Георгий Яблочков «В плену»

I

Как всегда, около одиннадцати часов, когда кончился ужин, Ольга Семеновна поправила на голове платок и через коридор прошла из кухни к барыне, которая была в спальне. Привычным движением прислонившись к стене, около двери, своим ясным и высоким, как свирель, голосом она сказала:

— Что завтра к обеду, Клавдия Ивановна?

Барыня, совсем молоденькая на вид, хотя ей было уже двадцать восемь лет, беленькая, нежная, с кротким лицом, сидела у зеркала. Повернув лицо и проводя гребнем по волосам, она печально сказала:

— Ольга Семеновна, милая, завтра опять гости. Суп надо хороший, пирожки, рыбу, потом мясо или дичь, сама я не знаю. Уж придумай что-нибудь!..

Ольга Семеновна служила у Клавдии Ивановны шесть лет, почти с самого ее замужества, и между барыней и кухаркой была давнишняя дружба. За высокий рост, величавую наружность и природное уменье держать себя Клавдия Ивановна быстро прониклась уважением к ней и привыкла называть ее не иначе, как по имени и отечеству, а Ольга Семеновна, хотя и моложе ее и еще девушка, сразу стала относиться к своей барыне покровительственно и нежно — такая та была слабая, беспомощная и мягкая.

Переступив и прислонившись к стене другим плечом, Ольга Семеновна спросила:

— Сколько будет гостей-то? — и принялась соображать. — Пятеро, да вас трое. Если взять мяса супного фунтов пять, а рыбы, тоже судак хороший, а потом тетерок, или ростбиф зажарить, а на первое бульон с кореньями и пирожки, а на сладкое крем, или сливки битые…

— Конечно, битые сливки, Ольга Семеновна! — оживившись, сказала Клавдия Ивановна. — Сделай, милая, битые сливки с каштанами. Все-таки хоть утешенье будет. А то мука только одна эти гости.

Ольга Семеновна ласково улыбнулась: барыня любила сладкое, как маленькая девочка.

— Хорошо, — сказала она. — Можно и каштаны. А на жаркое я тогда лучше телятины куплю.

Через пять минут вопрос об обеде был закончен, как всегда: Клавдия Ивановна одобрила все, что предложила Ольга Семеновна.

— Что ты грустная стала такая, Оля? — расчесывая волосы, продолжала Клавдия Ивановна. — И лицо бледное, и похудела, будто. Не влюблена? — пошутила она.

— Не надо мне никакой любви, — вспыхнув ответила Ольга Семеновна. Клавдия Ивановна продолжала:

— Вот счастливица ты, Оля, что у тебя нет никого! Подумаешь только, как хорошо мне жилось в девушках! И вот нужно было влюбиться и выйти замуж. Зачем?

Ольга Семеновна знала все подробности семейной жизни своей барыни. Она знала, что маленькая, нежная Клавдия Ивановна без ума любила своего высокого, черноволосого мужа, которого не видала почти никогда, потому что днем он разъезжал по делам, вечером пропадал в ресторанах и клубах, а вернувшись поздно ночью домой, валился пластом на кровать и засыпал до утра. Она знала, как мучилась и ревновала Клавдия Ивановна и от души ее жалела, считая неразумной и слабой. Сама же она никогда еще до сих пор не думала о замужестве. Ее влекло совсем другое.

— В семейной жизни, Клавдия Ивановна, спокоя нет, — убежденно говорила она, держа в руках деньги на завтрашний обед. — У замужней не бывает ясного сердца. То о муже надо беспокоиться, то о детях. Всегда на душе какая-нибудь забота. А я не об этом думала.

— И все-таки, — говорила, расчесывая волосы, Клавдия Ивановна, — удивляюсь я тебе, Оля. Неужели так-таки ты никого никогда и не любила? И как это возможно? И не хочешь ведь, а полюбишь! Разве я хотела Петра Дмитрича полюбить? А полюбила и мучусь вот. И ничего не поделаешь. Само приходит. А ты такая красивая и здоровая! Право, иной раз мне даже странно!

— Не думала я об этом никогда, Клавдия Ивановна, — снова вся вспыхнув, ответила Ольга Семеновна. — Зачем мне муж? Какая мне в ем сласть? Только чистую душу замутишь, а ее надо пуще глаза блюсти. В душе образ Божий.

— Ой, милая ты моя, Ольга Семеновна, — воскликнула молодая барыня. — Люблю я слушать, когда ты серьезно так говоришь. Точно у самой душа лучше делается. Только все-таки не могу я поверить: ну как это возможно, чтобы ты никогда не думала о любви? Неужели же никогда, так-таки никогда, даже когда дома у себя жила?

— Никогда у меня этого в мыслях не было, — дрогнувшим голосом ответила Ольга Семеновна, — потому что я, Клавдия Ивановна, с самых молодых лет своих, как только в понимание стала приходить, совсем другого искала. Тетенька у меня была, батюшкина сестра, тоже замуж не пошла, а захотела жить чистой жизнью, старицей стала — старицами таких у нас зовут — в келейке она в своей жила, у нас в огороде, около оврагу и на пятьдесят верст ее кругом почитали, — так я только о том тогда и думала, чтобы вот тоже так келейку себе поставить, повязать голову темным платком и для Бога жить. Еще девчонкой когда была, так другой радости у меня не было, как если тетенька меня к себе позовет и молитвам учить станет. А о другом я и не думала никогда, потому что от врага все другое и всегда я эти мысли гнала.

— Все я спросить тебя хочу, Оля, — задумчиво сказала Клавдия Ивановна. — Тебе бы с твоими мыслями в монастырь поступить. Зачем ты в Петербург приехала и кухаркой сделалась? Ведь тяжело тебе жить в миру, среди грехов. Жила бы себе в монастыре да молилась бы за нас грешных!..

— Бог везде, а в монастыре тоже, говорят, греха много, — ответила Ольга Семеновна. — Я, может, прежде и ушла бы в монастырь, да не вышло это. Батюшку моего тогда деревом убило, как лес он рубил, руки и ноги ему перешибло, так что очень долго он болел и помер. А братья маленькие еще были, я самая старшая, ну и выходило мне идти замуж, чтобы лишний работник в доме был. А я не захотела. На коленках стояла, чтобы ослобонили меня. И тетенька за меня заступилась, и вышло так, что пришлось мне ехать в Питер, в услужение, чтобы деньги домой посылать. Потому сюда и приехала. А то бы и я, как тетенька Катерина, поставила бы себе келью в огороде и ушла бы туда. Хорошо ведь у нас, ох, как хорошо!.. Река глубокая, по реке весной плоты плывут, а кругом лес — конца ему нет, неведомо, куда он и уходит…

— И города близко нет?

— Далеко до города, верст семьдесят, не мене. А сел кругом много и дорога мимо нашей деревни железная недавно прямо до Питера прошла. По этой дороге я и приехала… По этой бы дороге, — мечтательно прибавила она, — и назад домой уехать!..

— А собираешься ты, Оля, домой?

— Не знаю, Клавдия Ивановна, милая. Не могу сказать. И тянет бы меня домой, да и не к кому ехать. Матушка тоже уж померла, братья поженились и врозь живут, не нужна я там никому. Хоть и тянет, да страшно как-то ехать. Чужое уж все там.

— Ах, Оля, Оля!.. — задумчиво сказала Клавдия Ивановна. — Все-таки тебе лучше, чем мне. Счастливица ты, что никого не любишь. Живешь себе праведницей и о Боге думаешь. Так устроишь, милая, все назавтра? А теперь прощай. Покойной тебе ночи. Будешь молиться и обо мне помолись.

Понурив голову, точно пристыженная, Ольга Семеновна легкими шагами прошла в кухню, где горничная Ксюша ставила на стол грязную посуду, и отворила дверь в маленькую каморку, в которой она спала. Целый день дверь этой каморки была закрыта. Ольга Семеновна входила в нее только вечером, кончив рабочий день, и недавно еще, когда она входила в нее, у ней было такое чувство, точно после долгого отсутствия она возвращалась к себе, в свой настоящий, родной дом. Лицо ее делалось светлым, в глазах загорался восторг и светлая радость входила в душу. Теперь же, наоборот, у нее тоскливо сжалось сердце.

Комнатка была крошечная, с выходящим на глухую стену окном. Ее мягко освещал слабый свет лампадки пред киотом, с которого неясно смотрел лик Скорбящей Божьей Матери, украшенный вербами и бумажными цветами. Под киотом был крытый белой салфеткой столик, и на нем лежали требник, молитвенник, евангелие, псалтырь. Почти все остальное место занимала узкая, покрытая разноцветным одеялам кровать и большая плетеная корзина.

Ольга Семеновна зажгла перед киотом восковую свечу и, постояв перед иконами, тихо склонилась сперва на колени, а потом совсем на землю. Подняв ставшее сразу измученным лицо, она взглянула на печальные глаза Богородицы и снова упала лицом вниз, шепча:

— Матушка! Царица Небесная! Пречистая!..

Ольга Семеновна любила Божию Матерь особенной, обожающей и нежной любовью. Она чувствовала ее совсем близкой к себе, и в глубине души у ней была неясная, но твердая уверенность, что чего бы она от нее ни попросила, она получит непременно все. Первый молитвенный порыв ее обращался всегда к Божьей Матери, и это было ее настоящее счастье, как бы восторг первой встречи после целого дня разлуки. Потом уже шла обычная, ежедневная молитва, как научила ее с детства тетка — целое богослужение, которое затягивалось иногда на несколько часов. С чинным, истовым лицом она крестилась, опускалась на колени, вставала снова и ровным голосом, часто наизусть, читала страницу за страницей истрепанной от частого употребления книги. Представляя себя в храме и сосредоточивая всю силу души на молитвенных словах, из своей комнатки Ольга Семеновна радостно славила Бога и святых и ложилась спать, очищенная, вознесенная над землей, мгновенно засыпая легким и ясным сном.

Но так было прежде. Теперь же, вот уже почти две недели, как она совсем потеряла способность молиться. У ней точно переменилась душа, и Божья Матерь ушла далеко, сделавшись непонятной, недоступной и чужой… И сейчас, когда она читала молитвы, другие, волнующие мысли, то смело врывались, как стая птиц, то извилисто вползали, как змеи, в святые слова, а позади, в глубине вскрывалось другое, что она отгоняла изо всех сил, но что подходило ближе и ближе и вдруг, выплыв из темноты, превращалось в лицо Кузьмы. Это лицо измучило Ольгу Семеновну. Она не могла отбиться от него. И теперь, когда оно появлялось, ее охватывала такая жажда и тоска, что она роняла руки, готовая зарыдать:

— Неужто никогда?..

— Ольга, а Ольга! — послышался громкий шепот позади. — Я ключ с собой возьму, слышишь, или нет?

Вздрогнув и повернувшись, Ольга Семеновна с недоумением глядела на задорное, с яркими даже впотьмах, губами лицо.

— Чего уставилась, как корова на новые ворота? — насмешливо говорила Ксюша. — Или уж на самое небо успела слетать? — и перебирая плечами, напевала:

— Пупсик! Ай, пупсик! Мой милый пупсик!

Почти каждую ночь она убегала к жившему в этом же доме офицеру, в которого была влюблена.

— Ой, Ксюша, смотри! Добегаешься до беды!.. — тихо проговорила Ольга Семеновна, придя в себя, но Ксюша только присвистнула в ответ:

— Чай помолишься тогда за меня? Зато вот обниматься-то стану сейчас!

— Ой, Ольга, ну и дурища же ты, дура! — заговорила она. — Крутишь, крутишь, вертишь, вертишь, а все не можешь повернуть. Сама высохла вся, а все ханжишь и лбом доски бьешь! Плюнь, дура! Однова ведь жить-то. Хочешь сейчас сбегаю, да приведу твоего Кузьму? Мне уж не тебя, дуру, жаль, а его.

— Ксюша, отстань!

— Ну, черт с тобой, дура, молись! Смотри, и за Петичку моего помолись. Ой, Петичка, пупсик ты мой! Вот целоваться-то буду! Уж три дня не видались. Ну, прощай!

Приплясывая, она открыла дверь, повернула снаружи ключ и быстро побежала вниз. Ольга Семеновна осталась одна.

Встав перед киотом, она снова читала молитвы, но голова ее горела и, читая, она не понимала слов. Напрасно, заглушая мысли, она читала все громче, усиленно кланяясь и крестясь. Лицо Кузьмы неотступно стояло перед ней, и голос его так ясно говорил в ушах, что у нее слабели ноги и замирало сердце. То, чего не надо было вспоминать, что она твердо решила забыть, срывая преграды, заливало ее душу пенной волной.

— Царица Небесная! Пречистая! — падая на колени, в отчаянии молилась она, но глаза Богородицы не хотели на нее глядеть, и ее душа упрямым бременем опускалась вниз. Горько рыдая и прижимаясь к полу лицом, Ольга Семеновна отдавалась мыслям, переживая то, что с ней произошло.

II

Еще до Пасхи пошла она как-то утром на новый базарчик, в двух кварталах от них. И не нужно ей было вовсе туда идти, потому что все можно было купить тут же, у себя, но точно сам лукавый ее повел. И когда, купив там, что было надо, перешла на другую сторону, то как раз растворилась дверь трактира на углу и из нее вышла кучка пьяных. Держа в одной руке сверток, а в другой тяжелый сачок, Ольга Семеновна поднималась с мостовой на тротуар, они же только что вывалились из дверей, и вышло так, что она очутилась как раз в их толпе.

— Вот так девка! — сказал один, щипнув ее за плечо.

— Ананас! — сказал другой и толкнул ее в бок, а третий раскрыл руки и Ольга Семеновна, отшатнувшись, попала прямо в них. Что было потом она не могла даже сразу понять. Ее стиснули со всех сторон, на нее дохнуло водкой и в ее губы влепился поцелуй. С нее свалился платок, у нее расстегнулось пальто. Лохматые рожи лезли к ее губам, ее оглушил гогот и крик, и вдруг через толпу протянулась рука в белой перчатке и черном рукаве, и перед ней был уже один только городовой. И она так и запомнила его навек — на полголовы выше всех, с вытянутой рукой, и большой и важный, точно монумент.

— Не извольте беспокоиться, барышня, — говорил он, приложив руку к козырьку и, поднимая упавшие сверток и сачок, прибавил:

— Потерянный народ!..

Ольга Семеновна не помнила, как она добралась тогда домой и только у себя в кухне подумала, что даже не поблагодарила его. Вечером, встав на молитву, она снова увидела его протянутую руку и лицо, а через два дня, лукавя перед собой, пошла на этот базарчик и, выходя обратно, увидела его у ворот. Потупив глаза, она прошла было мимо, но, приложив руку к козырьку, он важно проговорил:

— Здравствуйте, барышня! Шибко изволили испугаться тогда?

Залившись румянцем, Ольга Семеновна задержалась на миг и сказала:

— За помощь покорно вас благодарим!

А он продолжал:

— Здесь, если с непривычки, так вообще проклятый народ.

«Уходи! Не говори!» — крикнул ей голос в душе, но она не совладала с собой.

— Мы уже здесь восьмой год живем, и такого еще не было никогда, — не поднимая глаз, ответила она, и, удивившись, он сейчас же сказал:

— Восьмой год? И какой у вас, между прочим, настоящий вид!

Она почувствовала его удивление, увидела, что ему хочется с ней поговорить и опять голос крикнул ей: «Уходи! Не гляди!» Но не выдержав, быстро взглянула на него и сейчас же быстро пошла.

— Не примите за дерзость, — остановил он ее. — Позвольте узнать, где изволите жить?

Но не ответив ни слова, она ушла. А дома топила плиту, готовила обед, мыла посуду и не понимала, что делается с ней: все время видела карие глаза, закрученные над румяными губами усы и слышала голос, такой уверенный и важный, что так бы и слушала его весь век. Весь день у ней сладко томилось сердце и, уснув после молитвы, она под утро увидела его во сне.

С тех пор и начала лукавить с собой. Зачем стало нужно так часто ходить на этот базар? Зачем надо было переходить через улицу как раз там, где стоял городовой? А ломовых там так и едет и едет без конца — перебежишь до середины мостовой и хочешь, не хочешь, а надо стоять и ждать. И тут же он, как столб среди реки — рука в белой перчатке у козырька, карие глаза ласково блестят и голос так почтительно говорит. Потом поднимет палочку и сразу остановит всех лошадей:

— Пожалуйте, барышня!..

Сначала рассказала про себя, и кто она, и откуда, и где живет, и про него узнала, и как зовут, и из какой губернии, и где раньше служил, и не заметила даже, как дошло до того, что один раз уже сказалось само собой:

— Мы по закону живем. Кроме как в церковь за всенощную или за раннюю обедню не ходим никуда…

А сказалось это потому, что обиделась за его слова:

— Вам, дескать, барышня при такой вашей красоте, наверное, весело жить!

За какую же он ее, стало быть, считал! Ответила, вспыхнув, и сейчас же пошла и всю страстную неделю, пока говела, не ходила мимо него. Тут бы и перестать!.. Да незаметно катилось все, крадучись, само собой, и разве видела какой-нибудь грех, что на Пасхе, когда уже простила ему, сказала, что пойдет в четверг за всенощную к Вознесенью, что в трех кварталах от них? Пусть покарает Пречистая Дева, если было у нее что-нибудь на уме!..

А зачем, когда вышла, оглядывалась кругом? Отчего, когда не увидела его, стало так скучно, что молитвы не пошли на ум?

— Грешна, грешна!.. — шептала Ольга Семеновна, лежа на полу. — Пречистая, прости! Дай лукавому один ноготок, не вытянешь после всей руки!

— Но ведь он хороший! — оправдывалась она с тоской. — Ходит в церковь, молится, никого не обижает, не курит, не пьет, во всем соблюдает себя. Сама видела, как он молился тогда. Когда уж подумала, что не будет его совсем, взглянула, а невдалеке, чуть-чуть позади, стоит в партикулярном пиджаке — оттого и не узнала сразу его — и крестится и смотрит только на иконы. Так и загорелась тогда радостью, сразу осветилось все — и был ли когда такой грех! — на коленях благодарила Пречистую за то, что он пришел.

И только когда кончилось все, догнал ее на выходе, поздоровался и сказал:

— Наша служба такая, что и помолиться-то времени нет. То дежурным, то подчаском, то при участке, — так кругом и идет. Разрешите вас до дому проводить?

И как тогда шла! Как ветерком несло по воздуху, все стало другим и точно вечером засияло ясное солнце. И когда остановились у ворот, сказал так важно и хорошо:

— Как вы, Ольга Семеновна, совсем не похожи на других и сохранили в столичной жизни такую чистоту, то позвольте вам сказать комплимент. И позвольте иметь особенное знакомство, потому что не по моей симпатии легкомысленный женский пол.

И она смотрела на него, такого красивого и важного, как он стоял и ласково на нее глядел, и ей показалось вдруг, что до сих пор она не жила, а спала. И только теперь, когда узнала его, начала как следует жить.

— Может дозволите вас куда-нибудь пригласить? Какое-нибудь развлечение вместе посмотреть?

— Мы никуда не ходим… — теряясь, как маленькая, говорила она. — Нам этого нельзя…

— Хозяйка строгая?

— Нет, хозяйка очень даже добрая. — И у ней вырвалось тогда само собой: — Надо молиться Богу о чистоте души. А по зрелищам ходить, все святые не велят…

— Похвально! — ответил он. — Конечно, Богу молиться лучше всего, но и развлечение хорошее тоже полезно для души. Есть электрические театры, там любопытные виды показывают, а то и просто погулять и друг с дружкой о хорошем поговорить. Даже и в священном писании сказано: не удобно быть человеку одному. В таком случае позвольте вместе в храм Божий ходить?

И не заметила, как запуталась в нечистых силках с головой! Как выходило, что куда бы ни пошла, точно какая-то сила брала ее за руку и вела так, чтобы хоть издали поглядеть на Кузьму? И что за власть у него над ней, что как только к нему подойдет, так и позабудет все? И так и почувствует до самых костей, что нет у ней своей воли, а может он сделать с ней все! Закрутило и понесло ее, как щепку ручей, пока не опомнилась и не схватилась за ум. А опомнилась, бросила все, решила выкинуть его из головы, а он уж врос в самое мясо, так что и вырвать нельзя!..

Так вспоминала и каялась Ольга Семеновна и хотела молиться, но, напрасно поднимая лицо к Заступнице, молиться не могла. То, что решила она, казалось ей свыше сил. Когда она думала, что не должна больше видеть Кузьму никогда, ее душа отрывалась от тела и она не могла понять, как она станет тогда жить.

Всхлипывая, она поднялась, пошла к корзинке, достала с самого дна завернутые в рубаху вериги — память тетки и стала их надевать. Надев через плечо истертые ремни, встала на колени и принялась класть поклоны:

— Запустила сама, так казнись!

Колени ныли, плечи ломило и поясница распрямлялась с трудом. Несколько раз Ольга Семеновна падала на руки, но, передохнув, сейчас же начинала опять. Потом лежала без сил и без мыслей, радуясь только тому, что можно отдохнуть. Потом, положив молитвенник на край стола, пела вполголоса акафисты, и как только врывались непокорные мысли, опять начинала класть поклоны. Как сквозь сон, она услышала скрежет ключа и скрип двери, и, не останавливаясь, пела молитвы и клала поклоны.

Ей чудилось в забытьи, что она в деревне, дома, в огороде, около теткиной кельи. На нее ласково веял ветер, над головой синело небо, кругом зеленели яблони и рябины, подсолнухи желтели на грядках и в овраге кто-то точил косу…

Встрепенувшись, она снова молилась и клала поклоны, и снова забывалась, опершись руками о пол. Потом вытянулась, легла набок и, облегчив тяжесть спины, лежала так, пока не стала засыпать. Но как только заснула, так ясно, так мучительно сладко увидела во сне Кузьму, что проснулась, села в тоске, и, вздрагивая веригами, стала тихонько рыдать…

III

Утром, как ни искала Ольга Семеновна поблизости хорошей рыбы, но ее не оказалось и, волей-неволей, пришлось идти на базарчик, около которого стоял Кузьма. Она нарочно перешла через улицу не там, где переходила всегда, а на целый квартал раньше и нарочно прошла боковым входом, не поднимая глаз, но все-таки, когда выходила назад, знакомый голос окликнул ее:

— Здравствуйте, Ольга Семеновна!

Кузьма стоял у тротуара, вытянувшись во весь рост и, ожидая, чтобы она подошла, укоризненно говорил:

— Что это позабыть нас изволили совсем? Разве обиделись чем-нибудь? Целую неделю вас не видать.

— Извините, Кузьма Дмитрич, — чуть слышно ответила она. — Некогда сейчас. Обед званый у нас. Надобно бежать, — и не оглядываясь, прошла, не чувствуя под собою ног, до самого угла. Завернула там, остановилась, чуть не заплакала громко, но спохватилась и поспешила домой. У себя в комнате взглянула на лик Богоматери, упала перед ним на колени, но сейчас же поднялась, потому что дела было по горло. Топила плиту, чистила рыбу, мочила телятину, жарила барину завтрак. Проворно двигаясь в чаду и дыму, переворачивала, выдвигала и смотрела, хотя сердце так и рвалось от боли. Когда же выдалась свободная минута, присела у стола, закрыла глаза и стала читать псалом: «Стрела твоя пронзила сердце мое…» — и сделалось легко и хорошо. Точно раздвинулся потолок и над ней засиял огромный прозрачный лик.

Но Ксюша лениво притащила из комнат целую гору тарелок, жалуясь: «Не выспалась я, голова болит…» Пришла барыня, бледненькая, слабенькая, с заплаканными глазами — должно быть опять поссорилась с мужем, потом спохватились, что нет прованского масла и спешно послали за ним Ксюшу — и спуталось все. Снова осталось только шипенье, дым и боль, кольцом опоясывающая всю грудь.

Через полчаса вернулась Ксюша, веселая, румяная, точно ей накрасили щеки и, бросив на стол сверток, звонко заговорила:

— Олька! Бессовестная! Чего ты своего городового обидела? Стоит среди улицы, как верстовой столб и сам чуть не плачет. Меня из-за него чуть ломовой не задавил. Я, говорит, этого не заслужил, я, говорит, всегда с полным почтением и намерения у меня самые настоящие. А они, говорит, и слова сказать не хотят. И так что, говорит, не знаю, обиделись ли за что, или просто решили мной пренебречь, но только, говорит, мне это очень горько… Чего ты, дура, человека понапрасну мучаешь? Еще похудеет, пожалуй! А и здоровый же боров! Усы у него хорошие. И губы тоже румяные — целоваться будет сладко. Я, говорит, с ними объясниться хочу и, пожалуйста, им это передайте, что так поступать очень даже жестоко… Да и в самом деле, чего ты ломаешься? Будет тебе молиться, ведь и грехов-то еще нет. А кавалер как раз тебе под стать, на шесть пудов…

И беспутная девчонка заболтала такое, что Ольга Семеновна, сгорев со стыда, заткнула себе уши и убежала. Ей было и сладко и страшно, и в душе перепуталось все. Но останавливаться на мыслях было некогда, потому что колесо завертелось полным ходом.

В половине пятого начали звонить звонки. Ксюша, с белой наколкой на голове, возвращаясь вприпрыжку, говорила:

— Толстобрюхий идол приехал. Один все сожрет — потом — Мороженый судак пришел, — потом — Хромой бес прискакал. Опять напьется вдрызг.

Прибежала вдруг нянька, злая старуха, нарочно передвинула все на плите и поставила свою кастрюльку, так что даже Ольга Семеновна едва сдержалась, чтобы не выругать старую дуру. Ксюша носилась без толку, как угорелая, блестя глазами и выставив вперед нос. Барыня то и дело входила, путала все и говорила:

— Ой, Оля! Измучили меня эти гости!..

А надо было приготовлять закуски, заправлять селедку, резать балык, откупоривать бутылки. Ольга Семеновна делала все это, отправляла одно за другим с Ксюшей в комнаты и думала невольно: «И все это съедят! Все в утробы свои спустят…»

Сама она с утра не ела ничего, только выпила стакан чаю, но еда никогда не прельщала ее. Она никогда не ела мясного, рыбное позволяла только по праздникам и строго держала все посты, так что сама удивлялась, почему она такая полная, румяная и здоровая. И теперь она варила себе горшочек гречневой каши и отложила в тарелку вареной картошки, моркови и свеклы — вот и все. И в то же время она готовила все кушанья так хорошо, что Клавдия Ивановна постоянно говорила ей:

— Оля, Оля! И что у тебя за золотые руки!..

После третьего в кухню с хохотом прискакала Ксюша и крикнула:

— Ольга! Иди, толстобрюхий за твое здоровье хочет выпить. Очень уж угодила ему!

И сейчас же раскрылась дверь и зычный голос барина крикнул ей:

— Ольга Семеновна, пожалуйте сюда!

Застыдившись, она сполоснула руки, накинула на голову новый платок, сняла фартук, прошла через коридор в столовую и остановилась в дверях.

— Вот! — громко кричал барин. — Рекомендую. Наш повар! Сама постится и молится, а готовит так, что мы, грешные, из-за нее в ад попадем. — Лицо у него было красное, как кумач и большая борода казалась еще чернее. — Мы ее все Ольгой Семеновной зовем. Да иначе и нельзя. Глядите, какая королева! Ольга Семеновна! Выпить за ваше здоровье хотят. Очень уж хорошо накормили.

Испугавшись, она хотела было спрятаться за дверь, но пузатый — она даже удивилась — ну и животище же у него! И верно, что идол, лицо точно у языческого истукана — вылез из-за стола, держа два бокала, и сказал:

— Не бегите, почтенная! Вы так же скромны, как хороши. За ваше искусство! — и оглушительно захохотал.

— Увольте меня, барин! — отнекивалась она, но все кричали, а Клавдия Ивановна уговаривала:

— Оля, это уж нельзя. Выпей, когда тебя просят!

Ольга Семеновна чуть не сгорела от стыда. Сама не зная, как, она сделала глоток, поперхнулась и от сладкой крепости у нее захватило дух.

— И ведь какая красавица! — продолжал кричать барин. — А замуж не хочет выходить. Семь лет в Петербурге — и ни одного знакомого мужчины! Только и знает, что в церковь ходит. Ну, Ольга Семеновна, до конца!

Ольгу Семеновну заставили выпить бокал. Она убежала в кухню, села на табурет и почувствовала, как вино огненными струйками побежало у нее по жилам. Вся жизнь ушла куда-то далеко. На душе стало радостно и легко. В столовой кричали, шумели и звенели посудой.

Прыская со смеху, вскочила в кухню Ксюша и крикнула:

— Толстобрюхий влюбился в тебя, а со мной в коридоре целоваться полез!

Отворилась дверь, ввалился толстяк. Оглянулся кругом веселыми глазками и крикнул:

— Вот где святая живет. Точно в капище бога Мамона — и, сев на табурет, заговорил:

— Уважаю вас, Ольга Семеновна! А эту вострушку — нет. У ней в глазах грех. Поди сюда, егоза!

Пришел барин и начал тащить его:

— Пойдем, пойдем! Нечего тебе девиц смущать.

Но он упирался и не шел.

— Я сам мужик! — кричал он. — И люблю в кухне поговорить. Здесь мне хорошо. — Потом решил: — Если выпьет еще со мной, тогда пойду. Я ее уважаю. У ней настоящее нутро.

Снова принесли вина, заставили Ольгу Семеновну выпить, и вино приятным огнем пролилось по всему телу, ударило под коленки и поднялось в голову. Стало еще легче и веселей.

— Ой, что со мной! — говорила она Ксюше, которая приплясывая, вертелась по кухне. — Ксюша! Опьянела ведь я!

В столовой шел дым коромыслом и слышно было, как кто-то пел тонким голосом. Приплелась в кухню нянька, начала ворчать: «Чисто Содом-Гомор! Тоже господа! Такой ералаш делают!» — поссорилась с Ксюшей, вырвала у нее какую-то тряпку и, изругав ее последними словами, ушла к себе.

Ольга Семеновна варила кофей и удивлялась на себя. Точно подменили ее. Она забыла и Кузьму и все свои муки, напевала вполголоса, переливая кофейник, вспоминала, как бродили они давно, давно с братом вечером на песках рыбу, и так забылась, что дрогнула вдруг, когда осторожно раскрылась входная дверь и кто-то окликнул ее:

— Тетенька Ольга!

Это был Ленька, сынишка старшего дворника. Просунув в дверь грязное лицо с бойкими глазами, он таинственно шептал:

— Тетенька Ольга! А, тетенька Ольга! Вас там спрашивают. На двор выйти велят.

— Кто? — изумилась Ольга Семеновна.

— Не знаю кто. Батя меня послал. Я не видал сам. У ворот дожидаются.

Ольга Семеновна накинула платок и, ничего не думая, сбежала по лестнице вниз. Было уже часов десять. Она хотела идти к воротам, но из-за стенки, из тени вышел высокий человек и остановился перед ней. Ахнув, она схватилась рукой за дверь — это был Кузьма в штатском пальто. Сняв картуз, он робко проговорил:

— Здравствуйте, Ольга Семеновна!

Ольга Семеновна смотрела на него снизу вверх и доходила глазами только до крутого подбородка, над которым вились темные усы. Дальше она не смела взглянуть.

— Здравствуйте, Кузьма Дмитрич, — прошептала она.

— Сколько времени не видались, — с упреком говорил он, — а сегодня так скоро распрощаться изволили. Даже слова сказать не пожелали.

— Некогда было, Кузьма Дмитрич! — ответила она, и голос не слушался ее. — Гости у нас. И теперь еще сидят.

— Да все-таки хоть словечко можно было сказать, — говорил он, чуть касаясь рукой до усов. — А то уж думы у меня разные пошли. Не осердились ли за что? Не обидел ли чем? Хоть и в мыслях у меня даже такого не было.

— Ничем вы нас не обидели, — тихо говорила Ольга Семеновна. — Очень мы вам за ласку и обхождение ваше благодарны. Только напрасно, Кузьма Дмитрич, вы себе такое затруднение сделали, что пришли.

— Я для вас, Ольга Семеновна, на всякое затруднение готов, — снова дотронувшись до усов, говорил Кузьма. — Да только что и затруднения никакого нет. Сменился с поста и чем в казарме сидеть, надел штатское и дай, думаю, пойду к вам поговорить.

Как сказать? Ольга Семеновна чувствовала, что иначе нельзя, что сейчас же она должна уйти и никогда больше не видеть его. Отступив назад и схватившись рукой за стенку, она сделала страшное усилие и едва могла проговорить:

— Прощайте, Кузьма Дмитрич!

— Куда же так торопиться изволите? — изумился Кузьма, шагнув за ней.

— Домой. Некогда нам, — шептала она, отступая, но взяв ее за руку, он подступил вплотную и огорченным голосом продолжал:

— Уж так-таки и ни минутки нельзя побыть? Я вам, Ольга Семеновна, так скажу по чистой откровенности, что, пробывши в Питере девять лет, я другой такой барышни не встречал. Мне очень лестно ваше знакомство иметь и подруге вашей, Ксюше, я объяснил. Я человек холостой и обстоятельный, я не как другие, направо и налево, а всегда себя соблюдал, и в мыслях у меня не то, чтобы что, а как следует, по-настоящему, по закону. А вы и минуточки не хотите побыть, чтобы как следует обо всем поговорить. Обидно это, Ольга Семеновна, точно уж и не считаете нас в достойных.

Освободив свою руку, Ольга Семеновна повернулась к нему, взглянула прямо в глаза, и ее так и кинуло всю к этой широкой груди и к этому отуманенному лицу. Но опомнившись, она двинулась назад и, как могла твердо, сказала:

— Прощайте, Кузьма Дмитрич. Не надо нам больше видеться. Нельзя.

Она пошла вверх по лестнице, но, — осмелев из страха потерять ее, он шел за ней следом и, нагибаясь к ее плечу, дрожащим голосом говорил:

— Прямо поразили вы меня, Ольга Семеновна. В самое сердце ударили. За что? И говорить даже не желаете? Дозвольте, по крайности, объясниться с вами. Назначьте время завтра, или когда? Я сменюсь и когда угодно приду. А то нельзя же! Нестерпимо это мне.

Ольга Семеновна слышала почти слезы в словах и, поднявшись на первую лестницу, обернулась, и почти коснулась щекой его усов. Ей сразу стало нечем дышать. Двинувшись дальше, она еле слышно сказала:

— Простите меня, Кузьма Дмитрич. Очень и мне лестно ваше знакомство, но так Богу угодно. Нельзя. Оставьте меня. Я вас очень прошу.

— Но какая причина? — говорил он. — Я вам, Ольга Семеновна, скажу, что вы у меня чисто сердце вынули из груди. Как тогда познакомился с вами, так с того времени и думаю все о вас. И мысли у меня всегда были настоящие. Я человек солидный, начальство меня уважает…

Ольга Семеновна чувствовала, что еще немного и она с рыданьем кинется к нему. Задыхаясь и торопясь, она все скорее спешила по крутым ступеням.

— Нельзя, Кузьма Дмитрич, — чуть слышно молила она. — Ослобоните меня. Не затрудняйте себя по-пустому. Ничего промежду нами не может быть, хоть и уважаю я вас тоже от всей души.

Они дошли до третьего этажа и Ольга Семеновна взялась уже за скобку двери, но Кузьма с отчаянием отвел ее руку.

— Я так надежду имел, — говорил он, не выпуская руки, — что и вы обо мне хорошо полагаете, и так уже в мыслях порешил: пойду дескать и прямо все скажу. Я человек одинокий, у меня здесь ни роду, ни племени. Я в вас, Ольга Семеновна, очень влюблен, так что имел намерение с вами всю жизнь провести. И нельзя так, нипочем, мне такой удар наносить, потому что все время выходило, что и я, будто, не противен вам.

Ольгу Семеновну била дрожь. У ней подгибались колени, она не понимала ничего, и она чувствовала только, что надо бежать, что сейчас у ней не станет больше сил.

— Не сердитесь на меня, Кузьма Дмитрич, — шептала она. — Не могу я. Обещание я Богу дала. Как тетенька моя, так и я… Не губите меня, а оставьте меня, бедную, за вас вечно Бога молить.

Голос так и гудел у нее в голове: «Беги! Беги!» Она сделала шаг назад и взялась за скобку двери, но это была не дверь кухни, а дверь маленького чуланчика, где лежали дрова, уголь и всякий скарб. Сегодня, во время обеда, она несколько раз ходила туда и не успела его запереть на замок. И теперь дверь легко подалась. Ольга Семеновна боком шагнула туда. За ней, не выпуская ее руки, растерянно шагнул Кузьма и своим большим телом занял все остальное пространство.

— Что это, что это? — забилась Ольга Семеновна, но Кузьма обнял ее обеими руками и шепотом сказал:

— Не пущу я вас, Ольга Семеновна, больше никуда…

— Пустите, Кузьма Дмитрич! — вырывалась она. — Ой, да куда это я попала! Пустите меня! Боже мой, милостивый!..

Руки Кузьмы стиснули ее так, что ей нечем стало дышать. Она пробовала вырваться, но сразу ослабела и опустилась на дрова. Кузьма показался ей вдруг страшным и диким, как зверь. Она хотела рвануться и крикнуть, но его губы зажали ей рот…

— Олька! — с сердцем кричала в сенях Ксюша. — Олька! Да куда ты запропастилась, анафемская девка! Когда не надо, так только и делает, что в кухне торчит, а тут точно под пол провалилась. Олька! Да где же ты!

Выскочив на лестницу, она быстро сбежала вниз, вернулась назад и сильно хлопнула дверью. Тут только Ольга Семеновна опомнилась, точно вернувшись из другого мира. Она села на дровах, всплеснула руками, вскрикнула было, но сейчас же остановилась. Поднявшись, она оттолкнула Кузьму, который хотел снова обнять ее и, ничего не понимая, вышла на площадку.

В этот момент опять распахнулась кухонная дверь, и в полосе света появилось сердитое Ксюшино лицо.

— Олька! — крикнула она. — Да где же ты, окаянный демон! Иди скорей! Кофей опять варить надо.

Увидев Ольгу Семеновну и стоящего рядом с ней Кузьму, она мигом поняла все, звонко расхохоталась, и из раздраженного тона сразу перейдя на веселый, воскликнула, шутливо присев:

— Поздравляем! С законным браком!..

IV

— Ну и дура же ты, Ольга! — говорила она ей поздно вечером. — Ну и дурища! Чего ты воешь? Подумаешь! Невидаль какая! Точно с ней с первой это приключилось!

Ольга Семеновна сидела у себя в комнатке, на постели и, как маятник, качалась взад и вперед. Платок сбился на ее растрепанных волосах, покрасневшее лицо распухло, слезы двумя ручьями катились из глаз. Ксюша уже целый час уговаривала ее после того, как разошлись гости и в хозяйской половине наступил покой. В душе она была страшно довольна тем, что произошло.

— Вот дура-то! — изумлялась она. — Вот глупая! Двадцать шесть лет девке, а воет, точно маленькая. Да мне пятнадцать лет было, как мерзавец один в лесу мне подножку дал, да и то ничего, только глаза ему поцарапала потом, а ты-то!.. Подумаешь, сокровище потеряла. Носилась, носилась с ним точно курица с яйцом. Да ты теперь только, дура, по-настоящему жить начнешь, а не то, что по целым ночам доски лбом колотить! Сама, как кошка, влюблена, а бегала. Теперь, по крайности, жить по-человечески будете.

— Видеть я его не могу, — проговорила Ольга Семеновна и, снова вспомнив, отчаянно схватилась за волосы и, крикнув, упала головой на подушку. Только временами она с полной ясностью понимала то, что произошло. Тогда она видела, что погибла совсем. Кузьма казался ей страшным дьяволом, в лапы которого она попала и ей было дико слушать, как Ксюша говорила ей:

— Ой, Олька! Хоть не врала бы ты! Знаю я вашу сестру. Погоди немножко, так-то ли будешь с ним целоваться, что водой не разольешь. Вон ведь какая ты кобылища здоровая!..

Ольга Семеновна была рада, когда Ксюша, повертевшись немного, убежала, взяв с собой ключ. Ей было легче одной. Все тело у нее было точно избито, в больной голове стоял мучительный гул. Долго, тихонько причитая, она сидела, покачиваясь, на кровати, потом соскользнув на пол, опустилась на колени, доползла до киота и, завыв длинным воем, со страхом, вся залитая слезами, подняла к образу лицо.

И ее как бы пронзил безжалостный, беспощадный удар: глаза Богоматери сурово и недоступно глядели в сторону, мимо нее. Пречистую нельзя было обмануть! Она знала все, что было у нее на душе, все, что она чувствовала, что испытала. Как радовалась всем своим телом, грязному греху. Она отступилась от недостойной, опоганившей мерзостью свою чистоту.

С помертвевшей душой Ольга Семеновна села опять на постель и сидела, покачиваясь и причитая, пока, подкошенная усталостью, не заснула, уронив голову на подушку. Но сон не принес ей отрады. Не успела она заснуть, как кто-то косматый и огромный, навалившись на нее, стал с хохотом ее душить. Она очнулась в холодном поту, снова заснула и снова черный лег рядом с ней и начал ее бесстыдно душить. Она проснулась под утро, залитая омерзением, насквозь пронзенная ядовитым жалом и, вскочив, кинулась на колени перед образом:

— Пречистая! Помоги. Прости!..

Но скорбные глаза смотрели мимо, не видя ее, и Ольга Семеновна почувствовала, что прощенья ей нет.

Это чувство так и осталось весь день. Ее точно бросили в глубокий и темный колодезь, откуда нельзя уже выбраться, где она должна оставаться всю жизнь, и она делала свою работу — грела воду, мыла кухню, чистила посуду, сжав губы, опустив глаза и сознавая только одно, что она погибла совсем.

Ксюша с задорной усмешкой шмыгала мимо нее, нянька, как всегда, приходила из детской ругаться. Пришла часов в одиннадцать Клавдия Ивановна, взглянула на Ольгу Семеновну и ахнула:

— Оля, милая! Что с тобой? Да на тебе лица нет! Нездорова ты? Болит что-нибудь у тебя?

Искоса взглянув, Ксюша фыркнула от смеха, а Ольга Семеновна ровным и беззвучным голосом проговорила:

— Здорова я, Клавдия Ивановна. Голова только болит. Плохо спалось.

— Милая! Да ты только погляди на себя! — говорила добрая барыня. — Ведь краше в гроб кладут!

Она принесла зеркальце и подставила его Ольге Семеновне. Равнодушно взглянув, она увидела чужое лицо, провалившиеся, обведенные синими кольцами глаза и посиневшие, крепко сжатые губы.

— Я тебе цитрованилину принесу, — говорила Клавдия Ивановна. — Он хорошо помогает от головы. Прими сейчас же и немножко полежи. У тебя ужасный вид.

— Благодарю вас, барыня, — равнодушно отвечала Ольга Семеновна. — Ничего мне не сделается… Привычные мы…

Она сходила за провизией, готовила обед и ни слова не отвечала Ксюше, которая все время заговаривала и вертелась около нее. И когда под вечер, сбегав за покупками, Ксюша заболтала:

— Ольга! А, Ольга! А я видела Кузьму. Поклон тебе шлет. Видеть желает. Спрашивает, когда? — она, не двинувшись на табурете, на котором сидела уже целый час, и не поднимая головы, равнодушно проговорила:

— Не нужен он мне.

В одиннадцатом часу она сходила к Клавдии Ивановне, чтобы узнать, что готовить на завтра, постояла, как всегда, прислонившись одним плечом к двери, и, коротко ответив на все заботливые вопросы, вернулась к себе.

Она не пробовала даже молиться, а прямо разделась и сейчас же заснула мертвым сном.

Так же провела она и следующие дни. Она еще больше осунулась и побледнела, еще глубже ушла в безнадежную темноту и все свободное время сидела у стола, сложив на коленях руки и с тупым отчаянием глядя в пол.

Но через пять дней точно ветер колыхнул тяжелые тучи, обложившие ее душу, и впереди забрезжил отдаленный рассвет. Ведь нет же такого греха, чтобы его нельзя было замолить! Ведь поймет же Милостивая, что не так уж виновата она!..

Проснувшись рано утром и увидев, как весело и ярко играло апрельское солнце на стенах и крышах домов, Ольга Ивановна почувствовала всем своим существом, что надо ей понести свой грех к самой Скорбящей, пасть перед ней на колени и молить ее до тех пор, пока Она не простит.

Была как раз суббота. Никогда Ольга Семеновна не чувствовала себя такой одинокой, брошенной и несчастной, как теперь, и в то же время точно новая сила бежала и разливалась у ней по жилам, и в первый раз за всю неделю, она боязливо опустилась перед иконой, все еще не смея поднять глаза.

С утра она не ела и не пила ничего, и чем дальше шло время, тем сильнее росло в ней боязливое нетерпение. То, что случилось, стояло позади, как страшный, неочищаемый грех, но в вышедшей из оцепенения душе нарастал страстный порыв, и из-под черного отчаяния сладостным, тонким звуком пела надежда.

После обеда Ольга Семеновна попросилась у Клавдии Ивановны ко всенощной, одела новое платье и спешно пошла. Она едва расслышала, как подвернувшаяся Ксюша со смехом крикнула ей вслед:

— Ольга, а, Ольга! А тебе будет сегодня какой-то сурприз!

Паровой трамвай на Знаменской площади был набит народом. Не глядя ни на кого Ольга Семеновна сидела на скамейке и трепетно смотрела в окно, вперед, на большие дома Невского, на колокольни и деревья Лавры, на блеснувшую слева широкую гладь Невы и на две тонких горбины Охтинского моста. В нетерпении она вышла на переднюю площадку, и, когда вдали засиял под вечерними лучами купол Скорбящей, начала креститься и из дрогнувшего сердца ее хлынул поток слез. Не сводя умоляющих глаз с этого дворца, в котором жила Сама, милостивая и прощающая, продолжая креститься и плакать, она, как только остановился трамвай, вышла, отошла от народа и, опустившись на землю, на коленях поползла к ступеням паперти. Иначе она, грязная грешница, не смела теперь подойти к Пречистой. Мимо нее с серьезными и суровыми лицами шли богомольцы, на нее оглядывались и вздыхали. Пожилая женщина умиленно остановилась около нее, но Ольга Семеновна не видела ничего. Держа руки прижатыми накрест к груди, путаясь ногами в платье и пальто, иногда теряя равновесие и падая, она ползла, глядя на открытые двери церкви, куда безостановочно вливался народ.

Со сложенными руками было трудно взобраться на высокую паперть. Поднимая колени на вторую ступень, она упала и разбила себе губу, но не заметила ни боли, ни хлынувшей крови. Обливаясь потом и тяжело дыша, она проползла входные двери, услышала пение, увидела мерцающий сумрак храма и еще крепче прижимая к груди руки, не замечая, как, молчаливо раздвигаясь, перед ней сам собой расступался проход, ползла дальше, пока в глазах ее не вспыхнуло переливающееся сияние бесчисленных огней. Крикнув, она упала на лицо и билась, в рыданиях, не смея взглянуть. Потом услышала, как участливый голос говорил ей:

— Приложись, приложись к матушкиной ручке! Приложись, родная. Сразу тебе станет легче.

Как слепая, Ольга Семеновна вползла в толпу, двигающуюся к чудотворной иконе и, когда ее поднесло под жаркое сияние свечей, припала, не помня себя, к темному месту, где была рука. Потом взглянула, подняв глаза и, отодвинутая толпой, упала лицом на землю в стороне. Она вскрикивала и рыдала, но это были уже радостные и легкие рыдания ребенка, нашедшего потерянную мать. Она видела, она ясно увидела, как Богоматерь прощающе и кротко обратила к ней печальные глаза.

Глубоко и облегченно вздыхая, смывая потоком сладких слез давившую душу безнадежную тоску, Ольга Семеновна долго еще лежала на земле. Поднявшись на колени, она увидела около себя приятное лицо пожилой женщины, той самой, которая говорила ей, чтобы она приложилась. Слабым голосом она просила ее:

— Тетенька, милая, потрудитесь уж, купите мне свечку… — Сама она не в силах была двинуться с места. Радостная и умиленная, она простояла до конца всенощную и когда выходила, то на улице пожилая женщина участливо заговорила с ней:

— Горе у вас, стало быть, голубушка, какое-нибудь есть? Беда какая-нибудь приключилась. Ходит ведь она кругом беда-то, так и ждет и поджидает, чтобы схватить. И не опомнишься, как из-за угла выскочит. Надо только держаться, родная, держаться изо всех сил, чтобы на ногах устоять. И поглядела я на вас, милая вы моя, и так у меня сердце и умилилось. Вот и всем бы так делать, как вы — прямо сейчас к Заступнице и всю ей свою боль и принести. Она одна поможет, она одна, Матушка, не откажет, а больше никто. Все кругом друг другу враги и все во тьме ходят. Болен кто-нибудь, муж, поди, или дитя любимое у вас?

Голос у женщины был легкий, певучий и задушевный, и лицо, румяное, в легких морщинках, смотрело так ласково, что Ольгу Семеновну сразу потянуло к ней. Она остановилась у паперти и потупив голову, чувствуя, как сразу у ней налились слезами глаза, ответила:

— Нет, тетенька, одна я и никто у меня не болен. А со мной с самой приключилось великая беда.

— Какая же, голубушка, беда? — участливо спрашивала женщина. — Расскажите вы мне про нее! Сколько я сама, родная, бед перетерпела, сколько слез пролила. И оттого со мной много худого было, что некому было их рассказать. Всегда надо о беде своей с добрым человеком поговорить, одной не годится с бедой ходить — ожесточается сердце, темнеет и входит в него враг. Расскажите же мне, милая, вы моя, а я послушаю, и сразу вам станет совсем легко.

— Нет, тетенька, — ответила шепотом Ольга Семеновна. — Не могу я. Стыдно мне…

— Ну и не надо, родная, и не надо тогда, — поспешно согласилась женщина. — Коли стыдно, не надо говорить. А только скажу я вам: случилась один раз беда, стойте крепко. Одна беда — не беда. Кто не спотыкался, кто не падал, но только вставай и дальше иди, а не падай совсем. Тогда все хорошо. И еще я вам, голубушка, скажу: станет вам тяжело, затоскует душа так, что не перенести, так слыхали вы про старца Петра? Слыхали, я чать — много о нем в городе говорят. Вот и идите тогда прямо к нему. Многим он помог и вам поможет, потому что великий он целитель скорбей. Светлый у него разум и большая святость. Так, милая, прямо и идите, а если забоитесь одни, приходите ко мне. Я здесь неподалеку живу, вот туда, подальше, в Торговом переулке. Спросите Дарью Игнатьевну. Лавочка у меня там — сразу найдете.

— Благодарю вас, тетенька, за ласку вашу и доброту, — поклонилась ей низко Ольга Семеновна и пошла к паровику. Она немало слышала о старце Петре и ей не раз хотелось посмотреть на него, но и некогда было и не смела она. С легким и радостным сердцем она ехала домой, и только когда засиял огнями Невский, у ней снова заныло сердце — точно из уютного и родного дома она снова попала в толпу холодных и чужих людей.

Было уже часов десять, когда она вошла к себе, в кухню и засветила в своей комнатке лампадку, которую не смела зажигать несколько дней.

— Отмолила грехи? — сказала ей Ксюша, насмешливо блеснув черными глазами, — Ишь, набрала святости-то. Не продохнешь!

Застучав посудой, она убежала в комнаты, а Ольга Семеновна принялась за работу — надо было еще вымыть кухню.

— Святая, а, святая! — перепрыгивая через лужи воды, говорила ей Ксюша. — А я твоего злодея опять видела. Хоть бы пожалела его!..

Ольга Семеновна не ответила ничего.

— Ведь сам не свой на посту стоит. Втюрился, как мартовский кот. Я, говорит, совсем спокойствие потерял и даже за порядком, как следует, не могу смотреть. Видишь, какая беда! Опять к тебе объясняться в любви придет.

— Чего молчишь-то? — со смехом приставала она. — Свертела человеку голову и хоть бы что! Нельзя же так!..

— Оставь, Ксюша, — тихо сказала Ольга Семеновна. — Очень уж у тебя озорной язык. И как ты ничего не хочешь понять!

— Нечего и понимать-то! — не унималась Ксюша. — По-моему так. Начала, так и продолжай. Нельзя же такой святой дурой быть! Противно смотреть.

Не говоря больше ни слова, Ольга Семеновна продолжала домывать пол. Сходив после ужина к Клавдии Ивановне, она снова долго мыла и чистила кастрюли и даже не заметила, как Ксюша, забрав ключ, шмыгнула за дверь. Когда же кончила, то почувствовала, что устала так, как будто прошла тридцать верст.

Сев на кровати, она закрыла глаза. Переливаясь золотом, перед ней засияли бесчисленные огоньки, и с темного лика взглянули несказанной красоты кроткие глаза. Горячие слезы покатились у нее по щекам. Она хотела подняться, но усталость точно сковала ее.

«Ой, так и разморило меня всю», — подумала она и, едва раскрывая глаза, сняла юбку и башмаки. Ласковое облако опустилось на нее, в жарком сиянии огней участливый голос, успокаивая, что-то говорил ей. Радостно взглянув на иконы и на лампадку, Ольга Семеновна в блаженной истоме вытянула усталое тело, впадая в забытье.

— Что тебе, Ксюша? — сквозь сон проговорила она, услышав, как чуть-чуть скрипнула дверь. Кто-то осторожно присел рядом с ней на постель, и она полуоткрыла глаза.

Она хотела крикнуть, но не стало голоса, хотела вскочить, но не могла и только забилась, как схваченная птица. Над ней тихонько обнимая ее, нагибался Кузьма.

V

Когда на рассвете Кузьма ушел, Ольга Семеновна была так оглушена, что ничего не могла понять, и все утро Ксюша покатывалась со смеху, глядя, как она бродила по кухне, иногда присаживаясь и молча всплескивая руками.

— Ольга, а, Ольга! — твердила она. — Ну что, хороший я тебе устроила сурприз?..

Ольга Семеновна не отвечала ничего. Целый день в ней стояла неподвижная мысль, что вечером Кузьма должен прийти опять, и время от времени вместе с ужасом ядовитое и сладкое жало пронзало тупую тоску.

Неясно и смутно, как во сне, она понимала, что ей можно еще спастись — стоит только не пустить его. И когда настал вечер, она, действительно заперла дверь, и вынула ключ из замка. Но не веря себе, она ждала и как только, часов в двенадцать, чья-то рука дернула снаружи скобку, не сопротивляясь, она вложила и повернула ключ.

А когда Кузьма, осторожно ступая сапогами, стал подходить к ней, она только отступала перед ним, пока не села в своей комнатке на кровать и молча заплакала, чувствуя, что не нужно ей больше ни Божьей Матери, ни молитв, ни чистоты…


Всю неделю, устраиваясь с товарищами, Кузьма приходил каждую ночь, и каждый вечер Ольга Семеновна, в отупении ждавшая его, впускала его, как только он касался снаружи ручки двери.

Он входил огромный, важный, чинно говорил:

— Здравствуйте, Ольга Семеновна! — отстегивал шашку и револьвер, садился на табурет и привычным жестом поправлял усы. Уже с третьего вечера он стал входить уверенно, как настоящий муж, а на четвертый солидно осведомился, нет ли ему чего-нибудь закусить.

Он не замечал ни необычного вида Ольги Семеновны, ни того, что она ни слова с ним не говорит, а если и замечал, то не придавал этому значения. Он приходил усталый, голодный, давно томившийся по женщине и по женскому уюту, и довольный тем, что все это у него теперь есть, неторопливо ронял слова, со вкусом ел, и, кончив, облегченно вздыхал. Потом, не спеша притянув к себе Ольгу Семеновну, начинал сочно ее целовать. Тогда Ольгу Семеновну подхватывала, несла и захлестывала огненная волна. Разбитая и без сил, она приходила в себя только тогда, когда, спокойно похрапывая, Кузьма уже спал рядом с ней.

Ей надо было работать и только это и спасало ее. Но Клавдия Ивановна не узнавала своей искусной кухарки. Ольга Семеновна портила обеды, путала и забывала все и, приходя по вечерам в комнаты, стояла молча, не поднимая глаз и не понимая, что ей говорят.

— Оля, голубушка! — повторяла ей Клавдия Ивановна, — Да что с тобой? Горе у тебя, или ты больна? Ведь ты погляди на себя, тебя узнать нельзя! Ты почернела вся.

Но Ольга Семеновна не говорила и не объясняла ничего. Как ни была она оглушена, но она умерла бы от стыда, если бы Клавдия Ивановна узнала, что делается с ней. Довольно того, что Ксюша все время хохотала и потешалась над ней и что злая старуха, нянька, неизвестно, как пронюхавшая все, постоянно ворчала:

— Тоже святая! Знаем мы этих святых! Одна, чуть ночь, как кошка, за дверь, а другая и того лучше — хозяйский дом поганит. Еще ограбят, да убьют, прости Господи, с кобылами этими!..

Ольга Семеновна точно помешалась за это время. Растерявшись, она слепо путалась в полной тьме. Иногда, ясно и страшно стояла в ней мысль, что теперь она погибла совсем и что ничто уже не может ее спасти, потому что она сама не хочет спастись. Иногда воплем опрокидывалось отчаяние по тому, что утрачено навсегда, и все время тускло светило сознание, что сам дьявол, впустив в ее тело ядовитые когти, с радостным хохотом измывается и тешится над ней.

Этот дьявол был Кузьма. По ночам, когда спокойно похрапывая, он лежал рядом с ней, она часами, не отрываясь, смотрела на него, на его сыто закинутое лицо, и тогда что-то, набежав, вихрем перевертывалось в ее голове. Сжимая ее пальцы, чужая сила так и кидала ее вцепиться обеими руками в его смутно белеющую шею и в дикой ярости душить.

И однажды, когда она смотрела так, страшное неодолимо закрутилось в ней. Не помня как, она сползла с кровати, прокралась в кухню и опомнилась только тогда, когда ее рука сама собой, точно помимо нее, стала заносить над спящим нож.

— Кузьма Дмитрич, Кузьма Дмитрич, вставайте! — шепотом стала кричать она, испуганно тряся его левой рукой за плечо. — Уходите, уходите сейчас! Я вас зарезать хочу.

Ничего не понимая, Кузьма потянулся, было, ее обнять, но увидав поднятый нож, вскочил. Сидя у стены, в белой рубашке, и с белым, как рубашка, лицом, она шепотом твердила, хрипло дыша:

— Уходите, уходите скорей! Я вас зарезать хочу.

Растерявшись он быстро оделся и ушел, а Ольга Семеновна целый час просидела, не выпуская ножа. К утру она не выдержала и уже затянула на шее петлю, но, вспомнив про пожилую женщину, которую встретила в храме Скорбящей, поняла, что ей нужно ее повидать. Она забылась на несколько часов, и когда проснулась, то душа болела у нее так, что она не могла удержаться от того, чтобы не стонать.

Со стонами пошла она к Клавдии Ивановне и, вызвав ее из спальни, едва смогла ей сказать:

— Барыня, увольте меня. Ухожу я от вас.

Клавдия Ивановна была поражена.

— Оля, милая! — испуганно повторяла она. — Да что ты такое говоришь! Как же так сразу, ни с того, ни с сего! Нельзя же так. Что с тобой? Заболела, что ли, ты?

— Ох! — стонала, как отравленная, Ольга Семеновна, еле держась на ногах. — Барыня, милая! Не спрашивайте. Не могу я. Отпустите меня. Я пойду. Не могу я у вас больше быть. Помирает у меня душа.

— Оля, родная! — говорила Клавдия Ивановна. — Да разве держу я тебя! Иди, куда тебе нужно. Иди на день, на два, на неделю, насколько хочешь. Не уходи только совсем. Поправишься и возвращайся опять.

— Ох! — стонала Ольга Семеновна, шатаясь, как пьяная. — Спасибо вам, Клавдия Ивановна, милая. Я пойду. Помирает у меня душа.

Шатаясь и продолжая стонать, она шла по улицам и ехала на паровой конке к Невской заставе. В Торговом переулке она разыскала дом номер четвертый, в нем маленькую лавку с вывеской, на которой нарисованы были булки и яблоки, вошла в нее, зазвонив колокольчиком, и из внутренней двери показалась за прилавком знакомая женщина с милым лицом.

— Здравствуйте, родная, — приветливо заговорила она, сейчас же узнав. — Вот и хорошо, что пришли. Очень приятно. Очень я рада вас повидать.

— Тетенька! — проговорила Ольга Семеновна, и рыданья перехватили ее голос. Быстро поддержав ее, пожилая женщина повела ее мимо прилавка в комнату, где в клетке у окна заливалась канарейка.

— Тут лучше будет, — говорила она. — Вот сюда, вот сюда, — и усаживала Ольгу Семеновну на диван, на котором жмурился, развалившись, большой, желтый, как морковь, кот.

— Тетенька!.. — снова вскрикнула Ольга Семеновна и, опустившись к ее ногам, с отчаянным криком начала биться о них головой.

VI

— Вот и хорошо, родная, что рассказали вы мне все, — говорила пожилая женщина, гладя Ольгу Семеновну по волосам. — Вот и хорошо. Сразу вам теперь легче станет, а если послушаетесь меня, какой я вам дам совет, так и совсем станет хорошо. Отдохните сейчас у меня и поедем к старцу Петру. Говорила уж я вам, милая, о нем. Большой это святости и доброты человек. Сколько народу к нему ходит и сколько людей он спас! Ах, голубушка вы моя, какой это человек! Только поглядеть на него, что есть вот такие люди, так и то, точно солнышко из тьмы засияет. И я сама, дорогая вы моя, вот так же, как вы, мучилась и погибала. Жизни решиться хотела, никакой радости не принимала, — тоже горе у меня было, не такое, как у вас, а другое, тоже великое горе, — а пошла к нему, пришла, да как поговорила, да как поглядел он на меня радостными своими очами, так точно ветром выдуло из меня туман. И с тех пор вот живу, Господа благодарю, старца славлю и жизни радуюсь. Отдохните, дорогая, посидите у меня, потом съездим мы к нему и сразу вы получите облегчение.

— Хорошо, тетенька! — покорно ответила Ольга Семеновна. У ней не было своей воли, и она могла теперь делать только то, что ей говорили другие. Она тихо сидела на стуле около окна, гладила мурлыкавшего кота и смотрела на двор, по ту сторону которого каменщики клали большой дом. В лавке то и дело звенел колокольчик. Пожилая женщина уходила туда, возвращалась опять и без умолку говорила певучим, ласковым голосом про старца Петра и про себя…

Она рассказывала, как у ней десять лет тому назад скоропостижно умер муж, которого она любила больше всего, как она осталась вдовой с тремя малолетними детьми, как хотела сначала убить себя и детей, а потом, чтобы заглушить горе, начала с отчаяния пить. И пила, и пила, наливая себя водкой, проклиная и Бога, и жизнь, и детей — как пошла у ней прахом хорошая лавка на Петербургской стороне — разворовали и растаскали все, и как дичали ее заброшенные дети и как, когда подходило уже к тому, чтобы стать ей пьяницей-нищенкой, шатающейся без крова, Бог послал ей старца Петра, который в то время, раздав имущество, — а был он зажиточным купцом — жил неподалеку у одного столяра и, собирая у себя народ, учил, как правильно жить. Как пришла она сначала к нему, наглая и пьяная, чтобы только посмеяться над ним и как сказал он: «Унизила ты лик Божий в себе, а его надо возвышать» — и этими словами ее взял. Точно осияло ее, опомнилась она и поняла, какой над собой совершала грех.

— Тяжела ведь, милая, жизнь-то, трудно ведь жить-то, и долго ли сбиться с пути. А как сбилась, да потеряла свою дорожку, так тут точно по лесу, по кочкам, да по болотам пойдешь бродить и будет тебе все хуже. И нужно тут обязательно, чтобы пришел кто-нибудь добрый человек и снова наставил на настоящий путь. Так-то вот и старец Петр, вывел он меня, а без него давно бы мне пропасть. А теперь, слава Богу, все поправилось, все стало, как следует, как Бог велит. Лавочку снова завела, детей выучила — старший приказчиком в хорошем магазине, двадцать два года ему, второй механическое училище кончил, на заводе служит, девятнадцать лет ему, а третья дочка, — тоже уж шестнадцать лет, у хорошей портнихи шьет. И все старец Петр, никто как он, руку мне протянул, поддержал, душу мне просветил, Божий человек, светоч святой!..

Дарья Игнатьевна любила старца такой нежной любовью, что не могла говорить о нем без радостных слез. А говорить о нем она могла без конца, рассказывая о его мудрости и доброте. Ольга Семеновна слушала, и сердце ее ворочалось от тупой боли и тоски. Не верила она, чтобы кто-нибудь мог помочь ей, потому что казалось ей, что такой мерзостной такого греха не было еще ни у кого никогда. Но у ней не было своей воли. Ее звали идти к старцу и она соглашалась, потому что надо же было куда-нибудь идти!..

Часа в два, закусив, Дарья Игнатьевна заперла лавку и они пошли. Сначала ехали на паровике, потом сели в поезд, проехали одну станцию и пешком пришли к дому с высокими воротами. Вошли на большой двор с конюшнями и сараями, и Дарья Игнатьевна провела Ольгу Семеновну в большую комнату с длинным столом, все стены которой были увешаны иконами, как иконостас.

— Вот подождите здесь чуточку, родная! — сказала она ей, и Ольга Семеновна села у стены. Через четверть часа Дарья Игнатьевна вернулась и позвала ее:

— Пойдемте, милая. Хочет вас старец повидать сейчас же, — и у Ольги Семеновны, как у птицы, испуганно застучало сердце.

Они поднялись по лестнице во второй этаж. Отворив дверь в боковую комнату, Дарья Игнатьевна сказала:

— Вот, войдите сюда, — и ушла.

Ольга Семеновна увидела большой, занимающий весь угол киот с образами, зажженные лампадки и теплящиеся у аналоя с раскрытой книгой свечи. Она вошла, и тут же из другой двери появился небольшой, сухой старичок. Одет он был в застегнутый доверху кафтан, какие носят в уездных городах старинные купцы, обут в высокие сапоги. У него были длинные, редкие волосы, маленькая, клинышком бородка и такие глаза, каких Ольга Семеновна не видала никогда. Хотя и совсем маленькие, они были прозрачны, как чистая и глубокая вода и так ласково и радостно смотрели в лучистых морщинках, что сразу дошли у Ольги Семеновны до самой души. И сама не зная, почему — точно толкнуло ее что-то — она шагнула навстречу старику, опустилась на колени и проговорила:

— Благослови, отец!..

Но он ответил ясным и быстрым голосом:

— Бог тебя благословит, а я благословлять не могу. И не отец тебе я, а брат. Вот помолиться за тебя могу, сколько Бог силы даст — и сейчас же прибавил:

— Встань, встань с колен-то! Перед Богом на коленях стоят-то, а не перед человеком. Я, может, еще грешнее, чем ты.

— Ну, здравствуй, милая! — заговорил он потом, посадив Ольгу Семеновну на стул, а сам сев на плетеный диванчик, у стены. — Здравствуй, родная. — Он положил ей на голову руку, от которой пахло ладаном и еще чем-то приятным и святым, посмотрел на нее так, что Ольге Семеновне показалось, будто он дошел взглядом до самого дна души и сказал:

— Плохое у тебя лицо. Тяжелое у тебя лицо. А жить надо так, чтобы у человека был радостный лик. И лицом надо Бога славить.

— Отступился Бог от меня!.. — всхлипнув заговорила было Ольга Семеновна, но он ее перебил:

— Вот и сказала хулу! Человек от Бога отступиться может, а Бог от человека не отступится никогда. Ты вот так отступилась от него. Это верно. Ну, расскажи же мне, что случилось с тобой. Все, без утайки расскажи, а я послушаю и, может быть, что-нибудь тебе и скажу. Виднее ведь, со стороны. А ты мне приятна. Ясная у тебя душа.

— Дьявол в меня вселился! — воскликнула Ольга Семеновна и, вспомнив все, зарыдала и повалилась со стула на колени. — Душу мне переменил! Подлая и распутная я стала! Обманом взял меня один, по ошибке, не в ту дверь я попала, потом опять хитростью нас свели, а я не могу отстать. Разожгло меня всю, похоть в меня вступила, только о нем и думаю и ничего мне больше не надо, а сегодня ночью резать его собралась, потом сама удавиться хотела. Помирает у меня душа!

— Говори, милая, говори. Все говори! — положив ей на голову руку, ласково ободрял ее старец. — С самого начала говори. И как узнала его, и как до тех пор жила, все расскажи. Облегчи свою душу. Больная она у тебя.

— Городовой он! — рыдая, восклицала Ольга Семеновна. — От хулиганов он меня раз оборонил, так и познакомилась с ним…

Захлебываясь слезами и ударяясь головой о стул, она рассказывала все — как спокойно жила, как радостно молилась Божьей Матери, пока не встретила Кузьму, как ходила с ним в церковь, как начала о нем все больше думать, как решила не видеть его больше никогда и как неожиданно грянула одна, а за ней и другая беда…

Внимательно нагнувшись к ней, старец слушал и расспрашивал ее и когда, кончив все, рассказав все свои думы, желанья и дела, она лежала и билась в рыданьях, он сказал:

— А теперь встань. Выплакала сердце и довольно. Теперь сядь.

Покорно перестав плакать, она села и он продолжал:

— Тебя сам Бог наказал. Поделом сказал, потому что очень уж ты загордилась своей чистотой. Ведь любишь ты его, говоришь? Так какой же тут грех? Сам Бог любить велел и сказал: плодитесь и населяйте землю. Нельзя только из-за любви Его забывать. Ты вот думала, что можешь пробыть девственницей, а это не всякому дано. «Могий вместити, да вместит», а ты не могла. Вот Бог тебя за гордыню-то и наказал. Не дьявол это вовсе, а сам Бог. И нечего тебе в отчаяние впадать, а надо смириться и жить с Кузьмой, как все живут. А станешь в отчаянии жить, так и дьявол тебя осилит. Дай ему только ход. Вот, что ты резать его хотела, а себя удавить, это от дьявола, но видишь, Бог, все-таки, не допустил, удержал и внушил тебе идти к Дарье. Да он же еще раньше тебя с ней и свел. Видишь, какая у него забота о тебе? А ты лепечешь: отступил, отступил!..

И долго еще говорил, и чем больше слушала его Ольга Семеновна, тем легче становилось у нее на душе. Точно, как малый ребенок, она испугалась темноты, и вдруг пришел взрослый, взял за руку и показал, что страшного ничего нет. Она слушала, — камень, давивший ее, таял, как воск и, когда, кончив, старец сказал:

— А теперь давай, будем вместе молиться!.. — и, поставив ее у аналоя рядом с собой, дребезжащим и растроганным голосом запел:

— Пролию молитву мою ко Господу и Тому поведаю печали моя!.. — она, опустившись на колени, пала лицом на землю и растаявшая тяжесть хлынула из нее горячими и сладкими слезами…

— Ступай, живи, радуйся и не гордись! — говорил старец, отпуская ее. — Живи с Кузьмой по закону, как установлено Богом, соблюдай душу и молись. А душа у тебя ясная и строгая. Блюди ее. А вот за то, что усумнилась в Боге, положи на себя эпитимию. Садись завтра на пароход и поезжай на Валаам. Отбей там тысячу поклонов и поживи три дня. Больше тебе не надобно ничего. Бог с тобой!

Окрыленная, легкая и радостная, Ольга Степановна вернулась с Дарьей Игнатьевной в Торговый переулок, крепко проспала ночь и на следующее утро, зайдя домой, чтобы сказаться Клавдии Ивановне, отправилась на пристань и села на пароход.

Она целый день ехала на пароходе и, сидя на носу, смотрела на сияющую под майским солнцем, налитую, как полная чаша, в низких берегах реку, потом на угрюмое, с коричневыми скалами озеро. Она слушала заутреню в Коневецком монастыре, смотрела на огромный Конь-Камень с часовенкой наверху, и с трепетом увидела мрачные, покрытые темным лесом утесы Валаама.

Ольга Семеновна никогда даже не грезила о такой красоте. В монастырской церкви она отбила тысячу поклонов, забываясь от торжественного пения мужского хора, объездила все семнадцать скитов на всех островах, смотрела издали на Постный Скит, куда не пускают женщин и где не едят даже молока; была в Воскресенском скиту, где целый год радостно поют «Христос воскресе из мертвых»; лазила через узкий проход в пещеру, где, как живой человек, лежит принесенная из Иерусалима плащаница; ходила, молитвенно восторгаясь, по лестным тропинкам; видела уединенные кельи отшельников и лохматого старика, на коленях молящегося посреди полянки; с умилением смотрела, как дикие утки спокойно плавали в пяти шагах от нее и как белки и зайцы доверчиво, без страха, прыгали рядом с людьми, — и думала:

«Господи! Так бы вот и прожить всю жизнь!..»

Ей казалось, что не надо ей больше ничего, а надо только уйти вот в такую же пустыню и до конца дней молиться и наслаждаться красотой. Но ей вспоминался спокойный голос старца, и, странным образом, все, что он говорил, складывалось в ней в глубокое и печальное сознание, что это счастье не для нее, что она уже не достойна его, а должна идти в мир и, смирившись, жить с Кузьмой.

Она провела на Валааме неделю, забыв все, охваченная непрерывным восторгом, оторвавшись от прошлой жизни, которая только изредка вспоминалась ей, как черный и страшный сон. И когда ехала назад, то все — и скалы, и храмы, и скиты, и лес, и озеро, и дикие утки, и белки — все это, слившись, звучало в ее душе, как никогда неслыханная, торжественная музыка.

Но как только, подъезжая к Петербургу, она увидела повисшую над ним тучу дыма, торчащие из нее трубы фабрик, мосты и вытянувшиеся по берегам каменные дома, сейчас же отступившее прошлое надвинулось на нее. И как только она вышла с народом на пристань и кругом затрещали о камень колеса извозчиков, Кузьма встал перед ней, как живой. Она услышала его голос, увидела его лицо и у ней задрожали колени от мучительной и сладкой тоски.

VII

Месяца через полтора после этого, Ольга Семеновна стояла вечером в спальне Клавдии Ивановны и говорила ей:

— Нет, Клавдия Ивановна, милая вы моя, увольте вы меня. Окончательно порешила я. Все-таки не свой, а хозяйский дом, и мало ли что кругом могут сказать. Ведь не венчаны мы с ним, да коли бы и венчаны были, все одно, нехорошо. И еще я вам, Клавдия Ивановна, скажу: очень я вами довольна, лучше, чем у родной, мне было у вас жить, а все-таки, восемь ведь лет я по чужим людям живу, и пока одинокая была, ничего еще было, а теперь, когда Господь такое мне испытание послал, трудно уж мне служить. Очень я вам за все благодарна, чисто не хозяйка вы мне были, а сестра родная, а только должна я от вас отойти.

Клавдия Ивановна была сильно огорчена. Но она видела, что иначе, действительно, нельзя и не уговаривала Ольгу Семеновну. Она только сказала печально:

— Вот видишь, Оля, говорила я тебе: не зарекайся любить! Так и вышло по-моему!

— Что ж, милая Клавдия Ивановна! — покорно ответила Ольга Семеновна. — Покарал меня Господь, наказал за грехи. Так вот вошло в меня, и ничего я поделать не могу.

— Скоро поженитесь-то вы? — спросила Клавдия Ивановна и пошутила печально: — Хоть на свадьбу-то меня позови!

— Нет, — твердо ответила Ольга Семеновна. — Не поженимся мы никогда. Так жить буду, а замуж за него не пойду.

— Почему же это, Оля? — изумилась маленькая барыня. — Ведь ты же так любишь его!

— Так уж… — потупив голову, ответила Ольга Семеновна, и у ней сделалось такое лицо, что Клавдия Ивановна не стала больше расспрашивать.

За это время многое произошло. Вернувшись с Валаама, Ольга Семеновна сама пошла к Кузьме на пост, подошла, сказала с поклоном:

— Здравствуйте, Кузьма Дмитрич!.. — и попросила его вечером зайти.

И когда он пришел, рассказала ему все, что было с ней и, поклонившись в ноги, попросила его простить. После этого она покорно стала с ним жить.

Но как наказание и кара, в ней глубоко затаилась мысль, что она навсегда так и должна остаться только любовницей Кузьмы и она не разу не заикнулась о свадьбе, тем более, что и Кузьма тоже об этом ни разу не заговорил. В тоже время, все крепче свыкаясь друг с другом, они чувствовали оба, как неудобно им порознь, и все чаще Ольга Семеновна, впадая в слабость, мечтала о том, чтобы хоть по виду жить с Кузьмой, как жена.

Он первый высказал это. Лежа в постели, он заговорил один раз:

— А я все смекаю, что не вполне хорошо нам с вами так быть (несмотря на всю близость, они продолжали говорить друг другу вы). Не подходит как-то. Будто воровски. И не посидеть, ни поговорить. Вот только заработок как?

У Ольги Семеновны было скоплено около двухсот рублей, и в ней давно уже гнездилась мечта о том, как было бы хорошо, вот так же, как Дарья Игнатьевна, открыть маленькую лавочку и торговать. Но эта мечта, может быть, долго только бы тешила обоих, если бы не случилась новая вещь: неожиданно Кузьму перевели в другую часть, на Пески. Ходить к Ольге Семеновне по ночам стало далеко, и поневоле приходилось что-нибудь предпринять.

— Так уходишь сегодня, Оля? — со слезами говорила Клавдия Ивановна через несколько дней. Она, действительно, сильно любила Ольгу Семеновну и так свыклась с ней, что с трудом представляла себе, как она останется без нее.

Они долго целовались при прощаньи, и обе плакали навзрыд. Ольге Семеновне было мучительно жаль и кухни, и квартиры, и двора, и особенно своей комнатки, где она столько пережила. Уже дворник унес ее вещи, а она уходила, возвращалась, снова целовала Клавдию Ивановну, Ксюшу, даже сердитую няньку, и когда ехала на извозчике, придерживая корзинку и узлы, то заливалась слезами, как будто бы уезжала, Бог знает, куда.

Первое время прожили кое-как, в крошечной комнатке, в деревянном флигеле, но Ольге Семеновне все-таки было хорошо. Они жили вместе. Все свободное время Кузьма проводил около нее и она, как нянька, ухаживала за ним. Но за комнату надо было платить десять рублей, а жалованья Кузьма получал всего тридцать пять.

Так было нельзя. Без устали Ольга Семеновна присматривалась, расспрашивала, советовалась с Дарьей Игнатьевной, с которой у ней завязалась большая дружба, и на третий месяц ей повезло.

Очищалась лавочка в соседнем переулке, в подвальном этаже — хозяин переходил в другое место и готов был передать дело хоть сейчас. Долго прикидывали, обсуждали, приглядывались к торговле. Хоть и приходилось отдать все скопленные Ольгой Семеновной деньги, но дело казалось выгодным, и лавочку решили взять.

Переселились в большую подвальную комнату, которая была при ней, и Ольга Семеновна стала торговать. С раннего утра дребезжал колокольчик у дверей. Вваливались лохматые, оборванные, засыпанные пылью ломовики, сиплым голосом говорили: «Здорово, хозяйка!» — и, купив закуску, тут же на тротуаре выбивали ладонью пробку из сотки. Прибегали чахлые, говорливые жены и спрашивали чаю на заварку, или пяток соленых огурцов. Забегали дети по дороге в училище, чтобы купить на копейку конфет, заскакивали горничные и накрашенные девицы из соседнего двора. Весь подвальный околоток целый день вливался в лавочку, звеня колокольчиком и отрывая Ольгу Семеновну от хозяйственных дел.

А она, разговаривая и отпуская товар, думала все время о Кузьме и о том, чем она его сегодня угостит. Кузьма любил жирно и вкусно поесть. Еще когда он стоял на посту, среди грохота и треска трамваев, автомобилей, извозчиков и ломовиков, желудок начинал у него сладко ныть при мысли о том, что тороватая Ольга Семеновна подаст ему сегодня на обед. Отстояв свои шесть часов, он шел домой, важно входил в лавочку и, снимая амуницию, снисходительно говорил:

— Ну-ка, что вы нам сегодня припасли?

Зарумянившись от смущения, Ольга Семеновна расстилала скатерть, вынимала из печки одно блюдо за другим, и Кузьма, сняв мундир, крестился и в одной ситцевой рубахе, крякнув и поправив ус, начинал есть до отяжеления, до того, что покрывался каплями пота. Наевшись, вытягивал огромное, быстро толстеющее тело на жалобно скрипевшей кровати и сейчас же начинал храпеть.

А Ольга Семеновна подолгу, пока не отрывало ее дребезжание дверного звонка, сидела рядом с ним, думая неясные, больные думы о том, что случилось с ней, как сразу, точно в сказке, переменилась вся ее жизнь. Как нежданно и незвано ворвался в нее Кузьма и точно раскрыл темный подвал, где таился в ее душе ненасытный грех, до сих пор еще заливающий ее отчаянием и стыдом.

С темным волнением смотрела она на его стриженый, крутой затылок, на могучую, красную шею и чувствовала с новой болью, что она не знает его совсем. Кузьма был неговорлив, Он как бы выговорился весь, пока сходился с ней и, достигнув своего, спокойно жил, ел и спал около нее. Он кратко сообщал ей о событиях, которые происходили на посту, она знала, что он почитал начальство, ставил свою службу выше всего и никогда не сомневался, как ему поступить, потому что в инструкции предусматривалось все. Она знала, что его любили в околотке, потому что он никого напрасно не обижал, что он твердо верил в Бога, каждый год говел, ходил по праздникам в церковь — она знала все это, она знала всю его жизнь, каждый его шаг, но все-таки ей казалось, что она не знает чего-то самого главного в нем, что он ей чужой и что даже, в самой глубине, есть в нем презрение к ней. Но она была точно связана крепкими путами, жила точно в полусне и ясно чувствовала только одно — что любит его все больше, любит до того, что ради него готова отказаться от всего.

Она точно разделилась пополам. Одна половина была счастлива греховным и темным счастьем, другая неудовлетворенно порывалась к прежней чистоте. И она чувствовала себя точно в плену. Она уже не могла молиться так, как молилась прежде, уже не могла славить Божию Матерь, как славила прежде — радостно и свободно, как близкую и свою. Она не осмеливалась смотреть ей в глаза и все время вымаливала себе прощение за грех, в котором жила. Постоянная, глубокая язва образовалась у Ольги Семеновны в душе и чем дальше, тем чаще на нее нападала тоска. И чем прочнее налаживалась жизнь, тем безысходнее становилась тоска, потому что все сильнее Ольга Семеновна чувствовала, что ей никогда не вырваться и не убежать.

Она ездила первое время к старцу Петру и несколько раз пробовала рассказывать ему все. Он утешал ее, молился вместе с ней, и она возвращалась успокоенная и просветленная. Целый месяц она каждое воскресенье ездила слушать его беседы, на которых он объяснял евангелие и учил, как надо жить. Вместе с народом она радостно восклицала, когда он входил: «Здравствуй, отец!» — вместе со всеми она пела: «Отверзи уста мои ко Господу». Она ловила каждое его слово, отыскивала в нем применения к себе и, когда находила, тотчас же, как все, громко восклицала: «Спасибо!» — или: «Прости!»

Но постепенно она увидала, что как ни много людей сходилось к старцу, желая исправиться и начать хорошую жизнь, но у всех у них грехи были обыкновенные — пьянство, воровство, распутство, лень — такие грехи, от которых вовсе не так трудно отстать. У ней же был грех, не похожий ни на какой другой, и ей казалось, что старец как будто даже не хотел в него вникать, как в маловажную вещь. Ольга Семеновна видела, сколько народу к нему приходит каждый день, она понимала, что иначе не может и быть, но ей было больно, она стала все реже к нему ходить и все больше чувствовала, что она совсем одна и что никто не может ей помочь.

Так время шло. Прошло Рождество, масленица, великий пост. После Пасхи, когда вскрылась Нева и стало ярко светить солнце, на Ольгу Семеновну снова напала тоска, и в то же время чудесной музыкой зазвучали в ней воспоминания о том, как она ездила в прошлом году на Валаам. Ее неудержимо потянуло туда.

Кузьма одобрил ее. После той ночи, когда ему пришлось убежать, он решил, что у Ольги Семеновны есть странности, которым для спокойствия лучше потакать. Чтобы не отучить покупателей от лавки, посадили в ней дальнюю родственницу Кузьмы, Григорьевну, бродячую старушку, жившую то здесь, то там, у многочисленных знакомых и родных, и Ольга Семеновна поехала на Валаам.

Она провела там полторы недели, снова отрешившись от жизни, в радостном устремлении ввысь, и ей казалось иногда, что старая радость возвращается к ней. С этих пор у ней появилась страсть к богомольям. В середине лета она отправилась в Соловки, осенью пошла по Новгородским монастырям и всю следующую зиму жила мечтой — как только зазеленеет трава, отправиться пешком в Киев.

Она искала чего-то, сама не зная, чего — может быть, исцеленья от томившей тоски, может быть, освобожденья от плена греховной любви, и всегда отправлялась с надеждой найти. И так же, как при беседах со старцем, так и тут, пока она молилась на новых местах, ей казалось иногда, что она нашла. В молитвенных порывах мелькала пред ней сладостная возможность не то полного освобождения, не то примирения того, что невозможно было примирить. Радостная и успокоенная, она возвращалась домой, но быстро, обратным размахом, ее относило назад, к ее грешной любви и тоске. И не будучи в силах отказаться от Кузьмы, она все чаще оплакивала то время, когда жила спокойно и чисто, вспоминая, как тихое и милое убежище, комнатку с зажженной лампадкой, из которой, как сухой листок, ее вырвала буря.

VIII

Пост Кузьмы находился на перекрестке двух оживленных улиц и стоять на нем было нелегко. По главной улице со звоном и визгом носился трамвай. Из переулка, наперерез чрез рельсы, с грохотом катили ломовики. С кладью они ехали медленно, но перегруженные телеги то и дело застревали на рельсах, когда вдали уже отчаянно звонил вагон. Порожние, они, как ошалелые, мчались друг за другом, нахлестывая лошадей и непременно стараясь проскочить под самым носом трамвая. И, кроме того, извозчики, автомобили, пьяные, женщины и дети. На перекрестке все время кипел котел, каждую минуту кого-нибудь могли задавить, и все время приходилось быть начеку. Все городовые уже через месяц делались на этом посту злыми, как цепные собаки, и только невозмутимый Кузьма мог сохранить спокойствие, возвышаясь, как столб, торчащий среди водоворота и движением белой палочки то останавливая, то пуская в ход поток.

Вечером, когда движение спадало, становилось легче, но, все-таки, было беспокойно. Кругом кишели портерные, чайные, трактиры и притоны. Везде пили, буянили и дрались. Поздно ночью, по тротуарам стайками расхаживали девицы, кучками собирались хулиганы, и то и дело, откуда-нибудь раздавался отчаянный вопль: «Городовой! Городовой!»

Неудивительно было, что, приходя домой, Кузьма, усталый до отупения, наедался и заваливался спать, тем более, что службу свою он нес не за страх, а за совесть и никогда не позволял себе, как его товарищи, отдыхать где-нибудь в знакомом трактире, или в пивной.

Единственная вольность, которую разрешал он себе — это было выпить бутылочку черного пива — водки он, вообще, не употреблял, — в подвальном ресторанчике «Париж», и то только потому, что хозяин ресторана, Филипп Иванович Кряжев, лично стоявший за буфетом, был настоящий, правильный человек, которого Кузьма очень уважал.

Познакомились они чуть ли не с первого дня, когда Кузьму перевели со старого поста сюда, и месяца три тому назад, еще зимой, Филипп Иваныч сильно его смутил.

Когда однажды вечером, часов около десяти, он спустился в ресторан, Филипп Иваныч, собственноручно наливая ему стакан пива, поглядел, наклонив вбок голову, точно что-то прикидывая, на Кузьму и неожиданно сказал:

— Вот смотрю я на вас, Кузьма Дмитрич, и думаю: какой у вас красивый и представительный вид! — и, когда Кузьма, выпрямившись, довольно тронул себя за ус, он подумал еще и продолжал:

— И давно уж приходит мне на ум такая мысль: мужчина вы, хотя и молодой, но обстоятельный и солидный, а служба у вас совсем не по вас. Вам бы хозяином быть и за своим делом смотреть, а не то, что глупым ломовикам палочкой махать.

— Действительно, — согласился Кузьма. — Служба у нас тяжелая.

— Тяжелая служба. И нехорошая служба. Для такой службы надо собакой быть, чтобы рвать — тогда еще ничего. А человеку добросовестному и деликатному совсем неудобно. Сказать вам, Кузьма Дмитрич? Хочу я вас женить.

Это было так неожиданно, что, поперхнувшись пивом, Кузьма побагровел и выпучил изумленно на Филиппа Ивановича глаза. Но тот спокойно продолжал:

— И невеста, кстати, имеется у меня на примете. Как раз для вас, точно по заказу, так что при желаньи можно вполне устроить настоящую жизнь. Если хотите, посватаю хоть сейчас.

Кузьму сразу ударило в пот. Залпом осушив стакан, он вытер усы и виновато проговорил:

— Да у меня, Филипп Иваныч, как вам сказать, уже есть… Вроде как бы… женского пола, так что, конечно, почти, как жена…

— Ну это что!.. — равнодушно отозвался тот. — Вы мужчина красивый, бабы, конечно, к вам льнут. Но тут дело серьезное, на всю жизнь. Можно сказать, так прямо на вас счастье и плывет. А там что ж?.. Ткнул ей полсотни в зубы и прощай. Много ведь их потаскух…

Разговор этот так и не кончился ничем. Но почему-то он так смутил Кузьму, что недели две он не решался даже заходить к Филиппу Иванычу. Потом, наоборот, зачастил и все время тайно чего-то ждал, но зато Филипп Иваныч точно позабыл все и молчал, как будто воды в рот набрал. И только месяца через два, уже в то время, когда Ольга Семеновна стала собираться на богомолье в Киев и когда Кузьма основательно обо всем позабыл, совсем неожиданно, наливая ему стакан, Филипп Иваныч сказал:

— Так как же, Кузьма Дмитрич, а? Помните, я вам про невесту-то говорил? Если желаете, то можно об этом теперь поговорить всерьез.

Кузьму снова бросило в пот. Но, переступив сапогами, на этот раз он солидно сказал:

— Что ж!.. Хотя и конечно я обязанный человек, но отчего ж? Все-таки, любопытно… А кто же будет она?

— Землячка моя, вдова одна. Извозчичье дело у нее. Муж ейный приятель мне был, а в прошлом году простудился, да в одночасье и помер. Бьется теперь бедняга, чисто рыба об лед. Шутка ли, чуть не пятнадцать выездов! Разве это женское дело? Прямо иной раз смотреть на нее жаль.

— Конечно, — солидно согласился Кузьма. — Где женщине с таким делом совладать? Их дело по хозяйству топтаться, ну еще в лавочке посидеть, а тут требуется настоящий человек. И детки есть?

— Трое сирот. Старшему одиннадцать лет. Ну, посудите сами, что ей в таком положении остается предпринять? — говорил Филипп Иваныч, облокачиваясь на стойку и перегибаясь к Кузьме. — Приходит иной раз к жене, плачет, говорит: сил моих нет! Конечно, дело такое, что ее всякий бы взял, да опять-таки. «Как же мне, — говорит, — я никого не знаю, я женщина неопытная, да и кто его знает, да на кого попадешь». И правильно, конечно! «И дело, — говорит, — размотает, и сирот моих станет обижать, я боюсь». А обстоятельства требуют. Старичишка ей, разумеется, помогает, один, вроде как бы управляющим у нее — ну, конечно, с самого начала у покойного мужа служил, — так вы не поверите — смотреть просто противно — ее же обворовывает, да над ней же измывается, а она, по своему женскому делу, должна все терпеть.

— Это уж конечно, — сказал Кузьма. — От чужого человека чего же можно ожидать? Вот хотя бы и у нас тоже, как моя, — Кузьма затруднился, как сказать и выразился просто: — Ольга Семеновна на богомолье уйдет — а слабость у нее такая есть, — так лавочка имеется у нас. Ну и старушка одна приспособлена в ней сидеть. Так совсем была правильная старушонка, а теперь, как ни погляди, все носом моргает, да из глаз слезки бегут. Понятно, выпивает. А на чьи деньги? Конечно, меня дома нет.

— Так вот, Кузьма Дмитрич! — еще ближе нагнувшись, продолжал Филипп Иваныч. — Прямо, я вам скажу, благодеяние тут можно оказать. И вы бы как раз подходящий человек. И разумный, и степенный, и к хозяйству склонный, ну то же и кавалерист, лошадиную породу понимаете, да и она женщина хоть куда! Здоровая и полная, так что вполне достойна, чтобы любить. Ну, так вот, чтобы вы сказали, а? Я ведь не для себя стараюсь, мне что? Мое дело сторона. Просто по любви вам это предлагаю, потому что как раз это было бы в точку и для нее и для вас.

На важном лице Кузьмы выдавилась жалкая улыбка.

— Я понимаю… — говорил он. — Только что же, Филипп Иваныч? Обвязанный я человек. Если бы, конечно, два года тому назад… А теперь как же? Второй год уже мы с ней правильным родом живем и будто неловко как бы…

— Выкушайте, Кузьма Дмитрич, еще пивка! — угощал Филипп Иваныч и продолжал: — Я вам сказал и, конечно, было бы очень приятно, но понятно, что дальше уж вам самим решать. Только позвольте вам еще сказать: кто молод не бывал, кто с вольными бабами не живал, но все-таки, одно дело так, а другое дело по закону. И еще я вам скажу: раз это только в жизни бывает, что счастье на человека прямо так само и плывет. И если это случается, то надо немедленно хватать, потому что в другой раз оно уже не наплывет!..

Кузьма вышел из ресторанчика, смущенный до того, что чуть не упал, споткнувшись на пороге. Он едва достоял свою очередь и не видел и не слышал кругом ничего, потому что взбудораженные мысли его носились во все стороны, а голова неуклонно высчитывала:

«Пятнадцать выездов, это если каждый обязан привести по три рубля, то будет в день сорок пять. Да в день если лошади дать по 20 фунтов овса, а пуд, нынче восемьдесят копеек, да сена, а оно пятьдесят, да жалованье, да харчи, да аренда…»

Как ни считал он, выходило, что каждый день должно было оставаться столько, что если перевести это на месяц, то начинала кружиться голова. Придя домой, где ждала его Ольга Семеновна — а она, как бы ни была изморена усталостью — всегда дожидалась его, он в первый раз за два года потерял аппетит и, попробовав баранину, сейчас же отодвинул ее от себя. И когда Ольга Семеновна любовно спрашивала: «Что вы не кушаете, Кузьма Дмитрич? Не вкусно разве?» — он, боясь на нее поглядеть, уклончиво отвечал:

— Не хочется что-то. Будто устал, — сейчас же лег и притворился, что заснул. Утром суматоха и грохот выбили у него из головы все мысли. Но, как только он сменился, и вернулся домой, они тоже вернулись и он снова принялся считать. А вечером, когда он медленным шагом шел по улице и, поднимая руку, говорил веселым девицам:

— Но, но!.. Не засорять тротуар. Расходись!.. — пятнадцать выездов сытых, красивых лошадей, не останавливаясь, ездили у него в голове, и в ушах так и звучал убедительный голос Филиппа Иваныча:

— Смотрите, Кузьма Дмитрич, раз только в жизни счастье на человека плывет, и когда оно плывет, то надо хватать, потому что в другой раз оно вряд ли уж наплывет…

Дойдя до крылечка с вывеской «Париж», он остановился и долго в мучительном колебании стоял. Так и тянуло спуститься вниз, отворить тугую дверь и войти, но было страшно взглянуть на Филиппа Иваныча. Из приятеля он сразу превратился в кудесника и колдуна, в руках у которого был заклятый клад. Повернувшись, Кузьма медленно шагал назад и тоскливо думал:

«Конечно, кабы два года назад!.. А теперь что же я? Обвязанный человек…»

Через неделю Кузьма стал непохож на себя. Развернувшиеся горизонты острым ядом отравили его, незаметно изменив все его мысли. Раньше, хотя он и знал, что его служба трудна, но не обращал на это внимания и просто служил. Теперь у него точно раскрылись глаза. Он каждую минуту чувствовал ее тяготы, раздражался и, вспоминая о пятнадцати выездах, с негодованием думал: «Разве же это жизнь?..»

Ольгу Семеновну он, по-своему, любил. Он к ней привык, она служила ему женой, хорошо кормила его, вносила порядок в его жизнь — была ему до сих пор нужна. Но теперь, когда она неожиданно оказалась помехой, он почувствовал к ней вражду. Он думал о вдове, у которой пятнадцать выездов, и хотя никогда не видал ее, но она казалась ему настоящей и желанной. Слушая Ольгу Семеновну, когда она начинала говорить о своем скором уходе на богомолье, он молча раздражался, думая: «Пустая женщина!» — и все чаще останавливался мыслью на том, что, действительно, небольшая ей цена, раз она не сумела себя соблюсти.

Сменившись как-то утром, он съездил на ту улицу, на которой жила вдова, и быстро разыскал ее дом. Он несколько раз прошелся мимо ворот, увидел грязный двор, конюшни и навес, под которым стояли экипажи и увидел даже, как молодой парень вывел запрягать в дрожки большую, сухопарую, чуть хромавшую лошадь. Он вернулся домой в невыносимой тоске и почти не обратил внимания, когда в этот день, подавая ужин, Ольга Семеновна робко сказала ему:

— Так мы, Кузьма Дмитрич, завтра пойдем…

Она собиралась идти не одна, а вместе с Дарьей Игнатьевной. Каждый раз, когда она уходила на богомолье, ей, несмотря на радость, было всегда тяжело: ей казалось, что Кузьма, хотя и скрывает, но недоволен тем, что она оставляет его одного. И теперь, видя его непривычно расстроенное и осунувшееся лицо, она решила, что он сердится на нее, и, виновато глядя, продолжала:

— На месяц я уйду от вас, а то, пожалуй, и боле… Не трудно вам будет без меня?

— Что же?.. — равнодушно ответил он. — Как-нибудь проживем.

— Знаю я, — говорила Ольга Семеновна, — что нехорошо мне вас оставлять. Но ничего я, Кузьма Дмитрич, с собой поделать не могу. Нет во мне покою, мучает меня тоска…

— Тогда надо в монастырь! — неожиданно резко проговорил Кузьма, и когда Ольга Семеновна испуганно взглянула на него, зевнул, перекрестил рот и быстро начал снимать сапоги.

На следующее утро, когда Григорьевна уже водворилась в лавке, Ольга Семеновна в черной ряске, подпоясанной ремнем, с котомкой за плечами и палкой в руке, говорила ему:

— Прощайте, Кузьма Дмитрич! Живите без меня хорошо! — и медленно поклонилась ему до земли.

— Прощайте, Ольга Семеновна! — сдержанно ответил он. — Счастливого вам пути.

Всякий раз, уходя так, Ольга Семеновна прощалась с Кузьмой навсегда. Кто знает, не покарает ли ее Господь и не поразит ли смертью в пути? Кто знает, что может случиться с ним? Во всем волен Бог и никому неведомы его пути! Но никогда еще так не ныло и не тосковало ее сердце, как в этот раз. Взглянув на дорогое и страшное для нее лицо, она с тихим воплем прильнула к его груди:

— Прощайте, Кузьма Дмитрич, — и растроганный, в мгновенном просветлении, он ясно понял, что все, что смутно бродило в нем за последние дни, не больше, как наваждение, сон и что ничего из этого не может быть:

— Прощайте, Ольга Семеновна. Дай Бог вам счастливого пути!

Еще раз поклонившись до земли, она поспешно пошла, оглянулась в последний раз, потом завернула за угол, и Кузьма остался один.

Вечером, стоя на посту, он не утерпел, подошел к «Парижу», спустился по ступенькам и, крякнув, отворил дверь. Очень уж его потянуло поговорить с Филиппом Иванычем еще.

— Давно не бывали! — сказал, протягивая ему руку, тот и прибавил: — А я, признаться, даже уж посылать за вами хотел.

Налив ему пива, он облокотился о стойку и вполголоса проговорил:

— Помните ведь, о чем мы с вами говорили в прошлый раз? Так вот! Надо с решением поспешать. Объявился жених.

— Кто? — вскинулся тревожно Кузьма.

— Не боле не мене, как экипажный мастер один. На фабрике работает. Тоже молодой человек, обстоятельный и солидный. И занятие кстати. Я, конечно, задержал, но надо решать скорей.

— А она-то как? Вдова? — снова тревожно вырвалось у Кузьмы.

— Ну, где ему против вас устоять! — сказал, усмехнувшись Филипп Иваныч. — Вы мужчина — красавец, а он не особенно, чтобы так видный. Я вам откровенно скажу. Ходила она на вас посмотреть, когда вы стояли на посту и оказалась очень влюблена. Так что беспокоиться нечего, но надо немедленно же решать. Так что, если желаете, то я вас сведу, окрутим вас быстрым манером и станете вы сразу богачом. Идет?

У Кузьмы подогнулись колени и, загудев, все поплыло кругом.

— Женщина только у меня… — тоскливо проговорил он. — Живу с которой я…

— К черту! К черту! — энергично воскликнул Филипп Иваныч. — Полсотни, ну, сотню в зубы, и будет с нее. Нечего об этом и хлопотать! Так завтра же я посылаю туда жену, а вы вечером заверните ко мне. Сведем вас, сговоримся и с Богом. Честным пирком, да за свадебку, начинайте жить-поживать, да добро наживать, ха-ха-ха!..

Кузьма вышел из «Парижа», как ошалелый. В голове у него все вертелось колесом. Он зашел просто так, еще раз потолковать и не мог теперь опомниться, как это случилось, что он сразу и окончательно все порешил. Когда он дошел до угла, испуганный голос закричал в нем:

— Да как же это возможно! Беги назад, скажи Филиппу Иванычу, что вышла ошибка, что никак этого нельзя! — и мысленно он побежал в ресторанчик и начал очень убедительно говорить. Но ноги его ровными шагами продолжали нести его к тому месту, где был его пост. На посту он вспотел, как будто бы тащил на себе огромную тяжесть, потом вспомнил вдруг Ольгу Семеновну, как она идет теперь, ничего не подозревая, по большой дороге, и им овладевал испуг.

— Да как же так! Да что же такое? А она?

И вдова, и пятнадцать выездов показались таким диким, бессмысленным делом, что, схватившись, он, действительно, зашагал к «Парижу», но, не доходя полсотни шагов, сначала замедлил ход, а потом остановился и тихонько повернул назад. Ему стало стыдно и неожиданно почувствовав ненависть, он со злобой подумал: «Тоже, богомолка! Дрянь!..» — после чего сразу ослабел, и его стало сильно клонить ко сну.

На следующий день Филипп Иваныч прислал сказать, чтобы вечером он непременно зашел: вдова будет у него пить чай. Несколько раз Кузьма готов был послать ответ, что ему никак невозможно прийти, и опять его удержал только стыд.

Он почти не разглядел вдовы и как сел, так и просидел весь вечер, налившись кровью, и ни слова не говоря. Через день он был с Филиппом Иванычем у нее, в ее квартире с низкими потолками, пил рябиновку и пиво, видел трех ее детей и хотя вставлял уже солидные замечания в разговор, но ему казалось, что это говорит не он. И все время в нем, притаившись, сидел испуг. Он сам не верил тому, что начинал: это было только так и ничего из этого не могло произойти.

Но он еще раз виделся со вдовой у Филиппа Иваныча, потом опять был у нее и осмотрел все экипажи и всех лошадей. Дня через два опять сошлись у Филиппа Иваныча и незаметно вышло так, что они со вдовой остались вдвоем. А еще через неделю он сидел, весь в поту и, сам себе изумляясь, говорил:

— Конечно, Настасья Петровна, так как человеку одному быть не хорошо и всякому надо принять закон. А как вы для меня очень приятная дама и как Филипп Иваныч мне говорили, что если я вам не противен, а вы будучи особой молодой, то вот…

Выйдя из соседней комнаты, Филипп Иваныч посылал за шипучим и весело кричал ура; его жена, кивая головой, умиленно повторяла:

— Ну и слава Богу! Закон, да любовь!

Вдова улыбалась жеманно, а Кузьма сидел и ничего не понимал.

Ночью, когда он лежал на своей одинокой постели, слушая, как Григорьевна посвистывала носом в лавке, на полу, притаившийся все время где-то в глубине испуг, выскочил сразу и ударил ему в голову так, что его подкинуло вверх.

— Да как же так? А Ольга Семеновна? Ведь два года прожил с ней, как с женой и вдруг так, воровски!..

Он подумал, что же будет, когда через месяц она вернется домой, и кровать поплыла, как на волнах. Ольга Семеновна встала перед ним и, не отрываясь, смотрела ему в глаза. Было невозможно лежать. Испуг ударял все сильнее, страшные мысли все кружились в голове. Выйдя босиком на двор, Кузьма до рассвета просидел на крыльце и, еле дождавшись утра, побежал к Филиппу Иванычу с твердым решением отказаться от всего. Но, когда подходил к крыльцу, вспомнил про пятнадцать выездов, про доходы, про лошадей и в невыносимой тоске повернул назад.

IX

Очищенная и обновленная, полная воспоминаний о торжественных службах, о колокольном звоне, о мерцании огоньков в густом мраке пещер, возвращалась Ольга Семеновна домой в толпе богомолок, распевающих псалмы. Но чем дальше шла она, то по зеленеющей ржи, над которой заливались жаворонки, то по тенистым перелескам со свежей травой, в которой стрекотали кузнечики, то по усаженной столетними ветлами большой дороге, тем сильнее росла в ней жажда увидеть скорее Кузьму.

Через неделю она не выдержала и села на поезд, а подъезжая к Петербургу, она горела от нетерпения и не думала больше ни о чем. С неудержимой силой Кузьма снова ворвался в ее душу и вытеснил оттуда все. Ведь целых два месяца она не знала о нем ничего! Что с ним, как он живет, скучает ли о ней, как кормила и смотрела за ним Григорьевна, где он сейчас, дома, или на посту?

Она села у вокзала на трамвай, доехала до остановки, побежала оттуда пешком и завернула на всякий случай к месту, где был его пост.

Там стоял другой. Сердце то замирало, то шумно стучало у ней в груди, когда, в своем переулке, она быстро подходила к крыльцу, над которым знакомо покривился железный навес.

На задребезжавший звонок появилась за прилавком суетливая Григорьевна, всплеснула руками и, всхлипывая кинулась ее целовать.

— Вот радость-то! Ой, матушки… Слава тебе, Господи! Истосковалась-то я как! И не чаяла уж, что и дождусь. Думала одна здесь помру.

— Григорьевна, — торопливо спрашивала Ольга Семеновна. — А где Кузьма Дмитрич? Ушел куда? На посту его нет, забегала я туда. Разве откомандирован куда?

— Кузьма-то? — залившись слезами, ответила Григорьевна. — Да разве не знаешь ты, Оленька? У себя он, Кузьма-то. Как ушел, так и не приходил боле сюда. Так и бросил меня, глупую старуху, одну. Мне, говорит, что? Сиди пока, вот Ольга придет, ей все и передашь. Это про лавочку-то. Так вот и сижу одинешенька одна. Измаялась я, голубушка Оля, совсем, думала уж и не дождусь тебя.

— Да куда он ушел-то? — ничего не понимая, спрашивала Ольга Семеновна.

— Да разве не знаешь ты? — изумилась Григорьевна. — А он сказал: она, мол, уж известна обо всем, мы так и уговорились с ней — она, мол, уйдет, а я женюсь. Еще удивилась я шибко тогда.

— Что? — не своим голосом крикнула Ольга Семеновна. — Как? Да где же он теперь?

— Да у себя, на Грязной улице. Там он, Олюшка, матушка, там. У своей у вдовы, на которой женился-то он. Богатая, говорят, вдова, что экипажев и лошадей, целое заведение у ней. Хорошо, говорят живет.

— Да когда? — крикнула Ольга Семеновна. — Когда женился-то он?

— Да вот уж, милая, недели две. И свадьбу тихомолком сыграли, воровски. Думала, хоть меня-то, старуху, позовет, да не захотел, не позвал. А была я все-таки в церкви-то, голубушка Оля — у Преображенья на Кирпичном венчанье-то было, — так узнала я, когда венчаются-то они, лавочку-то закрыла и побегла посмотреть.

— На ком?

— На вдове, говорю, на вдове, чтой-то, аль не слышишь? Извозчиков после мужа она держит. Богатая вдова! А поглядела я, милая, на нее, так старая вдова-то, некрасивая, вся точно отекши, и от первого-то мужа трое детей…

Всплеснув руками, Ольга Семеновна села на постель.

— Вот какой ноне народ пошел, — подперев рукой подбородок, говорила, стоя перед ней Григорьевна. — Хоть родственник он мне, Кузьма-то, а прямо скажу, не хорошо он поступил. Хоть и не по закону вы жили, а так, да мало ли, как народ ноне жить стал! А уважала ты его во всем и была ему всегда, как настоящая жена. И так и говорю я ему: ой, мол, не верю я тебе, Кузьма! Непонятно что-то мне. Неладно ты что-то затеял. А он говорит: мы, говорит, так и порешили с ней. Пожили и будет. Она, мол, все больше по богомольям и супружеской жизнью мало интересуется — душу спасать хочет, для Бога жить, а я, мол, хочу пожить для себя. Не век же мне на углу городовым стоять. Самоварчик-то поставить, Оленька, милая? Будешь чай пить?

— Да где он живет?

— Да на Грязной же, говорю тебе, улице, дом номер три, прямо супротив трактира, и во дворе полно экипажев и желоба. Сразу узнаешь. Да ты, голубушка Оля, куда? Аль к нему? А я самовар ставить собралась…

Не переодевшись, в той же черной ряске, в которой пришла, Ольга Семеновна выбежала на улицу. Она ничего не могла понять. Ей надо было повидать Кузьму. Во что бы то ни стало, повидать, чтобы спросить, узнать, правда ли все, что рассказала Григорьевна? И хотя она видела уже, что, должно быть, правда, но все-таки была какая-то надежда, что, может быть, это не так, что старуха перепутала, что вышла ошибка.

Она бежала сначала пешком, но это было слишком медленно и слишком далеко. Она наняла извозчика, доехала до Грязной улицы, по обеим сторонам которой тянулись пустыри и увидела издали длинный, с открытыми окнами трактир, а напротив него деревянный дом, длинный забор, раскрытые ворота и в глубине двора, у сарая, много экипажей и людей.

— Кузьма Дмитрич Гладков здесь живет? — спросила она на дворе безусого парня, который усердно мыл дрожки.

— Здесь, — не поднимая головы, отозвался тот.

— А где бы его повидать?

Оглянувшись назад, парень показал на кучку людей у сарая:

— Вон там, видишь, седоватенький стоит. Так спросите у него.

Ольга Семеновна побежала туда и не успела она сделать несколько шагов, как навстречу ей из-за угла дома вышел сам Кузьма. Одетый в пиджак с чесучовой рубахой и высокие, лакированные сапоги, с английским картузом на голове, он неторопливо шел прямо на Ольгу Семеновну от крыльца.

— Кузьма! — крикнула Ольга Семеновна, и он остановился, точно перед ним разверзлась земля. Жалкий испуг появился на его важном лице. Он растерянно засовался по сторонам и, втянув в плечи голову, трусливо побежал назад.

— Кузьма! — отчаянно воскликнула Ольга Семеновна и кинулась за ним. Она вскочила в полутемные сени, увидела мелькавшие вверху лестницы лакированные сапоги, взбежала за ним и распахнула первую дверь.

— Чего надо? — крикнула рыхлая, с серым лицом женщина, жарившая что-то на шипящей плите, и Ольга Семеновна сразу поняла, что это и есть его жена.

— Где Кузьма? — вне себя крикнула она и, оттолкнув женщину, бросилась в следующую дверь. Она увидела ставшее безобразным от ненависти лицо, услышала визгливый голос, кричавший ей:

— Вон! Сию же минуту вон из моего дома, паскуда, потаскуха, дрянь! — и затем мгновенно произошло то, чего Ольга Семеновна потом никогда не могла позабыть.

С нее сорвали платок, ее сбили с ног, ее за волосы стащили по ступеням. Когда, не опомнившись еще, она лежала внизу, рыхлая женщина, снова сбежав, вылила ей на голову ведро помоев. Стегая ее кнутами, толпа извозчиков с хохотом гнала ее по двору и растерянная, избитая, ничего не понимая, Ольга Семеновна бежала по улице, пока не упала, выбившись из сил.

Она так и осталась лежать вниз лицом, около сложенных у забора кирпичей, и лежала, ожидая, скоро ли придет и возьмет ее смерть. Время от времени по пустынной улице, треща по камням мостовой, проезжали дрожки. Мимо Ольги Семеновны проходили шаги, иногда молча задерживались, иногда она слышала точно издалека звучащие слова:

— Ишь, стерва! Надрызгалась с самого утра…

Закрыв глаза, она лежала, все крепче прижимая горячий лоб к влажной земле и только, когда кто-то стал трясти ее за плечо и стариковский голос, озабоченно шамкая, заговорил ей:

— Вставай, эй, вставай, тетка! Не ловко так лежать-то, не хорошо! Городовой увидит, в участок отправит. Вставай. Может, дойдешь как домой, — она поднялась и, не взглянув даже на присевшего около нее старика, шатаясь, как настоящая пьяная, торопливо пошла вперед.

Действительно, она была, как пьяная и ничего не могла сообразить. Ей чудилось иногда, что она еще в Киеве, что она бежит, чтобы поспеть ко времени, когда монахи поведут богомольцев в пещеры, и она видела, как сияло солнце, искрились золоченые купола и сверкал под горой Днепр, по которому тянулся караван баржей. Она приходила потом в себя, ее начинали душить бесконечные дома по обеим сторонам, и она чувствовала, что надо скорее попасть к себе, чтобы ее не видел никто. Она останавливалась иногда, торопливо счищала прилипшие капустные листья и картофельную шелуху, и время от времени точно острая молния разрывала спутанную темноту. Она видела тогда снова Кузьму, растерянно бегущего от нее, разъяренную рыхлую бабу, гогочущих извозчиков и, поняв то, что произошло, вскрикивала от боли, кидалась на землю и прижималась к ней лицом.

Но теснившиеся по сторонам дома, встречные прохожие и ломовики гнали ее дальше и, вскакивая, она бежала, пока обступивший ее город не начал редеть, как редеет на опушке лес. Все чаще тянулись огороженные заборами пустыри с плакатами на высоких шестах, все реже были домики, амбары и склады досок и кирпича, потом широко блеснуло живое колыханье с левой стороны, и Ольга Семеновна повернула туда. Это была Нева.

Берег был загроможден грудами почерневших бревен и кучами ржавых железных листов. На воде стояли старые барки, дальше, наполовину на земле, наполовину на воде, вытянувшись, как издохший морской зверь, лежал корпус старой железной шкуны и бирюзовая зыбь мягко и мерно всплескивала на песок. Посередине реки бежали пароходики и тяжело дымил черный буксир, а на той стороне, в голубом дыму причудливыми изломами тянулись лесопильни, заводы и дома. Направо и налево синим кружевом повисли два моста. Было безлюдно и тихо, и только невдалеке, на бугорке, два сторожа лежали на животах около чайника, кипящего на огне. И точно дождавшись наконец этого места, где никто ей не мешал, Ольга Семеновна залилась слезами и начала рыдать.

Ломая руки, она с громким плачем бегала по берегу, напрасно вспоминая, что надо ей делать, и когда один из сторожей, ленивой развалкой подойдя к ней, сказал:

— Проходи-ка, любезная, проходи, нечего тебе тут искать! — она схватилась и побежала дальше.

Перед ней вытягивался, перекидываясь смелым взмахом через реку, мост. Добежав до него, Ольга Семеновна поняла что-то, пошла быстро по правой стороне, заглядывая вниз на зыблющееся серебро и на середине, около башни, вспомнив снова, как бежал от нее Кузьма, отчаянно вскрикнула, полезла через решетку и бросилась вниз.

Она увидела огромный колышущийся блеск и в ее глазах, опрокидываясь, мелькнула глубокая, с плывущими барашками синева. С гулким ударом ее захлестнула темнота, и она пришла в себя только в лодке, которая, подрагивая от скрипучих ударов, куда-то быстро ее везла.

X

Утром на следующий день, Ольга Семеновна пошла домой. Она смутно помнила прошедшее, точно все, что случилось, было не с ней, а с кем-то другим. Она чувствовала, что вместо души у ней была черная яма, в которой безобразно болтались разорванные клочья, что было там одно место, которое временами палило нестерпимым огнем и временами, раздвигая клочья, высовывалось что-то, от чего ей хотелось хрипло рычать.

Григорьевна всплеснула руками, когда она вошла в лавку и, заплакав, принялась вытирать фартуком покрасневший носик и слезящиеся глаза, но Ольга Семеновна, не сказав ни слова, прошла в комнату и легла на кровать, с головой завернувшись в темный платок. Было как раз лучше всего вот именно так, ничего не видеть и не слышать и дышать в жаркой темноте.

Дребезжал звонок в лавке, разные голоса спрашивали хлеба, сахару, чаю, огурцов. Григорьевна плакала и причитала, отпуская товар, потом подходила, стояла над ней, подперев щеку, спрашивала жалобным голосом, не поставить ли самовар, и Ольга Семеновна не открывая головы, отвечала ей:

— Григорьевна, ради Христа, не приставай. Отстань.

Она пролежала так несколько часов, не отрывая внутренних глаз от истерзанных клочьев души, и капля за каплей в ней что-то просачивалось и скоплялось, как вода в ямке сырого песку. И когда скопилось достаточно, ее точно встряхнуло всю, и так ярка и жгуча была пронизавшая ее мысль, что, вскочив, она села на кровать и крикнула:

— И даже не пожалел!..

Точно сорвав плотину, мысли закрутились в голове, обжигая, как кипяток. Только теперь она осмыслила все, что произошло, и только теперь почувствовала настоящую боль. Вспомнила, что сделал с ней раньше Кузьма, как перевернул всю ее жизнь; видела, как подло бросил ее теперь, старалась понять, как мог он так поступить, и голова ее отказывалась понять. И в то же время, как живой, он стоял перед ней, она видела его глаза, слышала его голос, вспоминала все, что у нее было с ним, и когда жгуче-ярко видела, как он целуется с женой, начинала рвать подушку и рычать.

К вечеру Ольга Семеновна устала, утихла и, к радости Григорьевны, попросила поесть. Поев, снова легла и ее придавил, как чугунная доска, сон. Но как только проснулась, вчерашнее, как отдохнувший зверь, начало еще сильнее бушевать. Но она уже не лежала больше, завернувшись в платок. Вскрикивая от боли, она быстро металась по комнате и по лавке, прибирая и переставляя все, и что-то кипящее поднималось в ней, заливало все выше, доходило до сердца, жгло у самого горла и ударяло временами в голову, так что мутился ум.

Через день это залило Ольгу Семеновну совсем. Она проснулась, подумала о том, как Кузьма, надругавшись над ней, целуется теперь с своей коровой-женой, крикнула диким голосом и рванула подушку так, что из нее посыпались перья и пух.

Без платка, с разбитыми косами и с багровым лицом, она то сидела, качаясь, с одной только мыслью, как они издеваются теперь над ней, то падала на пол и, выдирая волосы, начинала кататься, рыча и визжа. Помирая со страху, Григорьевна все время порывалась убежать, но Ольга Семеновна не пускала ее.

— Сиди! — кричала она ей. — Погоди! Не то еще будет!

Радуя и ужасая, все сильнее вступала в нее страшная мысль и то отливала, как багровая волна, то, снова нахлынув, захлестывала ее с головой.

— Григорьевна! — говорила она ей. — Зачем я не зарезала его? А ведь хотела зарезать! Уж и нож припасла!

— Господи, Батюшка! Царица Небесная! Троеручица пресвятая! — хныкая, крестилась старуха. — Оленька, голубушка, да что ты говоришь-то? Опомнись, помолись!

— Кому? — спрашивала со смехом Ольга Семеновна. — Кому помолиться-то? Я уже дьяволу душу отдала!

— Григорьевна, жжет меня! — кричала она потом. — В голове у меня печет. Ой, пропала я, бедная сирота! Ой, что я хочу сделать-то! — стонала она, роняя голову на стол, и, вскакивая, кричала Григорьевне, у которой от страха отнимался язык.

— Душу погублю! В каторгу пойду, а выжгу ему глаза! И ему, и корове его! Не дам надругаться над собой!

На четвертый день Ольга Семеновна не помнила уж больше ничего. Кутаясь в платок, сидела она в углу, где сидел всегда Кузьма, вскрикивала:

— Григорьевна! Оболью я его! — и как яркий язык пламени в клубах дыма, видела только одно: как спокойно и важно проходил мимо нее Кузьма и с ним рядом его корова-жена и она выскакивает сбоку и кричит:

— А!.. Думал, так тебе это и пройдет!..

Она хрипло хохотала, представляя, как будет реветь и кататься Кузьма, как она погонится потом за его толстой женой, и слышала ясно, как сзади нее кто-то начинал тоже хохотать. Она знала кто. Бес веселился, что завладел ею совсем. Скаля собачьи зубы, он уж вытягивал железные когти, но Ольга Семеновна только радовалась этому:

— Пусть! С дьяволом еще веселей!

Выскользнув незаметно на улицу, она пошла в склад, где забирала товар и, хитро притворившись, без труда добыла себе кислоты. Спрятав пузырек за киотом, она несколько раз вынимала и любовалась им, ночью держала его под подушкой, и утром, когда Григорьевна сидела в лавке, вышла двором и побежала на Грязную улицу, думая только одно:

— Как?

На двор она ни за что бы не пошла. Ждать у ворот, пока Кузьма выйдет, было бы слишком заметно. На углу? Так когда же он там пройдет? Тут только Ольга Семеновна увидала, что это не так просто и легко.

Осторожно она прошла по всей улице. Прохожих было совсем мало; было бы тоже заметно, если бы она стала ходить. Заглянув с противоположного тротуара во двор, она увидела там дрожки, колоды, извозчиков, лошадей и неподалеку, саженях в тридцати от ворот, около деревянного забора, сложенные в несколько рядов штабели кирпича. Около них она лежала, когда ее кнутами выгнали со двора. Вернувшись к углу, она постояла там, снова прошлась, озираясь, назад, и поняла, что спрятаться можно только в этих кирпичах.

Она зашла к ним сзади, забралась по узкому проходу в середину и встала, не спуская глаз с ворот. Она видела, как в ворота вбегали бродячие собаки и с визгом выбегали оттуда. Несколько раз из ворот выезжали извозчики и рысцой направлялись в город. Вышла женщина, должно быть, кухарка и пошла через улицу, — Ольга Семеновна не могла видеть — куда. Вышел седоватый старичок в картузе, постоял около ворот и тоже прошел. Через полчаса, разговаривая, оба вернулись назад. Часа через два въехали дрожки, сильно накренившись на один бок: должно быть, поломались во время езды. Ольга Семеновна стояла, прижавшись к холодным кирпичам.

По кирпичам, чирикая, прыгали воробьи, и с шумом спархивали на бузину за забором, потому что временами, поглядывая зелеными глазами вверх, мимо Ольги Семеновны осторожно прокрадывалась кошка. Ольга Семеновна стояла, не сводя глаз с ворот и чувствуя за пазухой шевелящийся от дыханья пузырек, шептала:

— Выйдешь!.. Дождусь!..

Над головой у ней синела яркое небо — день был солнечный — с пухлыми облаками, которые иногда собирались, закрывая солнце, но скоро опять расходились и начинали плавать по синеве. Ольга Семеновна взглядывала на солнце и на небо, и с изумлением думала:

— Кто же это стоит? Неужели я?

У ней затекли ноги, она устала, присела, скорчившись, на землю и закрыла глаза. Загудев, в багровом облаке вихрем посыпались искры и, качнувшись, все побежало вниз. С недоумением она огляделась кругом и сейчас же точно кто-то тряхнул ее за плечо. В воротах стоял, засунув руки в карманы, Кузьма. Вскочив, Ольга Семеновна заметалась, вытаскивая из-за пазухи завалившийся пузырек, и, точно почувствовав что-то, Кузьма повернул глаза и, не торопясь, направился к кирпичам.

Она видела, как он приближался, слышала, когда он скрылся, его шаги, слышала, как он подходил все ближе, постукивая пальцами по звонким кирпичам. Он стучал уже совсем близко от нее, она слышала, как он знакомо, посапывая носом, дышал, и среди оглушительного гула и рева бес с хохотом кричал:

— Ну, ну! Выскочи и плесни! — но, окаменев, она не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой.

Она слышала, как дойдя до забора, Кузьма остановился, постоял и так же, не спеша, двинулся назад.

— Догоняй! Догоняй! — громко кричал ей бес. В закрутившемся вихре Ольга Семеновна рванулась вперед, но сейчас же, уронив пузырек, стала по узкому проходу продираться назад, и, выбравшись на волю, пустилась без оглядки бежать.

— Григорьевна! — крикнула она дома. — Бог меня спас! — и, упав на постель, стала рыдать. Точно разорвалось черное облако, закрывавшее все и она ужаснулась, поняв, что хотела сделать. Ужасаясь и плача, она весь день просидела в углу, закрывшись платком. Ведь все это время, с тех самых пор, как вышла она из вагона, ни разу она не вспомнила Бога, и дьявол все время владел ее душой!

Ночью, в темноте, кровавые мысли снова, как густые тучи, наплыли на измученную душу. Но утром, когда на трубах противоположного флигеля розовой лаской заиграли первые лучи, в ней поднялся страстный порыв:

— Бежать! Как можно скорее бежать!

Солнечной мечтой зазвучали воспоминания о Киеве, о пещерах, о колокольном звоне, о широком Днепре. Как на свежий воздух после страшной ночи, ее неудержимо потянуло туда, и она сейчас же стала собираться в путь.

Г. А. Яблочков
Литературно-художественный сборник «Слово». Сборник 4. 1915 г.