Казимир Баранцевич «Макар Иваныч»

I.

Макар Иваныч с удивлением взглянул на старого барина.

— Я же тебе говорю, что сегодня еще видел, час тому назад видел! — волнуясь, краснея и все более и более возвышая голос, говорил Алексей Сергеевич. — Ну, куда же оно могло запропаститься? Куда? Ну, как по-твоему?

Глаза Макара Иваныча совсем расширились.

— Может быть, между бумагами где-нибудь засунулось! — все еще твердым голосом отвечал он; но уже в этом голосе слышались какие-то неуверенные, робкие нотки.

— Глупо! — крикнул совершенно рассердясь Алексей Сергеевич, — это уж совсем глупо! Ведь не иголка, я думаю! Наконец, я все книги перерыл!

Макар Иваныч совсем не выносил крика. Много лет тому назад когда он был молод и необыкновенно цветущего здоровья, и тогда всякий крик был ему неприятен; теперь же, когда ему стукнул 66-й год, когда он бросил совсем есть мясо, не курил, пил чай без сахара, читал по вечерам Библию и немногословная, неторопливая речь его становилась подчас совсем елейною, — теперь он просто не выносил крика. Крик прямо возбуждал его, и Макар Иваныч, как ни старался сдерживаться, принимался кричать сам.

— Я и сам знаю, что не иголка! — резко отвечал Макар Иваныч. — А не нашли, значит, нет!

— Как нет! — побагровев воскликнул Алексей Сергеевич. — Как это может быть? Да что мой письменный стол, постоялый двор, что ли, где всякий может прийти и расположиться!

— Двор не двор, а люди приходят и садятся! Давеча доктор сидел, а вчерась барыня, Наталья Алексеевна…

— Что-о?.. — протянул крайне изумленный Алексей Сергеевич. — Да как ты смел?.. Пошел вон!

Макар Иваныч сверкнул на барина злыми глазами и не спеша, степенно, вышел.

Алексей Сергеевич повалился на кровать, корчась от болей в пояснице, но, тем не менее, успел нажать пуговку электрического звонка, проведенного в комнату, предназначенную для сестры милосердия.

В комнату, неслышно, как тень, вошла молодая девушка в холстинковом сером платье, переднике и белой косынке на голове.

— Помогите мне! Потрите поясницу! — сказал Алексей Сергеевич. — Не можете найти спирта? Смотрите хорошенько! Вот на окне, — вы же сами поставили!

Девушка отыскала спирт и принялась растирать больному спину. Тот охал, морщился, корчился, наконец спросил:

— Скажите на милость, вы не можете крепче?

— Могу! — отвечала девушка, — но вас обеспокоит и будет вредно.

— Меня больше беспокоит, что вы притрагиваетесь, как кошка лапкой! Я все думаю, что вы жалеете ваших ручек. Они у вас на удивление выхолены! Вы, помнится, говорили, что кончаете фельдшерские курсы, будете фельдшерицей! Решительно не понимаю, что вы будете делать в деревне с вашими ручками, более приспособленными к перелистыванию французских романов, нежели к перевязыванию мужицких ран и вытаскиванью из них червей!

Девушка покраснела. Крупная слезинка, только одна всего, навернулась на глаза, но девушка спокойно сказала:

— Вам пора принимать лекарство!

— Пора! — язвительно улыбнулся старик, — вы думаете? Как вы пунктуальны! Это делает честь всему вашему врачебному сословию. Вы думаете, т. е. вернее, заставляете думать ваших пациентов, что, если минута в минуту, в назначенное время принимать какую-нибудь пакость, то боль в спине пройдет и почки исправятся. Есть такие дураки — больные, которые верят в это; но я не из их числа.

— Но вы все-таки лечитесь? — спокойно и кротко заметила девушка.

— Ах, милая моя, лечусь не я, а моя боль лечится! Как вы этого не понимаете? Покуда я был здоров, я только потому и не предлагал перестрелять всех врачей, что они мне не мешали, и я их игнорировал; но когда я захворал, я уже сделался не я, — понимаете? — и этот не я назвал к моей постели кучу специалистов.

— Позвольте, я вам переложу ногу. Так она у вас затечет!

— Merci! Вот это я понимаю! Переложить ногу, повернуть больного, поправить подушку, одеяло, помочь встать и идти, — вот почти все, чем должна ограничиться ваша медицина, — да, чуть не забыл: отрезать еще ногу, если образовалась гангрена! Но копаться во внутренностях живого человека, ничего не видя, ничего не понимая, — это слишком… смело, чтобы не сказать более.

— Вы примете лекарство?

— Чтобы быть последовательным, я бы должен был сказать: нет! Но недаром человечество со времени Гиппократа, т. е. около 400 года до Р. X., гипнотизируется медициной! Да, наконец, я сказал уже, что не принадлежу себе, что я не Алексей Сергеевич Рыванов, а больные почки…

— Которые и нужно лечить! Я налила лекарство!

— Давайте, выпью!

Старик выпил ложку, состроил гримасу и сказал «бр-р!»

— Разве так противно? — спросила девушка.

— Гадость!

— Однако, я уж не знаю, чему приписать, влиянию ли этой гадости или чему другому; но у вас вид сегодня лучше: вы бодрее.

— «Вид лучше», «бодрее», обычные слова медицинского внушения, а тебя, тем не менее, «гроб зевая ждет»! Откуда это?

— Из Пушкина!

— Умница! Хорошо, что хоть это не забыли с вашей латинской кухней! Ну, merci, — можете идти вы мне больше не нужны!

— Вы будете принимать?

— Что? Опять лекарства?

— Нет, визиты! По-моему сегодня — можно!

— Ох, одно стоит других! Ну, что делать! Пусть идут, только не сразу и не в большом количестве!

II.

Макар Иваныч огорченный и — как это ни странным должно было бы показаться, — крайне смущенный, вошел в свою небольшую, опрятную комнатку и заперся на задвижку. В комнатке, прибранной и украшенной с педантичностью старого, заматорелого холостяка, дешевыми безделушками, было тепло и чуть-чуть припахивало мятой, которую Макар Иваныч пил по два стакана в день без особой надобности, а чтобы «быть», как он выражался, «здоровым». У окна висела клетка с молодою, веселой канарейкой, услаждавшей душу Макара Ивановича звонким пением. Но сегодня скорбную, мрачную душу Макара Ивановича ничем нельзя было ни развеселить, ни успокоить. Он сел в старенькое, совершенно обтертое сафьяновое кресло, вытянул худые ноги в мягких козловых сапогах, и, припав щекою к ладони правой руки, задумался.

Правда, в последние годы Алексей Сергеевич, вследствие хронической болезни, сделался очень раздражительным, капризным и даже злым; но никогда еще не случалось, чтобы он прогнал от себя Макара Иваныча. Кричит, беснуется до того, что слюною так и забрызжет, но чтобы сказать: «пошел вон!», этого не было ни сразу за все сорок лет службы у него Макара Иваныча.

И это было так грубо, так жестоко, что Макар Иваныч не мог вспомнить, как он вышел из кабинета, — словно сами ноги вынесли его, помимо его ведома. «Пошел вон!» Да этого не было даже тогда, в самом начале службы, когда обоим им, и слуге и барину, было по 25 лет; слуга был крепостной малый, глуповатый, только что от сохи, а барин служил в гусарах, и об его молодечестве и кутежах рассказывали в двух губерниях. «Пошел вон!» И кто же это сказал? Добрейшей души человек, барин, какого во всем мире не сыщешь, настоящий, старый барин, а не то что какой-нибудь из нынешних, из адвокатов или банковских служащих!

У Макара Иваныча закипело в душе, и поблекшие, бритые щеки побагровели… Кабы можно было, так он бы ему сказал, он бы ему сказал приблизительно так: «Эх, Алексей Сергеевич, стыдно вам, батюшка, стыдно! Сорок лет служил я вам верой и правдой, берег вас, соблюдал, а вы что изволили сказать, — подумайте-ка! Помните, пять лет тому назад, вы сами изволили позвать меня и сказать: „Сегодня Макар, тридцатипятилетие твоей службы, твой юбилей. Спасибо тебе за твою верную службу. Ты можешь сегодня мне не служить, — иди, куда тебе надобно”. И вручили мне золотые анкерные часы и сто рублей денег. А куда мне было идти? Племянница пришла с ребеночком, так мы с ней посидели, кофейку со сладкими булками напились — вот и юбилей! Эх, Алексей Сергеевич, нехорошо».

Но вдруг ужасное предположение возникло у Макара Иваныча! А что, если Алексей Сергеевич подозревает его в похищении золотого пенсне? Ведь он барин, а барин всегда может считать своего слугу вором!

Макар Иванович сделался совсем пунцовым. Честные люди бывают больше смущены от одного предположения, что их подозревают в воровстве, нежели настоящие воры. У Макара Иваныча затряслись руки и тело ослабло, тем не менее, повинуясь душившему его волнению, он встал и начал ходить по комнате, ладонью растирая грудь, где именно и чувствовалось удушье.

Да, да, конечно, его подозревают, — вот почему Алексей Сергеевич и позволил себе крикнуть ему «вон!» Что же с того, что он, Макар Иваныч, сорок лет прослужил и не был замечен? А вот на сорок первом году и заметили! Господи, Боже мой! Или, может быть, Алексей Сергеевич рассердился на то, что он сказал про доктора и Наталью Алексеевну? Так ведь он должен был понять, что он, Макар Иваныч, сказал в том смысле, что эти лица могли засунуть, уронить, разбить вещь, а, конечно, не присвоить! Господи, Боже мой, какая путаница!

Макар Иваныч уже совсем собрался идти к барину и сказать: «Вы меня подозреваете в краже пенсне? Мне за вас стыдно!» Вот что-нибудь в этом роде, непременно зло и остроумно, хотел сказать Макар Иваныч и сразить Алексея Сергеевича; но одно соображение остановило его. А что как старик закричит: «Врешь, ты украл!» — а Макар Иваныч смутится, покраснеет и опустит глаза, что непременно должно будет случиться, — ну что тогда? Тогда уж остается одно, — самое обычное у всех воришек, — сказать, что обыщите, мол, меня; а я знать ничего не знаю. Тьфу!

Макар Иваныч с негодованием плюнул. Мысль о том, куда могло деваться пенсне, не давала ему покоя, заставляла его то краснеть, то бледнеть попеременно. Действительно, к письменному столу садились все: доктор прописывать рецепт, фельдшерица записывать температуру, дочь Алексея Сергеевича, Наталья Сергеевна, просто так, посидеть, и мало какого народу, что ходили с визитом! Пенсне могли засунуть между листами бумаги или книг, наконец, оно могло попасть кому-нибудь в манжету или рукав, быть вынесенным на улицу и там оброненным. При этом Макару Иванычу вспомнился аналогичный случай, когда один из гостей Алексея Сергеевича курил сигару в мундштуке, а другой прошел только мимо, и вдруг у первого не оказалось сигары, не оказалось ее ни в обивке кресла, ни на ковре; а второй, минут этак через пять, закричал от обжога, стал махать рукою, и из манжеты выпала сигара. Тогда много смеялись этому, почти невероятному случаю. А что если этот случай повторился? А что, если вынесенное таким образом на улицу пенсне, выпало на снег, или у извозчика в санях? Ведь вот его уж и не найти, а между тем страшное подозрение тяготеет над Макаром Иванычем.

III.

Кто-то тихонько постучался. Макар Иваныч щелкнул задвижкой и впустил молодую, бледную женщину в большом платке, с ребенком на руках, укутанным в красное, ватное одеяло.

— Ну что, Стеша! — спросил Макар Иваныч, — была в лечебнице?

— Была! — ответила женщина, кладя ребенка на кровать и распутывая концы платка, — да что пользы-то?

— Разве не лучше?

— Какое! Доктора, вон, говорят, нужно то да другое, — посчитать, так рубля на три наговорил; а сами знаете, дяденька, где мне взять!

— Да, да, конечно! — торопливо и ласково заговорил Макар Иваныч. — Ну, это уж мы как-нибудь…. Э-хе-хе!

Он подошел к комоду, выдвинул верхний ящик, порылся в нем и, доставши трехрублевку, протянул племяннице.

— На, вот, купи там, что нужно! Ну, а Алексей что? Все пьет?

— Все пьет, дяденька! — со вздохом подтвердила племянница.

— Ишь ты! — покачал головой старик.

Ему жаль было племянницы и совестно передней, так как это было его желанием, чтобы она вышла за Алексея, серебряника, зарабатывавшего до полутораста рублей в месяц. Но молодой человек сошелся с дурной компанией стал пить и опустился до того, что жене, жившей в подвале, часто нечего было есть. «Что делать, ошибся!» — со вздохом говорил Макар Иваныч, и, чтобы поправить «ошибку», отдавал последнее из своего небольшого жалованья.

— Просто, что с ним сделали! — жаловалась молодая женщина, — словно вот кто обошел его!

Макар Иваныч не слышал ее причитаний; в голове у него шло свое, и это новое, что возникло теперь в нем, было до такой степени ужасно, что он сидел в пол-оборота и нарочно не смотрел на племянницу. Точно кто нашептывал ему на нее, и подозрение все росло, и росло и не было сил от него избавиться. Действительно, можно ли было поручиться, что Степанида не взяла пенсне? Кто мог думать, что смирный, работящий Алексей сделается отъявленным пьяницей и буяном? Отчего же Степанида не могла украсть? Нужда у ней постоянная, помощь от него, от дяди, незначительная, а на руках больной ребенок и лечить его — стоит денег. Взять же Степанида могла свободно, так как часто, когда Макар Иваныч прихварывал, убирала за него комнаты; а он в это время забавлял и тешил, как мог, ее ребенка, этого несчастного, тонкого, как спичка, мальчика, который, хоть и косвенно, тоже впутался в эту историю, тоже оказывается причастным к греху.

— О, Боже, Боже! — простонал Макар Иваныч взявшись за голову.

— Что вы, дяденька? Нездоровится, что ли? — спросила Степанида.

— Всего тут есть! — неопределенно отвечал Макар Иваныч, стараясь не смотреть на племянницу, — и здоровье плохо, да и неприятности…

— Что же такое, дяденька?

Вот тут-то и удобнее всего, кажется, было бы спросить о пенсне; но Макар Иваныч чувствовал, что при первой же попытке слово застряло бы у него в горле. Значит, нужно было молчать.

— Да мало ли что! — уклончиво отвечал Макар Иваныч.

Степанида принялась развертывать одеяло, в котором спал ребенок, и по этим знакомым приемам Макар Иваныч знал, что племянница собирается расположиться у него надолго, до сумерек. Эти же спокойные, неторопливые движения Степаниды лучше всего свидетельствовали о ее невиновности; но ведь Макар Иваныч и без того наполовину был в этом убежден, а как уверить других? Как уверить Алексея Сергеевича, который знал, что племянница каждый день ходит к нему и, может быть, ее-то именно и подозревает? Макару Иванычу, как и всякому в его положении, самым лучшим казалось удалить Степаниду, по возможности, сократить время ее пребывания в этом доме; но опять же как ей сказать?

Мрачно потупившись, исподлобья, смотрел Макар Иваныч на молодую женщину. А та, как нарочно, обрадовавшись теплу, уютной, опрятной комнате, сняла платок, кофточку и, с приемами домовитой хозяйки, начала приводить в порядок постель и убирать кое-какие вещи. От всей ее молодой фигуры, рано схваченной и сдавленной нуждой, сохранились доныне непосредственными бойкие движения и чудные черные волосы, заплетенные в две тяжелые, толстые косы.

IV.

А в это время у барина была с визитом дочь, Наталья Алексеевна, полная дама средних лет и старичок, сверстник хозяина, аккуратный, чистенький петербургский чиновник.

Боли, которыми страдал Алексей Сергеевич, миновали, и старик сидел на диване, обложенный подушками, в настроении того болтливого сарказма, какой свойствен большинству такого рода больных.

— Вот видите ли, Иван Семеныч, — продолжал хозяин беседу, — как ни хочется верить в человечество вообще, в его, так сказать, общие культурные свойства, приходится с грустью сознаться, что человек человеку рознь и что культура дается не всем и поэтому не всякий человек культурного общества вправе называться культурным.

— Гм! Н-ну-да, пож-жалуй! — сквозь зубы процедил старичок-чиновник.

— Я этим что хочу сказать? А то, что есть особы, культивированные подбором наследственности, праправнуки культурных же прапрадедов, — ну, возьмем, например, наше дворянство…

— А, да, да, да, конечно! — закивал головой старичок.

— Ну, вот видите! И есть тоже, если хотите, культурные люди, но у которых культура очень ранняя, первого, так сказать, поколения. Весьма естественно, что у них это является чем-то наносным, не вытекающим из существа их натур, это то, что дало право Наполеону сказать: grattez les russes… Ну, вот вам пример. За мною ходила очень милая девушка фельдшерица, но она была из простых, — почему-то понизив голос, заметил Алексей Сергеевич, — и это сейчас же бьет в глаза, не правда ли? И вот, знаете, с нею совсем не о чем говорить! Были вы, спрашиваю, в театре, на выставке, в концертах? Оказывается, не была нигде! Отчего? Денег нет! Оказывается, не потому, а просто не тянет. Она, видите ли, все зубрит! Но ведь это ужасно! Дикость какая-то! Я взял другую! Эта оказалась очень интеллигентной девушкой, и мне приятно бывает иногда позлить ее замечанием о нежности ее рук. Но мы все-таки ладим! А та просто иногда бывала невозможной! Молчит, молчит, и вдруг, когда ее заденешь, — ответит грубостью! Друг мой, — обратился он вдруг к сестре, — сидя там у моего стола, ты подвергаешься опасности быть заподозренной в краже!

— Это что еще такое? — вспыхнула Наталья Алексеевна.

— Это, если хочешь, — тоже образчик дикости русского человека! Дело в том, что у меня куда-то запропастилось пенсне, — ну, помнишь, это, золотое! Допрашиваю Макара, — и представь, что он мне отвечает!

— Ах, Боже мой, я давно говорю, что тебе пора взять другого!..

— Кажется, придется! Но знаешь ли, что он мне ответил? «У вас, говорит, много народу бывает! Давеча доктор за столом сидел, а вчера барыня!» Каков? В краже тебя подозревает!

— Ну, он просто из ума выжил!

— А может быть, сам взял! — ввернул старик, — это бывает!

— Ну, этого я не скажу, не замечал! — отвечал Алексей Сергеевич, — он служит у меня давно…

— Э! Что из этого! — воскликнул гость. — Вон у меня кухарка пять лет служила и в конце концов обокрала!

— Да, на этот народ нельзя надеяться! — подтвердила Наталья Алексеевна.

— О чем же я и говорил! — воскликнул Алексей Сергеевич, быстро повернувшись в подушках. — Вот вы не дали договорить мою мысль; а мысль была та, что в сословии истинно культурных, интеллигентных людей, такое, напр., понятие, как честь, вошло в плоть и кровь, понимается в самом широком смысле; ну, а такие люди, стоящие на низкой ступени культурности, как Макар, например, или эта… девица…

— Ну, вот видишь ли, вот и новый повод удалить Макара! — воскликнула Наталья Алексеевна.

— «Удалить!» Это не так легко, моя милая! Человек прослужил мне сорок лет…

— Да ведь он уже не годится больше как слуга! — заметила дочь. — Ты сам же жаловался, что он стал забывать, что ты стесняешься его послать куда! Я не понимаю, что же это за лакей, которому еще нужно лакея!

— Так, как, все это верно, но… куда же он денется! У него нет никаких сбережений.

— Ты думаешь? — загадочно улыбаясь, спросила дочь.

— Я даже уверен в этом! — воскликнул, все более и более воспламеняясь Алексей Сергеевич. — Помилуй, какие сбережения! Он получал маленькое жалованье и все отдавал, этой женщине… своей племяннице. А знаешь ли что? — пораженный новой идеей, воскликнул он. — Насчет пенсне мне сдается, что если кто его и взял, так скорее она, эта племянница!

— Опять-таки лишний повод удалить вашего Макара! — заметил гость.

— Но куда я его дену, куда? — сложив руки на груди, с комическим отчаянием воскликнул Алексей Сергеевич.

— А знаете что, — заговорил гость, — ему за шестьдесят?

— Да, шестьдесят с лишком!

— Он из здешних мещан?

— Да.

— Так чего же лучше, — его можно в богадельню!

— Я уже думал об этом, но там нет вакансий!

— Найдется! — многозначительно подмигнул гость, — я знаю одного господина, — да и вы его немножко знаете, — это некто Сафонов, который может устроить.

— Приношу заранее мою глубокую благодарность г. Сафонову и если бы был здоров, нанес бы ему визит!

— Обойдется и так! Он мне немножко обязан, так уж сделает, будьте уверены!

Алексей Сергеевич рассыпался в благодарностях.

V.

Макар Иваныч был поражен, когда узнал от самого барина, что тот хлопочет об определении его в богадельню. Он спокойнее перенес бы простой отказ от места, но одно слово «богадельня» приводило его в бешенство. Алексей Сергеевич и на этот раз не угадал натуры некультурного человека, думая, что сделает добро, упрятав человека в богадельню.

Видя, как померкло лицо и сдвинулись брови Макара Иваныча, Алексей Сергеевич так растерялся и смалодушествовал, что к 50 рублям «отступного», как он мысленно называл свою подачку, прибавил еще 25 и в самых задушевных выражениях просил Макара Иваныча «не забывать его» и навещать иногда. Но в вечер накануне выезда старого слуги, барин был настолько неосторожен, что в присутствии нового лакея, безукоризненного субъекта во фраке и бакенбардах, кому-то из визитеров вновь сообщил свои подозрения относительно пропавшего пенсне. Безукоризненный лакей тотчас постучался в комнату Макара Иваныча, заваленную корзинками, пакетами, узлами и проч. и, будучи впущен, сообщил о всем что слышал.

Макар Иваныч выслушал сообщение спокойно, гордо, не дрогнув бровью. Он уже перестрадал и перегорел всем этим в течение долгих дней и ночей, ночей в особенности, когда в обычные тоскливые думы, при старческой бессоннице, вкрадывались мысли о пропавшей вещи. И страданий этих было так много и были они так мучительны, что Макар Иваныч не в состоянии был уже ни приходить в негодование, ни даже волноваться. Он спокойно выслушал донесение безукоризненного человека и спокойно, с достоинством, предложил ему удалиться.

Но затем он долго рылся в своем комоде, достал завернутую в чистую тряпку маленькую шкатулочку, вынул из нее отдельно свернутые семьдесят пять рублей и прибавил к ним хранившиеся тут же, очевидно, на черный день, пятнадцать рублей.

С этими деньгами Макар Иваныч направился в кабинет Алексея Сергеевича; но тот же безукоризненный лакей сообщил, что барин не может его принять, так как у него теперь массажистка.

Алексей Сергеевич напрасно не принял своего бывшего слугу: то, что хотел он ему сказать, может быть, и выяснило бы дело о пропаже. А Макар Иваныч приготовил, приблизительно, такую речь: «Я слышал, — должен был он сказать, — что вы вините меня в том, что у вас пропало пенсне; вы даже подозреваете меня в том, что я его похитил. Хотя оно и странно, как это человек, прослуживший сорок лет, может вдруг украсть такую ничтожную вещь, как пенсне, — но если вы в это верите, Бог с вами: я не стану вас разуверять. Каждая похищенная вещь должна быть возвращена, или возмещена ее стоимость. Вашего пенсне у меня нет, но вот скопленные мною из жалованья 15 рублей; я думаю, ваше пенсне стоит не дороже. Затем, так как выходит, что я вор, а воров поощрять никоим образом не следует, то потрудитесь получить обратно и те 75 рублей, которые вы мне дали, по ошибке, за мою будто бы честную службу!»

Проговоривши эту речь 6про себя, Макар Иваныч под конец впал в такую чувствительность, проявил такую слабость нервов, что сухие, бескровные губы его вдруг затряслись, подбородок запрыгал и крупные-крупные две слезы упали в корзину, над которой сидел Макар Иваныч, прямо на лоснившуюся, крахмальную манишку.

Нет, не мог, никак не мог Макар Иваныч прийти к Алексею Сергеевичу и так просто ему рассказать и объясниться! Уж если теперь, одинокий, в своей комнате, Макар Иваныч так взволновался и разнервничался, то можно себе представить, что произошло бы там, в кабинете! Стал бы Макар Иваныч вспоминать прежние годы, вспомнил бы и мамашу и папашу Алексея Сергеевича, о своей верной службе стал бы говорить; а Алексей Сергеевич, по своему обыкновенно, — как это за ним бывало часто во время болезни, — начал бы подтрунивать да ядовитости подпускать, ну и… ну и… заплакал бы Макар Иваныч, как плачет теперь. Благо никто не видит! А там видел бы он, он, его обидчик, видел бы, как плачет старый человек, как трясутся его губы и слезы текут по щекам! И за что, за что он его обидел!?.

VI.

Отойдя от Алексея Сергеевича, Макар Иваныч поселился у племянницы, — больше деваться ему было некуда, так как никаких сбережений у него не оказалось. Алексей Кузьмич не совсем был доволен переселению дяди жены, но, нечего делать, пришлось отделить старику угол подле окна и поставить парусинную кровать, на которую было очень неудобно взбираться, а спать еще неудобнее. Макар Иваныч переночевал ночь, и на утро уже обнаружились последствия ночевки у окна, — в виде непомерно вздувшейся щеки — и старик, кряхтя и охая, проходил недели полторы с повязанной щекой.

Недели через две у старика стало ломить ноги: оказалось, что дует из сеней. Макар Иваныч купил дешевой клеенки, войлоку и на свой счет обил двери. Тоже самое пришлось проделать с форточкой, от которой дуло. Но этим не окончились заключения. Однажды ночью, Алексей Кузьмич вернулся домой пьяный, и так как жена боялась его впустить, то он не замедлил учинить скандал на дворе и высадить в квартире раму. Жильцы всего дома приходили, смотрели, и удивлялись чем могла быть разрушена рама; многие предполагали, что поленом, тогда как у Алексея Кузьмича, препровожденного в участок, обе руки были изранены осколками стекла. Из участка буяна отправили в больницу, где он провел целый месяц; а дворник заставил Макара Иваныча заплатить за новую раму. Макар Иваныч заплатил, заплатил за квартиру и объявил племяннице, что жить больше у них не станет.

Бедная женщина принялась плакать и, чтобы утешить ее, — Макар Иваныч не мог видеть ничьих слез, — старик отдал ей последние 20 рублей, оставшиеся от тех 75, которые он получил от Алексея Сергеевича.

Тотчас же при переезде в новую комнату, Макар Иваныч заложил енотовую шубу в чаянии что уже не будет больших морозов. Но морозы, как на грех, продолжали держаться, и Макару Иванычу пришлось безвыходно просидеть два месяца в довольно сырой и холодной комнате.

Это сильно подействовало на его здоровье. Ревматические боли усилились, сделались почти постоянными, кроме того увеличился отек ног и появилась отдышка. Макар Иваныч чувствовал, что с каждым днем силы его оставляют; иссякали и последние средства к существованию. После шубы отправилась в заклад хорошая черная пара, потом туда же отправились перстень, золотые запонки, даже пенковый мундштук, подаренный в хорошую минуту барином. Макар Иваныч закладывал вещи с строгим выбором: он относил те которые, как шуба или черная пара, могли ему временно не понадобиться, или такие, которые считал лишними. Ну на что ему, старику, золотые запонки или перстень? Будут деньги, — выкупит; а не будут, что же делать, пусть пропадают! А мундштук, — так он даже совсем ни к чему: Макар Иваныч давным-давно уже перестал курить. И Макар Иваныч в ворохе разного хлама, который так любят старые люди, разыскивал такие «лишние» вещи; но вскоре их не стало, или попадались такие, которые возвращались оценщиком Макару Иванычу с насмешкой.

Макар Иваныч сделался очень набожным. Опираясь на палку, с трудом передвигая ногами, Макар Иваныч, несмотря ни на какую погоду, отправлялся в Казанский собор и простаивал всю обедню. И глазами, полными слез, смотря на страдальческий лик Христа, старик часто шептал:

— Господи, Господи, за что Ты меня оставил?

VI.

Как-то весною дворник принес из полиции извещение, в котором говорилось, что Макар Иваныч принят в богадельню. Это известие страшно потрясло старика, успевшего уже забыть о хлопотах Алексея Сергеевича. Нужда, мелкие оскорбления, которые ему приходилось переносить от лавочника, мясника и того же дворника, озлобили душу Макара Иваныча. Бедность не располагает к елейному миросозерцанию, и самые уравновешенные люди, с философскими взглядами на жизнь, голодая, — становятся несправедливыми и злыми.

— Максимушка, ну, подумай, ну, как по-твоему, — хорошо это, а, хорошо? — волнуясь допытывался у дворника Макар Иваныч. — Мало ему, что он меня обидел, кровно обидел, Максимушка — так, еще на голодную смерть посылает! А? Ну, как по-твоему?

Максимушка, недалекий мужик, но избалованный призраком «власти», которую будто бы имел над бедными жильцами дома, уставился глазами в пол, запустил пальцы руки в широкую бороду «лопатой» и, стараясь показаться как нельзя более умным, ответил:

— Да оно… собственно, конечно… ежели касательно…

Макар Иваныч не стал слушать. Он заметался на своих слабых, больных ногах по комнате, то бормоча угрозы, то вздыхая и чуть не плача, потом надел пальто, картуз и, выйдя на улицу, стал нанимать извозчика в ту улицу, где жил Алексей Сергеевич.

Трясясь в пролетке и охая от боли то в ногах, то в боку, Макар Иваныч приготовлял речь, с которой хотел обратиться к барину. «Вы меня просили бывать иногда у вас, — должен был начать Макар Иваныч. — Ну, вот я пришел, — извините только, что в таком костюме, что тут заштопано да там зашито, — что делать, сами видите, что я с вашего пенсне не разжился! А пришел я вас, собственно, поблагодарить за ваше доброе дело! Примите от меня благодарность. В последний раз: больше уж я к вам не приду! Оттуда, куда вы меня по доброте вашей засунули, — дорога одна: на кладбище. И я, опять-таки по доброте вашей, как видите, совсем туда приготовлен: беден, слаб и болен! Вы скажете, конечно, туда и дорога? Ну, еще бы! Старых лошадей уводят на живодерню, а старых слуг…

Но дальше Макар Иваныч не договорил про себя, а только помыслил, и вдруг вся обида, что он чувствовал в течение нескольких месяцев, вся невысказанная горечь и не разделенная тоска одинокого, забытого, опозоренного напрасно человека — поднялись разом где-то там, около сердца, сдавили, переполнили его, и тело Макара Иваныча со свешенной на грудь головой начало медленно и неуклюже сползать на подножку.

Смерть, избавительница от всякой злобы и скверны, досказала за старика.


Через полгода, окруженный заботливыми попечениями врачей и не одной, а двух фельдшериц, умер и Алексей Сергеевич Рыванов, и племянник его, никогда ни заглядывавший в квартиру дяди до момента утверждения в правах наследства, разбирая бумаги, нашел между ними пропавшее некогда золотое пенсне.

Казимир Баранцевич.
Сборник рассказов «Лицо жизни». 1900 г.