Георгий Яблочков «Инвалид»

— Занято! — свирепо заревел кто-то, приподнявшись, когда проводник раскрыл дверь купе. — К черту! Раненые.

Везде было набито битком. Сидело по пять, по шесть человек. Безнадежно разведя руками, проводник исчез, а я уселся в коридоре вагона на свой чемодан и стал терпеливо ждать.

Поезд то шел, то останавливался, то снова трогался и опять надолго замирал. Иногда сзади нарастал тяжелый гул и мимо с лязганьем катились бесконечные вагоны. Нас обгоняли воинские поезда. При свете тусклых огней было видно, как проворно выскакивали и бежали с чайниками солдаты и я смотрел на них, думал о том, что происходит там, куда их везут, дремал и слушал густой храп, несущийся из-за дверей плотно закрытых купе.

Утром, спотыкаясь о мои вещи, заспанные пассажиры оглядывали меня с презрительным недоумением — неудачников презирают даже в вагонах. Открылось, наконец, и то купе, в котором так сурово встретили меня вчера. Оттуда вышел сначала безусый прапорщик с унылым лицом, за ним красивый, с энергично закрученными усами поручик и после них, горбясь и дергай ногами, вылез высокий, серый капитан.

Он-то и крикнул вчера на меня так свирепо. Теперь же, с трудом пробравшись мимо, он кинул на меня быстрый взгляд, а возвращаясь назад, остановился, задергался, стукнулся коленом о стенку и, сердито сказав: «А, черт!» — участливо обратился ко мне.

— А вы так и проканителились без места целую ночь?

— И вот так всегда, — говорил он через полчаса, когда я уже сидел в очищенном для меня уголке, а он лежал, поднимая вверх то одну, то другую ногу — Как сунется сразу новый человек, так сначала так бы ему, кажется, глотку и перервал. А обнюхаешься и ничего. Даже приятно.

Кроме трех офицеров в купе был еще молодой американец. Он сидел у окна прямо, как палка, и хотя не понимал ни слова по-русски, но чувствовал себя, по-видимому, превосходно. Безусый прапорщик ехал на войну. От него так и веяло покорной тоской. Энергичный поручик, сидя в ногах у капитана, говорил ему.

— Ну что, юноша? Все грустите и думаете, что вас убьют!

— Я это знаю, — с тихой улыбкой отвечал прапорщик.

— Пустяки! Вернетесь великолепнейшим образом домой и снова заживете с вашей женой. Не надо поддаваться мрачным мыслям.

— Я и не поддаюсь, — покорно ответил тот. — Я просто чувствую, что меня убьют. Ну, что ж… Это будет вроде платы за счастье, которое я получил.

Очевидно, они продолжали начатый раньше разговор. Лежавший капитан прислушался, повернул свое серое, с залысинами на лбу лицо и сказал:

— А ведь смотрите, вас и в самом деле убьют. У вас есть что-то в лице. У меня офицер в роте все говорил: убьют, убьют, — и ведь ухлопали. Только высунулся из окопа, трах — шрапнелью и прямо, как решето. Пуль десять попало. Так у него было вот такое же лицо, как у вас.

Я посмотрел на капитана. Решительно этого не надо было говорить, так как прапорщик сразу стал еще грустнее. И в то же время было ясно, что капитан мог так говорить, потому что у него было что-то очень уж простое в глазах.

Но я не дослушал разговора. Бессонная ночь давала себя знать и у меня слипались глаза. Улучив момент, я взобрался наверх, вытянулся там и сразу заснул, а когда часа через два спустился вниз, то все было по-прежнему: американец смотрел в окно, прапорщик сидел с тихим унынием на лице, энергичный поручик разливал чай, а капитан лежал на своем месте, поднимая вверх то одну, то другую ногу, и стонал.

— Выспались? — дружелюбно обратился он ко мне и, охая, прибавил: — А у меня все трещины болят.

— Ну, берите же ваш стакан, капитан, — говорил ему энергичный поручик.

— О-хо-хо! — стонал тот. — Весь я пустой, весь я пустой!.. — Бережно спустив ноги, он сел, сказав: — И в самом деле, хоть водицей себя, что ли, налить! — потянулся к стакану и начал смеяться: протянутая рука запрыгала во все стороны, так что пришлось перехватить ее другой рукой.

— Вот, — проговорил он. — Одна прошла, а эта все пляшет. Все не может забыть, как я пальцами окоп себе рыл.

— Но нет, вы скажите мне, — глотнув чаю, огляделся он кругом. — Идиот я, или нет? Вместо того, чтобы сидеть себе в Москве, у родных, надо было тащиться чуть не за две тысячи верст! Неделя туда, неделя назад, дорога чуть не сто рублей, и все можно было устроить по почте. Не иначе, как эта проклятая контузия вышибла у меня последний ум. Въехало вот точно дышлом в башку, сел на поезд и покатил.

— И знаете, для чего? — обратился он прямо ко мне. — А для того, что остался у меня там старый чемодан — забыл его впопыхах — а в чемодане мундир. Так непременно стал он мне нужен. Теперь вот везу его и ругаю себя на чем свет стоит.

— Вы понимаете! — с настоящим отчаянием продолжал он. — Ведь эти две недели я мог бы провести у своих. У меня племянница есть — играет на рояли, как Бог. Слушаю и плачу. Сколько бы я ее наслушаться мог! А сколько бы здоровья накопил! А мне больше месяца лечиться нельзя.

— Ну, капитан, — успокоительно заметил энергичный поручик, — полечитесь и побольше. Надо произвести основательный ремонт. У вас здорово-таки расхлябались все винты.

— Что вы, что вы! — испугался капитан. — Как можно! А рота-то как? У меня теперь вся рота новая — старых всего человек пятьдесят. Надо их, батюшка, узнать. Нет, нечего тут и говорить! Я и теперь уж еле здесь сижу. Телом здесь, а душой там. Нет, еще недельку, и в путь.

Он замахал руками, и руки опять принялись сами собой плясать. Сразу потухнув, капитан лег и жалобно проговорил:

— Весь пустой! И здоров весь, и цело все, а точно выпотрошили из меня все нутро. Вот жук иной раз так на дороге лежит. По виду жук как жук, а шевельнешь — одна кожура. Так вот и я. О-хо-хо-хо-хо!.. — и безнадежно скрестил руки за головой.

— Вы были ранены, капитан? — спросил его я, но он только взглянул на меня и, не ответив, жалобно продолжал.

— Ночью спишь, спишь, и вдруг тебя начнет засовывать в мешок, так что заревешь от страха как бык. Проснешься утром, видишь ясно, что остается тебе одно — кончать — больше никаких ходов, а дряблость такая, что пальцем не можешь пошевелить. Днем разойдешься, стрельнет тебе что-нибудь в башку, и сделаешь какую-нибудь чушь. Нет, плохо, плохо! Никуда не годен человек.

— Куда, говорите, ранен? — вспомнил он мой вопрос. — Да никуда. То-то вот и горе мое, что совсем пустяки, а стал дрянь. Эх, если бы мне хоть руку, или ногу оторвало! Счастливцем бы был!

— А вы говорили, контузия?

— Ну, вот тоже контузия! Разве такие контузии бывают? Я, батюшка, видел, как по-настоящему контузит. Ехал человек верхом, а тут как ахнет, да вместе с лошадью его вверх. Лошадь вскочила и дрожит, как осиновый лист, а он шмяк! Да часа четыре без памяти. Опомнился потом, полопотал: «Бе-бе-бе…» — и опять без памяти. А у меня что? Сижу себе в окопе и говорю солдату: «Ну-ко, Семенов, дай, брат, сухаря». Взял в рот, начал сосать, и вдруг вверх ногами! Только сухарем подавился. Ну, конечно, потом иногда в глазах темнота. Нет, контузия разве подбавила немножко, а главное, я думаю, оттого, что я пальцами себе окоп рыл.

— Это как?

— Да так, в землю уйти хотел. И понимаете, — продолжая, очевидно, какой-то прежний разговор, обратился он к энергичному поручику, — проснулся сегодня утром, лежу и думаю о том, как у меня гнусно сложилась жизнь — возраст уже тридцать семь, нет ни жены, ни детей, одна рота, да и ту не разберу, люблю, или нет, кажется, скорей не люблю. Захотел потом вспомнить: «А ну-ко, где же это я землю пальцами рыл?» Вспоминал, вспоминал, так и не мог — все имена позабыл! Подумал потом: «Ну, хорошо, а что же, вообще, я помню?» И оказывается, ничего. Три месяца в походе, а только и осталось одно, что идем. Днем идем, ночью идем, и в солнце, и в дождь, и в холод, и в тепло — все идем. Идем и спим. И я сплю, и лошадь у меня спит, и солдаты спят — только грязь: чвак, чвак. И больше ничего. Ни атак, ни окопов, ни городов, ни деревень, ничего не помню. Все позабыл. Нет, еще помню одно. Сидим в окопе, вытаскиваю папироску — а я с собой их десять тысяч штук взял, да племянница мне портсигар вроде чемодана подарила — чуть не полтысячи влезает в него — так вытащу папироску, хочу закурить, взгляну кругом, и со всех сторон ко мне умильные морды — так и смотрят: дескать, угостит, или нет? Ну, черт с вами, сейчас же на двух по папироске и разошлешь. Вот это только и помню, а больше ничего.

— А как землю пальцами рыл, — снова обратился он прямо ко мне, — это помню. Точно выжгло во мне. Удивительно ясно помню. И деревню, и болото, и позиции — все помню. Понимаете, вот так деревня, а за деревней большущее болото, а за болотом австрийцы, и надо нам их вышибать. И, конечно, они ждут, что мы полезем прямиком, а мы решаем их надуть. И вот, дается мне такая задача: пока наши будут делать обход, произвести с ротой фальшивую атаку во фронт. Ну, конечно, чего уж тут — прямо, стало быть, полный расстрел. И веду, понимаете, роту к деревне, проходим через гороховое поле, так вся рота давай горох рвать. Даже обидно стало — и сыты, только что обед съели, и сами знают, что на смерть идут, а все-таки надо в последний раз этой прелести пожрать. Ребята, говорю, смотрите, плохо будет! Ну, и конечно, сигнал к атаке, а у них животы схватило. Положим, и жутко было. Наша артиллерия сзади, австрийская спереди, над головой точно лешие воют, а как вышли из деревни да развернули цепь, так, понимаете, как пошло! Деревню австрийцы сейчас же зажгли — снаряд с одного боку, снаряд с другого, снаряд в средину — занялась она, как можжевеловый куст, а мы по этой иллюминации вперед. И тут, понимаете, точно ураган — пулеметы, ружейный огонь, шрапнель, снаряды — такая музыка, что нет никакой возможности, как бежали, так сразу же все на животы и только лопаты мелькают, да земля вверх летит. А рядом со мной тонюсенькое деревцо. Приткнулся я за ним — деревня горит, рота моя, болото, окопы — все, как на ладошке, а сверху так и сыплет. Обсыпает меня листьями и сучками, деревцо только встряхивается, как живое, солдатишки мои зарылись, как кроты и лопатки вперед выставили, а я лежу на виду и в голове одно: «Сейчас убьет!» Как треснет вверху, так сейчас же: «Вот эта убьет!» А тут, понимаете, целыми букетами, целыми букетами, так что только вой в ушах, и помню уж одно: хочу уйти, как можно глубже в землю, рою ее пальцами и на голову сыплю. И что вы думаете — ведь вырыл-таки себе ямку, втиснулся в нее, и сверху шашкой прикрылся!

— А потом?

— А потом деревня догорела, пальба прекратилась и я повел роту на соединенье с полком.

— А окопы взяли?

— Взяли, — равнодушно ответил капитан и уныло прибавил: — Окопы-то взяли, а у меня тут, должно быть, и соскочило что-то с винта, а недели через три подбавило еще. Шли вот также в атаку, залегли, потом побежали и вдруг — трах! — точно палкой меня по ноге. Упал носом в грязь, перевернулся, хочу сесть и в то же время хлоп! — да в ту же ногу, только повыше, еще раз. Боже ты мой! Ну, думаю, — сейчас еще выше и прямо в живот! И, понимаете, такой ужас, что хоть опять в землю уйти. На перевязочном черт знает что — чуть не истерика, и Бога, и черта кляну, а на поверку вышло, что первая шрапнелька икру чуть-чуть пробила, а вторая так сама из брюк вытряхнулась — на излете уже была.

— У вас, капитан, — авторитетно вмешался энергичный поручик, — ранено не столько тело, сколько нервы, душа. Вы плохо питались, сильно устали и истощились. На этой почве все и произошло. Просто-напросто, вам надо хорошенько отдохнуть.

— Не надо было мне уезжать оттуда! — яростно схватился капитан. — Вот в чем главная суть. Ведь как я молил: «Ради Бога, оставьте вы меня здесь, какие же это раны!» Так нет. Вот так же, как вы: «Надо отдохнуть, надо отдохнуть!» — «Да нельзя, — говорю, — мне отдыхать. Я размякну совсем!» Ну, вот тебе и отдохнул! Там бы я тянулся, или к лешему! Ухлопало бы меня, а вылез из пекла, нюхнул другой жизни и скапутился совсем.

— Уж сказать, что ли, все? — приподнявшись на локоть, с отчаянием обратился он ко мне. — Ух! Презирайте меня! Понимаете, страх меня одолел! Даже не страх, а черт знает что. Как вот подумаю, что опять буду лежать и пальцами землю рыть, так точно в мешок меня головой и хоть сейчас же пулю себе в лоб. Болезнь, болезнь! Сам знаю, что болезнь, что какая-то там штука в нервах произошла, да разве мне легче от этого? Я понимаю, если бы мне руку, или ногу отхватило, ну, тут уж лежи себе и кряхти, а как же я могу, весь целый, здесь сидеть! Да ведь рота-то моя там, ведь бои-то идут, ведь шрапнелью-то жарят в них! Да меня здесь стыд живьем заест! Нет, нечего тут. Я так и решил: поживу еще недельку, потом удеру и опять в окоп. А если еще что такое произойдет, так к черту! — прямо револьвер и в башку.