Казимир Милль «Чудо»

III.

Жил я первокурсником в Ново-Чухинском тупике, снимал малюсенькую комнатушку за девять рублей. Жил, голодал, выпивал, радикальничал. Словом, вертелся, жадно бросался повсюду — лишь бы не оставаться одному в комнатушке. Одиночества боялся превыше всего, да и московская жизнь была внове заманчива. Толокся и толокся повсюду. А квартирный хозяин с хозяйкой были люди приятные и легкомысленные: особенно хозяин… Служил он в государственном контроле, и звали его Николай Николаевич Редутов. Возвращался он домой всегда навеселе, а утром просовывал ко мне похмельную голову, смешно пучил глаза, поводил черными тараканьими усами и непременно говорил:

— Было выпито, многоуважаемый!.. Было… А у вас?..

Мы вспоминали о выпитом, и всегда он меня забивал количеством и качеством напитков. Признаюсь, я даже завидовал втайне: и выдумывал же, шельмец, названия, прости его Господь!.. Как начнет перечислять эти вина, ликеры — слюнки, бывало, у меня потекут. Так я его и звал — Шерри Брендевич Кюрассошкин.

А супруга его, Дарья Григорьевна, та была из купеческих дочерей… Дама презанимательная!.. Экономит, экономит, бывало, целый месяц, а потом катанут с муженьком к Яру да и сведут на нет в ночь всю экономию… А заутра снова начинают мелочить… И вот, когда денег не бывало, страсть, любили блуждать по знакомым. И каких только у них не было знакомых!.. И везде выпивка и закуска обильная..,

Так вот — сидел я однажды в своей комнатушке за остеологией: как сейчас помню, косточки запястья складывал от скуки. Идти некуда, денег ни сантима… Поневоле за os naviculare схватишься… И вот просовывает свою голову мой Шерри Брендевич и этак заманчиво говорит:

— Сейчас с Дорой к Щукиным идем. Там сегодня будет сбор всех частей и ужин колоссальный…

Вижу я, и галстучек белый повязывает озабоченно. Обозлился я да и тяпни:

— Что это вы, Николай Николаевичу зря меня тревожите… Раздражаете только… Мне-то что за дело!.. Вы уйдете, вот, а я сиди тут с костями один…

Вижу, спохватился хозяин, и хлоп себя по лбу:

— Ах, я микроцефал!.. Ведь, вам, значит, идти некуда? Так идем с нами и баста… Щукины хлебосолы, студентам почет, барышень хоть отбавляй…

Я попробовал возразить, что неловко, но Дарья Григорьевна согласилась с мужем, что у Щукиных «как дома». Я быстро надел сюртук, и вскоре мы были уже у Щукиных.

Ну, что же, дом как дом: водчонка, коньячишко, бабенки, закусёны — все честь-честью и даже для украшения пира — настоящий жандармский ротмистр. От неловкости-то я и наконьячился: все развязнее быть хотелось. А надо вам сказать, что где студент и жандармский ротмистр в былое время встретятся — там непременно друг перед другом в комплиментах рассыпаться начнут. Ротмистр либеральничает, жантильничает, а студент упрекает, вольнодумствует: оба на жизнь жалуются, а с пьяна и слезу прольют!.. Все бывало. Ну, и я не лучше других был: о гнете российском, о мерзости запустения, о жандармских застенках и прочих прелестях распинаюсь. Ну, а он — о заевшей его среде, о том, что скорбит, но исполняет свой долг, и т. д… Вспомнить противно: даже брудершафт пили.

Только надо вам сказать — исчез скоро мой ротмистр. А я тогда барыньку приглядел — все около меня маячила… Чокаться с ней стали: она о любви к студентам, а я о любви к таким, как она, блондинкам. Она кокетничает не на шутку, а я и совсем вскачь пустился… За ужином мы и вовсе сговорились — я, мол, пойду ее провожать, так как она хочет поговорить о своей разнесчастной жизни. Её жизнь — это, видите ли, целая драма!.. Это уж у нас было так заведено: барыньки так всегда говорили перед полной сдачей… Вздыхает и сюсюкает:

— Ах, если бы вы знали, моя жизнь это целая драма!.. Если все рассказать — роман напишешь!..

Чуть что не садись сейчас же за ремингтон…

Не помню как, но на улице мы очутились вместе и на извозчике ехали вместе. Я, конечно, обнимаю, целую, говорю, что роскошней её не случалось и видать женщин. Она льнет, и, когда подъехали к её квартире, она сама открыла парадную и ввела меня к себе. Ну, а там мы еще выпили по рюмке ликеру, а затем она и говорит:

— Я хочу отомстить мужу!..

Я, конечно, из любезности:

— За что?..

— За то, что он мне изменяет… Каждую ночь не бывает дома, все ссылается на обыски.

— На какие обыски? — спрашиваю в недоумении.

— Как на какие?.. Ведь, мой муж жандармский офицер.

Я, было, выпучил глаза, а потом взглянул на портрет на стене: батюшки, да ведь это тот, мой новый знакомый!.. Вот так история: ну, да наплевать, думаю. И даже поддержал офицершу:

— Конечно, изменяет — какие теперь обыски, когда в университете тишь да гладь, на фабриках — тоже…

Ну, а там все пошло, как по маслу. В пять утра будит моя фея:

— Убирайтесь, а то на мужа нарветесь!.. С минуты на минуту может прийти…

Я, конечно, долго не размышлял и вскоре был уже на улице…

Утро зимнее, московское: дворники тротуары скребут, ночной извозчик трюхает, мясные и булочные открыты — лампы сверкают и в церквах к ранней звонят. В голове тяжело и на душе мерзко — все же грязь!.. У меня всегда в таких случаях угрызения совести просыпались, таков уж характерец. Но все же себя успокаиваю: «И великолепно! И восхитительно! Так ему и надо — жандармской образине!..». Ну, а тут и к дому подошел. Поднимаюсь медленно по лестнице — кошка неизменная мяучит — погладил: «кисанька-кисанька»… Позвонил…

Шура помолчал, закурил папиросу, затянулся и нервно затеребил бородку.

— Ну, и что же?.. — в нетерпении спросил следователь: — и это все?..

Медынцев опустил глаза и добавил:

— Нет, не все. Когда я вошел в свою комнатушку, в ней поджидал меня мой новый знакомый — ротмистр — вкупе с охранниками и понятыми. А после обыска меня захватили в Таганку: две прокламации затесались, да еще какая-то дрянь — брошюрка, кажется… Вот теперь все. Да, все.

IV.

Медынцев уже крепко спал, когда мы вышли со следователем на крыльцо.

Тишину деревенской ночи прорезал крик петуха и отдаленный лай собаки. Снег уже не падал, и с высоты на нас глядели вспугнутые чем-то звезды.

— Да, — проговорил Семен Петрович, — рассказец сюжетный, что и говорить!.. Но только скажите мне по совести, верите ли вы тому, что все было именно так, как говорил ваш друг?..

— Очень возможно… Я, право, не могу ничего сказать, так как не знаю этого эпизода из его жизни. Он мне его никогда не рассказывал…

— Тэкс… — усмехнулся Званцев, и мы вернулись в избу подремать до утра.

Званцев еще крепко спал, завернувшись в тулуп, когда мне уже были поданы лошади, и нестройно болтали колокольцы, словно сговаривались о долгой дороге.

Я сказал Медынцеву:

— Шурочка, а ведь молния-то эта самая черкнула все же и озарила тебя!.. Ведь, конец-то ты присочинил, дорогой мой… Да, да, все было так, как ты рассказал, но в разное время… А в то утро, когда ты вернулся от жены ротмистра, ты просто лег спать и проспал до вечера… Я же тебя застал в тот день в постели еще в три часа дня… Да и обыск у тебя производил совсем не тот ротмистр: ведь тогда мы жили вместе в Палашевском…

Медынцев грустно усмехнулся и сказал, вздохнув:

— Очень может быть, но я иначе и не представляю того случая: так въелось в мозг… Да и противно, скверно, если он прав…

Мы распростились с Медынцевым. Лошади тронули. И словно сговорившись, не сбиваясь, зазвенели неутомимые колокольцы.

Я задремал под их однообразный звон, рассказывавший мне о чьей-то скучной жизни.

 

К. Милль (Полярный).

Константин Коровин — Интерьер. Охотино.