Игнатий Потапенко «Доверие»

III.

Первое ощущение Брускова было очень простое: хозяин дал ему поручение, Сам хозяин. Очевидное дело его надо исполнить как можно скорей и лучше. Характер самого предмета, порученного ему для передачи, в эту минуту как-то не имел еще для него значения. Там, на террасе, когда Киселев назвал сумму, — у него действительно пробежали по спине мурашки.

Три тысячи рублей, — черт знает, что это за прорва денег. Для него, заработок которого дошел в последнее время до двух рублей в день, эта сумма казалась недостижимо огромной. Конечно, он мог представить себе и сотню тысяч, и миллион, но где-то в стороне, в отвлечении, — а ведь эта лежала у него за рубашкой. Это совсем другое.

Но когда он вышел из пределов усадьбы, он вдруг точно вспомнил все. Прежде всего выступили гражданские соображения: ведь он считается непримиримым. По крайней мере так думают о нем товарищи. Положим, так думать о нем могут только наивные. Это показывает, что они его не знают. В сущности, в глубине души, — он совсем не непримиримый. Он очень даже примирим.

И если говорить правду, то он думает, что то, что делают рабочие в эти три дня, в высшей степени глупо. В качестве рабочего по краскам, он ближе стоял к мастерам, чем другие рабочие и отлично видел все это их «мастерство» и понимал, что рабочие от этого ничего не выиграют. А уж громить фабрику и ломать машины — совсем глупо. Фабрика тогда перестанет действовать, — что они тогда будут делать? Разбредутся по другим фабрикам? Бросят свои гнезда и заберут с собой жен и детей?

Да найдется ли еще работа? А уж что ни в каком случае не найдут они таких порядков, как у Киселева, — так это не подлежит сомнению.

И тем не менее он кричал, грозил разгромом и подымал кулаки. Почему? Да так уж как-то выходит, Бог знает, почему. Занятно это и красиво, должно быть… Все на тебя смотрят, одобряют и говорят: вишь он какой, — молодчина!..

Таким образом гражданские соображения, по крайней мере пока он был один, а не в обществе тех, кто называл его молодчиной, заявляли о себе очень слабо. Но вот самое это ощущение трех тысяч, невероятной суммы денег, лежащей за рубашкой, — оно доставалось ему не так-то легко.

Ведь вот лежат там денежки. Три тысячи. Хорошие денежки! Они хозяйские, — это правда. А откуда они взялись у хозяина? На этот счет он много кой-что слышал и даже в книжках маленьких читывал, и вся эта история ему досконально известна. Взял он их с рабочих, с их трудов. И с него взял — может, как раз все три тысячи с него взял…

Такие были у него мысли и от них был совсем легкий переход к другим мыслям: взять да и…

Он даже не докончил этой мысли, так она была страшна.

Дело, в сущности, в чем? Он воровал, действительно воровал, но все это были ничтожные вещи, за которые ему платили окончательные гроши… а три тысячи — да куда же он их дел бы? Да ведь всякий сейчас же, глядя на него, сказал бы, что он их украл.

Размышлял он таким образом, а все-таки шел по направлению к фабрике. Уж он полдороги прошел. Он хорошо помнил, что в шесть часов назначен был разгром.

«О, что только там делается, на фабрике!» Зборовский сидит в конторе, совсем как под арестом. Сидит и раздражается, сердится, ругается и ничего не может поделать.

«Где я им возьму денег?» И смотрит он на то, как проходит час за часом и думает: — может, через час начнут все разбивать, а его разобьют в первую голову.

Уже явственно были видны фабричные трубы и все здания вырисовались, как на ладони. Казалось бы, Брускову следовало прибавить шагу, а он не только не сделал этого, а еще замедлил, — а потом вдруг неожиданно повернул с дороги налево и спрятался за развалинами бывшей здесь когда-то небольшой сторожки.

Здесь он никому не был виден и ему почему-то захотелось сесть на камне и посидеть. Что побудило его к этому, трудно сказать: может быть, новая мысль, которая зародилась в его голове…

Три тысячи! Ну, что толковать! Никогда он и не подумал бы серьезно о том, чтобы взять себе такие деньги. Не такой он дурак. Поймают его с ними и посадят в тюрьму.

Ну, да, это правда, что Киселев не взял с него никакой расписки. Но Теслер был тут… Ну, это ничего не значит. Все знают, что химик всегда заодно с хозяином. Он получает от хозяина девять тысяч в год, так понятно, он держит его руку. Но все равно, никто не поверил бы, что у рабочего могут вдруг отыскаться такие деньги. Стащил, явственно стащил. А вот частичку бы.

И когда у него в голове ясно выразилась эта мысль, — она тотчас же превратилась в совершенно определенное желание, которого у него до сих пор не было. Узелок, завернутый в платок, лежал у него за рубашкой. Он плотно уместился там и лежал, прижавшись к его телу и даже не напоминал о себе.

Но что же это за штука такая — три тысячи рублей, вместе, в одной пачке? Ведь он никогда не видал, а уж тем более никогда не держал в руках столько денег вместе.

А, должно быть, это очень хорошо и красиво выходит, когда они все лежат близехонько одна к другой.

И вот было желание: посмотреть, как это они лежат все вместе? Только посмотреть, а потом сейчас же положить обратно и идти своей дорогой. Он, конечно, задержится. Но долго ли? Какие-нибудь пять минут…

И он уже растягивал свою куртку, а потом отстегнул пуговицу у рубашки на груди и засунул руку в глубину. Там он нащупал сверток.

Удивительно плотно лежит. Он точно прилип или даже прирос к его телу.

Он бережно охватил его пальцами, и вынул. Простой узелок. Небольшой носовой платок, завязанный так небрежно, как будто это были не эти почтенные деньги в таком количестве, которое могло составить счастье всякого человека, а просто лоскутки, отрезанные от ситца, каких множество валяется на фабрике.

Он развязал платок. Там была еще другая оболочка: кусок газетной бумаги. Он и ее осторожно развернул и вот перед его глазами и у него на коленях лежат уже деньги, настоящий деньги.

Он пересмотрел бумажки. Крупных вовсе нет. Самые крупные — в двадцать пять рублей, а то все в десять, пять, есть и по три и по рублю. Это понятно. Ведь это для расчета. Но как они крепко прижались одна к другой! Должно быть, дружно живут, подлые, крепко держатся друг за дружку! Не так, как наш брат — рабочий: — сегодня друг-приятель, обнимаются, целуются, а завтра уже в драке.

Некоторые бумажки слиплись, так что их трудно отделить, но ничего красивого в них нет. Большею частью грязные и засаленные, должно быть перебывали в сотне рук.

Да ведь не в этом дело. Красота денег — особенная. Это вот для женщины красота в том, чтобы все на ней было чисто да нарядно, а у денег совсем другое.

Вот на эту пачку грязных да засаленных бумажонок — можно перестать быть рабочим, можно отмыть, наконец, руки от въевшихся в них красок и даже… даже перестать воровать…

Да, черт возьми, перестать воровать! Они думают, что это большое удовольствие, крадучись промеж построек и укрываясь от людского взгляда, в ночное время промышлять о каком-нибудь плохо лежащем топоре или поддевке, а потом, озираясь, оттаскивать его к какому-нибудь проходимцу, который дает за него жалкие копейки, — рисковать своим затылком, а может быть и свободой.

Нет, это не большое удовольствие. А что же делать, когда недохватки! И не то, чтобы у него не хватало на одежду и на пишу. Нет, на это он достаточно зарабатывал. Ведь он мастер своего дела, хотя и не имеет звания мастера.

Но с одной пищей да одеждой не проживешь. Хочется и в трактире посидеть да побалагурить. Может быть, это-то и есть самое главное удовольствие в жизни. А вот на это то и не хватает.

Так вот; частицу бы… только частицу! Но как это легко и просто! Ну, ежели он вынет из пачки одну или две пары вот этих красненьких бумажек или две четвертных, разве это можно заметить?

Он принес пачку Зборовскому, всю пачку. Так ведь он же обрадуется, он не будет знать, где посадить его. Неужто ему будет до того, чтобы считать да пересчитывать каждую бумажонку?

А если и недостанет, то он скорее всего подумает, что произошла ошибка. Отчего человеку не взять себе за труды, а главное за услугу? Ведь он спасет их. Вот простая штука — дойти до фабрики, протискаться сквозь оголтелый народ, юркнуть в контору и сдать узелок директору; а без этой простой штуки, того и гляди, фабрику разнесут, машины попортят и всему делу будет капут.

Так разве не справедливо за это самое человеку попользоваться малой толикой? Вот этак взять, отделить да и в карман положить.

И он действительно отделил от пачки четыре десятирублевых бумажки, сложил их и положил в карман штанов; потом он завернул остальные деньги в газетную бумагу и начал уже завязывать в платок.

Но руки его делали это медленно, неуверенно и как будто неохотно. Что-то словно связывало ему пальцы, а в груди постепенно и быстро вырастало какое-то неприятное, колющее чувство.

И вдруг он вскочил с места с такой быстротой, что драгоценный узелок, лежавший у него на коленях, подскочил в воздухе, сделал дугообразную линию и упал на землю.

— Ах, черт!.. Воришка проклятый! — пробормотал он себе под нос. — Зовут, воришкой, так уж так навсегда и останешься воришкой… Скажи пожалуйста: призвали тебя, да еще когда? На воровстве поймавши… Призвали и доверили… Я, говорит, тебе доверяю, Семен Брусков, ты, говорит, спасти можешь. Вот ты, мол, проворовался и уже про тебя известно, что ты вор, — а я вот тебе доверяю. Бери, неси, считанные…

— А Семен Брусков четыре красненьких в карман положил. А что он с ними сделает? Пойдет в трактир, соберет большую компанию и пропьют они эти четыре красненьких в один вечер, а потом сами же станут говорить: да где же ему, Семену Брускову, взять такие деньги? Известное дело, обокрал кого-нибудь, и его же честить вором начат. Что хорошего?

А Зборовский недосчитается этих четырех красненьких. Считать он их, положим, не станет, некогда будет, да ведь потом недохватка обнаружится. Кому-нибудь да не достанет.

Нет, уж коли такое доверие, так ты докажи. Ты, положим, вор, — всякий про тебя знает, что ты вор и никто тебе иголки не доверит; а коли сам хозяин тебе доверил сумму денег, ты докажи, выдержи и докажи…

И теперь уже Семеном Брусковым овладел порыв благородства. Он вынул из кармана четыре красненьких, развернул их, разгладил и бережно присоединил их к другим кредиткам.

А затем, очень дорожа временем, он уже вполне уверенными и твердыми руками привел узелок в порядок, засунул его за рубаху, застегнулся и, оглядевшись во все стороны, вышел на дорогу.

IV.

Быстро несли его по направлению к фабрике привычные ноги. Все чаще и чаще попадались рабочие, как пьяные, так и трезвые. Они переговаривались с Семеном Брусковым, а он отрывочно отвечал им на быстром ходу; не до того ему было.

Вот уже на больших часах, выставленных в башне фабричного здания, минутная стрелка почти дошла до половины круга, — значить, через полчаса будет шесть. А он знал, что рабочие не шутят и имеют большую охоту почесать руки.

Теперь уж он вполне ясно сознавал, что это будет огромная беда не только для Киселева, но и для рабочих. Киселев еще как-нибудь обернется. Ведь наверно же у него есть капитал, а у рабочих ничего за душой нет, а ведь их сотни и у половины есть семейства.

Так это что же, голод? Они этого не видят, потому что ослепли. Они видят только вред хозяину и зло директору, а своего собственного вреда не видят, потому что на это закрыты их глаза.

И теперь уж он чувствовал себя героем. Потом это как-нибудь обнаружится. Когда все уляжется, люди отрезвеют и явится у них понятие, тогда он расскажет и Киселев наверно тоже объяснит все. И его похвалят:

— Вот, скажут, Семен Брусков вор, а такие деньжища донес в исправности и вот по его милости мы теперь хлеб едим.

И он прибавил шагу. Вот уже фабричный двор. Рабочих собралось множество. Бабы почему-то пищат. Не разберешь, плачут они или пьяные. Мужчины галдят, и в этом галдении слышится что-то недоброе.

Но Брусков не стал раздвигать толпу. Еще задержат, кого-нибудь задерет, заспорит.

Тут уж ему пригодились воровские способности и опытность. Он как-то ловко обошел здание и нашел такой ход, о котором, должно быть, все забыли. Вероятно и Зборовский о нем не вспомнил, потому что до сих пор сидит там под арестом, тогда как мог бы выйти в сад, а из сада и дальше. Сюда-то он и пробрался. А затем темными коридорами, так как на фабрике все огни были потушены, проник в контору.

Без всякого доклада, опираясь на величайшую важность своей миссии, он вошел прямо в кабинет директора, где Зборовский шагал из угла в угол, как разъяренный зверь шагает по клетке.

Когда он увидел Брускова, то внезапно остановился и даже слегка отступил. Он очень хорошо знал, что Брусков был один из самых горластых протестантов, — и от такого внезапного появления не мог ожидать ничего хорошего.

— Что тебе? — нервно спросил Зборовский.

Брусков не ответил, а сперва как можно плотнее притворил дверь, в которую вошел. Но он сейчас же увидел, что другая дверь в противоположной стене не вполне притворена.

— Дозвольте, Иван Адольфович, притворить и ту дверь, — тихим, таинственным голосом сказал он, и уже направился к двери.

Но Зборовский, который обладал высокой, плечистой, внушительной фигурой, преградил ему дорогу:

— Зачем это? К чему?

— Не беспокойтесь, Иван Адольфович, — тихо сказал Брусков. — Я это сейчас от Александра Данилыча, от них-с.

— Что? От Александра Данилыча? Врешь ты.

— Ей-Богу, Иван Адольфович, — прямо от них.

Зборовский не знал, как ему отнестись к этому. За эти дни он страшно изнервничался. В этом, с виду здоровом, теле помещалась довольно хрупкая нервная система и он в последние часы просто ставал на дыбы и скрежетал зубами.

Он прекрасно сознавал, что с таким настроением нельзя сговориться с рабочими, но ничего не мог с собой поделать.

И теперь ему даже не пришло в голову такое простое соображение, что Брусков щенок по сравнению с ним и он может смыть его одним движением руки.

Появление Брускова привело его в смятение. Но заявление о том, что он пришел от Киселева, совершено сбивало его с толку. Не может же быть, чтобы ему пришла в голову такая выдумка: от Киселева! Тут нет ничего невозможного; рабочие шляются всюду, — Брусков мог попасться Киселеву. Но что же может сделать для него, Зборовского, Киселев? Только одно: прислать деньги. А разве мыслимо, чтобы он решился прислать деньги через этого известного вора, Семена Брускова?

Тем не менее он отступил и пропустил Брускова к двери. Тот подошел к двери на цыпочках и осторожно притворил ее.

— Ну, что же? — нетерпеливо воскликнул Зборовский, взглянув на него в упор.

— Александр Данилович деньги вам прислали, — чрезвычайно пониженным голосом сообщил Брусков.

— Деньги? Через тебя?

— Точно так-с, Иван Адольфович. Через меня-с…

— И ты принес?

— Да как же-с, разумеется, принес. Александр Данилович мне доверие такое оказали…

— Сколько же денег?

— Сказывали, три тысячи… а только я не считал. Вот и получите, Иван Адольфович.

Хотя Брусков говорил совсем ясные слова с определенным смыслом, тем не менее Зборовский как-то не мог заставить себя вполне поверить ему. В руках у Брускова не было никакой ноши, да и наконец все это походило на злостную выдумку.

Но вот Брусков расстегнул куртку, потом рубаху, запустил руку за пазуху и, порывшись там несколько секунд, вытащил узелок и положил его на стол.

— Что это? — спросил Зборовский.

— Деньги-с. Это они.

И Брусков собственноручно развязал узелок, развернул газетную бумагу и Зборовскому оставалось только убедиться в том, что это действительно настоящие, неподдельные деньги.

— Расписку? — спросил он и при этом, вынув из кармана часы, взглянул на них. Было без четверти шесть.

— Нет, зачем же?.. Александр Данилович доверили мне без расписки.

— Хорошо. После… Ну, да ты понимаешь… теперь не до благодарностей. ..

— Понимаю-с, Иван Адольфович… Только уж позвольте мне скрыться. А то Бог знает, как еще посмотрят… Обождите хоть три минутки.

— Хорошо, хорошо. Иди…

Брусков юркнул в ту же дверь, в которую пришел, и скрылся. Зборовский наскоро пересмотрел деньги. На глаз он определил, что тут может быть тысячи три, но считать было некогда. Он взял сверток и засунул его в ящик конторки, а затем сильно нажал кнопку воздушного звонка.

Быстро прибежал инженер, недавно сделанный его помощником.

— Слушайте, Кавецкий… — запинаясь, сказал директор. — Напишите сейчас объявление рабочим и вывесьте внизу, на видном месте… Три экземпляра, если можно… Чепурко здесь?

— Да, он здесь, Иван Адольфович, — ответил Кавецкий, не понимая его главной мысли.

— Так пусть на «Ремингтоне» перепишет. Объявите, что от Александра Даниловича сейчас получены деньги.

— Да? Каким же образом?

Все равно. Потом объясню! — досадливо и нетерпеливо сказал Зборовский. — Да поспешите. Объявите, что сейчас откроется касса, чтобы все шли к кассе… Будет всем полностью плата за вторник… Что же касается следующих дней, когда не было работ, то… Это уж я беру на свой страх, и если Киселев откажется, отдаю половину своего жалованья… То за эти дни будет уплочено сполна в субботу, при общем расчете. Поторопитесь! Теперь уже без десяти шесть. Настроение там, кажется, не особенно благоприятное.

— Да, не очень.

— Поторопитесь же.

Кавецкий ушел, недоумевая, каким образом все это могло случиться.

Он позвал Чепурко, большого мастера писать на «Ремингтоне», — и мигом было составлено и переписано в трех экземплярах объявление.

Еще не было шести часов, когда конторские слуги повесили во дворе на видных местах объявление. Там произошло какое-то движение. Зборовский, сидевший в конторе, сквозь раскрытое окно слышал, что во дворе завязалось что-то вроде драки. Он прислушался и понял только одно: что мастера пробовали говорить какие-то речи, но рабочие уже не хотели их слушать.

Им в сущности надоело это трехдневное бездействие и к тому же в последний день начали выступать па сцену благоразумные элементы, которые старались выяснить им истинное положение. Произошло даже несколько свалок, в которых были помяты мастера и их сторонники. Вмешались бабы, которые, в качестве консервативного элемента, всегда стоят на стороне «получек», а тут именно предстояла получка — да еще за прогульный день.

И толпа в несколько сотен человек двинулась к конторе и там каждый старался занять выгодную очередь, чтобы поскорее получить расчет и повести наконец мирную жизнь.

Среди нахлынувших к кассе рабочих был и Семен Брусков. Можно было ожидать, что он скорее окажется в числе непримиримых сторонников мастеров и будет еще бунтовать, но этого в действительности не было. Он стоял чинно и смирно и, как казалось, терпеливо ждал своей очереди,

Зборовский между тем горел нетерпением получить свободу. В этот день он с утра раннего, как забрался в контору, уже не выходил оттуда. Он не имел возможности даже пойти в свою квартиру, которая помещалась вне фабричного двора. Каким-то чудом ему удалось получить из дома обед.

Но более всего его интересовал эпизод с доставкой денег при помощи Брускова. Казалось, Киселев точно нарочно выбрал самого ненадежного человека.

Прошло часа два, пока рабочие, при усиленной деятельности кассиров, открывших для этого несколько касс, были удовлетворены. Один за другим расходились они, неся в руках плату, и фабричный двор мало по малу опустел.

Теперь Зборовский решился выйти из засады и пройти в свою квартиру. Уже стояли сумерки. Он еще, будучи во дворе, распорядился запрячь одноколку. Дома он провел не больше десяти минут. Ему надо было только успокоить семью. Затем он сел в одноколку и покатил в усадьбу.

Здесь на террасе сидело все семейство Киселева. Издали слышался веселый говор и смех, из чего Зборовский заключил, что тут уже знают о благополучном исходе. Там же был и Теслер,

Когда Зборовский входил в сад, в самой калитке он лицом к лицу столкнулся с Брусковым, которой поклонился ему и сказал:

— Желаю здравия, Иван Адольфович!

— Ты уже здесь? — с удивлением спросил Зборовский.

— Точно так. Бегом прибежал. Извещение сделать.

— А, это хорошо…

И он прошел дальше. Его встретили овацией, как человека, выдержавшего трехдневный арест.

— Но что это за чудесная история с Брусковым? — спросил Зборовский, когда его усадили за стол и дали горячего чаю.

— О, это замечательная история! — промолвил Киселев: — со временем, удосужась, я ее подробно опишу и опубликую в каком-нибудь специально психологическом журнале. Вот посмотрите, как господин химик сконфужен!

— Да, признаюсь, я был против — сказал Теслер.

— Но как это произошло?

— А очень просто: Брусков был пойман и уличен в похищении костяных счетов в здешней конторе. А я, вместо того, чтобы разнести его или послать за урядником, оказал ему величайшее доверие, поручив передать вам три тысячи. Иначе ведь не было никакой возможности передать. Рассуждение мое было такое: патентованный вор ожидает всего, кроме доверия. И вдруг ему оказывают доверие в такой дозе, в какой не всякому честному человеку окажут. Он должен быть, во-первых, смущен, во-вторых потрясен и в-третьих тронут до глубины своей воровской души. А это все, что нужно. Да знаете ли, я, конечно, этого не утверждаю, но допускаю, что после этого Брусков перестанет воровать.

— А сколько же вам это стоило?

— Самые пустяки. Я подарил ему пятьдесят рублей и при этом горячо пожал ему руку. И то, и другое доставило ему величайшее удовольствие

Брусков, действительно, был очень доволен. Главное, что доставляло ему высокое удовольствие, это сознание, что он исполнил данное ему поручение и при этом из доверенного пакета не украл ни одной копейки. Это его самого удивляло больше, чем кого-нибудь другого. Припоминая свою попытку стащить четыре красненьких и ощущая в своей руке подаренные ему пятьдесят рублей, он видел, что, оставшись в этом деле честным, он получил еще и чистую прибыль.

Надо, однако, сказать, что предположение Киселева относительно окончательного исправления Брускова не оправдалось. Он не раз еще попадался в небольших покушениях на присвоение чужой собственности. Но теперь у него была сильная протекция в лице хозяина фабрики: Киселев всегда выступал на защиту его и старался всячески выгородить Брускова.

Разумеется, вся эта история стала скоро известна всей фабрике. И так как бунтовский дух давно уже уступил место благоразумию, то Брускова не только не бранили, а даже хвалили. Только мастера на него косились.

Но года через два после этого он сам, наконец, был произведен в мастера, — в чем, впрочем, не малое содействие оказали ему Киселев и Зборовский.

Потапенко Игнатий Николаевич.
«Пробуждение», 1907 г.