться не надо.

А на следующий день снова уехал. Был в отсутствии дней пять, сделал колоссальные дела, радовался своей свободе, ухаживал на пароходе за попутчицами, был весел, шутил, смеялся… Точно громадный моральный гнет свалился с души…

Все было кончено — я рад был своей властной силе!..

* * *

Дома меня ждала записочка:

«Не буду говорить жалких слов, не буду упрекать: ты дал мне столько счастья, сколько мог. Но зачем же жестокость? За что? Ведь и я не виновата, что ты не можешь больше любить меня…

Ты не смеешь, не имеешь права так отталкивать меня. Я буду у тебя, я должна тебя видеть — о, только видеть! Только! Я не могу так сразу вытряхнуть тебя, как вытряхивают крошки со скатерти, как стряхивают насекомое… как хочешь стряхнуть с своей жизни меня ты… Не бойся, я ни о чем не буду молить тебя. Конечно? Пусть… Но видеть тебя — я должна».

* * *

И она пришла, приходила несколько раз. Она была то грустна, то старалась казаться веселой, то пыталась вернуть меня к себе… Несколько раз плакала… плакала! гордая Итта!..

Все было напрасно… Все больше и больше тяготила меня эта история, я старался не бывать дома, но она меня видимо подстерегала…

Я терялся, не знал, как мне быть с ней… Когда я бывал с ней холоден, она приходила в бешенство… Стоило мне из простого сожаления сказать ей маленькое нежное слово, взять за руку — и она вся тянулась ко мне, с надеждой с радостью…

Раз она не вытерпела и кинулась целовать меня… Я брезгливо оттолкнул ее, пригрозил, что не пущу ее больше к себе.

— Тогда… тогда… я… убью себя у твоего порога! Ты этого хочешь?..

И я понял, что дело идет к страшной развязке… Что-нибудь должно было случиться… И чуть-чуть не случилось…

* * *

Я смотрю на белый рубец у сгиба правой руки, и вся сцена как живая встает в моей памяти…

Бурная, нелепая сцена, полная упреков, обвинений и моих холодных, пренебрежительных насмешек… Она все бледнеет… бледнеет…

«Ах так?!!» — хриплым комком вырывается у ней…

Одна рука сильным, быстрым движением загибает мне голову, в другой сверкает маленький, острый кинжал… Инстинктивно поднимаю я правую руку… Кинжал скользит по сгибу кисти… Левой рукой я вырываю кинжал, отбрасываю ее от себя… Она отлетает к окну… Стоит там испуганная, растерянная, точно проснувшаяся… Видно, что она не понимает, как могла решиться на это…

Я сажусь в кресло, стараюсь унять платком кровь — но так и выбивает из-под белого полотна черновато-красный поток… Я начинаю иронизировать:

— Надеюсь — отравлен? Нет? Что же это вы! Во всех бульварных романах так делается… Эх вы! Поклонница красоты! Формы! Какая пошлость!

Она вся сгибается под моими холодными, небрежными словами… Медленным, неверным шагом отходит от окна, берет со стола сумочку, ищет там чего-то…

— У вас там может быть еще и револьверчик приготовлен? — продолжаю я. — Не стесняйтесь, будьте как дома…

Она ничего не отвечает, только смотрит на меня… И от этого безжизненно-грустного взгляда слова застревают у меня в горле.

Она достает маленький, чистый платочек, подходит ко мне, берет раненную руку, отдергивает мой платок, прикладывает свой, переворачивает его, снова прикладывает… Подносит его, весь окровавленный, к губам… целует…

— Прости! — шепчет она, и уходит…

…И вспоминая теперь ее прощальный взгляд, я беру свою правую руку, целую беленький рубец и шепчу:

— Итта! Прости меня!.. Итта!.. Итта!!!

* * *

Я увиделся с нею только осенью, в большом кабинете ресторана, в который попал совершенно случайно. Она не особенно переменилась — только теперь во взгляде ее, в манерах, в бесстыдном смехе появилось что-то чужое мне, кокоточное… Поздоровалась со мной она небрежно, безразлично… И сейчас же опять повернулась к своему соседу — приезжему московскому купцу, статному плечистому человеку лет пятидесяти, очень красивому, крепкому и интеллигентному. Я стал искоса наблюдать за ними — она третировала его так, что мне неловко было слушать… Несколько раз она встречалась со мной глазами, каждый раз досадливо отворачивалась, принималась еще наглее смеяться, еще циничнее пить… Наконец не выдержала, встала, подозвала меня к себе и, не обращая ни на кого внимания, вышла со мной в коридор.

— Вы не сердитесь на меня? — тихо спросила она.

— Что же сердиться, Итта, — спокойно ответил я. — Мы вели опасную игру…

— О, только не игру, — перебила она меня, — только не игру… У меня к вам очень большая просьба… две… Если не сердитесь, исполните их…

— Пожалуйста… если могу…

— Милый, уйдите отсюда! Сейчас же, не прощаясь! Мне хочется, чтобы в вашей душе остался бы образ прежней Итты, не теперешней…

— Итта, почему ты стала такой? — спросил я ее, взяв за руку. На мгновение она стала мне странно-близкой…

— Я уже не могу быть иной, милый. Всю себя я отдала тебе… Ах, да что про это говорить… Теперь вторая просьба: милый, позволь мне последний раз прийти к тебе.

— Итта, нужно ли это?

— Больше, чем нужно… Умоляю! Я не буду неприятной, навязчивой… Нет… Без отравленного кинжала и револьверчика! — грустно усмехнулась она.

— Я буду очень рад увидать тебя, Итта, Так завтра — к ужину!

И я ушел…

* * *

Мы очень мирно, очень приятно поужинали, говорили о разных безразличных вещах, и только когда Степан подал кофе и ликеры, она заговорила о цели своего прихода.

— Милый, — сказала она, — скажи мне в последний раз, что ты меня не хочешь полюбить…

Я взял ее руку и поцеловал:

— Не не хочу, дорогая, а не могу… Я глубоко благодарен тебе за те чудные часы…

— Милый, не надо фраз!..

— Это не фраза, я с благодарностью вспоминаю прошлое… Но, видишь ли ты, мы с тобой расходимся во многом… Для меня любовь не означает вакхической страсти… Я не могу жить одной чувственностью, она меня грязнит, утомляет…

— Пойми, что ты ошибаешься, что ты не знаешь себя, не понимаешь своего сердца…

— Итта!

— Да я не принимаюсь за старое, милый. Я просто хочу все сделать, что могу. Ведь пойми — сегодня последний вечер…

— Почему?

— Потому что завтра я должна дать окончательный ответь этому купцу. Он берет меня на содержание…

— Итта! Ты… ты…

— Да, я иду на это. Но что же делать? После тебя я никого больше любить не могу… Ты взял меня всю, без остатка… Поверь мне, милый… Так что же мне остается? Убить себя? И пойми, почему я завела об этом речь: ведь я всем своим существом ясно чувствую, что ты все-таки любишь меня, только не сознаешь этого… Твоя любовь подавлена чем-то другим внешним… Это слетит… Как ты будешь мучиться тогда! О, меня ты не забудешь никогда…

Я молчал… Тогда я не понимал еще, как безумно права была она…

Она встала, ласково, тихо прильнула ко мне, поцеловала меня в губы… Я обнял ее и приласкал, как сестру….

— Прощай, мой единственный! — грустно сказала она и пошла.

У дверей она обернулась:

— Скажи… у тебя цел… тот… кинжал?

— Я могу сейчас найти его… Захвати…

— Нет, не надо. Я хотела только просить тебя, не бросай его, оставь его на память о моей любви и… безумии…

— Но я хотел бы, чтобы и у тебя было что-нибудь на память обо мне…

— О, у меня есть…

Она расстегнула одну пуговку лифа и вытащила маленький шелковый мешочек.

— Что это такое, Итта?

— Тут? Тут платок, пропитанный твоей кровью, милый…

Она ушла…

* * *

Ушла, и словно что-то унесла — все в моей жизни пошло сумбурным потоком…

Сначала две крупных деловых неудачи по странной, фатальной, ничем неоправдываемой рассеянности… Затем — скандал с Петей…

Я сидел в ресторане с знакомой дамой. Подходит Петя, опирается руками о стол, покачивается, смотрит наглыми глазами на мою даму… Он бледен, исхудал, сильно пьян…

— Ну, а жидовка-то где? — вызывающе говорит он мне.

Я и теперь не могу понять, почему, как мог я изменить обычной сдержанности… На пьяную грубость невменяемого человека я ответил ударом по лицу…

О, как бесконечно пошло разыгралась вся эта история!.. Драка… Скандал… Протокол…

История попала в газеты, наделала много шума… Через несколько дней из Москвы пришла телеграмма: в ней было мое увольнение…

* * *

С головокружительной быстротой понеслись события… Короткая, безумная страсть к холодной, мещански-добродетельной женщине… Безумные траты… Бездельничество… Попытка поправить дела биржевой игрой… Полный крах… От когда-то большого состояния остаются жалкие крохи…

Унизительное искание заработка… Служба за гроши… А потом добровольные цепи… Тина жалкого, мещанского, бескрасочного существования… Привычка к рюмочке… Согнулся когда-то гордый стан… Властный блеск глаз стал робким, тусклым… Появился заискивающий смешок…

И все время — этот тихий, зловещий звон заржавленных цепей…

* * *

Чем ниже я падал, тем чаще, ярче, больнее вспоминалась мне Итта… Все отчетливее и отчетливее вырастала она около меня, и чем тусклее, слизистее становилось настоящее, тем ярче, красочнее вставали в душе ее черты, улыбки, словечки, жесты… И тихой мечтой, нежной грезой, пламенной любовницей витает она около меня… Она со мной, я обнимаю ее, она прижимается ко мне всей грудью… как целовал я ее когда-то… как целую теперь… А точеные руки!.. Эти мерцающие страстью глаза…

Около двери слышны шаги… И я вижу, что обнимаю не Итту, а воздух…

* * *

Около двери слышны шаги… Дверь скрипит отворяется… Входит «она»…

На ней байковая штопанная нижняя юбка, грязная, незастегнутая ситцевая кофточка, стоптанные туфли на босых ногах… Жидкие волосы в папильотках, а на плоском носу — пенсне… Если бы я смел, я бы стал смеяться…

Она подходит ко мне, грузно садится на стул, начинает что-то говорить, скучно-трескуче, пошло…

Я делаю вид, что внимательно слушаю, смотрю на выцветшие обои, на мещанские фотографии, на «русскую красавицу» с продырявленным носом, что улыбается со стены из потрескавшейся, почерневшей, золоченной рамки… украдкой кидаю трусливый взгляд на этажерку, где за старыми газетами притаилась бутылочка… Сейчас же спохватываюсь… начинаю в такт кивать головой и изредка вставляю:

— Ну да, дорогая… Ну конечна, дорогая…

А в груди болезненно-страстным воплем замер жалобный стон:

— Итта!.. Итта!!……………..

Евгений Маурин.
«Пробуждение» № 9-10, 1909 г.
Eliseu Visconti — Nu deitado, 1896.