Константин Головин «Медовый месяц»

Die Engel, die nennen es Himmelsfreud,
Die Teufel, die nennen es Hallenleid,
Die Menschen, die nennen es Liebe.

Heine1Ангелы называют это небесной радостью,
Дьяволы называют адской мукой,
Люди называют — любовью.
(Генрих Гейне)

I

Кити Усольцева едва проснулась в это знаменательное утро; едва заметили ее хорошенькие, заспанные глазки веселые солнечные кружки, игравшие на ковре ее спальни, куда сквозь опущенные занавесы, словно щурясь, попадали лучи февральского солнца, и разом точно у нее что-то блеснуло в голове, — вспомнилось ей все, что было вчера. А вчера случилось нечто очень важное: вчера Павел Алексеевич Грушнев, или Павлик, как звали его товарищи, сделал ей формальное предложение и получил согласие ее родителей. Впрочем, согласие успела выразить только ее мамаша, Вера Александровна, так как ее отца, Николая Ивановича Усольцева, не было тогда в Петербурге. Но это, очевидно, ничего не значило: в таких вопросах, как судьба детей, мнение Николая Ивановича в расчет не принималось: круг его забот ограничивался лошадьми и столом. Кити протерла глаза, взглянула на крошечные часики с эмалью и ахнула: было уже половина двенадцатого. Ахнула она не от того, однако, что ей в диковинку было поздно вставать, но сегодня, именно сегодня, предстояло столько важного, почти торжественного… Соберутся близкие знакомые поздравлять невесту, а этих близких знакомых была у них целая куча, — потом она с мамашей должна поехать к двум очень сердитым тетушкам; а главное, самое главное, — надо поспешить с заказами… Да и побаивалась Кити немножко своей бабушки, графини Дарьи Михайловны, в доме которой они жили эту зиму. Бабушка уже не раз выговаривала ей за дурную привычку лениться и по утрам показываться только ко второму завтраку. Она была женщина очень строгая, хоть и щедрая, и делавшая много добра. И была у нее пропасть непреклонных правил, которые она всем навязывала, особенно внучкам. Усольцевы, люди очень небогатые, хоть и тратившие пропасть денег, жили у бабушки на хлебах, т. е. пользовались всей широкой роскошью ее барского дома, и за то, конечно, были обязаны подчиняться ее вкусам и привычкам.

Кити зевнула чуть-чуть, потом еще раз с негою потянулась в своей кроватке, затем решительным движением сбросила одеяло и спустила белые, стройные, словно отточенные, ножки на ковер, где их дожидались поставленные рядом голубые плюшевые туфли. При этом движении вышитая батистовая сорочка спустилась с левого плеча, обнаруживая снежный атлас ее груди, задрожавшей от ощущения холода. А русая коса, выбившись на волю, волною сползла по спине. Она позвонила горничную и, торопясь, начала одеваться. Но пока ее проворные руки исполняли это важное дело, все мысли ее ушли в тот ворох счастливых воспоминаний, который оставил в ее головке вчерашний день, и розовая улыбка засветилась на ее правильных красивых чертах.

Кити давно предчувствовала, что Павел Алексеевич сделает ей предложение. И знала это не только она, но все ее приятельницы. И даже намекал ей на это часто бывший у них Дмитрий Федорович Клубин, этот несносный Дима Клубин, позволявший себе всем говорить дерзости и тем не менее всеми так любимый, потому что, когда он примется кого-нибудь дразнить, особенно барышень, нельзя было не смеяться до упаду. На самом деле никто его в грош не ставил и конечно уж женихом он не считался. Кити живо помнила, как вспыхнула она, когда Дима Клубин позволил себе подшутить над явным ухаживанием за нею Павла Алексеевича; и сердилась она за это не столько на самого Клубина, сколько на себя и на жениха тоже, потому что он так неосторожно и неловко обнаруживал перед всеми их общую невысказанную тайну, а она не умела скрыть от чужих глаз, что Павел Алексеевич ей нравится. Да, этот милый Павел Алексеевич, несмотря на свои тридцать с лишком лет и на свою репутацию серьезного и умного человека, часто бывает ужасно неловок и застенчив в обществе, — но она его от этого непременно отучит со временем… Он далеко не такой развязный, как этот несносный, хоть и забавный, Дима. Впрочем, серьезные люди, говорят, все таковы… Ну, да это ничего: ей было ведь так смешно и жутко в то же время, когда она замечала не раз, как Павел Алексеевич все собирается сказать ей решительное слово и не в силах превозмочь какой-то боязни, точно он не догадывался, что она… А вчера… когда он невзначай, прощаясь с ней в первой большой зале, у самых дверей в переднюю, вдруг неожиданно стал пожимать ее пальчики, не выпуская ее руки из своей, как растерянно глядели его большие, задумчивые карие глаза, с каким трудом подыскивал он подходящую фразу… И когда он сказал, наконец, то, что давно следовало сказать, как у него вышло это комично и нескладно… Впрочем, слов его она в точности даже не помнит. Она помнит только одно — минутное ощущение легкой, очень легкой тревоги, которую тотчас же сменила волна сдержанной радости, нагнавшая яркую краску на ее щеки. Но это тоже ничего: к ее бледному лицу румянец очень идет — она это знала. Ни на секунду Кити не переставала владеть собой, и когда дрожавшая рука Павла Алексеевича поднесла к губам ее ручку, она посмотрела на него сквозь опущенные ресницы безо всякой робости: полюбить, стало быть, и сделаться невестой — это очень легко и просто, совсем не так, как думала она прежде, года два тому назад, когда ей было восемнадцать лет…

Дойдя до этого пункта своих размышлений, Кити вдруг неожиданно спросила себя: «Да полно! Люблю ли я в самом деле Павла Алексеевича?..»

Как раз в эту минуту горничная обливала ее голые руки водой из кувшина, и, должно быть, прикосновение холодной струи нагнало на Кити это странное, неожиданное сомнение.

Говорят, любовь вызывает смущение, а она совсем не смущена… Павел Алексеевич, однако, много ее старше: все о нем говорят с уважением и пророчат ему видное будущее, — как же это она его совсем не боится?.. Правда, Кити сама много читала и может разговаривать почти обо всем — об искусстве, о литературе, у нее есть даже свои очень определенные вкусы, и Достоевского, например, она терпеть не может… Случалось ей даже заводить речь о вопросах гораздо более важных — о различии в характере французов и англичан или о том, отчего православным никак нельзя соединиться с католиками, и все находили, что она судит очень разумно и верно… Но все-таки у Павла Алексеевича, когда он заговорит о чем-нибудь, всегда под рукой так много фактов и цифр… да, особенно цифр… а цифры всегда путают ее и пугают… И все-таки никакого страха перед мудростью Павла Алексеевича она не испытывает… Да в сущности — разве надо непременно бояться своего жениха?.. И чего она вздумала задавать себе вдруг эти глупые вопросы?..

Кити стояла теперь в коротенькой юбочке перед зеркалом и зачесывала себе густые волосы, пока горничная шнуровала ее шелковый корсет. От волос точно искры сыпались: они трещали под гребнем, совершенно как электрическая машина. Девушка на миг залюбовалась собой, немного повернувшись перед зеркалом. Черный шелковый корсет обвивал ее тонкую, гибкую талию, а немного полные и белые плечики свободно круглились, точно свежий букет, вложенный в узкую вазу. Пышным снопом падали назад мягкие волосы, скрывая родимое пятнышко, черневшееся на белой шее. И как бы ни наклонила она головку, как бы ни приподняла руки, оно всегда выходило грациозным. Она была точно изваяние из белого мрамора, только оживленное изваяние, каждую секунду менявшее позу, но так, что изящество облика от этого никогда не страдало. И в уме молодой девушки сомнения как-то исчезли вдруг, разом. Она любит жениха, любит искренно, как раз потому любит, что он так много лучше и выше других по уму и образованию, и ей лестно, что этот серьезный молодой человек так заинтересован ею…

И Кити принялась в своей головке перебирать многочисленные разговоры с женихом, все замечательное и умное, что довелось ей от него услышать. Она недолго, однако, останавливалась на этом: ее мысли вдруг приняли совсем иной оборот и пытливо стали проникать в то, уже недалекое, будущее, от которого ее отделяла теперь строго опущенная завеса, но куда ей как раз поэтому было любопытно взглянуть… Как заживет она вдвоем с Павлом Алексеевичем, когда станет его женой?.. И в чем будет собственно заключаться эта совместная жизнь?.. Человек, вчера еще бывший для нее совершенно чужим, вдруг станет для нее самым близким существом на свете… И оттого только, что они полчаса простоят вместе перед аналоем, а священник будет читать разные молитвы, этот человек приобретет над нею какие-то права, какую-то власть… Этой власти она, правда, не особенно боится: она слишком хорошо знает, что умная жена, которая нравится мужу, делает из него решительно все, что хочет… Но права, — в чем будут они заключаться?.. Не странно ли, что такая полная близость становится возможной, даже обязательной, после того, как их благословят в церкви?.. Теперь она с женихом должна держать себя осторожно, наблюдать за собой, чтобы не сказать лишнего слова и не нарушить каких-нибудь приличий, иначе гувернантка ее, Miss Fox, а особенно grand-maman, остановят ее неодобрительным взглядом. Правда, она и теперь многое себе позволяет в разговорах с молодыми людьми, что не совсем прилично — смеется, например, когда эти молодые люди говорят при ней двусмысленности, вместо того, чтобы принимать великопостный вид, как то следует. Но теперь это все-таки лишь контрабанда, послабление, вошедшее как-то в нравы за последние годы — так, по крайней мере, не раз выражались при ней старшие, но потом, когда Павел Алексеевич, или Павлик (она мысленно назвала его так) станет ее мужем, все будет позволено, и не только позволено — для нее будет обязанностью ничего не скрывать от мужа, ни своих мыслей, ни даже…

Тут она остановилась на миг, стараясь нарисовать себе картину замужней жизни во всех ее подробностях. Воображение у Кити было смелое, хоть и не слишком пылкое; и она ничуть не испугалась мысли, что муж будет видеть ее в том самом костюме, в котором она теперь, что никакой, решительно никакой тайны для него уж не останется… что он получит право обнимать ее, сколько угодно… и незачем будет стесняться перед ним больше, чем перед горничной Настей, которая теперь, стоя на коленях, застегивает ей башмаки о трех пуговках…

Кити слышала и знала очень многое, чего девицам не следовало бы знать. Но одно все-таки оставалось для нее не совсем ясным — в чем собственно заключается та особая, тайная близость, какая допускается между женой и мужем, а иногда бывает и между такими людьми, которые совсем не женаты, но тогда уже как что-то не вполне законное?..

— Барышня, какое вы наденете платье? — вдруг прервала ее размышления горничная.

Кити не успела ответить. За дверью послышались быстрые, веселые шаги, громкий хохот, потом обрывок какой-то песни, и дверь с шумом растворилась, чтобы пропустить улыбающееся смугловатое личико, с бойкими, прыгающими, темно-синими глазками, с чуть-чуть вздернутым носиком и подвижным алым ротиком, с двумя ямочками на щеках, — личико, обрамленное курчавыми, непослушными волосами, цветом немного потемнее Китинных волос — это была Женя, шестнадцатилетняя сестра Кити, совсем на нее не похожая. Носились смутные слухи, что появление ее на свет было окружено какою-то романическою тайной, — словом, что Вера Александровна Усольцева, хоть и слыла за примерную супругу, поддалась-таки несколько запоздалому увлечению. Однако, это были только слухи, и самые записные кумушки не решались этого положительно утверждать.

— Как! Ты еще не готова? — вбегая в комнату и всплескивая руками, воскликнула негодующая Женя. — Ведь давно уж пробило двенадцать! И тебе не стыдно? А еще со вчерашнего дня невеста! Вот я так уж английский урок кончила и прогуляться успела. И погода какая чудесная! А у тебя даже шторы спущены, фу!.. — И она бросилась поднимать шторы.

— Пожалуйста, не шуми так, — немного хмурясь, ответила Кити, — мне надо решить, какое надеть платье.

— Решить? Какое платье?.. Вот так уж мудреный вопрос! — громко захохотала Женя, вертясь вокруг сестры, словно исполняла какой-то ею самой выдуманный танец. — Стала бы я над этим голову ломать! Коли тебя любит Павлик, во всяком платье ты ему понравишься; а коли не любит…

— Какой ты вздор говоришь! И как позволяешь ты себе называть его Павликом?

— Вот так-таки и позволяю, — продолжала дразнить ее младшая сестра, приподнимаясь на кончики стройных ножек.

— Ну, Кити, одевайся: сейчас ведь завтрак подадут. Она стояла перед ней вся — резвая подвижность, вся — сияние задорной юности, и косой луч солнца, задевая ее за плечико, золотил ее немного смуглую щечку, по которой так и вспыхивал свежий румянец. Ее не совсем еще доразвившийся стан еле обрисовывался под туго застегнутым лифом; да и вся ее стройная, грациозная фигурка как будто походила на подраставшего мальчика, хоть и было в ней что-то нежно вкрадчивое, что-то напоминавшее про знойный юг, и скрытая, еще не вспыхнувшая страстность будто ждала в ней чего-то, чтобы пробудиться. Светло-серое платье, еще не скинутое после гулянья, не доходило до пола, обнаруживая две маленькие подвижные ножки в высоких зашнурованных ботинках. Туго закрученная коса спадала к ней на шею. Несмотря на свои шестнадцать лет, Женя глядела гораздо более решительной и бойкой, чем старшая сестра.

— Я думаю, Настя, я вот это надену, — направляясь к большому раскрытому шкафу, где висело несколько платьев, сказала Кити, выбирая одно из них, из английского бархата, цвета mauve, с шелковыми рукавами. — Только надо будет чулки переменить: эти не под цвет.

— Ну, провозишься ты еще полчаса со своими чулками! — нетерпеливо воскликнула Женя и топнула ножкой. — Поторопись, по крайней мере.

Как раз в эту минуту кто-то почтительно, осторожно постучался в дверь.

— Это Никита пришел докладывать, что завтрак подан. Я пойду, Кити…

Женя выбежала из комнаты, и по коридору послышался звонкий стук ее каблучков.

II

В столовой все уже сидели за завтраком. Не доставало только сына бабушки, графа Вадима Александровича; Женя, вбегая, слышала, как Дарья Михайловна несколько раздраженно приказывала старому буфетчику, Никите, еще раз доложить его сиятельству, что завтрак подан. Старик Никита тотчас удалился, беззвучно ступая мягкими подошвами: он был выдрессирован так отлично, что, несмотря на глухоту, госпожу свою всегда понимал с первого же слова.

— А! Вот хоть ты, по крайней мере, — увидав внучку, кисло-сладким тоном проворчала графиня. — А невеста что — спит еще, небось?

И не дождавшись ответа, она обратилась по-французски к сидевшей налево от нее дочери:

— Хорошо ты воспитала Кити, нечего сказать!

Вера Александровна только молча наклонила голову, сперва беспомощно взглянув на младшую дочь. Она была одна из тех увядших, некогда хорошеньких, женщин, на лице которых жизнь оставила только отпечаток нетерпеливого утомления и равнодушной скуки. Черты ее как-то вытянулись и застыли, словно их ничто уже не могло оживить. И губы, и ноздри, и самые глаза у нее были как-то сжаты: так смотрят обыкновенно женщины, покинутые мужьями, когда им лишь очень редко доводилось находить утешение на стороне.

Женя, в ответ на взгляд матери, быстро пробормотала что-то в извинение сестры и, заняв свое место, обвела весь стол блестящими, смеющимися глазами. «Как вам там всем не скучно, — будто говорили эти глаза, — а я вам своей веселости не дам потушить».

— Enfin!2В конце концов! (франц.) — выронила бабушка, слегка пожимая плечами, и добавила, ни к кому не обращаясь в особенности: — Я не понимаю, как можно быть неаккуратным! В мое время ни одна девушка себе этого не позволила бы.

Потом она через весь стол громко сказала сидевшей на противоположном конце немолодой особе, с необыкновенно нарядными морщинами на лице и со столь же нарядной кружевной наколкой на красиво прибранных волосах (сколько из этих волос было ее собственных, хорошенько не ведал никто, конечно):

— Посмотрите, пожалуйста, моя милая, что это мой сын не идет? Я начинаю беспокоиться, право…

— Oui, madame3Да, мадам (франц.). , — отвечала та, вставая. Это была француженка, m-lle Готье, компаньонка графини, старая, но нестареющаяся дева, с отменными манерами и совершенно высохшим сердцем. Услала ее Дарья Михайловна собственно затем, что ей хотелось кое-что сказать, чего болтливой француженке лучше было не слышать. Гувернантки своих внучек, miss Fox, она не боялась: та по-русски не понимала и ко всему относилась с истинно британским равнодушием.

Когда француженка вышла, графиня обратилась к сидевшему направо от нее господину с необыкновенно гладким, даже лоснящимся лицом, с которого никогда не сходило какое-то слащавое, улыбающееся сияние, будто говорившее всем и каждому о неистощимой кротости и готовности услужить. Даже с подчиненными, когда он их распекал, господин этот не терял своей улыбки, и одни глаза в такие минуты взирали на распекаемого с каменной, леденящей суровостью. В разговоре с высокопоставленными лицами от такой суровости не оставалось, конечно, и следа. Звали его Виссарионом Порфирьевичем Куроедовым. Облечен он был в аккуратно сидевший вицмундир. Он собирался на службу в Сунодальное ведомство, где занимал довольно видное место. В доме графини он бывал часто, но только в утренние часы: он занимался ее делами и помогал ей по части благотворительности.

— Я непременно хочу, чтоб это было сделано как можно скорее, Виссарион Порфирьевич, — сказала графиня, — так чтобы через неделю все было готово. Вы мне говорили, что там какие-то затруднения есть, не достает там какого-то ввода во владение… Вы знаете, я во всех этих формальностях ничего не понимаю. Когда я хочу отдать внучке имение, этого, кажется, достаточно, и ваше дело все устроить. Я не желаю иметь скуку разговаривать с разными адвокатами и нотариусами — я никогда этого народа к себе не пускала…

Куроедов мягко наклонил голову и мягко ответил, что все будет устроено, но только не через неделю, а через месяц.

— Ваше сиятельство, — добавил он, — вы изволили мне еще говорить о каких-то деньгах…

— Да, нужны будут деньги, — все тем же повышенным и несколько раздраженным тоном продолжала графиня, — тысяч, я думаю, тридцать, а управляющий мне ничего не высылает. Это все для нее, для Кити… — Она посмотрела на дочь. — У тебя ведь никогда денег нет, так что приданое ей уж надо делать мне.

— Из банка можно будет получить эту сумму через два месяца, не ранее, — с кроткой твердостью ответил Виссарион Порфирьевич, — все по той же причине, ваше сиятельство.

— От того, что я… — перебила графиня, — как вы это сказали? Не была введена там, что ли, в какое-то владение?.. Это очень странно, право, что я дожила до своих лет и даже про это не знала до сих пор. Доходы поступали, и никто меня не беспокоил… Значит, вы говорите, через месяц?

— Деньги через два месяца, ваше сиятельство, — почтительно поправил ее Куроедов.

— Однако ж, это очень скучно, Виссарион Порфирьевич, — вы, кажется, могли бы избавить меня от этих неприятностей.

— Ваше сиятельство только вчера вечером изволили меня предупредить.

— Да разве я могла знать наперед, что моя внучка будет невестой? Все это так скоро решилось… Нет, нет, Виссарион Порфирьевич, так нельзя. Чтобы с моим состоянием я не могла раньше двух месяцев… Да вот что!.. Дело самое простое. — И графиня вдруг вся просияла, довольная тем, что придумала. — Я отдам Кити не свое имение, а одно из имений покойного мужа, то есть, сына, это решительно все равно, Гунцево, будет для нее как раз самым подходящим. Вы знаете Гунцево? Это почти подмосковное. Мои внучки там еще в прошлом году проводили лето. А Покровское — пензенское имение сына — вы заложите.

Виссарион Порфирьевич был так огорошен неожиданной идеей графини, что не нашел ответа. Он, по-видимому, вовсе не разделял мнения Дарьи Михайловны, будто чужие имения можно так просто дарить и закладывать.

— Вас это, кажется, удивляет? — заметила спокойно графиня. — Вы думаете, мой сын не согласится? Полноте. Он давно привык, что своего у него ничего нет, что все его имения мои. Я, просто, скажу ему, что отдаю Гунцево Кити. Ему-то не все ли равно?.. Никогда он там не бывает. Ну, теперь довольно об этом: он, кажется, идет.

В самом деле, в дверях показалась высокая и довольно плотная фигура сорокалетнего мужчины с несомненно породистым, даже красивым, лицом, но с полным отсутствием какого бы то ни было выражения на этом лице. Оно было не то заспано, не то равнодушно, хотя серые зрачки беспрестанно разбегались по сторонам, ни на чем, однако, не останавливаясь, точно все им успело давно уж надоесть. А между тем этот избалованный богатством, этот дышавший здоровьем человек ничего почти не изведал в своей жизни. Воспитанный под крылышком матери, он так и остался под этим крылышком даже в сравнительно бурные годы молодости, остался оттого, что никуда его собственно не тянуло, что даже вино и женщины могли только на миг взбаламутить его вялую природу, как удар ветра на мгновение рябит стоячие воды сонного пруда.

Граф Вадим Александрович Ардашев страстно любил на свете одно только — лошадей, в которых знал толк и которых берег и холил, как никогда бы, конечно, не стал беречь жены, если б жена у него была. Холостяком он остался, впрочем, не совсем по своей вине. Когда в первый раз, еще двадцатилетним корнетом, он задумал жениться, Дарья Михайловна совсем вышла из себя от одной этой мысли: уступить первое место в доме молодой невестке, отдать сыну имение покойного мужа, которым она после смерти графа Александра Дмитриевича распоряжалась, как своею собственностью, на это никак нельзя было согласиться. И молодой человек не посмел воспротивиться настойчивой воле матери. Лет десять спустя, он влюбился снова, и на этот раз графине стоило большого труда восторжествовать над его чувством. Зато теперь на ее стороне была могучая союзница, — фамильная спесь, и не одних только Ардашевых, а всей ее многочисленной родни. Вадим Александрович затеял жениться на особе совсем иного круга, с которой случайно встретился за границей, на водах. Красивая, бойкая, умевшая одеваться как парижанка, она успела пленить графа изысканным, ласкающим вниманием, а на этот счет Вадим Александрович не был избалован: несмотря на богатство и знатность, успехом у женщин он похвастаться не мог. И те самые барышни, которых расчетливые мамаши дрессировали на погоню за его состоянием, неизменно вели на него атаку с самой очевидной неохотой. Обворожившая его теперь молодая дама, напротив, своею умелою лестью подняла его в собственных глазах. И «бедный богач» платил ей за это самой преданной благодарностью. Немудрено, что Дарья Михайловна перепугалась не на шутку. Юлия Александровна Вельтман была одна из тех очаровательных молодых особ, истинное отечество которых на курьерском поезде — до того часто они перекочевывают с места на место, исключительно проживая там, где людно и шумно, и проживая на средства очень сомнительного происхождения. Выданная замуж еще в очень юных летах, госпожа Вельтман разъехалась с мужем уже после нескольких месяцев: самая непродолжительность ее супружеской жизни придавала ей в глазах любителей сильных ощущений что-то особенно привлекательное и пряное. С тех пор…. Но мало ли что с тех пор говорила про нее молва. Графиня пустила в ход самые отчаянные меры — от угрозы материнского проклятия до полуофициального внушения из высших сфер. И достигла она того, что ее сын растерял на борьбу с нею последние проблески энергии и раз навсегда махнул рукой на женитьбу, дважды ему не удававшуюся. Роду графов Ардашевых грозил конец, и Дарья Михайловна порой ощущала нечто похожее на угрызение совести, говоря себе, что, благодаря ей, все крупное состояние покойного мужа попадает неизвестно в какие руки. «Хоть бы Вера сумела, — говорила она себе, — сыновей народить… а то одни дочери… И кто еще знает, как они выйдут замуж…»

Войдя в столовую, граф подошел сперва к ручке матери, — он еще не видал ее с утра, — потом, оглянувшись на прочих и никому не кланяясь, громко захохотал: «А невеста почивать изволит с радости?..» — спросил он на весь стол. Потом, заметив, что Виссарион Порфирьевич встал, желая уступить ему место, он схватил его за плечи и усадил опять, но руки ему, однако, не протянул. «Вот я куда, на мое любимое место», — сказал он, занимая стул, оставшийся пустым возле Жени, которую он при этом поцеловал в лоб.

— Что, нагуляться успела? Я по лицу вижу: такая свеженькая, что вот так бы и скушал. Ты ведь не то, что сестра. А вот что я для Кити достал, — продолжал он, обращаясь к матери и вынимая из кармана футляр. — Нарочно к Фаберже съездил. Посмотрите-ка…

Бриллиантовые серьги, с крупными сапфирами посреди, засверкали перед глазами сидевших за столом, и граф обводил их вопрошающим взглядом, видимо довольный своей покупкой. Графиня не сказала, впрочем, ничего: она находила серьги безвкусными; а m-lle Готье, когда Вадим Александрович обратился к ней, запищала восторженно:

— Oh, que c’est beau!4О, какая прелесть! (франц.) — так и впиваясь хищными глазками в бриллианты. А в душе у нее между тем поднималась злоба при мысли, что никто во всю ее жизнь не дарил ей ничего подобного.

— Что, тебе завидно, плутовка? — обратился Вадим Александрович к Жене, ущипнув ее за щеку.

— Нисколько! Я серег не люблю и ни за что бы их носить не стала.

По ее глазам было видно, что зависть неизмеримо далека от ее счастливого откровенного сердечка.

Граф налил себе большую рюмку мадеры и только что поднес к губам, как вошла Кити, вся сияющая радостной свежестью, в своем красивом платье, с прической à la grecque, которая удивительно шла к ее правильным чертам.

— Ты бы еще попозже, мать моя, — встретила ее графиня, — слышишь, который час? (большие часы на камине пробили раз: было половина первого). Тебе не стыдно?

Но увидев внучку такою изящной и красивой графиня тотчас преложила гнев на милость.

— Ну, садись поскорей: боюсь, все простыло, — сказала она, отвечая на поцелуй Кити.

Но та и не думала об еде. Она успела заметить футляр с блестящими каменьями в руках графа и поспешила сперва к нему — не от нетерпения поскорее увидать, каков подарок дяди, а из желания поблагодарить его. Вадим Александрович очень баловал племянниц, часто делая им подарки. И Кити платила ему за это самой искренней привязанностью, никогда не позволяя себе его дразнить и над ним смеяться, как делала Женя. Она с искренним чувством поцеловала дядю. Ей тоже серьги показались безвкусными, но оскорбить Вадима Александровича, дав ему это заметить, она ни за что не захотела бы.

Прошло еще четверть часа. Графиня вполголоса обменивалась с дочерьми короткими замечаниями насчет того, что надо сделать в этот день, причем Дарья Михайловна неоднократно повторила французский глагол «il faut»5должно, необходимо (франц.). и высказала несколько определенных сентенций насчет предстоявших всей семье обязанностей. Граф пил довольно усердно, отпуская насчет племянниц не особенно остроумные шутки. Обе девушки то сдержанно хихикали, то обменивались коротенькими обрывками фраз, причем Кити, невольно поддаваясь искристой веселости младшей сестры, тщетно старалась придать своему лицу торжественное выражение. Француженка и англичанка молча ели за двоих, а Виссарион Порфирьевич изображал на своих чертах почтительное усердие и неисчерпаемую кротость. Слуга подал Вере Александровне телеграмму — это был ответ Усольцева на известие о помолвке дочери. Графиня упрямо морщилась пока дочь читала депешу.

— Что ж, когда он будет, твой голубчик? — спросила она тоном, в котором слышалась непреклонная, застарелая нелюбовь к зятю. — Или не говорит?

Она не получила ответа. Дверь растворилась, и лакей громко доложил: «Павел Алексеевич Грушнев».

III

Лица всех сидевших за столом мгновенно, как бы общим движением, обернулись в сторону дверей. А недобрые черные зрачки m-lle Готье впились в эти двери с каким-то холодным, почти хищным любопытством. По лицу Кити пробежал легкий румянец: она совсем не была взволнована ожиданием сейчас увидать жениха, но сознавала, что каждое ее слово, каждое движение станет предметом общего внимания, и вследствие этого чувствовала себя не совсем ловко. Глаза ее блеснули, однако, тихим, спокойным, хотя и радостным приветом навстречу входившему Павлу Алексеевичу. Он был среднего роста и среднего, тоже, сложения, не полон и не слишком худощав, и красивым нельзя было назвать его немного продолговатое лицо с большим прямым носом, полными ярко-красными губами и клином обстриженной коротковатой бородой. И все-таки, на лице этом и во всей его фигуре не было печати заурядности, хотя в его карих глазах с немного опущенными веками и не блестело ничего похожего на огонь, а только спокойно и ровно светилось счастливое настроение духа. Глаза эти, в которых читалась какая-то особенная, им свойственная, мягкая приветливость, и открытый выпуклый лоб, над которым уже редели короткие темно-русые волосы, сразу почему-то располагали в его пользу, невольно вызывая доверие. Зато видевшие его в первый раз не догадались бы по здоровому румянцу на его щеках и по мягкому беззаботному выражению рта, что это был сильно занятой человек, много работавший умственно. Они заметили бы одно только — некоторый оттенок робости, обыкновенно свойственный, по крайней мере, в женском обществе, так называемым серьезным людям, особенно когда природа их наградила близорукостью. Эта робость сказалась и теперь, когда он подходил к старшим дамам, на пути обменявшись с невестой быстрой улыбкой и коротким, но горячим пожатием руки. Никто, даже недоверчиво-зоркая m-lle Готье, не мог усомниться, что любит он Кити от всего сердца, искренно и горячо, и Кити, очевидно, платила ему тем же. Пока он почтительно целовал руку у старой графини и у будущей тещи, Кити, поднявшись с места, нетерпеливо следила за ним, выжидая, чтоб поскорее кончился обмен официальных приветствий и он весь принадлежал бы ей одной. «Ах, как скучно было дожидаться, и как не нужно все то, что с медленной сановитостью говорила бабушка». И Женя, понимавшая это не хуже сестры, смеялась про себя, покусывая нижнюю губу и стуча ножками по паркету. Бабушка, у которой слух отлично сохранился, тотчас заметила это и спросила, отчего она не может спокойно сидеть на месте.

— Vous ne voulez pas déjeuner avec nous, Paul?6Вы не пообедаете с нами, Поль? (франц.) — обратилась она затем к жениху и, увидав, что он покачал головой, объявила, что можно перейти в гостиную.

Все поднялись с мест.

— Посмотри, любезный друг, — громко заговорил граф, останавливая за локоть Павла Алексеевича, — посмотри, что я поднес сегодня Кити… Что, каково? — И он сунул ему в руку открытый футляр с серьгами. — А ты, кажется, мой милый, с пустыми руками?.. — добавил, не отличавшийся тактом, Вадим Александрович.

Краска слегка показалась на лице Грушнева. Он, точно, был с пустыми руками, хоть и знал очень хорошо, что обычай велит непременно делать невесте подарок в первый же день после помолвки. Но подносить ей какую-нибудь заурядную вещь, купленную у первого попавшегося бриллиантщика, ему не хотелось, и накануне он уже заказал медальон с подходящей надписью, в котором поместился его портрет. Медальон этот не мог быть готов раньше трех дней, и он объяснил это будущему дядюшке, сконфуженный тем, что в этот день, когда он весь исполнен такой чистой, высокой радости, ему надо извиниться в таких пустяках. Неодобрительное удивление он ясно читал тоже и в глазах бабушки. Но Кити, — он в этом не сомневался, — конечно, уж не посетует на него. А до мнения остальных ему не было дела.

Он подошел к невесте и долгим поцелуем прильнул к ее руке.

— Вы понимаете, Кити, — сказал он вполголоса, выходя с ней из столовой в большую залу, — что я не хотел вам принести сегодня, именно сегодня, что-нибудь такое, чем сотни глаз успели налюбоваться, пока оно было выставлено напоказ за витриной… Для меня такое счастье вам дать что-нибудь… и в первый раз, что я имею на то право, надо, чтоб это была вещь, сделанная нарочно для вас и в которую я вложил бы что-нибудь от себя — мой вкус, мои чувства… Вы понимаете?

Кити, очевидно, понимала. Ее взгляд, по крайней мере, светился так ярко и ласково, и красивые, почти классические, губы так мило вторили улыбке глаз. «Отчего он говорит таким мудреным языком? — думала она между тем про себя. — Ведь не мы первые жених и невеста. Отчего же не быть, как все?»

Но Павел Алексеевич именно не был «как все», и Кити он полюбил как раз за то, что в ней тоже угадывал что-то самобытное, что-то независимое от рабства условности.

— Как я бы хотел весь этот день провести с вами одной, — продолжал он, останавливаясь с нею в опустевшей зале.

Графиня прошла уже в гостиную вместе с француженкой и Женей; Виссарион Порфирьевич скромно исчез — ему давно было пора на службу; а Вера Александровна, сказав, что она устала и у нее болит голова, увела брата на свою половину.

— И мне бы этого очень хотелось, — живо ответила Кити.

— Только я ведь знаю, что этого никогда не будет, — улыбнулся Павел Алексеевич, — сейчас наедут гости, и, вместо разговора с вами, мне придется слушать эту ужасную трескотню.

— Для меня это будет так же скучно, как и для вас, — засмеялась Кити, — пусть это послужит вам утешением.

— Хорошо утешение! А вот прогуляться бы нам — погода сегодня такая чудесная. Иль уж никак нельзя?

— Кити! Поль! Что ж вы не идете? — послышался из гостиной немного резкий, хоть и тонкий голос бабушки.

В этот самый миг в передней раздался звонок.

Бабушка сидела на своем обычном месте в гостиной, — на маленькой, низкой кушетке, покрытой, как и вся прочая мебель, темно-лиловым шелком. Одной рукой она понюхивала одеколон из крошечного флакончика, а другой держала нож из слоновой кости, собираясь разрезывать лежавшую у нее на коленях книжку французского журнала. M-lle Готье сидела против нее на кресле и наматывала шерсть для какой-то работы.

— Ma chère enfant7Дитя мое (франц.). , — подозвала она Женю, смотревшую в окно на улицу, — будьте так добры, помогите мне немножко. — И она натянула шерсть на обе руки девушки.

— Вот так, вот так, отлично, — мягко твердила она, пока Женя стояла перед ней, нетерпеливо отбивая ножкой такт по ковру. Но едва прошли две минуты, она успела уже перепутать шерсть и кисловато замечала Жене, что странно, как это она не умеет держать руки спокойно, — это так ведь легко, и восьмилетняя девочка это сделала бы отлично.

— Ну, совсем не надо, коли так! — рассердилась Женя, бросая шерсть. — И на что вам шерсть наматывать, коли никакой работы вы не делаете?.. Вы целый день ведь ничего не делаете…

— Женя! — остановила ее графиня. — Девушка в твои годы должна…

— Quel caractère!8Каков характер! (франц.) — со своей стороны воскликнула француженка.

Но Женя и не думала выслушивать наставления.

— Бабушка, я к мама́ пойду, — объявила она и выбежала вон.

Вера Александровна была в своей маленькой гостиной, уютно и красиво убранной комнатке, выходящей на двор. Она громко разговаривала с братом, и на пути Женя расслышала ее последние слова: «Перестань, Вадим, довольно об этом, — слышишь, Женя идет. — Il ne faut pas parler de cela devant la petite…9Это не для детских ушей… (франц.) » Женя догадалась, что речь шла о деньгах. Вера Александровна для того только, и увела с собой брата, чтобы поговорить с ним о своих финансовых затруднениях. В это самое утро к ней пришло из Москвы письмо от мужа, пространно толковавшее об этих затруднениях, главным виновником которых был не кто иной, как сам Николай Иванович Усольцев. Графиня Дарья Михайловна оказывала дочери широкое гостеприимство и делала это охотно; но давать ей деньги, помогать ей расплачиваться за шалости мужа, как она выражалась, графиня упорно отказывалась. И Вера Александровна очень часто сидела без гроша среди окружавшей ее роскоши. А теперь, когда предстояло столько неотложных издержек, ее положение становилось безвыходным. Граф встретил, однако, ее горестное излияние лишь громким смехом. Он был очень добродушный человек, но к супружеским недочетам сестры никогда серьезно не относился.

«Ты просто дура, — говорил он ей не раз, — взяла бы своего благоверного в руки, а то помогаешь ему балетных танцовщиц содержать…»

И на этот раз он отвечал на ее просьбы в том же духе.

— Нет, уж извини, матушка, свою вечную песню ты мне лучше и не напевай. Подарков я Кити наделаю сколько угодно, а давать тебе деньги прямо на руки — ни-ни! Да и что ж ты воображаешь — у меня самого их очень много? Мамаша-то не особенно щедро раскошеливается.

— Вот уж не понимаю! — воскликнула Вера Александровна. — Тебе сорок лет с лишком, а все из-под мамашиной опеки не вышел! У тебя свое состояние есть, и очень большое, а все к ней бегаешь за денежками, точно мальчик… Ведь с твоих имений, Вадя, сто тысяч доходу без малого.

— А черт знает, сколько их там, я не считал. Ты знаешь мамашу — все держит в своих руках. Поди-ка сунься к ней — потребуй у нее папенькино наследство… Да и на что оно мне, коли правду сказать? Хватает ведь на меня.

— Да и не на одного тебя, Вадя, — не без ехидства заметила Вера Александровна, очень хорошо знавшая, куда девается большая часть братниных денег.

— Ну, уж про это мне лучше не напоминай… Так мне надоела эта женщина, так уж надоела…

— Развяжись с ней, — хладнокровно возразила ему сестра, — давно пора.

На это он ответил лишь пожатием плеч. Не только он не ощущал никакой страсти к женщине, с которой жил уже пятый год, но даже привязанности у него не было к ней. А между тем он был к ней прикован докучливыми узами привычки, и ему не хватало решимости их разорвать. В ту минуту, когда Женя вбежала в комнату матери, граф уже собирался заказать себе сани, чтобы поехать, как делал он это почти каждый день, к этой самой наскучившей ему женщине.

— Чего тебе надо, егоза? — встретил он влетевшую в комнату племянницу. — Там, небось, уж наехала целая стая кузин и принялась врать что есть мочи?

— Никого еще нет, — ответила Женя. — Да скучно сидеть втроем с бабушкой и m-lle Готье, оттого я и прибежала.

— А невеста с женихом где? — спросил граф.

— По зале расхаживают: у них есть о чем говорить.

— Ну, вдвоем их там долго не оставят, за это я ручаюсь, — засмеялся Вадим Александрович. — А теперь, мой друг, — обратился он к сестре, — мне ехать пора.

— Опять туда, — с укоризной во взгляде произнесла Вера Александровна.

— Туда…

— Нет, останься еще хоть на минуту. Пожалуйста, останься. Мы ведь не кончили еще…

Но не дожидаясь согласия брата (она и без того была уверена, что он останется), Вера Александровна сказала дочери, чтоб она велела ей докладывать, когда будут приезжать гости. Женя поняла, что ее хотят услать, и уже не возвращалась к матери. Она остановилась в столовой и, подойдя к окну, прижала к холодному стеклу свое личико. Недавно еще ясный день успел потускнеть: стал порошить снежок. И почему-то вдруг непонятная, тоскливая грусть подкралась к веселому сердечку Жени, и какое-то странное, незнакомое ей, чувство одиночества охватило ее… Она долго, полубессознательно, простояла так, пока вошедший лакей ее не обозвал.

— Евгения Николаевна, вас в гостиную просят: барышни Норовчатовы приехали.

IV

В гостиной уже давно шел прием. Едва вошли туда, послушные зову бабушки, Грушнев и Кити и графиня успела заметить внучке, что нельзя расхаживать по зале с женихом, когда сейчас будут гости, вошедший лакей доложил о приезде графа Ивана Семеновича Веретинского. Это был очень старый и очень важный генерал, наводивший на графиню, как и на всех своих знакомых, необыкновенную скуку, и тем не менее всеми принимавшийся с чрезвычайным почетом. Накануне у Дарьи Михайловны происходил фамильный обед, на котором было объявлено о помолвке, и весть об этом в тот же вечер разнеслась по городу.

— Просить, — сказала графиня.

— Я не понимаю, бабушка, что тут дурного? — живо сказала Кити. — Мы ведь не для гостей живем, а для себя, и нельзя же вечно быть на часах…

— Ах, моя милая, я всю свою жизнь была на часах, и, как видишь, в мои годы жива и здорова. Пока мы живем в обществе, мы в зависимости от него и должны исполнять свои обязанности перед ним. А с женихом ты натолковаться успеешь.

Кити хотела ответить, что именно теперь, в этот первый день ее новой жизни, у нее так много есть о чем говорить с Павлом Алексеевичем; но в зале уже раздавался сухой кашель и постукивание трости графа Ивана Семеновича.

— Je viens vous féliciter, ma chère10Я пришел поздравить вас, моя дорогая (франц.). , — громогласно, как все глуховатые люди, провозгласил старик, подходя к графине. — Je vois que je suis le premier… A mon âge on est toujours le premier à remplir son devoir11Я вижу, что я первый… В моем возрасте ты всегда первым исполняешь свой долг (франц.). .

И этот devoir он выполнил с образцовой галантностью старинного века, — с чувством поцеловал у невесты руку и приложил свои желтые усы к щеке Грушнева, который ему приходился дальним племянником.

— Charmante! Fraîche comme une rose!12Восхитительна! Свежа, как роза! (франц.) — любезно твердил он по адресу Кити, с трудом ковыляя к стоявшему возле графини креслу, на которое осторожно уселся, боясь, как бы не изменили ему ноги.

Графиня с поразительным самоотвержением поддерживала нелегкий разговор, во время которого приходилось выкрикивать каждое слово. Но Кити не давала себе труда отвечать на любезности старика. Она упорно смотрела на кончики своих башмаков, вполголоса перекидываясь с женихом быстрыми, короткими замечаниями. «Когда же кончится эта пытка?» — думали они оба, влюбленными глазами смотря украдкой друг на друга. Но пытка не обещала скоро кончиться. Граф пространно рассказывал про какой-то случай, бывший с ним на разводе двадцать лет назад, при покойном государе; потом он перешел к воспоминаниям про общую родню: генеалогию целого Петербурга он помнил до мельчайших подробностей вплоть до времен Павла Первого. Гости не съезжались, было еще рано. Наконец, приехали, одна за другой: две немолодые дамы — Анна Дмитриевна Скоморохина и графиня Елизавета Васильевна Вейсенберг, которую, несмотря на ее пятьдесят лет, все еще звали Лили, и злой язычок которой заставлял трепетать всех не приходившихся ей по нраву. Разговор стал общим, и теперь Кити и Павлу Алексеевичу поневоле пришлось в нем принять участие. Обе приехавшие дамы были известны своим умом, а между тем все, что говорилось, было до крайности плоско и скучно. Ни от чего так не глупеют люди, как от принужденного выражения несуществующих чувств; а когда, вдобавок, у двоих из этих людей есть настоящее чувство, которому не дают высказываться, немудрено, что общая беседа становится томительно натянутой. Обеим дамам непременно хотелось знать в точности, в какой именно день будет свадьба и куда молодые затем поедут, между тем как жених и невеста про это до сих пор и не думали. Чем-то нестерпимо навязчивым, каким-то грубым, назойливым прикосновением к нежной тайне их взаимного счастья казались эти расспросы Грушневу и Кити.

— Разумеется, из-под венца сейчас за границу? — сказала Лили. И что-то похожее на иронию слышалось в этом вопросе; графиня никогда не могла отделаться от свойственной ее голосу иронической нотки.

— Право, не знаю, — усталым тоном вымолвила Кити.

— Поезжайте в деревню, моя милая, непременно в деревню — это самое лучшее, — вмешалась г-жа Скоморохина, — весна, чудный воздух, соловьи поют…

— И снег тает, и такая грязь, что нигде ступить нельзя, — добавила графиня Лили, — а поедешь, экипаж сломаешь, прелестно!

— А вы находите лучше, — с живостью обратилась к ней Анна Дмитриевна, — посвящать кондуктору первые минуты своего счастья и оставлять воспоминания о нем в каком-нибудь вагоне?..

Так продолжали терзать Кити и ее жениха своею болтовней эти милые дамы.

— А это что у вас? Какая прелесть! — увидав на столике раскрытый футляр с блестевшими серьгами, — воскликнула г-жа Скоморохина. — Это он вам поднес, конечно?..

— Нет, это подарок дяди, — слегка вспыхнув, ответила девушка и тут же решила, что футляр она унесет и спрячет при первой возможности.

Графиня Вейсенберг, между тем, повела настоящую атаку на Павла Алексеевича, шутливо дразня его, как это он, такой серьезный и такой спокойный человек, вдруг решился сделать предложение, да к тому же одной из самых хорошеньких девушек Петербурга. Если бы Грушнев неожиданно совершил какое-нибудь преступление или какую-нибудь отчаянную глупость, графиня не могла бы осыпать его за это более едкими, хоть и мягко выраженными, укорами.

— И вы не боитесь последствий? — настаивала она. — И вы думаете, жена вам позволит оставаться серьезным человеком и прятаться, как улитка, в свою раковину?

— Нас будет двое в этой раковине, графиня, — возразил Грушнев.

— Для вас это, может быть, достаточно, но для нее… Надеюсь, Кити, вы не позволите своему мужу оставаться дикарем?..

— Да он совсем не дикарь, графиня, — заступилась за жениха Кити.

— Как? Он даже на моих средах редко бывает. Вы не находите странным, — обратилась графиня Лили к хозяйке дома, — что теперь мужчины, когда им под тридцать, совершенно перестают бывать в обществе?.. Il ne nous reste que des blancs-becs et des ramollis13У нас остались только молокососы и паралитики (франц.). .

К счастью, разговор этот сам собой прекратился с приездом новых гостей. Вошли двое молодых людей, военный и статский, оба делающие карьеру, и две барышни Норовчатовы, Соня и Зоя, кузины Усольцевых. Старый граф не без труда встал и раскланялся. Дарья Михайловна позвонила и велела позвать Женю: ей становилось не под силу занимать гостей. Кити помогала ей очень плохо. Как скоро Женя вошла, общество разбилось на два кружка. За большим круглым столом уместилась вся молодежь, в том числе жених с невестой и вошедший в гостиную, заодно с Женей, Дима Клубин, у которого был в руках большой букет из чайных роз для Кити. Молодые люди, делающие карьеру, сперва остались было при старших дамах, но, услыхав, как весело смеются за круглым столом, перекочевали туда один за другим.

Клубин преуморительно дразнил всех присутствующих, начиная с младшей барышни Наровчатовой (он говорил ей, что следит за нею зорко вот уже целый месяц и на днях сообщит ей сделанные на ее счет открытия) и кончая самою невестой, которой он предрекал в близком будущем всякие бедствия.

— Вы думаете, Екатерина Николаевна, вам дадут быть счастливой?.. И, главное, позволят делать что вздумается?.. Неужели вы не знаете, что с того самого дня, как вы стали невестой, каждая минута вашего времени принадлежит всем, только не вам? — И он доказал ей, как дважды два четыре, что все дни у нее будут разобраны по частям — родней, подругами и, прежде всего, разумеется, портнихами; всего меньше, конечно, останется на долю жениха. — Вы оглянуться не успеете, как наступит день свадьбы.

— Зато счастье будет после, — вмешалась старшая Норовчатова, Соня, невысокая брюнетка, с птичьим носом и совсем круглыми глазами.

— Ну, это еще бабушка надвое сказала, — продолжал смеяться Дима.

— Да как вы смеете это говорить, Клубин? Кто вам позволил? — отрезала младшая Норовчатова, необыкновенно бойкая девушка, очень похожая на сестру и, в то же время, совсем на нее не похожая, так как, вместо кислого выражения, ее заостренный носик придавал ей выражение задорное, а живые, черные глазки так и прыгали.

— Знаете, чья участь в данном случае мне всего кажется завиднее? — не обращая внимания на эту нотацию, заговорил опять Клубин. — Участь m-lle Жени. Ее прямо в большие произведут. Жених сестры ей будет каждый день приносить конфекты, и нет-нет кто-нибудь в нее даже влюбится. Не смотрите на меня так сердито, Евгения Николаевна, вы совсем ведь не сердитесь и очень хорошо знаете, что это так.

Женя в самом деле не сердилась и даже не покраснела. В нее влюблялись уже раз пять — двое пажей, один моряк и два лицеиста! Но так как это был совершенный вздор, Женя ничуть не смущалась когда ей про это напоминали, чувствуя себя неизмеримо выше своих поклонников. А перед Клубиным она ничуть не робела — такова была уже его судьба, что ни одна девушка, даже не совсем взрослая, не относилась к нему серьезно. Женя и не подозревала, что Клубину она сильно нравится. А Кити между тем не менее страдала от этой легкой трескотни, как перед тем, от непрошеного участия в ее судьбе графини Вейсенберг и госпожи Скоморохиной. И то, и другое было нарушением того внутреннего тихого священнодействия, которое, так думала она, в ней совершалось в этот день. Ей странным казалось, что она могла находить милым, забавным этого несносного балагура Клубина.

Наконец, ей удалось оторваться от этих жужжавших вокруг нее ненужных, почти оскорбительных, речей. Графиня Лили и Анна Дмитриевна встали, и надо было их проводить до передней, а бабушка этого не делала ни для кого, за исключением одной только старой княгини Беломорской-Белоконской. Кити прошла с ними в залу. Павел Алексеевич последовал за ней.

И вот, наконец, они вдвоем, на свободе. Им теперь можно будет разговориться о том, что одно только занимает их обоих в этот день. Но их и тут не оставили в покое. Едва вышли они из залы в столовую, надеясь, что хоть на миг забудут о них бабушка и гости, как послышался мягкий шелест шелкового платья, и Вера Александровна, переодетая с головы до ног, показалась на пороге.

— Что это, Кити? — воскликнула она. — Мы должны сейчас ехать, а ты здесь, и не одета! Я только загляну на минуту в гостиную, и мы поедем.

Вера Александровна необыкновенно помолодела, благодаря своему нарядному платью, и, надо ей отдать справедливость, помолодела безо всякой помощи искусственных средств. Ее увядшие, но все еще тонкие, изящные черты очень выигрывали, когда она старательно одевалась. Она в высшей степени обладала тем, что французы называют «la ligne»14фигура, силуэт (франц.). . Несмотря на свою невеселую, бесцветную жизнь, на супружеские невзгоды и денежные затруднения, Вера Александровна осталась светскою женщиной с головы до ног. Ей стоило показаться в обществе, и, как боевой конь, услыхавший трубу, она сильно возрождалась, и блеск оживления снова приливал к ее усталым чертам.

Кити не тронулась с места и только немою улыбкой отвечала матери. Она привыкла совсем не бояться Веры Александровны. Ей просто смешным казалось, что в этот день ей то и дело напоминают про разные обязанности, в ее глазах не имевшие никакого значения.

— Что ж, Кити, ты разве не слышишь? — мягко, почти беспомощно, повторила свое увещание г-жа Усольцева. — Пожалуйста, не заставляй себя ждать. Павел Алексеевич, я к вам обращаюсь: вы человек серьезный и рассудительный — объясните ей, что это непременно надо.

— Так уж непременно надо сейчас ехать к тетушке Бартасовой и княгине Беломорской?

— Да, да, а потом в магазины… непременно, непременно надо, — суетливо повторила Вера Александровна и плавными, легкими шагами направилась в гостиную. Грушнев и Кити рассмеялись ей вслед.

— Мамаша уж непременно там просидит с полчаса; стало быть, время есть.

И не думая переодеваться, она принялась ходить под руку с женихом взад и вперед по столовой. С самой той минуты, как он сделал ей предложение, они теперь впервые оставались с глазу на глаз. И так много, так много они имели друг другу сказать… Но как раз от того, что был у них такой избыток мыслей и чувств, что все широкое будущее принадлежало им, они не знали, на чем остановиться в этой яркой картине так улыбавшейся им жизни. И заговорили они совсем не про то, что надо было, а только обменивались самыми короткими заурядными обрывками фраз. Но разве это было не все равно? Разве главное заключалось не в том, что каждому из них было так хорошо слушать другого?..

Павел Алексеевич только что собирался рассказать ей, как это ему в первый раз пришла мысль на ней жениться. И хотя Кити знала это, может быть, лучше его самого, ее радовало услышать рассказ про впечатление, произведенное ею на этого серьезного и, как все его считали, холодного человека. Счастливый румянец заалел на слегка опущенном личике молодой девушки… Но вот из зала послышались чьи-то шаги, — кто-то, должно быть, уходил. Часы на камине пробили раз. Кити встрепенулась.

— Как! Неужели половина пятого? — Она взглянула на свои часики и ахнула: «Да они в самом деле не успеют побывать везде, где надо…» — Ну, теперь мне пора, — воскликнула она, — мама сейчас придет. После обеда мы опять поговорим: чужих не будет, и мы найдем случай остаться вместе.

Она пожала ему руку, улыбнувшись ему влюбленными глазами, и выпорхнула вон. А у него что-то странное на миг защемило в груди, что-то не похожее на чувство нетерпения, испытанное там, в гостиной, у бабушки, когда ему довелось слушать нелепую болтовню чужих, равнодушных людей. Это было, однако, что-то едва заметное, едва лишь зарябившее светлую гладь его праздничного настроения, в котором, как солнце в озере летом, отражалось безоблачное счастье этого радостного дня.

И вдруг он спросил себя, продолжая расхаживать в столовой уже без Кити. Как, в самом деле, все это случилось?.. Когда в первый раз запала к нему на ум и на сердце мысль о женитьбе? В сущности, он этого положительно и сказать не мог бы, — до того неожиданно, почти бессознательно, совершилась перемена в его жизни… Да, он, серьезный и положительный человек, привыкший держать себя в руках и твердо идти по намеченной дороге, и не знал совсем, как постепенно овладел его воображением образ этой блестящей девушки, окруженной таким всеобщим поклонением и перед которой он немножко робел, на первых порах их знакомства… Павел Алексеевич всегда немного робел перед светскими женщинами, инстинктивно чувствуя внутреннюю рознь между их суетным миром и своими наклонностями. Сперва Кити ему даже не нравилась вовсе. Весь дом графини Дарьи Михайловны, где с утра до вечера дым стоял коромыслом и все кружилось в каком-то чаду, весь склад этого дома претил его натуре, прежде всего любившей уравновешенность и порядок. Но мало-помалу он стал мысленно выделять Кити из окружавшей ее среды. Два-три замечания, сделанные ею в его присутствии и так ясно говорившие о прямоте характера и разумном понимании жизни, разом стерли первое невыгодное впечатление; встречаясь с ним все чаще, она дала ему случай убедиться, что и сердце у нее золотое, что первый необдуманный порыв бессознательно влечет ее к добру. А когда он заметил, что эта избалованная девушка дарит ему столько внимания, словно даже выделяет его из прочих, он понемногу стал высказываться перед нею все полнее и откровеннее, совсем откинув свою первоначальную робость. И все-таки, хоть весь его не сложный и не длинный роман до мельчайшей подробности был перед ним как открытая книга, он определить не мог, с какого дня, с какой минуты решение в нем сказалось и он без колебаний выбрал ее спутницей на всю жизнь…

Это было в театре, в ложе ее матери, в короткий миг, когда они во время антракта остались втроем и Вера Александровна усердно рассматривала в бинокль чей-то поразивший ее туалет. Он наклонился к ней и сделал вполголоса какое-то замечание насчет постановки шедшей тогда оперы. Но голос его звучал совсем не так, как всегда, и в глазах, тоже, как в этом голосе, были тревога и мольба… И в ответ она улыбнулась ему с такой ободряющей лаской, что потом до самого конца представления они уже не переставали говорить вдвоем, не слушая музыки и не обращая внимания на посторонних… Все это Павел Алексеевич помнил отчетливо. Он не знал только, как знала это Кити, что как раз тогда они обменялись первым невысказанным обещанием, и Кити уже не сомневалась более, что скоро, очень скоро Павел Алексеевич сделает ей предложение. Когда-нибудь она ему расскажет все это, но теперь, теперь еще нельзя. И Павел Алексеевич продолжал с наслаждением перебирать недавние воспоминания, с каждым новым из маленьких случаев, приходивших ему на память, все сильнее, все радостнее убеждаясь, что за прелесть эта девушка, позволившая ему заглянуть в ее нетронутую душу, где скрывалось так много такого, чего и не подозревали другие…

Теперь, вплоть до обеда, Павлу Алексеевичу делать было нечего в доме графини, и он вышел в переднюю, чтобы спуститься вниз. Впрочем, что-нибудь «делать» в этот день или просто к кому-нибудь поехать было решительно невозможно. Его просто тянуло на свежий воздух.

На площадке лестницы он наткнулся на целое общество. Тут была Женя, провожавшая барышень Норовчатовых, и Дима Клубин. Все остановились на миг, да так и застряли тут, болтая всякий вздор. Грушнева задержали, спрашивая куда он торопится.

— Никуда! — услыхав его ответ, воскликнул Дима. — Вот счастливый человек! Никуда!.. И в такой еще высокоторжественный для него день! А ведь подумаешь — мне еще в четыре места надо… конечно, не поспею.

— Вечно куда-нибудь вам надо, — стала дразнить его младшая Норовчатова, — а в сущности, вы самый незанятый человек в Петербурге.

— Вот и ошибаетесь. Это только дамы воображают, что все, кто охотно с ними время проводит, ничего иного не делают.

В эту минуту рослый лакей, в меховой ливрее и серых штиблетах, выбежал на лестницу и бросился вниз, спрашивая: готова ли карета?

— Это Вера Александровна с вашей сестрой выезжать собираются, — обратился Клубин к Жене. — Тоже, видите, обязанности, и какие еще — родню да магазины объездить, просто ужасно! А ведь надо, что и говорить.

— В нашем доме, — рассмеялась Женя, — это словечко «надо» с утра до вечера слышишь. А мне так и хочется, как только об этом напоминают, непременно сделать что-нибудь другое.

— Ну а я все-таки уверен, что как только мы уедем, вы тоже приметесь за какую-нибудь обязанность, Евгения Николаевна.

— Как же, буду венгерскую рапсодию Листа разучивать.

В дверях передней показались Вера Александровна и Кити, обе в нарядных шляпах и бархатных ротондах.

— Торопитесь, Вера Александровна, торопитесь, — сказал Клубин, смеясь и провожая обеих дам по лестнице, — вам и так к обеду не поспеть ни за что.

Вера Александровна и без того торопилась ужасно, вследствие чего и позабыла на туалетном столике портмоне, за которым лакей был послан наверх.

Барышни Норовчатовы тотчас поспешили проститься и, торопясь не менее Веры Александровны, сбежали по ступенькам лестницы. Грушнев и Женя остались на площадке одни и почему-то, посмотрев друг другу в глаза, они оба рассмеялись: им в голову пришла одна и та же мысль, — мысль о том, сколько у людей времени и сил уходит на мнимые обязанности.

— Ну что, Женя, — спросил он, — станете разучивать Листа?.. Ну, вот видите — на поверку и выходит, что я здесь единственный человек, которому делать решительно нечего.

Она побежала наверх во второй этаж, где была ее комната, и долго еще доносился оттуда ее звонкий смех.

V

Разумеется, Вера Александровна опоздала к обеду, и бабушка встретила ее довольно кислым замечанием, что прежде, в ее время, никогда не опаздывали. Но услыхав от Кити, где они были, в особенности увидав оживленный блеск удовольствия в ее глазах, графиня тотчас смягчилась. Они ведь успели побывать у двух старых теток, в том числе у княгини Беломорской, единственной женщины в Петербурге, которую Дарья Михайловна почитала выше себя, и затем съездить в три магазина. Это было в самом деле очень важно, и ради этого можно было опоздать. «Только в другой раз, Кити, — сказала графиня, — ты не уходи, как давеча из гостиной со своим женихом, когда гости. Cela ne se fait pas…15Так не поступают… (франц.) Ну, a теперь пойдемте обедать». И она лишний раз поцеловала Кити, нагнувшуюся к ней своим розовым, свежим личиком.

Кити, в самом деле, глядела еще более сияющей, чем утром. Старая княгиня Беломорская приняла ее так любезно и столько лестного ей наговорила. Потом они с мама выбрали такие чудные вещи для приданого. Кити взглянула на жениха, как бы ища в нем сочувствия и в то же время как бы извиняясь перед ним за то, что ее занимают такие пустяки. Но что бы ни сказала и ни сделала Кити в этот день, Павел Алексеевич все нашел бы прелестным. Он готов был даже признать важность сделанного княгине Беломорской визита, хотя в другой раз не воздержался бы, чего доброго, от насмешливого замечания, или, по крайней мере, от улыбки. Ведь главное то, что он сидит теперь рядом с нею, и каждый раз, что оборачивается в ее сторону, их глаза непременно встречаются. И что это были за дивные, за солнечные глаза! И какой очаровательной музыкой отзывается во всем его существе каждое сказанное ею слово… А потом, когда обед кончится, будет еще лучше. Они уйдут куда-нибудь подальше от строгих глаз бабушки и досыта наговорятся обо всем том, чего до сих пор едва успели коснуться, так увлекал их с собою весь день этот вихрь ненужных обязанностей. И теперь, за обедом, хоть они и сидят рядом и заняты исключительно друг другом, все-таки они хоть слегка чувствуют над собою давление обычного церемониала, которым держится весь бабушкин дом. Он чувствуется, этот церемониал, во всем, что говорится за столом, в очевидной неискренности Веры Александровны перед матерью, которой она не перестает бояться, во лживой угодливости француженки, которой так противоречат ее жесткие глаза, и в притворном внимании, с которым все слушают рассказы бабушки о былом времени, ее строгие суждения о настоящем. Торжественность видна даже и в том, как старый буфетчик Никита разносит и подает блюда. Двое только из присутствующих не подчиняются этому церемониалу — Женя и граф. Но Женю, каждый раз, что она начинает повесничать, тотчас останавливают то бабушка, то Miss Fox. А граф — его, правда, никто остановить не смеет: он даже перед матерью на особых правах, и грузный его смех свободно разливается над столом, когда он только что отпустил какую-нибудь грубоватую остроту — о Боже мой, как тяжело и неприятно для Павла Алексеевича и для Кити выслушивать его тупые шутки, не раз обращенные прямо к ним. Графу Вадиму Александровичу как будто казалось, что помолвка племянницы совершенно законный повод к игривым двусмысленностям.

Наконец, длинный обед кончился. Перешли опять в гостиную; подали кофе. И жених с невестой уж собирались улучить минуту, как бы выскользнуть незаметно, но бабушка их и тут не отпустила. Придав себе еще больше торжественности, она кашлянула раза два, давая понять француженке и Miss Fox, что они могут удалиться. Затем Женя была отослана уже без всяких церемоний, а граф вышел сам выкурить сигару у себя наверху.

— Мне надо с вами переговорить, мои милые, — она сказала: mes chers enfants16мои дорогие дети (франц.). , — поговорить о том, что всего важнее, хотя вы, может быть, и не думаете об этом совсем.

Павел Алексеевич и Кити переглянулись. Ясно было, что пойдут разговоры о денежных вопросах.

— Вы знаете Paul, что у моей внучки приданого нет, потому что ее отцу угодно было растратить и свое и женино состояние…

Вера Александровна посмотрела на бабушку умоляющим взглядом, но графиня, в ответ на это, холодно сказала:

— Что ж, мой друг?.. Скрывать здесь нечего… Paul должен это знать. Il est maintenant de la famille…17Он теперь семья… (франц.) Итак, — обратилась она опять к Грушневу, — у вашей невесты приданого нет…

Павел Алексеевич сделал было движение рукой, как бы с тем, чтоб устранить этот вопрос, но бабушка настояла на своем.

— Пожалуйста, не возражайте, мой милый. Воздухом жить нельзя, и Кити совсем не так воспитана, чтобы самой мыть белье и покупать в лавке провизию.

Кити от одной этой мысли рассмеялась грудным смехом. Но бабушка и ее остановила:

— Тут ничего смешного нет, мой друг. Ты моя внучка и должна иметь, чем жить, тем более, что и твой жених не богат. Я знаю, Paul, вы моей дочери сказали все с полной откровенностью, это делает вам честь. У вас всего семь тысяч в год — et pas d’espérances18 и никаких надежд (франц.). .

Бабушка, сказав это, постучала костлявыми пальцами по мраморному столу и затем продолжала:

— Вы, конечно, со временем будете получать большое жалованье, но, во-первых, надо всегда быть независимым — c’est la seule maniéré de ne pas devenir tchinovnik19это единственный путь не превратится в чиновника (франц.). — и поэтому я хочу Кити обеспечить. Я ей даю Гунцево — то самое имение, куда прошлым летом вы приезжали, Paul. Оно принадлежит сыну, но это ничего: я с ним поговорила, он согласен.

Разговор между графиней и Вадимом Александровичем происходил перед самым обедом. Он длился очень недолго. Граф не дорожил ни одним из своих имений, которыми и не управлял вовсе. Ему одно было нужно, — известная сумма денег, и он даже хорошенько не знал, сколько именно, так как счетов никогда не вел.

— Ты довольна, Кити? — продолжала бабушка. — Ты, кажется, Гунцево любишь.

Кити принялась целовать у бабушки руку в знак благодарности, но графиня ее остановила, шутя.

— Ты дядю благодари, а не меня, — твердила она, хотя было совершенно очевидно, что это говорилось только для формы, и бабушка вполне сознавала, что все права на благодарность принадлежат ей.

— Гунцево не золотое дно, конечно, но все-таки, я думаю, у вас будет чем жить, разумеется, если вы останетесь благоразумными. На этот счет я на вас рассчитываю, Paul.

Все это говорилось с очевидным намерением обрадовать внучку и ее жениха и вызвать в них горячие чувства благодарности. Но Кити, хотя и целовала руку, ощущала не радость, а что-то скорее похожее на стыд. Про Грушнева и говорить нечего: для него это была настоящая пытка, и он даже не давал себе труда скрывать этого. Неподвижный и немой, он нетерпеливо ждал, пока выльется весь этот поток хвастливой бабушкиной щедрости.

— Со временем вы будете богаты, — продолжала, между тем, графиня, не совсем довольная произведенным впечатлением. — Вадиму поздно жениться, и после все тебе, Кити, и твоей сестре останется, и твой старший сын графом Ардашевым будет…

Тут Павел Алексеевич не вытерпел и позволил себе нечто совсем неслыханное: он перебил Дарью Михайловну.

— Графиня, — сухо отрезал он, вставая, — я ни о чужих титулах, ни о чужих состояниях для своих будущих детей не мечтаю, и невеста моя, надеюсь, тоже. Я не скрыл от нее и от Веры Александровны, что мои средства ограничены, но исключительно на эти средства я рассчитывал, чтобы жить. И если они мне дали согласие, они, вероятно, на этот счет одного мнения со мной.

Бледное лицо Павла Алексеевича, пока он говорил это, залилось румянцем. И глазами он искал взгляда невесты, но Кити смотрела не на него, а на бабушку, немного испуганная выходкой жениха. Не меньший испуг читался на лице Веры Александровны. Но бабушка всех их удивила: она, по-видимому, нисколько не рассердилась и только чуть-чуть насмешливо ответила, ударяя ногтями по крышке табакерки: ta, ta, ta, mon cher, comme vous y allez! Un vrai jeune premier de théâtre!20та, та, та, мой дорогой, как говорит! Настоящий жен-премьер ( актерское амплуа: первый любовник)! (франц.) Ну хорошо, хорошо, я понимаю, что для вас теперь деньги ровно ничего не значат. Когда-нибудь вы на это посмотрите иначе, и тогда меня поблагодарите.

Бабушка терпеть не могла семейных сцен и хорошо умела от них увертываться, никогда притом не жертвуя своим достоинством. Она тотчас поняла, что дальнейший разговор с Кити и Грушневым может быть только натянутым, и сочла за благо милостиво отпустить их.

— Я вижу, — объявила она с кисло-сладкой улыбкой, — вам обоим здесь не сидится. Подите же потолкуйте вдвоем… Je vous rends la liberté21Я возвращаю вам свободу (франц.). .

Жених и невеста, разумеется, не замедлили этим воспользоваться. За весь день это была у них первая свободная минута. И едва они переступили за порог гостиной, глаза их встретились и разом вспыхнули лучом счастья. У Грушнева только к этому радостному чувству примешивалось иное сознание — что он нечаянно попал в школьники, которого могут подозвать и заставить посидеть со старшими, а потом отпустят на волю, когда вздумается. Но он и от этой роли был не прочь, лишь бы, в награду за послушание, ему позволили подольше остаться вдвоем с Кити.

— Пойдемте в гостиную, мама, — сказала она, проходя по длинной, слабо освещенной зале, — там нас оставят в покое.

— Вам, я думаю, — миг спустя начал Павел Алексеевич, — так же было тяжело все это выслушивать, как и мне… Я не понимаю: ваша бабушка такая умная женщина, имеет столько такту, и она все-таки не догадывается, что говорить об этих вещах, и говорить сегодня, не следовало бы…

— Ах, — примирительно воскликнула Кити, — бабушка думала меня порадовать: она ведь знает, что я так люблю Гунцево! Бабушка ведь такая добрая.

— В самом деле?.. — улыбнулся в ответ Павел Алексеевич: у него было на этот счет особое мнение.

— Не правда ли, здесь очень мило?

Кити, говоря это, уселась на круглое низкое кресло в гостиной Веры Александровны и оглянулась на веселую комнату, где стоявшая в углу лампа с розовым абажуром разливала мягкий полусвет. Вся мебель здесь была низкая и обитая разноцветным шелком.

— Нас здесь оставят в покое, конечно, пока не наедут гости.

— А гости непременно наедут?.. — садясь тоже, засмеялся Грушнев. — И непременно тоже нас туда потребуют?..

— Что делать! Надо, — нежась в кресле, проговорила Кити, улыбаясь глазами.

— Вы это «надо» сказали совсем как бабушка…

— Ах, в сущности, я ведь бабушки совсем не боюсь: можно с ней ладить отлично; и когда мне чего-нибудь не хочется сделать, я всегда настою на своем. Она ведь в самом деле очень добрая. Вы, кажется, не верите?.. Вот и это, что она сейчас говорила — это все из любви ко мне. Она ведь воображает, что я ничего не понимаю в хозяйстве — вот как мама, например, — и очень тревожится за меня и за мое будущее. А на самом деле я ужасно практична и отлично знаю деньгам счет. Пожалуй, я даже гораздо практичнее вас — вот вы увидите. Знаете, кстати, что мне бабушка говорила вчера? Она хочет, чтобы будущую зиму мы жили здесь у нее и отдает нам весь верхний этаж — видите, какая она добрая.

— Может быть, Кити, — опуская глаза, возразил Павел Алексеевич. — Только, признаюсь, мне бы этого очень не хотелось… На что нам эта роскошь, при наших маленьких средствах? И жить, к тому же, в чужом доме…

— Ах, какой же это чужой дом, когда я здесь почти выросла?.. Впрочем, — поспешила она добавить, заметив не совсем довольное выражение на лице жениха, — все, конечно, будет, как вы захотите.

И Кити пустилась не то, чтобы робко — в ней робости не было совсем — а скорее осторожно развивать свои довольно-таки смутные планы на будущее, в которых одно только было совершенно ясно — полное убеждение, что отказывать себе почти ни в чем не придется. Но так как она говорила все это, как бы не переставая испрашивать согласие жениха и стараясь вызвать его сочувствие, выходило это у нее очень мило и наивно, хоть в сущности эту наивность давно успели вышколить и отшлифовать три года, проведенные в петербургском свете. И Павел Алексеевич, в свою очередь, с такой же уступчивостью излагал урывками перед невестой свои взгляды на жизнь, в которой его прежде всего привлекали умственные интересы и где дом и жена являлись как теплый, прелестный уголок, куда он доверчиво приносил бы все свои мысли и заботы, зная, что он тут найдет и верную пристань, и постоянное участие. И оба они, говоря все это, вовсе не замечали, как сильно расходятся их вкусы, не замечали оттого, что главное для обоих была взаимная любовь и что слушали они друг друга влюбленными ушами, пересказывавшими на иной лад все, что говорили они оба. Им казалось, что в этот вечер они в первый раз совсем искренно высказываются друг перед другом, освободясь, наконец, от стеснений, какие налагали на них условия света. А на самом деле они лгали оба теперь, как и прежде, только лгали бессознательно, высказывая друг другу лишь тот уголок своей души, который мог найти отклик в уме и сердце другого. Это была такая же инстинктивная ложь, какая всегда бывает в желании любой женщины — одеваться к лицу. Кити ни минуты не переставала бессознательно кокетничать перед женихом, стараясь понравиться ему не только внешностью — каждым движением, каждой улыбкой — но и духовным своим, внутренним существом. И серьезный Павел Алексеевич, сам того не подозревая, кокетничал тоже с невестой, чистосердечно восхищаясь всем, что бы ни делала она и ни говорила. В ней пока для него все сливалось в один прелестный образ, в котором и недостатки, если он даже и заметил бы их, были не менее дороги ему, чем ее чистый профиль, ее грациозный стан и тонкий серебристый смех, — этот симпатичный грудной смех, приводивший всех молодых людей в восторг от ее ума. И Павел Алексеевич твердо верил, что Кити в самом деле будет находить великое удовольствие, разделяя с ним его любимые занятия, потому что ее личико разгоралось таким оживлением, когда он рисовал перед ней их жизнь вдвоем, и все то, что прочтут они вместе, весь тот мир искусства и поэзии, который он для нее раскроет. И Кити воображала, что ее в самом деле живо заинтересует этот мир, воображала потому, что некогда она с таким воодушевлением прочла «Евгения Онегина» и гейневский «Buch der Lieder», и так любит она прослушать не только хорошо спетую оперу, но порой и симфонический концерт. «Ах, как это будет чудесно!» — не раз повторяла она, внимая речам жениха, с широко раскрытыми глазами. Немудрено, что через какой-нибудь час они оба думали, будто сблизились теперь совсем и поняли друг друга вполне. И если бы кто-нибудь, подслушав их разговор, сказал им, что каждый по-прежнему остался для другого книгой о семи печатях, они дружно осмеяли бы такого недальновидного скептика.

Незаметно они перешли уже на «ты» — Кити даже не довелось на это дать согласие: она только довольно еще долго продолжала сбиваться на «вы», но мало-помалу и она отвыкла от этого церемонного местоимения. И когда Павел Алексеевич, в пылу смеха и болтовни, стал целовать у нее не одни только руки, но и глаза, губы и это прелестное местечко на висках, где непослушно дрожали мелкие завитки ее волос, она противилась только для виду, и то слабо, очень слабо противилась…

— M-lle Kitty, — послышался вдруг за дверями голос француженки, — est-il permis d’entrer?22Мадемуазель Кити, могу я войти? (франц.)

— Войдите, разумеется, войдите, — поспешила ответить Кити. Она знала очень хорошо, что m-lle Готье, ненавидящая общей ненавистью все молодое и красивое, в том числе и ее, готова наплести на нее всякую небывальщину, если только она выкажет малейший признак замешательства или нерешительности. Двусмысленная улыбка, в самом деле, блуждала по бледным сухим губам француженки, когда она вошла, объявляя, что бабушка зовет ее в гостиную, потому что съехались гости.

— И вы думаете, милая m-lle Готье, непременно надо идти? — вкрадчиво спросила Кити, лениво потягиваясь в кресле.

— Это уж как вам будет угодно, — скороговоркой ответила француженка.

— Кити, останемся здесь еще, — упрашивал ее жених. — Неужели тебе не скучно сидеть с гостями?

— Ah! Vous vous tutoyez déjà!23Ах! Вы уже на «ты»! (франц.) — захихикала m-lle Готье.

— Скажите, что мы сейчас придем, — решила Кити, хотевшая на этот раз выказать самостоятельность. Француженка ушла. Прерванная беседа молодых людей возобновилась, все такая же задушевная и оживленная. Не прошло, однако, и четверти часа как молодая девушка, словно опомнившись, вдруг остановилась среди недоконченного рассказа о каком-то маленьком событии из своей девической жизни, одном из тех ничего не значащих событий, которые лишь для влюбленных исполнены высокого, таинственного смысла, и сказала жениху, поднимаясь с места:

— Ну а теперь, Поль, я думаю, пора… Надо ведь все-таки идти.

— Опять «надо», опять это любимое словечко, — улыбнулся Павел Алексеевич.

— Надо, во всяком случае, не сердить бабушку, — уступчиво добавила Кити. И столько было очарования в ее обращенном на жениха взгляде, что Грушнев и не думал рассердиться.

У графини между тем собралось довольно много гостей, как это бывало, впрочем, каждый вечер. Сама Дарья Михайловна играла в карты с тремя господами почтенных, но далеко не преклонных лет: настоящих стариков она терпеть не могла, потому что они слишком ей напоминали про собственный возраст. Один из них был посланник какой-то мелкой державы, чуть не двадцать лет представлявший ее в Петербурге. Другие два — кандидаты в государственные люди, едва было не попавшие на самый верх, но свихнувшиеся на пути. Игра шла неторопливо и чинно, не мешая такой же неторопливой беседе: графиня за картами не допускала никаких споров. Судя по равнодушным лицам играющих, можно было подумать, что они только обряд совершают, сдавая карты и делая отметки мелком.

За другим столом у Веры Александровны была своя партия, более молодая и шумная. Здесь разрешалось курить, смеяться и спорить. Ее партнеры были самые интимные завсегдатаи дома графини, которым сама природа велела быть нахлебниками, наградив каждого из них каким-нибудь крошечным талантиком и необыкновенно податливым нравом: один был немножко музыкант, другой экспромтом мог сочинить четверостишие, третий карикатуры рисовал недурно, и все они, в благодарность за гостеприимство, усердно смешили хозяев тех домов, где обедали.

Из другой комнаты, сквозь открытые двери, слышались молодые голоса. Там за круглым столом, где m-lle Готье разливала чай, около Жени собралось юное поколение, все больше из родни Усольцевых.

Появление жениха и невесты приостановило игру. Грушневу и Кити пришлось лишний раз пройти сквозь строй комплиментов и пожеланий, а все три нахлебника, точно сговорившись, даже привезли Кити по коробке конфект. И едва было покончено с этими приветствиями, в дверях показалась молодая дама, Варвара Сергеевна, или, как ее звали, Вава Масальская, необыкновенно подвижная, оживленная маленькая особа, почему-то всегда выказывавшая Кити порывистую нежность.

Она так и набросилась на нее с восторженными поздравлениями и, овладев ею, тотчас увела в соседнюю комнату и усадила с собою на кушетку. Тут опять посыпались на невесту шумные поздравления, и госпоже Масальской не удалось выведать у предмета своего обожания, как все было, потому что ее любопытные расспросы потонули в общем хоре восклицаний и выражений сочувствия. Кити невозмутимо выслушивала эти ликования, входя как нельзя лучше в свою роль счастливой невесты! Но Павлу Алексеевичу это выставление напоказ их обоюдного счастья, которое все эти совершенно равнодушные к нему люди считали себя в праве делать как бы общим достоянием, казалось назойливым вторжением в его душевный мир, — этот мир тонких, неприкосновенных ощущений, в который ему хотелось бы замкнуться только с одной Кити. И вдруг это общество, к которому он так давно привык, эти люди, с которыми он встречался так часто, опротивели ему как-то разом, и чувство враждебности к ним почему-то охватило его. А когда и его не оставили в покое, так как Вава Масальская, отчаявшись в возможности хорошенько расспросить Кити, принялась засыпать его вопросами, что-то почти похожее на страдание выразилось на его лице. «Зачем это? Зачем, — говорил он себе, — вся эта ложь мнимого сочувствия, эта необходимость выставлять себя напоказ и с первого же дня, чуть ли не с первой минуты новой для нас обоих жизни?..» У него были, впрочем, веские причины недолюбливать в особенности госпожу Масальскую. Томительное нетерпение, должно быть, так ясно читалось на его лице, что Женя, когда стали разъезжаться и комната опустела, неожиданно спросила у него, оставшись с ним на миг вдвоем:

— Ах, Павел Алексеевич, что это с вами? Как вы смотрите странно… Право, совсем даже не женихом глядите…

Он только улыбнулся в ответ. Шестнадцатилетняя Женя не могла ведь понять, что происходило у него на сердце. И пожелав ей доброй ночи, он простился с невестой до завтрашнего дня и поспешил спуститься вниз. А внизу его опять поджидала официальная сторона его счастья: швейцар, бросившийся подавать ему шубу, и двое лакеев, выбежавших чтобы позвать извозчика, смотрели на него с такими торжественно-подобострастными лицами, что и для этих людей он был, очевидно, предметом любопытных наблюдений, главным лицом совершающегося в доме события. Он вспомнил, кстати, что сегодня он ничего не дал прислуге, а ведь обычай в таких случаях делает щедрость обязательной. Он достал из кармана бумажник и выполнил обычай. Но, делая это, он опять почувствовал, что его словно царапнуло что-то не совсем приятным образом. Конечно, это были сущие пустяки, но была как раз неприятна обязательность этих пустяков, обязательность всего, что он проделывал весь этот день, этих подарков, которых от него ждут, как исполнения какого-то долга, этой необходимости выслушивать нелепую болтовню и вежливо отвечать на поздравления совершенно чужих людей… А между тем ему хотелось бы, чтобы весь этот день и все следующие дни тоже были посвящены ей одной, свободному обмену искренних мыслей и чувств с милой девушкой, которую он избрал себе в подруги. Павел Алексеевич был деловой и серьезный человек, совсем не отличавшийся пустой сентиментальностью. Но раз потому, что жизнь его была занята настоящим делом, что свет и его условные забавы играли в ней лишь очень второстепенную роль, он сохранил потребность свежих, непосредственных ощущений, и все, что накладывало на его счастье печать официальной заурядности, оскорбляло святость его искреннего чувства, портило радость, с которой он встретил этот, в сущности, так пошло и нелепо проведенный день.

VI

Николай Иванович Усольцев, к великому удивлению своих, приехал на следующее утро с курьерским. Его так скоро не ожидали, и Вера Александровна почти ахнула, услыхав издали бряцанье его шпор.

— Что, без меня Кити сосватали?.. — весело заговорил он, целуя жену, или вернее, прикладывая к ее щеке свои молодецкие, раздушенные усы.

Вера Александровна чуть-чуть вздохнула и принялась рассказывать. Но с первых же ее слов Усольцев заметил, что настоящей правды от нее он все-таки не узнает: Вера Александровна при муже всегда уходила в себя словно прячась от него. Так было с ней уже много лет, и у Николая Ивановича эта беспричинная скрытность постоянно вызывала нетерпение, так как она, в сущности, ничуть его не боялась и все делала по-своему.

— Ну хорошо, хорошо, после расскажешь, — перебил он ее, — а я пока приведу себя в порядок. Коли дело сделано, ведь не переделаешь.

— Да ты разве не доволен? Грушнев такой прекрасный человек.

— Прекрасный… гм… конечно… Впрочем, я его совсем не знаю… Главное, подходящий ли он для Кити?

— Она в него влюблена по уши, кажется.

— Влюблена… гм… девочки эти всегда в своих женихов влюблены, а после… Сделалось-то оно уж больно скоро… Кстати, вот что я для Кити привез.

Николай Иванович достал из кармана футляр, в котором оказался золотой браслет с солитером. Это была очень простая и изящная вещица, стоящая, вдобавок, очень дорого.

— Как ты любишь бросать деньги, — пожурила его Вера Александровна, любуясь браслетом и вспоминая, что уж много-много лет Николай Иванович не дарил ей ничего подобного.

Усольцев только повел плечами. Он был из числа тех людей, которые хоть и сидят по уши в долгах, никогда не испытывают недостатка в наличных деньгах на дорогую покупку.

— Папа! — вдруг послышался веселый возглас за спиной Усольцева. Он обернулся и в красивом утреннем туалете, с волосами, собранными на затылке в пышный узел, увидел перед собою Кити. Они обнялись горячо. Николай Иванович был всегда приветлив и радушен с дочерьми: он не только баловал их, он почти ухаживал за ними. Настоящей его любимицей была однако не Кити, а Женя.

— Что, проказница, — шутя, погрозил он ей пальцем, — так-таки замуж выходишь, не спросясь меня? На что это похоже?

Кити, разумеется, очень хорошо знала, что отец ничуть за это не сердится, и еще лучше помнила, что никогда до сих пор он не вмешивался в то, что творилось с его дочерьми.

Она заалела немножко от его слов, но смущения в ней не было и следа.

— И что ж? Ты его очень любишь? Очень счастлива? Как же все это так вдруг случилось? А я даже ничего и не подозревал!

Кити поднялась на цыпочки и поцеловала отца, прижимаясь к его груди. Она была выше среднего роста, но Усольцев был еще выше, почти целой головой. Широкоплечий, с богатырской грудью, со здоровым цветом лица и с сочными алыми губами, Николай Иванович, в сорок восемь лет, глядел молодцом, и глаза его — серые, живые и блестящие — не утратили способности пламенно вглядываться в любое красивое женское лицо. Немудрено, что успех у женщин он имел до сих пор большой и пользоваться этим успехом не уставал.

— Я все вам расскажу, папа, — вполголоса вымолвила девушка, — погодите только.

— Ну что ж, мой дружок, коли ты довольна, это главное. — Он приподнял дочь за талию и поцеловал ее в губы. — Так очень ты его любишь, стало быть? Ну и прекрасно. А пока вот что я тебе привез из Москвы.

Глаза Кити зажглись от удовольствия, когда она увидела браслет; и мысль о том, что это могло стоить и зачем тратится на нее отец, при своих стесненных обстоятельствах, — мысль об этом даже не пришла к ней в голову. Николай Иванович еще раз улыбнулся жене и дочери, расправляя левой рукой свои холеные бакенбарды, и пошел к себе умыться и переодеться. О своей наружности он заботился много. Эту операцию он, впрочем, исполнил всего в какие-нибудь четверть часа. Усольцев привык все делать быстро. Спускаясь вниз, чтоб идти на этот раз уже к теще, он встретил на лестнице возвращавшуюся с прогулки Женю. Иней серебрился у нее на шапочке и на ресницах, да и вся она блестела сиянием молодости и оживления.

Совершенно как старшая сестра, она бросилась к отцу с радостным восклицанием. Но в том, как обвила она его шею обеими руками, как прозвучало у нее слово «папа», было все-таки нечто иное, нечто теплое, порывистое, юное, чего не доставало Кити. А рядом с нею, в своей неодобряющей холодности, miss Fox стояла, вся застывшая в неподвижности, как истинное воплощение британского приличия.

— Что накуролесили без меня?.. — рассмеялся Николай Иванович, обнимая дочь. — Признайся, шалунья: ты давно про это знала… А мне ни слова… Китину тайну хранила, да еще помогала ей, — должно быть, мама уговорила…

— Уговаривать совсем не пришлось, папа, — серьезно, точно она обиделась немножко, ответила Женя. — Мама была очень рада… Павел Алексеевич такой славный…

— Да? Ты его тоже славным находишь? Ну, значит, он славный и есть.

— Графиня вас просит к себе, ваше превосходительство, — доложил лакей, показываясь в дверях.

— Сейчас… Ты мне потом, Женя, расскажи, как все было. Всю правду расскажи, понимаешь? Впрочем, ты ведь всегда говоришь правду.

И он отправился к теще, говоря себе, что младшая дочь вся вышла в него и что, должно быть… Нехорошие воспоминания о давно прошедшем нахлынули к нему в голову, вызывая глубокую морщину на его белом лбу. Но он отогнал их, покачав головой. «Нет, это неправда, это не может быть, — твердил он самому себе. — Не был бы я к ней так привязан, если бы…»

Дарью Михайловну он застал за очень важным делом: горничная принесла ей шкатулку, где были все ее дорогие вещи, и она выбирала, что из этих вещей подарить Кити.

— Я никак не думала, — сказала она чуть-чуть насмешливо, — что ты оторвешься так скоро от Москвы.

Горничная была отослана кивком головы, между тем как графиня продолжала перебирать руками два великолепные ожерелья, бриллиантовое и жемчужное, не зная, на котором остановить свой выбор.

— Я вижу, — отвечал Николай Иванович с невозмутимой веселостью, — вы продолжаете меня считать образцом плохого отца семейства, — le modèle des pères dénaturés24пример бессердечного отца (франц.). , — как он выразился. Говоря это, он с чувством поцеловал у графини руку.

— Точно я не знаю, зачем ты ездил в Москву, — пожимая плечами и стуча пальцами по табакерке, проговорила графиня.

— Дела, — отодвигаясь к пылавшему камину, небрежно выронил Усольцев.

— Хороши дела! — желчно засмеялась Дарья Михайловна. — Переписывать векселя надо было и… и… Vous tenez donc toujours à cette femme25Значит, ты все еще с этой женщиной (франц.). .

Николай Иванович, в свою очередь, повел плечами: он знал, что его тайна известна домашним и скрывать ему не зачем. И в самом деле, ездил он в Москву не столько из-за долгов, как оттого, что в белокаменной давала гастроли иностранная артистка, пользовавшаяся его расположением.

— Могу вас уверить, — проговорил он развязно, — что нет женщины в мире, из-за которой я позабыл бы о своих дочерях. Да и могу вас кстати успокоить: с этой женщиной, как вы ее называете, я совершенно покончил.

— Ну да, впредь до какого-нибудь нового романа. Хотела бы я знать, когда ты, наконец, доберешься до последней главы?

Николай Иванович переступил с ноги на ногу, ввернул стеклышко в левый глаз и сунул руки в карман. С тещей он держался неизменной системы: на все ее раздраженные намеки он постоянно отвечал с невозмутимо-спокойной вежливостью, и ему эта система всегда удавалась. Графиня хоть и бранила его заочно, но не могла устоять против обаяния этого всегда любезного и веселого, хоть и неисправимого повесы.

— Я мог бы вам напомнить, — сказал он, — что у меня тоже бывали некоторые поводы жаловаться на Веру… Ровно шестнадцать лет тому назад, когда родилась Женя…

— И ты теперь возвращаешься к этой старинной истории! — перебила его Дарья Михайловна. — И ты хочешь меня уверить, что тебя это извиняет?..

— Нисколько. Я сознаю, что я виноват кругом. Скажу вам больше: в глубине сердца я убежден, что Женя моя дочь, слишком я уж к ней привязан. Но все-таки согласитесь, эта история с Гришей Лабунскнм.

Графиня опустила глаза и принялась быстрее барабанить по табакерке.

— Впрочем, оставим это, — продолжал Усольцев. — У нас есть теперь заботы поважнее. — Он поцарапал себе длинным, ногтем по лбу. — Как это вы, такая умная и такая расчетливая женщина, дали свое согласие…

— На эту свадьбу? — живо перебила графиня. — Я знаю, что ты хочешь сказать, и я сама почти того же мнения. У Грушнева нет состояния и… и… кто знает еще, сойдутся ли они характерами…

Николай Иванович поддакивал ей, утвердительно кивая головой.

— Мне он, в сущности, даже не совсем нравится. Он такой… такой… pas comme tout le monde, en un mot…26не как все, одним словом… (франц.) Да что же я могла сделать? Кити объявила, что любит его; Вера тоже за эту свадьбу, а он человек хорошего общества, с прекрасными манерами…

— Да уж, вот аргумент, нечего сказать! — засмеялся Усольцев.

— У него впереди будущность, карьера…

— Будущность!.. Не через каких-нибудь десять лет, а сейчас, на другой же день свадьбы он должен взять жену в руки и сделать ее счастливой, потому что женщины тогда только счастливы, когда, их держат в руках… А на этот счет, я думаю… — Он не успел договорить.

Вошедший лакей доложил о приезде Грушнева. Лицо Николая Ивановича мигом сгладилось, и обычное выражение, насмешливое и приветливое в то же время, на нем воцарилось опять.

— Кстати, я и забыл, что голоден, — рассмеялся он. — Трофим, подай мне сюда чаю, — приказал он лакею.

— Вы позволяете, не правда ли? — добавил он, обращаясь к теще.

Когда Грушнев вошел, Николай Иванович обнял его и поцеловал три раза, точно он с ним христосовался. Более радушного приема и желать было нельзя. А веселые и в то же время очень зоркие глаза Усольцева пристально высматривали будущего зятя, точно Николай Иванович думал найти что-нибудь новое в чертах молодого человека.

— Ну, любезный друг, удивил ты меня, нечего сказать! — начал Усольцев. — Позволь уж так с места быть с тобою на «ты». Будем друзьями, надеюсь. Я, ты знаешь, человек покладистый, недаром — старый кавалерист. А удивил ты меня!.. Прыть-то какая! Смотришь тихоней, а под самым носом у меня дочь стащил! Молодец!..

Несмотря, однако, на это громкое и развязное добродушие, оба они почувствовали разом, что они совершенно чужие друг для друга и что близость между ними едва ли когда-нибудь возникнет. Слишком уж мало общего было между бравым повесой Усольцевым и женихом его дочери.

— Посмотрите, Paul, — между тем подозвала к себе Павла Алексеевича графиня, — вот что я выбрала для Кити: я думаю, она будет довольна. — Графиня держала в руках ожерелье из шести крупных жемчужных нитей с бриллиантовым фермуаром. Павла Алексеевича что-то кольнуло в грудь, пока он благодарил Дарью Михайловну за невесту: ему не совсем приятно было видеть эту роскошь подарков, которыми осыпали Кити ее родные, — роскошь, так мало соответствующую его привычкам и средствам. Что-то почти обидное для себя он чувствовал в этой щедрости. Разговор не клеился, хотя Николай Иванович, принявшийся за принесенный ему чай, поддерживал его с оживлением человека, никогда ни при каких условиях не знавшего чувства неловкости. Ничего похожего на родственную короткость между этими тремя людьми не было, да и не могло быть — это они сознавали все трое. К счастью, Кити скоро явилась к ним на выручку. Она прибежала от матери, узнав, что приехал жених, и внесла с собою в холодную атмосферу гостиной как бы теплую, приветливую струю.

— Ты ничего не собираешься теперь делать, Кити? — целуя у нее руку, спросил Грушнев.

Графиня про себя удивилась, что они уже на «ты» без ее разрешения, но от замечания воздержалась.

— Если хочешь, мы сделаем вместе прогулку до завтрака? — продолжал Грушнев.

Кити чуть-чуть покраснела, сознаваясь что пришла к ней портниха: ей как-то стыдно было про это говорить.

— Я с нею в какие-нибудь десять минут покончу, Павлик, — извинилась она, в первый раз называя его этим уменьшительным именем. И его порадовал этот новый признак близости. — Бабушка ведь можно? — спросила она у графини.

— Что ж делать, коли теперь это вошло в обычай… В мое время не отпускали жениха с невестой вдвоем.

Кити убежала. Но переговоры с портнихой длились не десять минут, а с лишком полчаса. В гостиную, между тем, вошел граф Вадим Александрович, бесцеремонно стал дразнить Усольцева насчет истинной причины его поездки в Москву и вслед за тем, не менее бесцеремонно, обратился к Павлу Алексеевичу,

— Что ты, братец мой, опять с пустыми руками? Ну уж жених, — даже букета не привез! Да над тобой лакеи будут смеяться?

— Я не забочусь о мнении лакеев, — холодно ответил Грушнев.

Со свойственным ему тактом, Николай Иванович тотчас вмешался и увел будущего зятя, предлагая ему, пока вернется Кити, переговорить вдвоем о планах на будущее. Они принялись ходить взад и вперед по зале, и незаметно для Грушнева Николай Иванович подвергал его допросу. Усольцеву все казалось, что за внешней простотой обращения молодого человека что-то кроется, и ему хотелось себе выяснить что именно — холодная ли расчетливость карьериста, вышколенная ли сдержанность лицемера, или, чего доброго, полное ничтожество. Грушнев ему не нравился, и все-таки, он пробовал за него взяться, то выказывая притворное сочувствие его предполагаемому честолюбию, то пускаясь в двусмысленные шуточки, приглашавшие сдержанного молодого человека на полную откровенность перед удалым папашей его невесты. Но эти старания не привели ни к чему. Грушнев так и остался загадкой для Николая Ивановича, как раз потому, что загадки никакой не было.

Павел Алексеевич не был ни тайным сладострастником, ни холодным карьеристом. Это был, просто, человек с непочатым еще, хотя и с горящим сердцем, первая молодость которого прошла без скачков и бурь, оттого, что до тридцатилетнего возраста он почти исключительно жил умственной жизнью. Таившийся в нем огонь не вспыхивал пламенем страсти, он будто дремал в нем до поры до времени. Павла Алексеевича не тянуло в тот омут шумных удовольствий, среди которых то мчалась, то увядала жизнь большинства его товарищей. Пьянство не казалось ему широким раздольем, продажные женщины не пленяли его воображения. Увлечь его могло лишь то, что стояло высоко, до чего было не рукой подать. И долго, до самого порога зрелости, идеал не попадался ему на пути. Немудрено, что, за неимением женщины, которая завладела бы всеми его помыслами, он весь ушел в мир умственных грез и деловых занятий, тоже облекавшихся для него в какие-то грезы. Он мечтал о высоком служении родине, о полезном плодотворном труде. И вот, наконец, он познакомился с Кити, и ему показалось, что цель и содержание его жизни найдены. Словом, он принадлежал к редкой в наше время породе идеалистов. Оттого-то Николаю Ивановичу и не удалось понять, что он был за человек, и, проговорив с ним полчаса, Усольцев думал о нем, как думали многие из его товарищей: «Или больно уж хитер этот Павлик, или совсем пустой». И когда, наконец, Кити пришла за женихом, чтоб отправиться вместе на прогулку, Усольцев вернулся в гостиную с озабоченным лицом, говоря, что едва ли выйдет из этой свадьбы толк и Грушнев сделает счастье его Кити.

— Да, на этот счет ты в самом деле авторитет, — кисловато заметила ему теща.

— Может быть и нет, — добродушно возразил Николай Иванович, — за образцового мужа я себя не выдаю, но вы знаете старинное правило: «тот всего лучше понимает чужие дела, а, стало быть, и чужое счастье, кто собственных дел вести не умеет».

VII

Весь этот день как нельзя более походил на предшествующий. Для Грушнева в нем была одна только новинка — его прогулка вдвоем с Кити. Вести ее под руку, видеть ее рядом с собой такою стройною, изящною, искренно счастливою — наполняло его сердце гордой радостью. Теперь только он по настоящему верил, что не сон все случившееся за последние дни, сознавал что в самом деле она вся принадлежит ему. Во всем, что говорила Кити, было столько доверчивой близости, такая чистая прозрачность души, что, казалось, он проникал в самые затаенные уголки ее сердца, ясно читал ее мысли, будто только теперь в этот счастливый час спала завеса, скрывавшая до тех пор ее внутренний мир. Удивительное созвучие было во всем, что говорили они оба. Эта избалованная девушка, так привыкшая к блестящей суете большого света, казалось, так же, как и он, стремилась вдаль от этой суеты, к тихому счастью прочной семейной жизни. Заодно с ним она посмеивалась над условными понятиями и обычаями света, с таким участливым вниманием расспрашивала жениха об его личной жизни, об его интересах и занятиях. Было столько детского, искреннего любопытства в ее старании проникнуть в эту неведомую для нее особую жизнь Грушнева, что он невольно улыбался, слушая ее вопросы. И светлый морозный воздух, в котором носилась блестящая пыль, и снег, хрустевший у них под ногами, и шумно сновавшие по улицам экипажи — все это словно вторило их праздничному настроению.

Немудрено, что они опоздали к завтраку, за что слегка пожурила их графиня Дарья Михайловна; немудрено и то, что Грушневу каждый день хотелось повторять эти прогулки с невестой; но исполнить это было решительно невозможно. Пророчество Димы Клубина сбылось, — и Кити оказалась в плену у бесчисленной родни, у подруг и в особенности у модисток и портних. Часто, слишком часто, доводилось Павлу Алексеевичу слышать от родных невесты, да и от нее словечко: «надо», как всегдашнее объяснение этой суматохи. Он возмущался против этого словечка, но побороть дружный заговор мнимых обязанностей и нелепых обычаев ему не удавалось. Напротив, он сам, незаметно для себя, попадал в зубцы того вечно кружившегося в доме графини колеса, которое постоянно уносило неизвестно куда и неизвестно зачем всех обитателей этого дома. Мало-помалу его собственная жизнь вошла в эту проторенную колею, и в нем как будто притуплялось сознание нелепости той власти обычая, которой все эти люди так слепо уступали. Он делал с невестой и ее матерью официальные визиты, покорно выслушивал расспросы людей, которым до него не было никакого дела, просиживал в гостиной Дарьи Михайловны целые часы с надоедавшими ему гостями и почти уже не сознавал всей тягости этой торжественно-праздной сутолоки. Словом, он становился «как все», утрачивал понемногу свою личность и как раз, благодаря этому, все заметнее приобретал расположение Дарьи Михайловны и ее дочери. Загляни он в себя, Павел Алексеевич, пожалуй, ужаснулся бы совершавшейся в нем перемене. Но заглядывать в себя он не имел времени. Жизнь его текла так гладко и быстро — его словно курьерский поезд уносил по твердо уложенным рельсам. Кити, по-видимому, эта жизнь нравилась, и в редкие минуты, когда они оставались с глаза на глаз, она вознаграждала его за неволю, в какую он попал, все новыми доказательствами их полной душевной близости. Она охотно даже посмеивалась с ним над этой властью обычая, суля ему столько счастья, на ту все приближавшуюся минуту, когда они из-под этой власти освободятся. И Павел Алексеевич заглушал готовый зашевелиться в нем иногда протест, каждый день занося в свою память новые драгоценные мелочи, делавшие для него из этой в сущности нелепой, бессознательной жизни ряд очарованных дней.

Товарищи просто его не узнавали, и самые близкие из них подшучивали над ним иногда, говоря ему, что, должно быть, самые умные люди глупеют от счастья.

— Вот никогда бы не подумал, — дразнил невесту Дима Клубин, — чтобы вы жениха так в руки забрали. Я, признаюсь, боялся сперва, как бы он не вздумал вас тиранить и своим вкусам подчинять, а вы его совсем шелковым сделали.

Кити немного конфузилась от таких похвал и уверяла, что она тут не причем, что, напротив, она сама готова во всем подчиняться жениху.

— Про что бы у нас ни зашла речь, — говорила она, — всегда мы с ним одного мнения, так уж у нас это выходит.

Слушая такие ответы, Клубин щурил левый глаз и посмеивался.

— Однако вы не слишком рассчитывайте, Екатерина Николаевна, — отвечал он, — что это у вас всегда так будет. И, по-моему, это даже не совсем хороший признак: надо кое-когда с женихом и поспорить, даже поссориться. Грозы ведь очищают воздух.

И раз у них в самом деле вышла ссора, правда, ссора очень маленькая. У княгини Беломорской затевался на масленицу костюмированный бал для ее внучки, Лины Озерцовой. Лина была ровесницей Жени и еще не выезжала, так что бал предназначался собственно для подростков, хотя приглашены были и большие. Кити давно знала, что Грушнев неохотно ездит на танцевальные вечера, особенно теперь, когда он стал женихом. Ему почти даже претило являться в этой роли перед разряженной толпой и становиться, вместе с невестой, предметом ее наблюдений. Особенно неловко он чувствовал себя, когда приходилось рядом с Кити усаживаться на мазурку, и он словно чувствовал на себе любопытные взгляды всех присутствующих. И когда при нем речь зашла о бале княгини Беломорской и о костюме, который наденет Кити, она заметила на его лице какую-то невысказанную просьбу и тут же объявила, что ей не хочется ехать, что незачем ей быть на этом детском празднике. Поднялись, разумеется, удивленные возгласы, и Вера Александровна никак не хотела понять, с чего это ее дочь вздумала отказаться от такого удовольствия. К ней так ведь идет пудра и костюм времени Людовика XV, сделанный для нее еще в прошлую зиму, но в котором она показаться не успела, так как расстроился тот костюмированный бал в одном из дворцов, куда Усольцевы должны были ехать. И бывшие тут друзья дома не отстали от нее, уверяя, что все они собирались поехать к княгине посмотреть на Кити. Но молодая девушка, к великой радости Павла Алексеевича, стояла на своем. А в сущности, ей очень хотелось ехать на бал. Но признаться в этом перед женихом ей было стыдно. И Кити продолжала стойко притворяться передо всеми домашними. Одна Женя знала, что сестра раскаивалась в принятом решении.

— Да скажи это прямо, — не раз твердила она ей. — Чего ты скрытничаешь, мучишь себя и смотришь, точно невесть какую жертву ты принесла? Вот я ни за что притворяться не стала бы.

Кити втайне надеялась, что Павел Алексеевич заметит, что она сожалеет об этой жертве и великодушно сам попросит ее отказаться от принятого решения. Но Павел Алексеевич ничего не замечал. В его глазах Кити стояла так высоко, что он не мог даже заподозрить ее в неискренности. Правда открылась ему случайно. Накануне бала младшая Норовчатова, Зоя, ураганом влетела к Усольцевым и, не обращая внимания на остальных, так и набросилась на Кити.

— Что это за капризы такие! Отчего ты вздумала не ехать! Вздор, Кити, вздор! Я по твоим глазам вижу, что тебе страшно хочется на бал — это, наверное, Павел Алексеевич тебя уговорил? Как вам не стыдно, Павел Алексеевич, мешать ей веселиться!

Произошла эта маленькая сцена в гостиной Веры Александровны, в присутствии Грушнева и матери Кити. Стремительная и бестактная Зоя и не подозревала, что за кутерьму она поднимет своим вмешательством. Застигнутая врасплох, Кити побледнела сперва, потом ее в краску бросило, и как ни отпиралась она, все прочли на лице девушки ее тайные желания.

— Напрасно вы меня обвиняете, — холодно сказал Грушнев, — я и не думал мешать Екатерине Николаевне. Она может ездить куда ей угодно.

Разумеется, эти слова только испортили дело. Кити заплакала, уверяя торжественно, что теперь она уже ни за что не поедет. На Павла Алексеевича посыпались упреки его будущей тещи, и невыразимо больно ему стало как раз от того, что такая кутерьма поднялась из-за сущих пустяков. Он бросил грустный взгляд на невесту, у которой две хрустальные слезинки так красиво стекали по щекам, и вышел вон. В столовой он застал Женю, тотчас заметившую его расстроенный вид.

— Что с вами, Павел Алексеевич? Что случилось?

За Грушнева ответила ей Зоя. Она выбежала опрометью, вслед за Павлом Алексеевичем, и объявила ему, вся горя негодованием, что если через полчаса все дело не будет улажено и он не перестанет дуться на невесту, это послужит явным доказательством, что он ее не любит и никогда не любил.

— Да говорю же вам, — нетерпеливо ответил он, — что она может делать как хочет! Уговорите вы ее поехать на этот глупый бал. Да и чего уговаривать, коли она сама того хочет? — Но раздражение было у него только на словах. Внутренно он глубоко сожалел о случившемся и желал одного только — покончить как можно скорее с этой нелепой размолвкой.

— Представь себе, Женя, — обратилась теперь к младшей сестре Зоя Норовчатова, — какая там история вышла и как Павел Алексеевич дурно обошелся с Кити!

Но Женя совсем не разделяла негодования Зои.

— Не понимаю, — воскликнула она, и щечки ее запылали, — как можно плакать из-за таких пустяков! И очень ей нужно ехать на этот бал. Не успела она, что ли, натанцеваться? Будь я на ее месте…

Но Женя не успела досказать, что сделала бы она на месте сестры. Кити показалась в дверях, совсем, по-видимому, успокоенная, но с чуть-чуть заметным обиженным выражением на лице, и хотела увести Зою к себе.

— Нет, Кити, — вмешалась Женя, — я лучше уйду с нею. А ты останься-ка с Павлом Алексеевичем и помирись с ним поскорее.

Жених и невеста оба вспыхнули, оставшись вдвоем. Обоим не хотелось признаться друг перед другом, что им необходимо помириться. Обоим было стыдно, что размолвка у них вышла из-за таких пустяков. А между тем они живо чувствовали потребность в этом примирении, они внутренно рвались друг к другу, хотя продолжали стоять неподвижно, избегая даже встречаться глазами.

— Кити, — первый заговорил Грушнев, медленно подходя к невесте, — неужели ты думаешь, что я могу тебе навязывать какие-нибудь свои вкусы, мешать твоей свободе?.. Как можешь ты быть со мною такой неискренней?

Он взял ее за руку. Рука эта не отстранилась от его пожатия, но оставалась неподвижною, почти безжизненною. Кити было тяжело и стыдно именно от того, что все это были такие пустяки. И Павел Алексеевич, хоть и говорит с ней так снисходительно, наверно чувствует какое-то презрение к ней… Ей не удалось остаться на маленьком пьедестале, который она себе устроила… И, вдобавок, надо было еще признаться в неискренности, за которую он ее упрекает…

Грушнев, не получив ответа, повторил свой вопрос еще тише, еще мягче прежнего. Она глядела в сторону, опустив глаза.

— Я ведь знала, Павлик, что тебе это неприятно будет, — сказала она, продолжая не глядеть на него. — По-твоему, ведь это ребячество… и я не хотела… не хотела…

— Ты боялась уронить себя в моем мнении, так ли, Кити? Душенька моя, как будто ты не знаешь, что я безмерно тебя люблю и все, что может быть тебе приятно, мне дорого и свято… Да взгляни же на меня прямо, Кити; не отворачивайся от меня, будто ты стыдишься чего-то… Вот так…

Она медленно повернулась к нему, и робкая улыбка засветилась на ее губах. Он поцеловал ее несколько раз, нежно ее обнимая.

— Вот так… — повторял он все тем же мягким и тихим голосом. — Об одном тебя прошу — будь всегда искренна со мной, не прячь от меня ни одной из своих мыслей, ни одного из своих желаний… Обещаешь?

Она кивнула ему головой в знак согласия, но и теперь она была не вполне искренна. Ей тяжело было сознаваться в своей трусости перед ним, и, по всегдашней женской логике, ее внутренний голос обвинял его за то, что она была вынуждена краснеть перед ним за свое малодушие. Но Грушнев и не подозревал этих затаенных ощущений Кити. Он твердо верил, что они помирились совсем и она чистосердечно обещала не таиться от него никогда. А Кити говорила себе, что будет вперед умнее и в другой раз уже себя не выдаст. Но про это Грушнев не мог догадаться. И хотя смутное чувство какого-то разочарования не совсем у него стерлось, ему казалось, что любит он теперь Кити еще больше прежнего, как раз потому больше, что он поймал ее на маленькой слабости. И оттенок почти отеческой нежности был теперь в его обращении с ней. В этот день они разговорились, как никогда еще прежде. Весь ее внутренний мир словно открылся перед ним, как цветок, развертывающий один за другим свои лепестки. Беседа их проникла в самые затаенные уголки души. И воображая, что он узнает Кити лучше и полнее, чем когда-либо, Грушнев сам перед ней исповедывался. Странное впечатление произвела на молодую девушку эта исповедь: ей чудилось, что она читает очень мудреную, правда, интересную, но не совсем для нее понятную книгу. Павел Алексеевич не скрывал своих умственных колебаний, тех чистосердечных, но глубоких, порой мучительных, сомнений, которых ему до сих пор не удавалось разрешить. Все, что было в нем хорошего, нашептывало ему природное чутье, а не созревало оно в нем, как сознательный плод убеждений. И не хвастался он нисколько своим умственным шатанием, как делают это многие. Искреннее сожаление по разрушенным верованиям детства в сердце его не угасло, и своей природной наклонности к правде и добру он добросовестно старался подыскать точку опоры, хорошо понимая, как неустойчива перед искушением инстинктивная честность.

Свое душевное настроение, да и не свое только, а весь нравственный склад современного поколения, Грушнев любил сравнивать с большим озером, по которому снуют парусные лодки, подгоняемые ветром и стремящиеся пристать куда-нибудь у крутых, утесистых берегов. Пристани, правда, есть на этом озере, — их даже несколько, — но они не заметны для глаз и пробраться к ним не легко, да и не все они имеют верные стоянки. Грушнев хорошо помнил, как побывал он поочередно на нескольких из этих пристаней и, разочарованный, пускался опять в свое неугомонное плавание.

Кити его слушала, заинтересовалась его признаниями и в то же время как будто пугалась их. Ничего подобного не бывало с ней, да и с теми, с которыми ей доводилось затрагивать эти сложные и трудные вопросы. И она, и большинство ее сверстниц по привычке исполняли то, что прежде них делали их матери. А когда у них в сердце религиозные вопросы и церковная служба вызывали лишь рассеянность или скуку, заученную с детства набожность сменяло равнодушие, а не тревога. И так было не с одними ее подругами: с молодыми людьми случалось то же. Никто из них, по крайней мере, не испытывал тех сложных и болезненных ощущений, про которые говорил ей Павел Алексеевич. И когда, после ухода Грушнева, ее отец, слушавший часть их разговора из соседней комнаты, подошел к ней и спросил чуть-чуть насмешливо: «Про что вы тут толковали, а?.. Очень уж мудрено, кажется…» Кити отвечала ему, пряча свое лицо на богатырской груди Николая Ивановича: «Мудрено, папа… от вас я ничего подобного не слышала никогда…»

— Еще бы, мой друг! — рассмеялся Николай Иванович. — Я ведь из тех людей, которые ни себя, ни других морочить не любят… Некогда… Я знаю, что дважды два — четыре, а премудрость эта, да копанье в самом себе, по-моему, это самое последнее дело.

VIII

На следующий вечер, в десять часов, Павел Алексеевич, весь этот день не видавший невесты, приехал к Усольцевым посмотреть на Кити в ее костюме «poupée de Saxe». Но Кити долго не показывалась, несмотря на то, что на полудетский бал надо было ехать ранее обыкновенного. В большой зале он застал одну Женю, важно расхаживавшую в ожидании сестры. Она была в костюме чертенка: в коротком платье огненного цвета, с длинными черными языками и таким же лифом, в черных чулках и высоких сапожках из красного атласа, да с длинным огненным пером на крошечной бархатной шапочке. «Чертенок» этот выходил очень соблазнительным, и всякий охотно совершил бы вместе с ним путешествие в преисподнюю.

Грушнев ей сказал это шутя, но ей было не до его комплиментов. Быть в шестнадцать лет на балу с большими и знать, что из-за сестры она пропустит две первые кадрили, это казалось Жене великим и незаслуженным бедствием.

Наконец, Кити явилась в сопровождении матери. Горничная вбежала за ней, второпях прикалывая к ее платью последний бант. Румянец на ее лице казался живее и ярче обыкновенного от белизны ее напудренных волос. Она, в самом деле, глядела фарфоровою куколкой в своем платье, покроя восемнадцатого века, с длинным узким корсажем и приподнятою бледно-зеленою юбкой, накинутой на другую, бледно-розовую, с такими же розовыми туфлями на высоких крутых каблучках. Ее точно с этажерки сняли — до того она глядела нежною, почти хрупкою.

— Как вы ее находите? — с гордостью спросила Павла Алексеевича ее мать и не дожидаясь ответа, тотчас обратилась к горничной: — Настя, локон поправьте, локон… И сама она лишний раз пригладила у дочери прическу.

Николай Иванович, смотревший на все это с папироской в зубах, рассмеялся.

— Чего, мать моя, так хлопочешь? Ведь сосватана, некому уж голову кружить!

А Кити, вполне владевшая собой, хоть и вся она, казалось, была улыбающееся оживление, не торопясь, застегивала длинные перчатки, стоя перед зеркалом. Еще раз ей оправили платье, Николай Иванович еще раз посмеялся над женой, и они вышли на лестницу. Тут только Кити вспомнила, что весь этот день не видела жениха, и упрекнула его за то, что он не был.

— Все время меня не выпускали из министерства, — довольно холодно ответил Павел Алексеевич.

Она взглянула на него, пораженная тоном его ответа, хотела еще что-то спросить, но мысли ее унеслись уже в танцевальную залу…

Бал уже давно начался, когда Вера Александровна вошла с дочерьми в ярко-освещенную залу. Танцевали вторую кадриль. И, к своему удивлению Вера Александровна, обводя танцующих лорнетом, увидела, что тут одни только взрослые. Немногих бывших на балу девочек-подростков укутывали и увозили их мамаши.

— Наконец-то, Вера Александровна! — сразу подбежали к ней трое молодых людей, в том числе Дима Клубин. — За последнее время вас совсем почти не видно.

И Кити сразу получила несколько приглашении на кадрили и котильон. Ее наружностью и костюмом восхищались совсем откровенно. За последние две недели, с самой помолвки она всего два раза показывалась в обществе, и появление ее приветствовали, как новинку:

— Да, да, с прошлой недели мы нигде не были с ней, — рассеянно отвечала Вера Александровна, продолжая глядеть в лорнет. — Я, кажется, очень дурно сделала, что привезла Женю, здесь только большие. Из ее сверстниц одна Лина, да и ту станут вывозить в будущую зиму.

— Вы, разве, Евгению Николаевну вывозить не собираетесь? — спросил Дима Клубин, успевший получить от Жени обещание танцевать с ним мазурку.

— Полноте, Клубин! Вы с ума сошли! Ей шестнадцать лет, она ребенок… Не вбивайте ей, пожалуйста, в голову этих глупостей…

Кадриль, между тем, кончилась, и танцевавшие пары рассеялись.

— Извините, я должна к княгине, — двигаясь вперед, добавила Вера Александровна, между тем как Лина Озерцова, завидев Женю, стремительно подошла к ней, чтобы увести ее с собой.

Она была одета бретонской крестьянкой, но выражение ее лица совсем не соответствовало этому скромному наряду. Она слыла за строго воспитанную девушку, а на самом деле была очень избалованная и разбитная маленькая особа, делавшая в доме бабушки решительно все, что ей хотелось. Сознание, что она единственная наследница богатой княгини Беломорской рано наложило печать высокомерия на ее мелкие, еще полудетские черты.

Выражение слегка запуганной усталости, обыкновенно лежавшее на лице Веры Александровны, разом исчезло, едва она окунулась в знакомую светскую толпу, и словно волна понесла ее с собой.

— Bonjour, ma chère27Здравствуй, моя дорогая (франц.). , — приветливо, но снисходительно встретила ее княгиня, сидевшая в большой гостиной, рядом с танцевальною залой, с двумя иностранными послами и старым графом Веретинским. — Как вы поздно приехали.

Потом она улыбнулась Кити, улыбнулась одними губами; глаза ее никогда не изменяли своего вежливо-холодного выражения.

— Toujours charmante…28Всегда очаровательна… (франц.) А младшая ваша дочь? Я ее не вижу.

— Ее, кажется, увела куда-то Лина.

— А… Лина, — будто, с каким-то неопределенным укором проронила княгиня и обратилась к одному из послов, возобновляя прерванный разговор.

Однако, Женя, успевшая между тем провальсировать с Димой Клубиным, не забыла, что надо показаться хозяйке дома, и как раз теперь подходила к ней, чуть-чуть приседая. Княгиня опять улыбнулась, но потом, будто пораженная чем-то, не удовольствовалась мимолетным взглядом на молодую девушку, и долго всматривалась в нее своими загадочными, с виду равнодушными, глазами.

— Как она переменилась, — шепнула княгиня Вере Александровне, когда она отошла. — Правда, я ее давно не видала… Она ведь совсем, совсем… Знаете что, моя милая? Она будет у вас лучше самой Кити! Plus de physionomie…29Какое лицо… (франц.) Берегитесь вы с ней: она будет ой-ой.

Это было очень милостиво со стороны княгини Натальи Алексеевны, никогда не обращавшей внимания на молодежь. Она составила себе в Петербурге особое положение — строгой блюстительницы старинных порядков, которые она хранила, как весталка священный огонь, часто поговаривая, что от этого огня одни тлеющие угольки остались. Впрочем, на весталку она в прошлом мало походила, и ее мораль сводилась к этикету. Но воспоминания о былых грешках она носила с таким достоинством, что сумела даже им придать какую-то легендарную сановитость.

Вера Александровна, между тем, покончив с хозяйкой дома, все уносимая тою же волной, попала как раз куда следовало, в кружок самых близких друзей. Тут были и Вава Масальская, и графиня Лили, и двое из тех господ, которые почти ежедневно бывали у Усольцевых. Царствовал здесь самый пустой разговор, пустота которого, однако, не мешала оживлению.

— Вы заканчиваете свою военную службу, — говорила ей Вава Масальская. — Еще несколько недель, и Кити будет под венцом, и вы освободитесь.

— Да, но скоро будет второй призыв, когда придется вывозить Женю, — сказала графиня Лили.

— Ах, не говорите мне об этом, — с выражением испуга и утомления возразила Вера Александровна, — у меня голова идет кругом. Вы думаете, мне легко теперь?

— Помилуйте, у вас гора долой с плеч! И жених такой прекрасный… такой… — Графиня Лили не подыскала другого лестного эпитета и сказала: — Такой солидный человек, которому можно вполне довериться…

В ее устах это совсем не было комплиментом.

— А Кити такая прелесть, — вмешалась Вава, — она держит себя всегда так прекрасно и знает, что сказать надо… Посмотрите, она танцует теперь. С кем это? Да, я узнаю: с Лунским. Как они красивы оба. Вот пара бы вышла!

Но Вава тотчас прикусила язык, сознавая, что сказала глупость: про кавалергарда Лунского все знали давно, что он ухаживает за Кити и не делает ей предложения лишь из-за того только, что у нее нет приданого. Вава поспешила дать разговору иное направление, и скоро сама Вера Александровна, вся ушедшая в этот разговор, позабыла про своих дочерей.

А в головках этих дочерей, между тем, что-то странное творилось. Женя очень быстро освоилась с окружавшей ее толпой незнакомых лиц и чувствовала себя уже совсем большою.

— Вас точно в чин произвели, Евгения Николаевна, — дразнил ее Дима Клубин.

В самом деле, она словно развертывалась в этой новой для нее атмосфере светского бала, как цветок распускается на майском солнце.

А старшая ее сестра, в кругу своих недавних подруг, тоже чувствовала себя как бы переступившею через важную, решительную, ступень. После своей помолвки она почти не выезжала, и вечер княгини имел для нее какую-то особенную прелесть чего-то возбуждающего, почти нового.

На сверстниц она смотрела с каким-то покровительственным снисхождением, чувствуя себя уже вышедшею из их круга, и немногие, бывшие тут, молодые замужние женщины, недавно еще вызывавшие в ней лишь робкое, чуть-чуть завистливое любопытство, казались ей теперь совсем близкими. И видя, как вольно и уверенно они себя держат, Кити говорила себе, что совершенно такою же и она будет через несколько недель. До ее ушей доходили обрывки разговоров, и воображение дополняло то, чего она не могла расслышать или понять. Ей хотелось сейчас же, в этот самый вечер, стать одной из этих блестящих звезд столичного света, и она не сомневалась, что сумела бы не хуже любой из них приковывать к себе внимание мужчин и бойко отвечать на их увертливые, двусмысленные речи. В ее девический круг ведь проникло кое-что из петербургских сплетен, и она могла бы, не ошибаясь, пересчитать по пальцам разные истории, героинями которых были эти изящные, безукоризненно одетые женщины. Да, ее тоже чином повысили. Она чувствовала это по небывалой прежде уверенности в себе, по удвоенной любезности мужчин, в числе которых были не одни совсем молодые люди, как прежде. Успех она имела необыкновенный, хоть успех этот и не кружил ей голову. Она видела в нем лишь предвкушение того, что ожидало ее впереди, и одного ей хотелось, чтобы Павлик видел, как восхищены все его невестой и как она, его Кити, все-таки готова всем этим пожертвовать для него, предпочесть его всем этим людям.

Но Грушнева тут не было. Когда, несколькими минутами позже Усольцевых, он вошел в танцевальную залу, она была почти совершенно пуста. Был небольшой перерыв, и молодежь отхлынула в другие гостиные. Он прошел в соседнюю комнату, ища хозяйку дома, и на пути рассеянно обменивался рукопожатиями с немногими, попадавшимися ему навстречу приятелями.

— А, Павлик, здравствуй! Давно тебя не видать, — приветствовали его эти приятели. — Что ты таким рассеянным глядишь? Это все от избытка счастья? А невесты еще не видал? Настоящая она прелесть, и так идет к ней костюм…

Он бессознательно пожимал руки говоривших это, улыбался им, но едва ли даже слышал их слова. Все так же машинально он подошел к княгине, произнес какие-то вежливые фразы, как раз те, которые надо было сказать, но без всякого участия сознания и воли.

«Что это со мной сегодня? — удивленно спрашивал он себя. — Прежде ничего ведь такого не бывало… Да где же Кити?»

А Кити была в двух шагах от него: она шла под руку с Димой.

— Здравствуй, Павлик, — протянул ему руку Дима. — Сейчас будет третья кадриль. Я вот с Екатериной Николаевной танцую. Бери себе даму и будь нашим vis-à-vis.

И Дима, и Кити глядели оба такими счастливыми, улыбающимися, и так, очевидно, наслаждались окружавшим их зрелищем, и собственною молодостью, и оживлением прочих, что Грушневу стало за себя стыдно. Дамы он, однако, не пригласил. Пары шумной вереницей одна за другой тянулись в залу. Он двинулся вслед за ними и стал у дверей с небольшою кучкой нетанцевавших мужчин.

Клубин делал ему отчаянные жесты, но видя, что он не двигается, живо достал себе другого vis-à-vis. И Грушнев стал глядеть, как пестро двигались и переплетались танцующие, и необыкновенно бессмысленным показалось ему это знакомое зрелище. Он почувствовал вдруг, что порвались какие-то нити, еще недавно связывавшие его с этим обществом, оттого, должно быть, порвались, что весь он, все его помыслы сосредоточились на одном любимом существе?.. Да отчего же она так весело, так беззаботно смеется?.. Разве с нею не то же, что с ним?..

Ему недолго пришлось над этим раздумывать. Он почувствовал легкий удар веера на своем плече, и бархатный, низкий, женский голос произнес: «Pardon, monsieur Grouchneff…» Он обернулся. Перед ним была одна из самых блестящих и самых замечательных женщин петербургского общества, известная полною, даже безграничною независимостью своих мнений и поступков, графиня Надежда Сергеевна Длиннорукова. Невысокая ростом, но стройная до того, что напоминала античную статую и с какою-то классическою простотой одежды, вся облитая гладким шелковым платьем, убранным кружевами, с тяжелою нитью бриллиантов на матовой белизне шеи и с глазами, тоже казавшимися двумя черными бриллиантами, — до того глубок и чист был их блеск, — графиня стояла перед Грушневым с обычною ей изящною и спокойною законченностью в позе и в выражении лица.

Полная уверенность, что всякий, к кому бы она ни обратилась, был бы польщен ее вниманием, отнимала у этой женщины всякую тень не только тщеславия, но и кокетства. Она, казалось, стояла выше всех заурядных женских ощущений, и что-либо похожее на тревогу никогда не искажало ее словно отточенные, хоть и выразительные, черты. Ее губы, ее глаза беспрестанно говорили что-нибудь иное, но при этом черты лица не изменялись ничуть; от нежности до сарказма — все они могли передать, не утрачивая своего художественного спокойствия.

— Monsieur Грушнев, вам не скучно здесь стоять, — продолжала графиня по-французски, — и любоваться, как кружатся дети?.. Ах да, у вас есть ведь на кого смотреть… Что ж, было бы для вас большою жертвой подать мне руку и увести меня куда-нибудь, где не так жарко?

Его несколько удивило это предложение: он вовсе не был на короткой ноге с графиней, и как раз поэтому его заинтересовало узнать, чего хотела от него эта своеобразная женщина.

Все расступались пред ними, давая дорогу, пока он вел ее в стеклянную галерею, где был устроен зимний сад.

— Знаете вы, — начала она, — что вы для меня предмет большого любопытства?.. Вы умный человек, а я до сих пор никогда не видала умных людей счастливыми…

— Да на что же годится ум, — засмеялся он, — коли не на то, чтобы завоевать себе счастье?

— Скорее на то, чтобы без него обходиться… Так по крайней мере, должно бы быть. Но в этом-то и беда, что умные люди имеют очень высокое представление о счастии и никогда не довольствуются тем, что им дано…

— Могу вас уверить… — начал он, но она тотчас его перебила.

— Ах, я знаю, что вы мне скажете. Ваша невеста настоящая прелесть, и не в ваших только глазах, все ее находят такою. Что вы ее любите, это я тоже знаю… Сомневаюсь в одном только, — любите ли вы собственно ее, или тот идеал, который представляет себе ваше воображение?

— Это разве не одно и то же?

— Может быть… я этого для вас желаю…

Как раз в эту минуту они входили в зимний сад.

— Сядемте здесь, — сказала она, опускаясь на низкое кресло, — здесь никого нет… Знаете, — миг спустя, продолжала она, — отчего так мало бывает удачных свадеб? Оттого, что или женщина, или мужчина принимается всегда сравнивать действительность с тем, чего они ожидали. А при таком сравнении всегда приходится делать скидку… Вы никогда не задавали себе вопроса, отчего больше привязываешься к той женщине, которую любишь не по праву?.. Оттого, что она никогда не отдается вся разом: это книга, в которой всегда остается недочитанная глава, и эта глава обыкновенно кажется самой интересной. А с женой не то… Жена не сберегает для вас незнакомой развязки: весь свой роман вы переживаете вперед воображением, а настоящая жизнь начинается тогда только, когда роман дочитан до конца.

— Бывают разные вкусы на литературу, графиня, — уклончиво ответил Грушнев. Он знал, как знали это все, что в жизни этой женщины была не одна бурная страница, и что ее вкусы во всяком случае менялись не раз. И все-таки, несмотря на смелость, с которой она неоднократно решалась на рискованный шаг, она не переставала быть предметом самого настойчивого искательства со стороны мужчин. Добиться не только ее милости, но и внимания казалось лестным для каждого. Она дарила его немногим и делала это, справляясь лишь с причудами своего непокорного, изменчивого нрава.

— Я скажу вам ужасную вещь, — раздвигая веер и немного опуская глаза, продолжала она, — любят в самом деле тех только женщин, в которых не бывают уверены… Их дело, конечно, — и теперь она снова подняла на него свои удивительные глаза, — воспользоваться этой боязнью мужчины для его же счастья и захлопнуть книгу, как скоро тот или другой перестает читать ее с возрастающим интересом…

Так они проболтали с полчаса. Павел Алексеевич сам бы не мог сказать, отчего этот двусмысленный вздор не только его не возмущал, но даже представлял для него какую-то своеобразную, острую прелесть. И совсем не из одной вежливости он поддерживал разговор с графиней. Прервала этот разговор она, — и прервала решительно и быстро, как делала она все. Из-за тропических растений, занимавших средину зимнего сада, послышались смеющиеся голоса, и графиня немедленно поднялась с места.

— Ну, теперь возвращаю вас к своим обязанностям и к своему счастью тоже, — сказала она, — для вас это пока одно и то же…

Грушнев хотел уж ей подать руку, но она остановилась и спросила:

— Скажите, пожалуйста, сколько вам лет, Грушнев? С небольшим тридцать, кажется, да? Стало быть, у вас было довольно времени, чтоб научиться жизни, т. е. чтобы научиться понимать женщин… А вы их не знаете до сих пор. Да не смотрите на меня с таким удивлением, вы их не знаете. В жизни мужчины, рано или поздно, и чем раньше, конечно, тем лучше, должен перелом совершиться, перелом крутой и мучительный. Молодость требует драмы, как весною нужна гроза. А те женщины, с которыми вы до сих пор сходились, извините меня, Грушнев, они только для водевиля годились — и то для плохого.

— Да разве вы мое прошлое знаете, графиня? — спросил Грушнев, пристально в нее вглядываясь.

— В том-то и дело, что у вас прошлого нет совсем. Про ваш роман с Вавой Масальской я знаю… Ах, не делайте, пожалуйста, таких негодующих жестов: ведь не мне одной он известен, этот роман. А прочие особы, с которыми вы могли встречаться, про них и говорить незачем: подобные женщины в жизни мужчины играют такую же роль, как чернильные пятна в воспитании школьника. А это-то и заставляет бояться. Свою жену вы должны будете учить тому, что не знаете сами. Теперь любят уверять, что молодой девушке жених должен приносить нетронутое сердце. Какой вздор! Муж с нетронутым сердцем это то же, что учитель пения, не знающий музыки. Пойдемте, однако, я вам, кажется целую лекцию прочла…

— А лекции, — добавил за нее Грушнев, — в этой науке непригодны. Нужна практика.

Едва сорвался с его губ этот не совсем приличный ответ, он раскаялся, что поддался легкому раздражению, вызванному в нем проповедью графини: она была одна из тех женщин, с которыми надо взвешивать слова. Не ответила она ему, впрочем, ничего, а только скользнула по его лицу не совсем добрым взглядом. Они направились к выходу. У самых дверей расположилось юное веселое общество. Тут была Женя с Линой Озерцовой, а, стоя перед ними, Дима Клубин и еще двое молодых людей заставляли их смеяться, рассказывая им всякий вздор. Молодые люди курили: в зимнем саду это было разрешено. Курила и Лина, очень любившая это делать исподтишка. Болтовня была самая живая, с явным оттенком ухаживания. При виде Грушнева и его дамы, вся молодежь сконфуженно умолкла.

— Эта девочка, в красном — сестра вашей невесты? — спросила графиня, когда они вышли.

Грушнев отвечал утвердительно, несколько удивленный пристальным взглядом молодой женщины.

— У нее очень замечательное лицо… такие глаза редко бывают у девочек. А вы заметили, Грушнев, как она покраснела, увидев вас?

— Оттого, должно быть, что мы застали их врасплох…

— Не знаю, едва ли… — Она опять взглянула на него пристально и протянула ему руку. — А теперь прощайте. Здесь есть прямой выход на лестницу…

— Разве вы не остаетесь к ужину?

— Нет, я еду к Тата Блонской. Кстати: вы, кажется, совершенно перестали там бывать?.. Ну, со временем, может быть, вас опять там увидят… — Она слегка кивнула ему и исчезла за боковой дверью.

Грушнев медленными шагами направился через ряд гостиных к танцевальной зале, мысленно повторяя в голове свой странный разговор с графиней.

Вдруг перед его опущенными глазами мелькнуло красное платье: он сперва и не заметил, как его обогнала Женя.

— Вы тоже в залу? — окликнул он ее. — Пойдемте вместе… Что, вам очень весело? — посмотрел он ей в смеющиеся глаза, в которых словно огоньки светились.

— А вам разве нет? — спросила она в свою очередь, опираясь тонкой ручкой на его локоть.

Он опять взглянул на ее оживленное личико, и ему почудилось, что он видит ее в первый раз, что это совсем уже не та Женя, которую он привык встречать в доме ее родных, обращаясь с ней как с ребенком. Он точно впервые замечал своеобразную прелесть ее смугловатого личика, ее стройного, легкого стана.

— Я скажу вашей мамаше, — засмеялся он, — что вас пора отослать домой… Маленьким девочкам в такие часы спать надо…

— Нет, пожалуйста, не говорите… И какая же я маленькая девочка?.. Мне так хочется остаться здесь до конца.

По выражению его глаз она, впрочем, увидела тотчас, что он шутит и ей нечего бояться, чтоб ее увезли. В ту самую минуту, когда они подходили к дверям залы, оркестр заиграл вальс и, слегка зарумянившись, она сказала:

— Мы с вами никогда не вальсировали, Павел Алексеевич, хотите?

Его рука сама собой обвилась вокруг ее тонкого стана, и они закружились по паркету. Грушневу казалось, что никогда еще такого легкого, воздушного, существа он не держал в своих руках — до того свободно, едва касаясь пола, скользила она по обширной зале. Когда они остановились, он увидел перед собою Кити, опять вальсировавшую с кавалергардом Лунским, и брови его чуть-чуть сморщились. Он терпеть не мог Лунского, с его красивым, но грубоватым лицом и с выпуклыми, наглыми глазами. Самый звук его хриплого голоса был ему ненавистен.

— Что это, Кити? — сказал он невесте. — Мы с вами еще и не встречались совсем… — Здесь он говорил ей «вы», только не по-русски, а по-французски.

— Да, я знаю, — с таким же шутливым укором ответила она, — что вы чуть ли не целый час с графиней Надеждой Сергеевной вдвоем разговаривали. Я бы имела право ревновать…

Было, однако, совершенно очевидно, что она ревновать и не думала.

Дали сигнал к мазурке. Грушнев уселся с Кити в углу, между двумя развесистыми пальмами. Он нарочно выбрал это место в надежде, что здесь ему можно будет свободнее разговориться с невестой. Но в расчете он ошибся. Будто нарочно, ее то и дело выбирали, и всякий раз, что к ней подводили кого-нибудь, она послушно вставала, как бы не догадываясь, что это могло быть неприятно жениху. И особенно часто ей приходилось делать фигуры с этим противным Лунским. Большую часть мазурки Грушнев просидел один — выбирали его далеко не так много, как его даму — и ему опять вспомнился странный разговор с графиней Длинноруковой. Даже когда рядом с ним была Кити, слова графини звучали в его ушах, как зловещее предсказание. И прошлая его жизнь, в особенности этот так нелепо окончившийся роман с Вавой Масальской, проносилась в его памяти. Что ж?.. Неужели ему сожалеть, что роман не превратился в драму?.. Что, вместо бурного разгара страсти, его недолгая связь принесла ему одни будничные, почти дрянные, ощущения, и отдавшаяся ему женщина оказалась пустым, ничтожным существом?.. Он живо помнил, с какою юношески-доверчивою жаждой любви он на первых порах искал в этой женщине души, способной отозваться на его чувство, и как это неудовлетворенное чувство блекло понемногу, точно цветок, посаженный в сухую землю. И когда она бросила его, с такою же легкостью отдавшись другому, каким жгучим страданием отозвалось в нем сделанное открытие, хоть и сожалел он не о ней, а только о своей погубленной мечте. И неужели теперь, когда он равнодушно смотрит на это прошлое, ему надо сокрушаться об этой простой и пошлой развязке?.. Ведь найди он тогда, чего искал, он не был бы теперь накануне истинного, светлого и чистого счастья…

— Послушайте, Павлик, — вдруг прервала ход его мыслей Кити, только что вернувшаяся к месту, где они сидели, — вы на меня не рассердитесь? Вы знаете, что три последние дня масленицы (бал княгини Беломорской происходил в четверг) я непременно должна буду выезжать… Мне очень хотелось бы сделать вам приятное, но поймите, что отказываться от приглашений, как я делала все это время, на этот раз никак нельзя. И вы непременно, непременно тоже должны ехать. Вы ведь приглашены, да? Если на маленький бал в воскресенье вас еще не позвали, бабушка это устроит.

— Повинуюсь, Кити, что делать!.. — Неприятна ему была не столько самая необходимость являться на балы, из которых два были назначены при дворе, а третий в английском посольстве, сколько то, что Кити так очевидно хотелось ехать и она смотрела на эти предстоящие балы, точно на освобождение из какого-то плена.

— Поймите, — повторяла она ему не совсем искренно, — что для меня это не удовольствие, а просто обязанность. Мама и слышать не хочет, чтоб я отказалась.

Вера Александровна, несмотря на три года, проведенные с дочерью в свете, вовсе не тяготилась этой повинностью почти ежедневных выездов и до конца хотела насладиться тщеславным удовольствием быть свидетельницей успеха своей Кити. Павел Алексеевич охотно согласился отнести на счет будущей тещи необходимость подвергнуть себя обязательному дежурству на балах и выдержал свою роль до конца. За ужином он даже смешил маленькое общество, сидевшее за круглым столом. Зато, когда он вышел на улицу и в извозчичьих санях тащился домой — его квартира была на Мойке, около Синего моста, — непонятная тоска вкралась к нему в грудь, и весь итог пестрых впечатлений, вынесенных им из ярко освещенного дома княгини, отзывался какой-то странной, почти болезненной нотой, так и не перестававшей до утра в нем звучать, пока он ворочался на своей кровати…

IX

Три следующих дня прошли в настоящем водовороте. Каждое утро, поднимаясь еще позднее обыкновенного, Вера Александровна жаловалась на головную боль и на то, что ей не по силам оставаться на балах до трех часов ночи, а в одиннадцать она опять садилась в карету, и усталости ее словно не бывало. В субботу пришлось, вдобавок, ехать целым обществом на тройках кататься с гор и потом есть блины в одном из загородных ресторанов. После завтрака с блинами опять устроились танцы. Катанье было затеяно Норовчатовыми, и в нем принимали участие все лучшие подруги Кити. При всей своей усталости, Вера Александровна не могла не поехать, так как надо было позабавить и Женю, а дочерей отпускать без себя Вере Александровне не позволяли ее правила и, в особенности, правила бабушки. Женя была настоящей царицей этого праздника, на который ее старшая сестра, в качестве невесты, смотрела немного свысока. Жене было ужасно весело, оттого, что тройки скакали так славно по сухому, гладкому снегу, и легкий мороз таким возбуждающим образом щипал ее заалевшие щечки, а главное, оттого, что Дима Клубин, танцуя с ней, почти объяснился ей в любви. Дима, правда, не вызывал в ней ровно ничего, кроме охоты посмеяться с ним, но, все-таки, для ее шестнадцатилетнего самолюбия было очень лестно, что за ней явно ухаживает совершенно взрослый молодой человек и, вдобавок, общий любимец всех барышень. А еще забавнее было то, что ее дразнили насчет Димы и Зоя Норовчатова, и сестра Кити, и еще многие другие. Весь этот смех продолжался и дома, когда они вернулись с поездки, и Женя этим ничуть не смущалась. Но странное дело, едва вошел Павел Алексеевич и услышал, как дразнят Женю, она вдруг застыдилась чего-то, покраснела до ушей и поспешила скрыться. На это, впрочем, никто не обратил внимания.

Грушневу все эти три дня почти не пришлось быть с невестой и говорить с ней. Видел он ее, правда, целый день, но видел как все прочие. Она не успевала опомниться от уносившей ее суеты. Среди этого общего веселого шума, он был как бы на особом положении, в качестве главного лица, которым все интересовались, за каждым движением которого следили, но которого все-таки будто выделяли из числа прочих. Молодые девушки, даже те, с которыми он был всего дружнее, почему-то смотрели на него теперь с каким-то скрытым недоброжелательством, точно всех их он чем-то обидел. Для них он стал, в качестве объявленного жениха, чем-то напоминавшим изъятый из обращения банковый билет. Кити замечала это недружелюбное отношение своих подруг к Павлу Алексеевичу и очень им забавлялась. Со свойственным ей тактом она не упускала ни одного случая вознаградить жениха за его странное одиночество среди веселья прочих, то обмениваясь с ним взглядом, то украдкой пожимая ему руку.

— Тебе скучно, Павлик? — говорила она ему вполголоса. — Ну, погоди: пройдут эти глупые дни; я буду опять вся принадлежать тебе, и мы станем болтать вдвоем, как прежде. И не будь таким угрюмым, Павлик. Мне тоже ведь не весело, а посмотри вот: я смеюсь, любезна со всеми…

Но если это было притворство со стороны Кити, надо было признать, что притворялась она чрезвычайно хорошо. И не совсем приятно для Грушнева было в особенности то, что за эти три дня она много танцевала с Лунским. Разумеется, он и не думал ревновать; но все же ему казалось, что Кити следовало бы не держать себя так свободно с человеком, про ухаживанье которого все знали.

Кити поступала так как раз потому, что Лунский ей, в сущности, нисколько не нравился, и ее самолюбию льстило, что он не перестает явно восхищаться ею даже теперь, когда он потерял всякую надежду на взаимность. Лунский был влюблен в Кити, насколько он был способен на это чувство. И Кити хорошо знала, что стоило ей захотеть, и он позабыл бы все свои расчеты на выгодную женитьбу, чтобы стать ее мужем. На самом деле его останавливал не расчет, как думали все, а уверенность, что Кити не примет его предложения. Знала она и нечто иное — что у Лунского были какие-то очень близкие отношения к графине Надежде Сергеевне, хоть и не давала себе вполне ясного отчета, каковы были эти отношения. В то же время ее не удивляло нисколько, что, несмотря на эту предполагаемую близость, Лунский мог думать о женитьбе.

Лунский был не умен и не образован. Помимо красивой наружности, за ним было одно только: ловкость и полное знание петербургского света. Он знал его вдоль и поперек, как звери и птицы знают тот лес, в котором живут. Как бы то ни было, успех у женщин он имел необыкновенный, и Кити доставляло тайное, жуткое, удовольствие видеть у своих ног этого всеобщего любимца как раз в такую минуту, когда его самолюбию она нанесла столь чувствительный удар. Конечно, объяснить все это жениху было совершенно невозможно, по крайней мере теперь, до свадьбы. Но что за беда, коли Павлик немного и посердится?.. У нее столько ведь средств рассеять это минутное облако… А графиня Надежда Сергеевна, понимавшая Кити гораздо лучше, чем мог понимать ее Грушнев, выказывала Павлу Алексеевичу с каждым днем все больше внимания.

В последний день масленицы, на маленьком балу во дворце, она долго удерживала его при себе, расхаживая с ним под руку по залам Эрмитажа и продолжая с ним все тот же странный разговор, так неожиданно ею начатый на балу у княгини Беломорской.

— Не думайте, чтобы все женщины походили на меня, — твердила она ему на разные лады, — я говорю все, что ни пришло бы в голову, и нисколько не забочусь, как мои слова истолкуют. Но я исключение, потому что я давно завоевала себе ту полную свободу, которой почти все женщины боятся, — свободу не обращать внимания на людские мнения. От всех прочих женщин, даже от самых близких, вы такой полной откровенности не добьетесь. Женщины большею частью лгут, даже когда они воображают что говорят правду. А молодые девушки лгут, вдобавок, оттого, что им надо поддержать в мужчинах уверенность, будто они про жизнь ничего не знают. И в этом виноваты только вы сами. Вы укоряете женщин за их непрактичность, скажем прямо, passez-moi le mot30извините за выражение (франц.). , за их глупость, а между тем, в девушках вы как раз цените эту самую глупость, требуете, чтоб они ничего не знали или, по крайней мере, прикидывались, что не знают. Вот они и прикидываются и морочат вас своею невинностью. И ни один мужчина не добьется от своей жены искреннего признания, насколько ей была известна до свадьбы настоящая подкладка жизни, потому что ее наивность, это le secret professionel de la jeune fille…31ее профессиональный секрет… (франц.)

Как ни старался Павел Алексеевич стряхнуть с себя впечатление слов графини, эти слова засели у него в уме, и на безусловное его доверие к невесте легла тень, согнать которую он не мог.

Великопостный звон утром, в чистый понедельник, показался Грушневу настоящим благовестом освобождения. Пришел конец, так думал он, по крайней мере, безобразному сумбуру, ставившему между ним и невестой, как неизбежное третье лицо, докучливый образ света. В этом, однако, Грушнев ошибся. Графиня Дарья Михайловна слишком, правда, любила условность, чтобы не подчиняться требованиям великопостного уединения. Она ездила аккуратно на всенощные с мефимонами в домовую церковь княгини Беломорской; ездили туда и Усольцевы, хоть и не столь аккуратно, но, по возвращении оттуда — все было по-старому: были всегдашние посетители дома графини, с двумя партиями в винт, наезжала и молодежь, в том числе и Вава Масальская, воображавшая, что прежние близкие отношения к Грушневу, так грубо ею порванные, все-таки дают ей право быть поверенной всех его ощущений и считаться ближайшим другом не только его, но и невесты. Павла Алексеевича давно коробило от близости между этой женщиной и Усольцевыми. Она приходилась им, правда, дальней родственницей; но, все-таки, он не мог понять, как это пустое, бессердечное существо, у которого на языке всегда такой избыток лживых чувств, могло нравиться изящной и чуткой натуре его Кити. Он подозревал, к тому же, что Вере Александровне известны его прежние отношения к Вава. Он чувствовал себя вполне правым перед нею и совершенно свободным даже от гнетущих воспоминаний: иначе он не стал бы женихом Кити; но его положительно возмущало, что Вава ничуть не стесняется своим прошлым и поддерживает такую короткую близость с его будущей женой. Раз он даже высказал ей это, пользуясь тем, что никто не мог расслышать его слов.

— А, мой друг, — ничуть не смутясь, возразила Масальская, — неужели вы думаете, что я перестану ездить к своим знакомым затем только, чтобы не доставлять вам неприятности встречать меня у них? C’est payer trop cher le plaisir de vous avoir connu…32Знакомство с вами слишком дорогое удовольствие… (франц.)

На это уж ничего нельзя было отвечать, и Грушневу оставалось одно только, — выказывать Масальской, при встречах с нею, самую явную холодность. Кити приметила новый оттенок в его обращении с Вавой и шутя спросила у него раз, зачем он так дурно обходится с его приятельницей.

— Она мне не нравится, Кити, — ответил он, — вот к все. И признаться, я вовсе не желал бы, чтобы она осталась твоей приятельницей.

Кити не возразила ничего, но в глазах у нее блеснуло на миг что-то странное. Грушневу тотчас вспомнились слова графини Надежды Сергеевны, и долго потом мучила его мысль: знает ли его невеста и что именно про его бывшую связь?.. Не обязан ли он, как честный человек, открыться ей во всем, чтобы исповедью очистить перед ней свое прошлое?.. Павел Алексеевич долго колебался, много раз принимаясь за нерешенный спор с неудовлетворенной совестью. Разве он мог требовать полного чистосердечия от невесты, когда в его собственной жизни оставалась целая страница, куда он не давал ей заглядывать?.. Но, говорил он себе, ведь страница эта вырвана давно, счеты с прошлым покончены дочиста… И это прошлое, которое не мне ведь одному принадлежит, разве я имею право его разглашать ради того только, чтобы разыграть перед самим собой благородную роль?.. Нет, если тут и была вина, пусть она останется за ним. Душевный мир своей Кити он не станет тревожить. Прошлого не переделаешь.

Грушнев решился хранить про себя свою тайну. Зато он дал себе слово, что впредь он уже ничего не утаит от Кити. Его настоящее, его будущее безраздельно принадлежит ей, и с той самой минуты, как он стал ее женихом, ничего своего, обособленного у него не должно уже быть… Свято храня это обещание, он будет в праве и от нее ожидать полного чистосердечия…

А пока… пока он не мог не заметить, что и в жизни Кити, и в ее внутреннем мире кое-что, пожалуй, даже многое, еще не принадлежит ему. Время шло понемногу. Великий пост тянулся, почти такой же шумный и суетливый, как масленица. Начало марта выдалось чудное и барышни Усольцевы каждый день ездили кататься на коньках в Таврический сад. Из рассказов Жени Павел Алексеевич узнавал, как там было шумно и весело, но попасть туда ему долго не удавалось. Раньше пяти часов никак нельзя было покончить с работой в министерстве. Кити с милой наивностью уговаривала его вырваться из этих глупых официальных тисков, хоть и знала очень хорошо, что это было невозможно. Раз он, наконец, успел-таки вырваться. Он поспешно надел коньки и пустился по гладкому льду, ища глазами невесту. Грушнев был отличный конькобежец, и дамы одна за другой просили его пройтись с ними по сверкавшему зеркалу пруда. Но где же была Кити… Ее видели многие ведь за минуту перед тем… Она, должно быть, каталась с гор… Да, вот санки промчались мимо глаз Павла Алексеевича — это была Кити, стоявшая на коленях и слегка опиравшаяся руками на плечи какого-то военного. Он узнал Лунского, и невольное чувство досады охватило его.

— Как вы не умеете скрывать своих впечатлений, — услышал он вдруг возле себя грудной, сдержанный смех графини Надежды Сергеевны. — Прокатитесь лучше со мной и не делайте такого ужасного трагического лица. Могут это заметить.

У нее самой что-то злобное светилось в смеющихся глазах.

— Лунский большой мастер спускаться с гор, — продолжала она, скользя с ним рука об руку по льду. — Что ж удивительного, что ваша невеста захотела с ним покататься.

Удивительного, в самом деле, ничего не было, а между тем чувство досады у Грушнева не проходило.

— Кстати, вы мне обещали побывать у меня, — любезно сказала графиня, когда они остановились, — а до сих пор не сдержали слова…

Но вот и сама Кити, узнавшая, что он здесь, подходила к нему, говоря, как она рада, что он все-таки приехал.

— Хочешь скатить меня с горы? — спросила она. — Ведь ты умеешь?

Грушнев не ответил и, сняв коньки, направился с нею по лестнице. Но по выражению его лица Кити тотчас поняла, что он недоволен, и догадалась о причине. Но она сделала вид, что не примечает ничего: заговорить об этом первой ей ни за что не хотелось. Пока они спускались, обычная улыбка не сходила с ее губ, и с притворным оживлением она шутила, уверяя жениха, что кататься с ним необыкновенно весело и делает он это решительно лучше всех. Избегнуть объяснений Кити, однако, не удалось. Оно произошло в тот же день, после обеда. Павел Алексеевич с нескрываемой горечью, почти резко, высказал ей, как неприятно ему, что она находит очевидное удовольствие в обществе этого Лунского, и еще неприятнее, что она хочет от него это скрыть.

— Да, да, не возражай мне ничего, — горячился он (а Кити и не думала возражать), — если бы ты знала, что я приеду, ты с ним не стала бы кататься, в этом я уверен. И потом: хоть ты очень хорошо заметила, что я не доволен, ты ни словом про это не заикнулась, точно ничего не было.

— Да ничего и не было, Павлик, — спокойно возразила Кити. — Почему же непременно я была обязана с тобой говорить об этом? Точно есть тут что-то ужасное, и я должна была извиняться… Не заговорила я об этом как раз потому, что считала это пустяками.

— И то, может быть, пустяки в твоих глазах, что я был недоволен, даже оскорблен?

Но Кити ни в чем себя виноватой признать не хотела. Она и не думала кокетничать с Лунским и оттого чувствовала себя совершенно правой, хотя и сознавала прекрасно, что и теперь, и тогда на катке она была не совсем искренна с женихом. Но как раз потому, что ревность его была беспричинная и что в ее обращении с Лунским не было ничего такого, что ей приходилось бы скрывать, она упрямо отпиралась, все усиливая этим раздражение Павла Алексеевича.

— Да ты не хочешь меня понять, — твердил он в сотый раз, — мне и в голову не приходит винить тебя в чем-нибудь нехорошем. Я знаю, что этот Лунский для тебя ничего не значит. Но я оскорблен твоим недоверием, твоим скрытничаньем…

Грушнев не сознавал, что теперь он, в свою очередь, не говорил правды; когда он увидал Кити вдвоем с Лунским, самые нелепые, недостойные мысли (он краснел за них теперь) затуманили его голову. Только увидав искрение слезы в глазах невесты, он устыдился своей ревности. Кити воспользовалась этим, чтоб уверить его, будто она никак не может простить нанесенной ей обиды, и довела его, наконец, до того, что он сам стал просить у нее прощения. Мир был заключен очень быстро, как и в первую их размолвку. Но Грушнев все-таки добавил, целуя невесту в глаза и в лоб:

— Одного я у тебя прошу, Кити, полной всегдашней откровенности… Видишь, из-за каких пустяков мы чуть было не рассорились…

— А ты разве всегда вполне со мной откровенен? — из-под его поцелуев спросила она, улыбаясь.

— Я думаю, Кити… я, по крайней мере, не сознаю в себе ничего такого, уверяю тебя…

— Да? Ты совсем, совсем откровенен?

На что хотела она намекнуть?.. Неужели на Вава Масальскую?.. И Грушнев, озадаченный ее словами, чуть было не сознался ей во всем. Нет, этого все-таки нельзя было сделать: он опомнился вовремя. И когда он принялся настаивать, требуя, чтобы Кити сказала ему, где и когда она заметила в нем нечистосердечие, она только рассмеялась, и они обменялись торжественным обещанием впредь ничего не скрывать друг от друга.

На следующий день Грушнев поехал к графине отведать вновь той отравы, которую она ему подносила уже неоднократно. На этот раз, однако, отведать ему ничего не пришлось. У графини он застал кучу гостей и самый легкий бессодержательный разговор, не выходивший из области довольно безобидного злословия. В числе прочих Павел Алексеевич встретил тут своего будущего тестя. Увидев Грушнева, Николай Иванович посмотрел на него как будто с некоторым удивлением и потом снова принялся за недоконченный рассказ довольно игривого свойства.

Рассказывал Усольцев необыкновенно хладнокровно и просто, как будто случившийся скандал, о котором он говорил, был совсем в порядке вещей. А дело шло об ужасной семейной драме, только что разыгравшейся с молодою четою, причем трудно было решить, кто из новобрачных, муж или жена, превзошел другого в цинизме. Он был совершенно приличный и благовоспитанный человек, она тоже отменно воспитанная девушка, из прекрасной семьи. Откуда же, из каких неведомых тайников души вдруг вылилась у них наружу эта затаенная грубость, эта способность легко заражаться примером чужого разврата, точно каким-то поветрием. Никто, кроме Павла Алексеевича, не задался, по-видимому, этим вопросом. Он молчал, насупившись слегка, а вокруг него продолжала жужжать легкая, равнодушная болтовня. Лишь графиня как бы мимоходом заметила:

— Да, жених и невеста никогда, в сущности, не знают, что скрывается в душе каждого из них… Помните, что я вам говорила раз, Грушнев?.. Читать в сердце девушки это то же, что прочитывать запечатанное письмо, не вскрывая его… Да и сама она большею частью не знает, что там написано…

А когда, наболтавшись досыта, все разом поднялись, графиня на миг задержала Павла Алексеевича.

— Очень жаль, что мы так с вами и поговорить не успели… Ну, до другого раза… А что, вы все на седьмом небе? — Она странно улыбнулась, сказав это и, не дождавшись ответа, продолжала: — Знаете что?.. Приезжайте ко мне обедать во вторник, так, запросто. Я буду совсем одна. Или вам нельзя?

Грушнев согласился, хоть и говорил ему какой-то смутный голос, что не следовало принимать приглашения.

X

В доме графини Дарьи Михайловны приготовления к свадьбе шли все поспешнее.

— Кити и ее жених, — говорила она, как бы извиняясь, — сохранили за собой одну поэтическую сторону своего положения. Они на облаках живут, а мне оставили всю прозу… На дочь мою, разумеется, надежда плоха, — добавила она с чуть-чуть заметной улыбкой.

В самом деле, практические способности Дарьи Михайловны развернулись в полном блеске. Все заказы были сделаны очень расчетливо, хоть и богато. И главное, благодаря Виссариону Порфирьевичу, были вовремя добыты денежные средства. Вадим Александрович все подписал, не читая, и дарственную запись, и прошение о залоге пензенского поместья. Законническая душа Виссариона Порфирьевича от этого пришла в негодование, хотя лицо его по-прежнему выражало одну безмятежную угодливость. Его вицмундир один только и придавал необходимую торжественность этим важным гражданским актам, совершавшимся так халатно.

— Да ты прочти, Вадим, по крайней мере, — твердила ему графиня, — разве так можно?

— На что, мамаша?.. Я ведь знаю, что пока вы живы, у меня деньги будут. А после я ваш единственный наследник. Вера свою часть получила…

Графиня посмотрела на сына не то с укоризной, не то с удивлением. Ей стало даже немного неловко от этого столь откровенно высказанного предвидения ее кончины.

— Я рада, по крайней мере, — сказала она довольно сухо, — что у тебя такое полное доверие ко мне…

Манна небесная, щедро посыпавшаяся в виде банковой ссуды на дом графини, не миновала и Николая Ивановича. Несмотря на все нерасположение к нему тещи, он умудрился-таки выпросить у нее целых три тысячи. Графиня раз неосторожно похвалила его практическую сметку, поблагодарив его за данный ей хороший совет, и Усольцев не замедлил воспользоваться этим. Совет заключался в том, чтобы молодые из-под венца не отправлялись в дальнее путешествие, а на первые две-три недели поселились в царскосельской даче графини, пока можно будет поехать в Гунцево.

— По-моему, ничего нет глупее этих заграничных поездок, пока муж и жена еще не привыкли друг к другу… Они наверно кучу глупостей наделают, так как они и к самой жизни не привыкли… Ведь чего греха таить: Павел отличный человек, и я его очень люблю, — при этом Николай Иванович прикусил свой левый ус, а это у него всегда означало, что он говорит неправду, — но практической жизни и цены деньгам он не знает совсем… А что касается Кити…

— Положим, мой милый, — стуча ногтями по табакерке, перебила его теща, — что и ты сам по этой части плоховат…

— Я совсем иное дело, — поспешно и уверенно ответил Усольцев, — я всегда был мотом, это правда. Что прикажете делать, копеечки считать мне противно. Но я мот, потому что хочу быть таким, а провести меня никто не может. Да разве не я за полцены заказал для Кити серебро, а столовый сервиз купил почти задаром?

— Это правда, — беззвучно ответила графиня.

— Ну вот видите… Значит, отправлять их вдвоем за границу незачем. А пускай они себе прохлаждаются там в Царском, пока дороги просохнут и можно будет ехать в деревню.

— Прохлаждаются. Quel mot!33Какое слово! (франц.) — вставила графиня.

— Ну, не все ли равно?.. Вы знаете, я думаю, это так же, что они, там со своих облаков слезут и не тем только будут заниматься, чтобы розы нюхать вдвоем.

Графиня опять хотела что-то возразить, но воспоминания прошлой молодости нахлынули на нее и расположили ее к мягкости.

— Здесь они будут у вас под крылышком, — продолжал Николай Иванович, — а на первое время это очень важно… Ну а потом, в начале мая, пусть едут в Гунцево.

Так и было решено. Грушнев и Кити, до тех пор совсем и не думавшие о том, как устроятся они после свадьбы, и в самом деле все это время на облаках витали. Грушнев и Кити нашли мысль Николая Ивановича прекрасной. Кити тотчас представила себе в самом розовом свете, как проведет она первые дни замужней жизни в этой прелестной царскосельской даче, где все так уютно подготовлено для уединенного счастья. Что уединение их в Царском Селе будет далеко не полным, про это ни она, ни жених пока не думали.

По мере того, как подходил день свадьбы, они, казалось, сближались все теснее. Размолвок уже не было никаких. Длинные беседы их с глазу на глаз, правда, часто прерываемые докучливым любопытством m-lle Готье, все чаще вращались около самых важных, серьезных предметов. Обсуждали они и то, как смотрят они на цель жизни, и как устроят свой будущий уголок. И все, что бы каждый из них ни высказал другому, казалось чудесным. Кити не противоречила, когда Павел Алексеевич в своих планах очень большое место отводил серьезным занятиям, а Грушнев ничуть не смущался, что в мечтах Кити, нет-нет, да и проскользнет наивное представление о замужней жизни, как о бесконечном ряде удовольствий. Они не примечали, как, в сущности, мало сходились их вкусы, не примечали оттого, что любили они друг друга целиком, со всеми недостатками, какие были у каждого их них. Они продолжали обманывать друг друга совсем добросовестно, и в обмане этом тоже была любовь: неполная их искренность происходила единственно из желания как можно более понравиться друг другу.

Во вторник, на третьей неделе поста, Грушнев поехал обедать к графине Надежде Сергеевне, но потребности услышать от нее опять прежние ядовитые речи теперь у него уже не было. Его сомнения улеглись как-то сами собой, и он не посетовал на графиню даже за то, что она не сдержала слова и за ее обедом оказалось несколько приглашенных. Кто знает, думалось ей, может быть, что, обманывая таким образом ожидания Грушнева, она тем сильнее вызовет у него желание видеться с ней с глазу на глаз. В те редкие вечера, когда ему случалось бывать в свете, он неизменно встречал графиню, и на недостаток внимания с ее стороны пожаловаться не мог. Но разговоры у них шли теперь уже совсем иные, все более уходившие в мирные вопросы искусства. Графиня, по-видимому, спрятала имевшиеся у нее всегда в готовности ядовитые стрелы. Кити заметила раз, что жених ее очень уж долго разговаривает с графиней; и за это шутя подразнила его, уверяя, что она очень ревнива. Но теперь не оставалось уже никакого сомнения для обоих, что упрек этот был лишь самой невинною шуткой.

На Страстной Усольцевы говели и каждый день, утром и вечером, ездили в церковь княгини Беломорской. Говел и Грушнев. В прежние годы он проделывал это как формальную обязанность, нисколько не смущаясь тем, что исповедь его ограничивалась несколькими равнодушными ответами на равнодушные вопросы духовника. Теперь было не то. Совершавшееся вокруг него суетливое зрелище великосветского говенья, эти дамы, шуршавшие платьями, эти разговоры шепотом во время службы и громкая болтовня потом, во время разъезда, — все это не только его не расхолаживало, а совсем напротив: как живой протест, в нем самом складывалось желание молиться. Контраст между этой блестящей суетой и глубокой серьезностью того, что должно было происходить в сердцах молившихся, между воспоминанием о крестных мучениях Христа и помыслами этих людей, занятых тщеславием, не только не настраивал Грушнева на иронию, а вызывал в нем скорбное, почти болезненное, чувство. Из маленькой полутемной церкви к тому месту, где он стоял за дверями, не громко, но явственно доносились слова, произносимые священником, и стройные, хоть и сдержанные, голоса певчих. Что-то тихое и сладостное, какое-то веяние из неземного мира будто шло оттуда. Стоявших в церкви это веяние, должно быть, охватывало. Шум света как будто стихал у входа. Были тут, казалось, искренно молящиеся, даже слезы блестели на иных женских глазах. Невольно Грушнев посматривал на Кити. Никакого волнения она не испытывала, должно быть. Она молилась изящно, как она делала все, но это была совершенно спокойная молитва, говорившая о приличном умилении, не более. Зато его поразило, что Женя, всегда такая жизнерадостная, молилась с какой-то страстностью, точно на душе ее лежал тяжкий грех. Несколько раз она отирала слезы с заплаканного лица.

Когда служба кончилась, Вера Александровна не стала пить чай у княгини, как делали это многие другие. Но когда она спустилась с лестницы, лакей доложил ей впопыхах, что, стоя у подъезда, испугавшиеся чего-то лошади рванулись и поломали карету. Вера Александровна и Кити нашли себе место в чужом экипаже. Но куда было девать Женю?

— Ничего, мама: я с Павлом Алексеевичем пешком дойду, — объявила она. — Погода, кстати, чудесная.

— Да ты разве не устала?

Про усталость Женя и слышать не хотела; и теперь, уже веселая, как всегда, она пошла под руку с будущим родственником.

— Что вы так плакали за обедней? — спросил ее Павел Алексеевич.

— Ах, вы заметили…

Она застыдилась и немножко покраснела.

— Я сама не знаю отчего… В другой раз постараюсь не плакать…

— Зачем же, коли хочется? Беды тут нет. В ваши годы слезы приходят невесть откуда, но зато и сохнут быстро… Вы, должно быть, уж очень грешной себя чувствуете, Женя?..

— Должно быть… — И увидав, что он улыбается, глядя на нее, она засмеялась тоже. Было, однако, что-то принужденное в этом смехе. — Уверяю вас, Павел Алексеевич, что сама не знаю, откуда эти слезы взялись.

— Или, может быть, — вглядываясь в нее пристально, сказал миг спустя Грушнев, — сбылось предсказание Димы Клубина?..

— Какое предсказание? — чуть-чуть сдвинув бровки, спросила она. Дима Клубин и его шутки теперь были за тысячу верст от ее помыслов.

— Да то, — продолжал он шутить, — что в вас кто-нибудь нет-нет, да и влюбится.

— Полноте… — Она отвернулась, чтобы скрыть яркую краску, разлившуюся по ее щекам, но затем тотчас опять подняла глаза на своего спутника, и упрек читался в ее взгляде.

— Ну, Женя, не сердитесь: я, право, не знал, что вы к этим пустякам относитесь серьезно. Да и могло бы ведь это случиться… Кстати, я думал, что сам Дима Клубин вам нравится… — Теперь она ничего уже не ответила, но укор еще явственнее прежнего блестел в ее красноречивых глазах. Грушнев в первый раз заметил, как выразительны были эти глаза.

— Как странно вы на меня смотрите, Женя… У вас такой негодующий блеск во взгляде, точно я вас в самом деле оскорбил. Было бы это разве так уж удивительно, если бы Дима… ну хоть чуточку вам…

Она с такой энергией покачала головой, что Грушнев не продолжал. В эту самую минуту они переходили через Литейный и не заметили оба, как на них почти наскочил экипаж, хотя правивший им кучер окликнул их громогласно. Грушнев едва успел отскочить назад, крепко стиснув руку девушки. Он перепугался не на шутку: оглобля чуть не ударила в ее плечо. Женя смутилась тоже, но совсем не от испуга.

— Вы не ушиблись? — с беспокойством спросил он, когда они перебежали через остальную часть улицы. — Ну, слава Богу! У меня, признаюсь, мороз прошел по спине…

— Со мной никогда ничего случиться не может, — бойко и весело ответила Женя. — Мне все кажется, что у меня уж так на роду написано.

— А все-таки, если бы не отдернул я вас изо всей силы… Нет, лучше не вспоминать: это был такой ужасный миг. И мне вперед урок — не заговаривать с вами, когда мы переходим через улицу. Я ведь за вас несу ответственность.

Она опять покачала головой, но уже совсем иначе, чем прежде.

— Не тяжелая это ответственность, Павел Алексеевич, могу вас уверить. И совсем я это не в шутку говорю, что сумею выбраться из чего угодно… По крайней мере, я это чувствую…

— Вот вы какая… храбрая? — засмеялся Грушнев.

— Да, и не на словах только… Может быть, вы когда-нибудь в этом убедитесь.

Он посмотрел на нее внимательно и не ответил: странными ему показались ее последние слова. Остальную часть пути они заговаривали только урывками.

Когда, в среду вечером, Усольцевы исповедовались и Женя вышла из церкви, получив отпущение, Павел Алексеевич, за ним была теперь очередь, снова заметил, что глаза у нее заплаканы, как в понедельник утром за обедней, но ничего не сказал ей на этот раз. И она молча прошла мимо него с опущенной головой.

На Пасху все они поехали опять к княгине Беломорской. Не доставало только Павла Алексеевича. Он был во дворце и приехал к самому концу обедни, заодно с целой фалангой шитых мундиров и эполет.

— Курского шталмейстером сделали, а дочь его — фрейлиной, — целуя поблекшую руку своей супруги, говорил один из приехавших лентоносцев, полный и очень лысый господин, очевидно, недовольный, что сам не получил ничего.

— Тумакину дали «Белого Орла», — слышалось с другой стороны, — а Бельскому нос наклеили, хоть его уж целую неделю поздравляют с «Александром Невским».

— Представьте: Долговязов — товарищ министра, — жужжали в третьей группе, — вот назначение!

Все это, конечно, рассказывалось только тем дамам, которые, по зрелости лет, интересовались серьезными вопросами вообще и назначениями в особенности. Более молодым доводилось слышать совсем иные вещи, быть может, еще менее подходящие к великому христианскому празднику. Грушневу было, разумеется, не до наград, и не рассыпался он в любезностях перед юными властительницами мужских сердец. Среди праздничной толпы, наполнявшей маленькую гостиную перед церковью, он искал глазами своих. Они стояли, очевидно, в самой церкви. Он медленно продвинулся вперед, ловя на пути сдержанные восклицания, в которых слышались то радость, то удивление, то скрытое недовольство. Графиня Надежда Сергеевна остановила его, говоря ему в то же время: «Passez, passez…34Проходите, проходите… (франц.) Я ведь знаю, куда вы спешите. Только вы до нее не доберетесь. Видите, какая толпа, а она совсем впереди. Останьтесь лучше здесь до конца службы…»

Грушнев поневоле остался. В двух шагах от него, принимая от всех поздравления, Дима Клубин сиял в своем новом камер-юнкерском мундире. Он глядел самым счастливым из счастливых. И столько было добродушия в его радости, что над ним и смеяться никто не думал.

Но вот служба кончилась. Все смешалось среди громких приветствий. Кое-кто христосовался по-старинному, но делалось это осторожно, деликатно, точно извиняясь. Один толстый генерал Постромов, известный как ревностный член «Славянского Общества», громко лобызал всех попадавшихся ему в руки, свидетельствуя тем о своем исконном русском духе. Грушнев увидел, наконец, ту, которая одна только и существовала для него среди этой блестящей толпы. Он держал в своей руке ее тонкие пальчики и шептал ей что-то, чего она, быть может, и не могла совсем расслышать, хоть и вызывало оно светлую улыбку на ее лице. А Вера Александровна, утомленная службой, подошла к ним, подавая Грушневу руку, которую он поспешил поцеловать.

— Да, да, — рассеянно отвечала она на его поздравления, — я очень люблю пасхальную обедню и очень рада за мужа, ведь ему Анну дали, вы знаете? Только ужасная здесь жара, мой милый. Дайте мне руку и уведите меня поскорее.

А эта бледная, стройная девушка, вся в белом, неужели это была Женя, шаловливая, вечно смеющаяся Женя?.. Он почти не узнал ее: до того она выделялась среди прочих почти строгим выражением своего личика. И было на ней в первый раз совсем длинное платье, отчего она казалась многим старше обыкновенного.

— Что ж, Женя, похристосуемся тоже, — весело сказал ей Грушнев. Она протянула ему руку, и шутя он поднес эту руку к своим губам. Но в робком взгляде ее глаз, на миг приподнявшихся к нему и тотчас затем опустившихся, опять не было ничего похожего на шутку. Должно быть, Женя была из числа немногих, искренно и тепло молившихся здесь в эту пасхальную ночь.

XI

Венчали их на Красной горке, все в той же церкви княгини Беломорской. Вся розовая, в своих дорогих кружевах, с ветками живых померанцевых цветов в волосах и на платье, Кити была как раз в меру смущена, и что-то удивительно законченное было в стыдливом наклоне ее головки, во всей мягкой стройности ее красивого стана. Многие из бывших тут мужчин завидовали жениху, но ни одному из них и в голову не приходило двусмысленно острить. Даже дамы, охотницы наблюдать за мелочами, не старались высмотреть, кто первый, невеста или жених, ступил на лежавший перед ними кусок розового атласа; слишком много искренности было в сдержанно глубоком волнении Грушнева, слишком много грации в безукоризненном изяществе Кити Усольцевой. На всех присутствующих, а их было много, венчание произвело впечатление какой-то возвышающей и в то же время необыкновенно приличной торжественности. И если совершенство во внешних приемах может ручаться за будущую судьбу, молодым охотно предрекли бы самое безоблачное счастье. Да и на самом деле одна из бывших тут дам так-таки и выразила эту мысль. А сама хозяйка дома, в качестве посаженой матери невесты, самодовольно оглядывала присутствующих, как бы говоря при этом: «Видите, как в моем доме свято хранят традиции — берите с меня пример…»

Одному только Павлу Алексеевичу эта сановитая торжественность была не по сердцу. Ему очень хотелось бы, чтобы свадьбу отпраздновали не так пышно, а в тесном семейном кругу. Но с его желаниями не сочли нужным справляться. Графиня Дарья Михайловна самым неопровержимым образом доказала ему, что с тех пор, как она себя помнит, все свадьбы в ее семье справлялись именно так, в присутствии чуть не целого города, и поступить иначе было бы совершенно немыслимо. Делать было нечего. И Грушневу пришлось волей-неволей преклониться пред авторитетом бабушки, поддержанным целым негодующим хором тетушек и кузин. Павел Алексеевич смирился лишний раз, говоря себе, что это уже последняя уступка, и с той самой минуты как его дорогая Кити станет его женой, оба они освободятся навсегда от этого гнета никому ненужных уставов суетного законодательства света. А когда он стоял перед аналоем и маленькая церковь наполнялась звуками стройного пения, он весь ушел в свое тихое счастье, и словно даже перестала для него совсем существовать вся эта обстановка тяжелой пышности, эта окружавшая его любопытная, хоть и равнодушная, толпа.

Не все, однако, прошло так гладко и торжественно в последние дни перед свадьбой. Как раз за эти дни в доме графини случилось несколько маленьких событий, нарушивших было стройное течение жизни этого дома. Сперва у Дарьи Михайловны вышло совсем неожиданно столкновение с m-lle Готье. Оказалось вдруг, что француженка, перед которой в доме не стеснялись, насплетничала хоть и не лично на графиню, — она была выше всяких сплетен, — но зато на ее близких. Вава Масальская передала ей, что m-lle Готье позволяла себе рассказывать в других домах комические подробности о супружеских несогласиях Веры Александровны с ее мужем и о поведении графа Вадима, которого не раз видели приезжавшим домой в состоянии, близком к невменяемости. Графиня прочла m-lle Готье нотацию, очень сухую и сдержанную, но и очень обидную. Француженка, вместо ожидаемой покорности, вспылила и высказала Дарье Михайловне много горьких истин насчет ее домашних и даже насчет ее самой.

— Вы воображаете, — между прочим, сказала она, — что в доме у нас никто не шевельнется без вашего позволения, а между тем вы даже не видите, что у вас под самым носом творится: вы и не подозреваете что m-lle Женя, которую вы за ребенка считаете, влюблена в жениха своей сестры…

Графиня далее не захотела слушать, и француженка тотчас же получила увольнение. Сделать это было легко, но обойтись без привычных услуг m-lle Готье, которая так прекрасно читала вслух и писала под диктовку и помогала, вдобавок, Дарье Михайловне принимать гостей, было куда как трудно. Как раз потому что графиня не хотела признаться, что ей не достает чего-то, она вымещала это на всех членах семьи. Нарушение обычного хода благоустроенного механизма ее дома, да и навет, взведенный на Женю, нельзя было оставить без внимания. Но как было узнать правду и в то же время не дать этой сплетне коснуться слуха Кити?.. Женя подверглась осторожному, умелому допросу, но допрос этот не привел ни к чему по той простой причине, что девушка сама не догадывалась, каково было ее чувство к Павлу Алексеевичу. А графиня, конечно, остереглась открыть ей на этот счет глаза. Брать себе в поверенные дочь она не хотела: это был бы верный способ преждевременно разгласить то, чего, вероятно, на самом деле и не было совсем. Пришлось обратиться к содействию Николая Ивановича, а это было тем неприятнее, что как раз в этот самый день у него произошла резкая сцена с женой из-за денег, и в пылу спора он даже обозвал Веру Александровну дурой.

Усольцев часто изменял жене и самым непозволительным образом растратил ее состояние, но до сих пор держал он себя с ней безукоризненно, выказывая ей самое изысканное внимание. Немудрено, что Вера Александровна от неожиданной обиды ударилась в слезы и пошла жаловаться матери. Графиня, хоть и была невысокого мнения об уме дочери, должна была за нее заступиться.

Но делать было нечего, приходилось обратиться к содействию Николая Ивановича. Он выслушал, морщась, встревоженный рассказ тещи. При всем своем равнодушии к семье, он успел заметить кое-что странное в поведении младшей дочери за последние дни. Она вдруг стала необычайно молчалива. То ее в краску бросало без причины, то непривычная бледность сгоняла румянец с ее щечек. Павла Алексеевича она положительно избегала. Николай Иванович несколько раз принимался бережно ее расспрашивать, и ее уклончивые ответы были для него почти равносильны признанию. Но тещу он всячески постарался успокоить, говоря ей, что незачем обращать внимание на пустые наветы француженки. И хотя он при этом усиленно кусал левый ус, Дарья Михайловна не догадалась, что он скрывает от нее свои подозрения. Зато Усольцев стал еще пристальнее наблюдать за Женей. Раз, это было за три дня до свадьбы, она безо всякого повода бросилась к сестре и принялась обнимать ее и горячо целовать; слезы при этом так и хлынули из ее глаз. Женя не заметила отца, видевшего всю эту сцену из соседней комнаты. Когда он потом вошел, она мигом отерла слезы и принудила себя засмеяться. Николай Иванович не обманулся, однако, насчет этого смеха.

«Что за комиссия с этими девчонками! — подумал он. — И что она нашла в этом Грушневе?.. Ну да это пройдет само собой. В шестнадцать лет эти вспышки не опасны. Надо только оставить ее в покое и не показывать, что заметили…»

На другой день, однако, Женя расхворалась. Вся бледная, как-то съежившись, ходила она по комнатам, отвечая на беспокойные расспросы близких, что это ничего, голова только у нее разболелась. Когда у Кити вечером собрались подруги на девичник, Женя туда не пошла и заперлась в своей комнатке, уверяя, что хочет пораньше лечь. Но до поздней ночи, не раздеваясь, она сидела за письменным столом, обеими руками стиснув, горевший лоб. И целые три страницы своего дневника исписала она мелкими, лихорадочными, безумными строками…

В этот самый вечер еще одна неприятность случилась в доме графини. Вадим Александрович, захотевший вернуться из клуба пешком, поскользнулся на тротуаре и жестоко расшиб себе голову. Полубесчувственного, его привезли домой на извозчике; узнали, кто он такой, по визитным карточкам, найденным у него в кармане. Утром, правда, он встал как встрепанный, с большим только шрамом на лбу, но его самолюбивая мать была вне себя от досады, хорошо сознавая, что не избегнуть огласки, как ни строго приказывать лакеям держать язык за зубами.

На венчание, разумеется, граф не поехал показывать свое распухшее лицо. Жене тоже очень хотелось не ехать, но в последнюю минуту она пересилила себя, и никто, кроме разве ее отца, не догадался, что далеко не радость наполняла собой встревоженное сердечко его любимицы. Не догадалась об этом даже Кити несмотря на их близость, слишком уж она была занята собственным счастьем. Женя стойко проделала все, чего бы ни требовал от нее этот день. Только когда ей пришлось чокнуться с Грушневым, рука у нее дрогнула, и недопитый бокал грохнулся на пол.

— Счастливая примета, — послышалось вокруг, и сконфуженная Женя засмеялась вместе с прочими.

В пять часов был у графини парадный обед в честь молодых. И все бывшие тут заодно твердили, что Кити еще лучше теперь, чем была она в церкви, в белом венчальном плате. И в самом деле, она сияла тихим безоблачным сиянием полного счастья. Такое же счастье было на лице и у Павла Алексеевича, хоть и примешивалось к нему, быть может, некоторое чувство нетерпения. Но вот пробило семь. Кити, успевшая переодеться в дорожное платье и казавшаяся еще милее в этом простом наряде, быстро выбежала из своей комнаты, с которой она рассталась без всякого сожаления. В последний раз графиня и Вера Александровна благословили ее. Подали карету, и Кити уселась в нее рядом с мужем с таким ощущением на сердце, как будто она отправлялась с ним на веселую прогулку, а не вступала в новую, полную неизвестности, жизнь.

На царскосельском вокзале их опять закружила и понесла с собой праздничная толпа. Мужская молодежь осыпала Кити цветами и конфектами, бывшие подруги — горячими, хотя и завистливыми, поцелуями. Наконец, поезд тронулся, и они были одни.

— Ну, вот мы и на свободе, дружок мой, — весело заговорил Павел Алексеевич и, взяв ее за обе руки, тихо, бережно притянул к себе. — Ты рада, Кити?

— Рада, конечно, — вполголоса проговорила она, наклоняясь к мужу и кладя к нему голову на грудь.

Они уселись было сперва друг против друга в тесном купе. Но теперь Кити, как бы повинуясь притягательной силе, пересела к мужу.

— И ты думаешь, мы будем счастливы? — сперва целуя ее руки, одну за другой, а потом притянув к своим губам ее наклоненную головку, продолжал Грушнев. Он говорил это почти шутя. Но в этой шутливости было что-то мягкое, глубоко сердечное. — Ну, давай толковать о нашем житье-бытье вдвоем. До сих пор мы с тобой как будто парадный спектакль давали то родне, то свету; а теперь наше счастье уж совсем принадлежит нам самим, и мы сами должны о нем позаботиться. Мешать нам уж никто не будет, да и помогать тоже.

— А разве до сих пор помогали? — улыбаясь, спросила она.

— Учили, по крайней мере, и все хотели, чтобы мы по церемониалу какому-то были счастливы, а церемониала тут никакого не нужно. Видишь, мой дружок, как я представляю себе нашу жизнь, как я хотел бы, чтоб она устроилась. Надо, чтобы все, решительно все, у нас было общим: и мысли, и вкусы, и знакомства, и удовольствия, чтобы мы всегда чувствовали себя много-много ближе друг к другу, чем ко всему остальному миру, чтобы каждый из нас для себя ничего не берег от другого… хочешь, Кити, чтоб было так?

Теперь, как раз потому, что она безраздельно принадлежала ему, Грушневу вдруг показалось, что эта торжественная минута, дававшая ему такие права над ней, в сущности не значит ничего, что никаких прав он даже по-настоящему не имеет, пока она не будет принадлежать ему всем своим духовным существом. Обладание ею самой не значило ничего без взаимного проникновения их душ. И Грушнев с удивлением вдруг понял, что до сих пор этого не было между ними, и внутренний мир его жены все-таки оставался для него чужим, хоть и казалось ему часто, что узнал все его тайники.

Кити не задавала себе таких вопросов. Она знала, что сегодняшний день составляет крутой поворот в ее жизни, совершенно изменяя ее прежние обязанности, и подчинялась этому, как непреложному закону, без трепета и сомнений. В ее глазах Павел Алексеевич теперь был совсем уже не тем, чем за несколько часов.

В чем именно заключались его права над нею, она хорошенько не знала, и часто расспрашивала об этом замужних приятельниц. Ясных ответов она не получала. Одна только, из этих приятельниц, двусмысленно улыбаясь, сказала ей раз: «Не бойся… Ничего особенного не будет. Ты только почувствуешь, что у тебя закружилась голова и ты будто падаешь куда с высокой башни». И она все ждала, не случится ли с ней чего-нибудь подобного.

Кити, прижимая к груди мужа свое горевшее лицо, вдруг увидела через окно замерцавшие фонари станции.

— Как? Это уж Царское? — воскликнула она, вскакивая на ноги.

Они и не заметили, как пролетело время.

XII

Графиня позаботилась убрать как можно красивее и уютнее гнездышко молодых. На станцию за ними приехала коляска. Дома, в ярко освещенных сенях, их поджидала Китина горничная Настя и двое нанятых Виссарионом Порфирьевичем рослых лакеев. Его графиня заранее посылала в Царское все привести в порядок. Дача глядела весело, вся убранная цветами, с дорогою бронзой и фарфоровыми вещицами на столах и этажерках. Кити, обрадованная как ребенок, побежала все показывать мужу. Необдуманно она отворила дверь в спальню графини и остановилась на пороге, вся смущенная. Старинную бабушкину кровать заменила широкая, пышно убранная, вся покрытая шелковыми кружевами брачная постель. Комната слабо освещалась висевшим с потолка розовым фонарем.

— Ее сиятельство вам свою комнату велели отвести, — объясняла между тем оставшаяся немного позади Настя. — Оне сами в этой комнате почивать изволили первое время после ихней свадьбы.

Кити робко взглянула на мужа и покраснела.

— Признаюсь, мой друг, — сказал Павел Алексеевич, — я совсем не рад, что Дарья Михайловна вздумала так все поставить на роскошную ногу. Мы не богаты, а так, чего доброго, избалуемся. Да и на что в павлиньих перьях щеголять?..

— Ах, Павлик… — с невинным кокетством на улыбавшемся лице ответила Кити. — Ты сейчас журить принимаешься… А мне, напротив, хотелось бы бабушку поблагодарить. Здесь, право, так мило…

Грушнев ничего не возразил, и оба они вернулись в гостиную, где уже был подан чай. И когда он увидел возле себя молодую жену, с милой неловкостью заваривавшую чай, ему показалось, что в самом деле как нельзя лучше идет к ней эта обстановка и сама она — наиболее изящное украшение их чересчур роскошного новоселья.

* * *

В половине двенадцатого Кити выбежала к утреннему чаю, где уже более часа ее дожидался муж. На ней была светлая matiné, вся убранная кружевами и голубыми лентами, крошечный чепчик с лентами того же цвета и голубые туфельки с плоскими каблуками. Она облекалась во все это с каким-то особенным чувством самодовольства, будто это был мундир, присвоенный ее положению новобрачной. Всего более гордилась она чепчиком, приколотым к небрежно свернутым волосам.

— Извини, что я так долго, — сказала она мужу, подставляя ему лоб для поцелуя. Он нежно обнял ее, не выразив, однако, того восхищения ее туалетом, которого она ожидала. Сам Павел Алексеевич был одет с иголочки, как всегда: он не признавал шлафрока и туфель и не находил вовсе, чтобы небрежность в одежде была обязательна для домашнего очага.

Кити заварила чай с видом опытной хозяйки и заварила, кстати сказать, очень плохо: в родном доме это было не по ее части. Отпивая маленькими глотками, она принялась шалить и говорить разный вздор, намеренно придавая себе развязность, тоже входившую теперь в ее новую роль замужней женщины. Это было очень забавно и мило, но несколько неестественно, точно развязность ее была по заказу.

— Мы с тобой гулять пойдем, Павлик, не правда ли?.. Так, через какой-нибудь час… Погода, кстати, славная.

— Только советую тебе приняться за переодеванье скорее, — засмеялся Грушнев, — а то…

— Как? Уже упреки! И тебе не стыдно, Павлик? — И говоря это, она наклонилась к нему так, что не поцеловать ее было нельзя. Потом она принялась читать лежавшие на столе записки. Это были поздравления от приятельниц, только что пришедшие с утренней почтой. — Вот уморительно! — воскликнула Кити, добравшись до четвертой и последней записочки. — От Вава Масальской тоже! Как ей не совестно?..

Лукавый взгляд на мужа подчеркивал эти слова. Павел Алексеевич был так изумлен, что не нашел подходящего ответа.

— Ты думал, я не знаю про это? — все с тою же лукавою улыбкой положила она ему руку на плечи. — И представь себе, я совсем даже не ревную… Это ведь, конечно, давно кончено и похоронено…

Очень сложные и смешанные чувства вызвало у Грушнева неожиданное признание жены, напомнив ему слова графини Надежды Сергеевны. В хрустально-чистый девический мир Кити проникали, стало быть, эти нехорошие сплетни и не тревожили даже ее воображения: иначе она не относилась бы к этому так легко. И Кити, по-видимому, вовсе этим не возмущалась; зато не было в ней и той скрытности, которую графиня Длиннорукова считала почти обязательной для всех девушек.

— Коли ты все знаешь, Кити, — серьезно, почти стыдясь, ответил Павел Алексеевич, — скажи мне, от кого ты это слышала и как собственно ты себе это представляла.

— Да никак, могу тебя уверить, — слегка краснея, перебила она его. — Я просто знала, что такие вещи бывают, и даже очень часто… Да, и про тебя я это слышала… от кого — не помню… ото всех, то есть, от многих…

— Да скажи, пожалуйста, тебя это возмутило? Ты удивилась, по крайней мере?

— Нисколько!.. Чему тут удивляться? Молоденькая, взбалмошная женщина, которая, вдобавок, очень дурно живет с мужем…

— И узнала ты это, — продолжал расспрашивать Грушнев, — когда я был уже твоим женихом?

— Нет, гораздо раньше… Я должна тебе даже признаться, что как раз после этого я стала обращать на тебя больше внимания.

Минуты две прошли в молчании. Павел Алексеевич ощущал какую-то неловкость и, чтобы покончить с этой неловкостью, встал и закурил, предварительно спросив у жены позволения.

— Хочешь, мы пойдем теперь гулять? — спросил он.

Но Кити сделала усталую мину: ее, в сущности, не тянуло на воздух; в особенности не хотелось ей расставаться со своим просторным утренним платьем и затягиваться в корсет.

— Погода, кажется, портится, — сказала она, глядя в окно.

— Ну, так я пойду один… так на полчасика… — ответил он с чуть заметным оттенком грусти. — Для меня прогулка совершенная необходимость. Ты против этого ничего не имеешь?

— Пойди, пойди. Только возвращайся поскорей. А я пока обед закажу.

— Я уже заказал, пока ты одевалась…

— Как? С первого же дня берешь из моих рук мою власть? — смеясь, воскликнула Кити.

— Дружок мой, власть всегда отбирается у того, кто ею не пользуется. А ты пользуйся ею, сколько угодно. Сомневаюсь только, чтоб это показалось тебе забавным…

Сказав это, он вышел на улицу и направился к парку. Бледная северная весна, обнаженная, как мраморная красавица, вся сияла в лучах еще холодного солнца. Кое-где робко пробивалась травка и чуть-чуть зеленели молодые побеги. Посиневший лед еще держался на прудах. Неизвестно чему радовались только что прилетевшие пташки, шумно голосившие на деревьях. Грушневу, однако, этот холодный прозрачный день показался чудесным. Он любил раннюю весну, да и у него тоже весна была на сердце. Он шел бодрою и веселою походкой, с жадностью вдыхая свежий воздух. Но едва прошло полчаса, его неудержимо потянуло назад, домой, где ждало его иное, более жаркое, более горячее солнце.

Жену он застал прилегшей на кушетке и решительно не знавшей, что с собою делать. Она очень ему обрадовалась, но сочла за лучшее этого не выказывать.

— Как ты скоро вернулся, — сказала она с притворным удивлением, опуская ноги на ковер. И вспомнив, должно быть, что она часто хвалилась перед ним своей страстью к музыке, она предложила ему сыграть что-нибудь в четыре руки. На этажерке, возле рояля, был целый ворох нотных тетрадей: вальсы и Оффенбаховские оперетки лежали тут вперемежку с классическою музыкой. Кити предпочла бы взять что-нибудь легкое, зная, что это ей больше под силу, но выбрала увертюру к «Эгмонту». Она очень добросовестно старалась, и увертюра пошла довольно складно: Грушнев, державший аккомпанемент, удачно поспевал за женой, скрадывая ее грешки. Покончив с «Эгмонтом», они взялись было за вторую Бетховенскую симфонию, но доиграть ее не пришлось.

В передней раздался звонок, и тотчас вошла, впопыхах, маленькая, вертлявая, хоть и кругленькая, особа, бросившаяся обнимать Кити, в то же время лукаво щурясь на ее мужа. Звали ее Марьей Дмитриевной Абаниной. Это была та самая приятельница, которую так тщетно расспрашивала Кити про ее первое впечатление замужней жизни.

— Я приехала сюда навестить сестру, — щебетала Марья Дмитриевна, — она, ты знаешь, нездорова, и кстати вздумала заехать к тебе, пожелать тебе как можно больше счастья… По твоему лицу вижу, что на этот счет ничего и желать не остается. Она опять лукаво взглянула на Грушнева. Маленькая особа врала безбожно, уверяя, что приехала в Царское для сестры. Она приехала исключительно для Кити, чтобы застать ее как раз в самые первые минуты того, что принято называть счастьем, и продолжать с нею недоконченный когда-то разговор. Со своим, правда, крошечным, но проворным и наблюдательным умком, она сразу поняла две вещи: во-первых, что подруга ее, пока, на седьмом небе, хотя и ненадолго, быть может, а во-вторых, что ее присутствие очень неприятно Павлу Алексеевичу. И за это самое она его с места возненавидела, разумеется, крошечной, чисто дамской ненавистью, порой, однако, способной принести изрядный вред. Марья Дмитриевна при первом удобном случае поспешила увести Кити в спальню; запирая за собою дверь, она говорила Павлу Алексеевичу: не идите за нами, пожалуйста, у нас свои секреты. Начались, разумеется, самые интимные расспросы и звонкий смех маленькой особы часто доносился до ушей Грушнева. Она не преминула, кстати, царапнуть мужа приятельницы своею кошачьею лапочкой.

— Он, кажется, очень, очень серьезный, твой ненаглядный Павлик, — говорила она Кити, целуя ее и вызывая все на большую откровенность. — Меня такой муж пугал бы… Я уверена, при нем ты не смеешь говорить, что вздумается, и семь раз переворачиваешь язык прежде чем сказать что-нибудь… А ведь это скучно, Кити, признайся…

Едва Марья Дмитриевна уехала, явилась Вера Александровна с братом, объявляя, что ее муж и графиня будут со следующим поездом. Вся семья должна была в этот день обедать у молодых. Женю Вера Александровна не привезла, потому что ей с утра что-то нездоровилось. Кити очень пожалела, что не увидит младшей сестры, но общий веселый тон разговора скоро заставил ее позабыть об этом. Ее мать, а в особенности Вадим Александрович, теперь совсем оправившийся от своего маленького несчастия, с таким же нетерпением, как Марья Дмитриевна, спешили разузнать во всех подробностях, как проведены были Кити и ее мужем эти несколько часов. Дядюшка не поскупился при этом на скромные шуточки: он был, казалось, уверен, что дорогой букет из орхидей, привезенный им для племянницы, давал ему полное право быть неприличным. Грушнева коробило от этого любопытства, делавшего их только что зажженный домашний очаг предметом веселой болтовни и пошлого шутовства. При первой возможности он вышел из комнаты, предоставляя родным Кити допрашивать ее сколько угодно.

И они допрашивали ее долго и усердно. Вера Александровна то и дело принималась целовать дочь и утешать ее, точно Кити в самом деле нуждалась в утешениях. Часы на камине пробили шесть.

— Ах, мой дружок, — перебила она себя почти испуганно, — мама сейчас приедет, а ты еще не одета! Пойди, поторопись, а то мама будет очень недовольна…

Кити побежала переодеваться.

— Я думаю, она будет счастлива, — глубокомысленно произнесла Вера Александровна, оставшись вдвоем с братом.

— Ну, это, мать моя, пока вилами писано, — ответил Вадим. — Когда ты вышла за своего благоверного, ты в первый день, я думаю, тоже воображала, что необыкновенно счастлива…

— Что за глупые сравнения! Разве Николай Иванович похож на Павлика?

— Конечно, не похож, — рассмеялся граф. — В том-то и беда: вам, женщинам, такие негодяи, как твой муж, гораздо больше нравятся…

Когда приехала графиня, Кити, разумеется, еще не была готова. На лице бабушки выразилось неудовольствие, поплатиться за которое пришлось Грушневу. Графиня сознавала, что сделала очень много для внучки и требовала вследствие того удвоенного внимания к себе. Но когда Кити показалась в дверях, такая свежая и красивая в своем новом бледно-розовом платье, гнев бабушки уже прошел, и она встретила внучку как нельзя лучше, полная снисходительной нежности. Этот тон милостивого снисхождения она поддерживала все время, стараясь даже подчеркнуть перемену в своем обращении с Кити, вызванную ее новым положением. А Кити была в восторге от своей роли хозяйки и от того, в особенности, что все говорили с нею теперь, как с равной, как с большой. Ей нравились даже грубоватые двусмысленности, какими сыпал за обедом Вадим Александрович. Графине приходилось не раз останавливать сына; но делала она это лишь слегка, добродушно журя его. Не совсем это было приятно Грушневу, но он старался не выдавать своих впечатлений, чтобы не мешать общему семейному радушию. Было, впрочем, и нечто иное, отзывавшееся в нем почти болезненно: он смутно чувствовал какую-то глухую враждебность к нему всей жениной семьи, как бы сплотившейся вокруг нее и выделявшей его почти, как чужого. Выказывалось это едва заметно. Все присутствовавшие были к нему очень милы и внимательны. Но его чуткое ухо подмечало иной раз, что его пока считали все-таки не своим и каждую минуту были готовы защитить против него молодую жену. И что-то возмущалось в нем при этой мысли. Разве он сам не любит ее во сто раз больше, чем все ее родные? И разве грозит с его стороны что-нибудь ее счастью, ее свободе?

Один Николай Иванович не выказывал этой готовности стать на сторону дочери против зятя. Шутки графа Вадима заставляли его скорее краснеть, чем смеяться. Но и Усольцев не годился в союзники для Грушнева: зато он его слишком недолюбливал, и Грушнев заметил это давно.

Неудивительно, что у Павла Алексеевича чувство облегчения сказалось, когда в одиннадцатом часу родственники жены уехали. Радость блеснула у него в глазах, когда он увидел, что то же чувство отразилось и на лице жены.

— Вот мы опять одни, — улыбаясь, сказала она, когда он вернулся в гостиную, проводив родных. — И ведь хорошо, что мы одни, не правда ли, Павлик?

Он обнял ее нежно и пламенно. Так закончился первый день их медового месяца.

XIII

Прошло недели две. Стояли безоблачные дни, такие же безоблачные в природе, как и в жизни молодых Грушневых. Им обоим казалось, что теперь, именно теперь, настало их полное сближение, полное слияние мыслей и чувств, а между тем каждый новый день сближал их еще более, и они примечали это с каким-то наивным удивлением. Разница с прежним была, собственно, в том, что за эти две недели внешний мир перестал вторгаться в их уголок, и они почти забыли про его существование. Навещала их, правда, Вера Александровна, но редко у них долго засиживалась. А Грушнев и Кити выговорили себе позволение на первых порах совсем не ездить в Петербург к родным. Бывали тоже некоторые из Китиных подруг — скорее, конечно, из любопытства, чем из настоящей дружбы, — но заметив, что у молодых все идет гладко и ровно, уезжали с чувством зависти на сердце и потом уже не возвращались. Каждое утро после чая Павел Алексеевич предлагал Кити вдвоем прогуляться по безлюдному, едва зазеленевшему парку. И хотя Кити не совсем охотно расставалась с просторным утренним платьем и туфлями, она послушно убегала переодеться и на усталость не жаловалась. Потом они садились за рояль, или Грушнев предлагал жене прочесть ей что-нибудь вслух. Длинные, одинокие часы, для него по крайней мере, пробегали незаметно. Большое наслаждение доставляло ему делиться с молодою женой своим более обширным кругозором, терпеливо прививать ей свои музыкальные и литературные вкусы и ему казалось, что для нее тоже не меньшее наслаждение проникать вместе с ним в художественный мир, который он так любовно перед ней раскрывал. Его ничуть не смущало, что образование Кити оказывалось довольно поверхностным, что ее робкие, неохотно высказываемые суждения порой обнаруживали не особенно тонкий вкус, и музыкальные пьесы сходили у них часто с грехом пополам. Довоспитать жену, поднять уровень ее понимания — что могло быть лучше и привлекательнее этого? А когда они утомятся, бывало, музыкой или чтением, они принимались важно рассуждать о будущем, строить планы на лето, которое они вдвоем проведут в Гунцеве. Павел Алексеевич, никогда прежде не занимавшийся хозяйством, добросовестно хотел воспользоваться свободным временем, чтобы поучиться, и навез в Царское целую кучу агрономических книг. Он выписал, кстати гунцевского управляющего, чтобы все хорошенько узнать про имение жены, и пространно толковал с ним в присутствии Кити, воображая, что судьба Гунцева очень занимает ее.

Кити делала вид, что выслушивает управляющего с большим вниманием, а на самом деле у нее голова начинала болеть от этих несносных рассуждений об урожае и севообороте. За эти две недели она вообще много работала над собой, заставляя себя с кажущимся интересом слушать то, что читал ее муж и что разъяснял он ей потом с таким усердным терпением. Ведь говорил ей все это ее милый, дорогой Павлик и, стало быть, его слова не могли не занимать ее. Не ее была вина, коли ей не всегда удавалось вполне убедить себя, что она любит серьезную музыку и ценит гениальные произведения поэзии. Часто она останавливала мужа, чтобы поребячиться и посмеяться совсем по-детски, и прерывала чтение, спрыгивая с места и садясь к нему на колени. Начавшийся у них серьезный разговор она в таких случаях всегда свернет, бывало, на какую-нибудь мелочь, касавшуюся ее близких или ее самой. Но и эти мелочи Павел Алексеевич выслушивал охотно, даже сплетни, — в них тоже недостатка не было — становились почти милыми, слетая с розовых Китиных губок.

И Павел Алексеевич чистосердечно верил, что начатое перевоспитание жены идет быстрыми шагами. Когда во время чтения у нее вырывался предательский зевок, Кити умела вовремя подавить его, и глаза ее, иной раз почти слипавшиеся, так хорошо все-таки выражали оживленное внимание, что Павел Алексеевич не догадывался, как надоедают порой жене поэмы Байрона и драмы Шекспира. Но и женское притворство под конец утомляется. Раза два Грушневу довелось-таки приметить у Кити явные признаки рассеянности и скуки.

— Ты устала Шекспира слушать? — говорил он. — Что ж? Скрывать этого незачем: грех это не великий. Мы что-нибудь легкое возьмем, хочешь? — И он раскрывал какой-нибудь из новейших французских романов, в свою очередь, искусственно вызывая в себе интерес к чтению. Но и это не всегда помогало. Мысли Кити, по-прежнему, вращаясь в привычном кругу мелких наблюдений, отрывались от действия романа, чтобы окольным путем вернуться к любимому предмету — к пересудам о ближних.

— Как долго у нас никто не был, — ни с того, ни с сего заметила вдруг Кити, перебивая мужа как раз посреди знаменитой сцены Гамлета с его матерью.

— Да, кажется, дня три… — ответил Грушнев, неохотно отрываясь от чтения.

— Продолжай, продолжай… я только так… — быстро поправилась Кити.

В этот самый день как раз приехали Норовчатовы, еще не бывавшие у кузины в Царском, и Кити им очень обрадовалась. Павла Алексеевича не было дома, когда они вошли: он отправился в парк на полчаса. Кити на этот раз отказалась от прогулки, уверяя, что ей нездоровится. Она и не заметила, как он вернулся — так увлек ее разговор с кузинами. Павел Алексеевич, услыхав издали громкие веселые голоса, немного удивился внезапному оживлению Кити, едва час тому назад казавшейся такою усталой.

— Ты не поверишь, Зоя, — донеслось до ушей Павла Алексеевича, — какая скука вечно слушать Шекспира и Гете, да все подобное старье, и, вдобавок еще, Бетховена разбирать в четыре руки!..

— Воображаю, — смеясь, ответила Зоя.

Павел Алексеевич невольно остановился. Его что-то словно дернуло за сердце. Но подслушивать он не хотел и быстрыми шагами тотчас направился в маленькую гостиную, где Кити беседовала с кузинами. Она была застигнута врасплох, но успела оправиться и встретила мужа с обычным сиянием в глазах. Это явное двуличие его оскорбило еще более расслышанных им слов. Но он ничего не заметил жене ни теперь, ни после, когда уехали Норовчатовы. Его обращение с ней оставалось совершенно прежним. Но подавленная обида, как яд, вогнанный в тело, понемногу стала разъедать его душевный мир. И что-то похожее на скрытую рану защемило у него в груди.

Невольно Грушнев стал зорко следить за женой и то, чего он прежде не замечал, с каждым днем все чаще поражало его проснувшуюся наблюдательность рядом мелких, но зато неопровержимых улик. То неискренность ему слышалась в голосе Кити, когда она просила его почитать ей что-нибудь из любимых его авторов, то признаки скуки видел он в ее улыбавшихся глазах. И наивность юных ее суждений перестала казаться ему такою милой. Раз он даже попробовал совсем ей не напоминать про их занятия вместе, и Кити весь этот день пролежала на кушетке, рассеянно перелистывая французский роман, и не скрыла своего удовольствия, когда приехала к ней какая-то дама из числа обитательниц Царского. Все чаще Грушневу приходилось одному прогуливаться по огромному царскосельскому парку. Просыпавшаяся весна не имела прелестей для Кити, и, предоставленная собственным вкусам, она предпочитала до двенадцати, а то и до двух часов оставаться в постели. Павлу Алексеевичу в высшей степени претили эти наклонности жены, но он все не решался открыто им противоречить, ограничиваясь мягкими, шутливыми укорами.

Немудрено, что и к нему незаметно подползла скука. Со своими привычками к правильным занятиям, к установленному порядку дня, он скоро почувствовал не то пустоту, не то какую-то странную тягость в своей незанятой жизни. В министерстве ему дали продолжительный отпуск и там дела никакого не предстояло. Было, правда, одно легкое средство наполнить день — зазывать к себе гостей из Петербурга и самому ездить туда с женой. Но это было плохим утешением на третьей неделе медового месяца.

Кити, однако, к этому средству стала прибегать все чаще, и Павлу Алексеевичу то и дело приходилось слышать от нее утром:

— Что, Павлик, не пригласить ли нам кого-нибудь отобедать на завтра? Вот хотя бы Мэри Абанину или Норовчатовых, да еще Диму… так уморительно слушать, когда он ссорится с Зоей…

— Пожалуй, пригласим, коли хочешь, — уступчиво отвечал Грушнев.

— А то поедем в Петербург: я мама́ ведь давно не видала, и Женю тоже…

Женя еще ни разу не была у сестры в Царском: здоровье ее все не поправлялось, и с лишком три недели ее не выпускали из комнаты. Николай Иванович стал не на шутку беспокоиться за младшую дочь и все тревожнее всматривался в ее бледное личико, когда на все вопросы родных она не переставала отвечать, что это сущие пустяки и все пройдет само собой. Приглашенная к Жене медицинская знаменитость долго выстукивала ей грудь с тем особенным сердитым видом, какой обыкновенно бывает у русских знаменитостей, когда они хотят показать, что больной отнимает у них время заняться другими, гораздо более важными больными. Результат выстукивания был тот, что, пройдя в соседнюю комнату с Верой Александровной, профессор нашел безусловно необходимыми для Жени заграничное путешествие и Соденские воды.

— Пока это, конечно, совершенные пустяки, — объявил он, — но в ее лета и такими пустяками пренебрегать нельзя. А вы знаете, что такое весна в Петербурге?..

Русские врачи, известное дело, считают петербургский климат самым убийственным в мире и каждого больного, которого сами вылечить не умеют, неизменно отсылают за границу, что, в сущности, равносильно смертному приговору для тех, у кого нет денег на путешествие. Не было денег и у Веры Александровны, но муж ее категорически объявил, что в таких случаях деньги ничего не значат и ни перед чем останавливаться нельзя. Несмотря на свои натянутые отношения к графине, перед которой родная дочь не смела и заикнуться о заграничной поездке, Николай Иванович в тот же день имел решительное объяснение с Дарьей Михайловной и доказал ей, как дважды два — четыре, что путешествие совершенно необходимо. На этот раз он даже признался теще в затаенных опасениях, которые он до сих пор тщательно скрывал.

— Вы помните, что говорили мне за несколько дней до свадьбы Кити?.. — сказал он, между прочим. — Тогда я не хотел вас тревожить напрасно… я думал, что это пустая вспышка и пройдет само собой… Но теперь я начинаю бояться, что ваши подозрения были справедливы, и это глупое чувство серьезнее, чем я вообще воображал… вы понимаете, что надо увезти ее отсюда во что бы то ни стало; за границей новые впечатления разгонят весь этот нелепый сумбур…

Дарья Михайловна не могла с ним не согласиться. «Странное дело, — раздумывала она про себя, — я терпеть его не могу и считаю его сумасбродным человеком, а между тем, всякий раз, как приходится решать важное дело, я должна признаться, что только у него одного в семье и есть здравый смысл…»

Тут же было между ними решено, что в первых числах мая Вера Александровна увезет Женю за границу. В тот же день Николай Иванович отправился в Царское навестить старшую дочь и сообщить ей о предстоящем отъезде матери. Была у него и другая затаенная цель: ему хотелось увидеть какое впечатление произведет на Грушнева неожиданное известие. Он намеренно преувеличивал свое беспокойство насчет здоровья Жени.

Кити всплеснула руками.

— Что вы говорите, папа! Неужели она так опасно занемогла? А я и не подозревала ничего… Мы сегодня к вам собирались с Павликом, но меня задержали с самого утра, — у нас все были гости. Завтра я непременно, непременно буду у вас.

Пока Кити говорила это, Николай Иванович зорко наблюдал за Грушневым. Лицо Павла Алексеевича выражало самое теплое участие, но ничего похожего на затаенную тревогу Усольцев у зятя не подметил. «Он постарался бы скрыть от меня свое чувство, если б у него было что скрывать… А у него и голос не дрогнул… стало быть, на его счет, по крайней мере, можно быть спокойным…»

— Я не могу себе простить, что так долго не видалась с Женей, — твердила между тем Кити.

На другой день, однако, приехал к Усольцевым один Павел Алексеевич. Кити опять задержали какие-то приятельницы. Говоря это в извинение жены, Грушнев не мог подавить чуть-чуть, правда, заметной иронической нотки, которую Николай Иванович тотчас уловил в его голосе.

— Она будет к обеду, — сказал Павел Алексеевич, — если только не опоздает к поезду; за нее ведь нельзя поручиться.

— А ты ее уж отпускаешь одну, без себя?.. — заметил ему тесть. — Раненько что-то.

— Не убежит, не беспокойтесь, — засмеялся Грушнев. — А какова Женя сегодня? — поспешил он добавить. — Я ее увижу, надеюсь.

Самое искреннее участие опять звучало в его голосе. Нет, подумал Николай Иванович, так не говорят люди, у которых совесть не чиста…

Кити сдержала слово и приехала к обеду нарядная и улыбающаяся. Она рассказала сколько знакомых встретила на поезде и как было ей весело. Была графиня Надежда Сергеевна, и Мэри Абанина, и Дима, и… одного из бывших тут она так и не назвала, вспомнив, что в присутствии мужа не надо упоминать о Лунском. Ей было даже немножко совестно оттого, что Лунский совершенно явно, по-прежнему, стал опять ухаживать за нею в вагоне. Конечно, это ровно ничего не значило, но… все-таки ей следовало бы показать ему, что ухаживанье это ей не нравится. А она, напротив, смеялась, как все прочие, ничуть не останавливая его.

— У меня к тебе есть поручение от графини Длинноруковой, — с живостью продолжала Кити, довольная тем, что муж не приметил, как запнулась она, умалчивая о присутствии Лунского, — графиня тебя просит к ней приехать отзавтракать когда-нибудь на днях. Она собирается к себе в деревню… ты видишь, я нисколько не ревную, а имела бы на то право, — добавила она, смеясь. — Ну, а теперь я пойду на Женю посмотреть. Отчего это она не показывается?

Женя так и не показывалась до самого обеда, ей очень хотелось бы совсем не встречаться с Павлом Алексеевичем. Но она пересилила себя и казалась такою же, как всегда, беззаботно веселой и оживленной. Плохо, однако, вторили этому оживлению ее впалые щечки и потускневшие глаза. За обедом она несколько раз пробовала смеяться, но смех этот тотчас переходил в сухой кашель.

— Плохо, однако, вы себя ведете, Женя, — говорил ей Грушнев, встревоженный ее видом. — Я всегда вас таким молодцом считал, а выходит, что вы такая же хрупкая, как все…

— Погодите, я вернусь из-за границы и опять буду молодцом, — шутливо отвечала Женя.

— А в Царское к нам вас не отпустят? — спросил, минуту спустя, Павел Алексеевич.

— Нет, строго-настрого запрещено… Да и не успеть, через три дня мы едем.

— А жаль, очень жаль, что ты не увидишь, как мы там устроились, — вставила Кити.

На этот раз Женя не отвечала. Она приметила, что отец не сводит с нее глаз, и догадывалась, что ее тайна ему известна. Но, впрочем, что эта была за тайна?.. Женя старалась уверить себя, Что Павел Алексеевич теперь для нее не более, как муж ее сестры, и бодрое ее сердечко пробовало стряхнуть с себя охватившее его наваждение. Она крепилась, чтобы выдержать шутливый тон до конца, и ей это удалось. Только голова у нее сильно разболелась, когда уехали Грушневы.

Павел Алексеевич увидел ее вновь уже только на станции, в день отъезда; да и то им пришлось обменяться всего несколькими прощальными словами. Женя была очень занята своими вещами и потом долго шепталась с сестрой, целуя ее и много раз повторяя, что от души желает ей полного счастья. Павлу Алексеевичу и в голову не приходило, что Женя избегала с ним говорить.

Поезд тронулся. Как ни старался Грушнев сквозь открытое окно вагона еще раз увидать ее личико, оно скрылось от его глаз. Женя уткнулась в самый угол дивана и даже не взглянула на сестру, усердно махавшую ей платком на прощанье.

XIV

С Варшавской станции Грушнев поехал к графине Надежде Сергеевне, сказав жене, что вернется к пяти часам.

— А, вот, — принялась дразнить его Кити, — не забыл приглашения графини… Смотри, Павлик… Мама говорит, что это очень опасная женщина…

Павел Алексеевич рассмеялся самым искренним смехом: опасности для себя он и не допускал. Однако во время длинного переезда до Миллионной, где жила графиня, странное, до сих пор неведомое чувство у него закопошилось… Его медовый месяц, которому чрез несколько дней должен был наступить конец, вышел совсем не таким, каким он рисовал его себе заранее. Конечно, он был безусловно счастлив с молодою, прелестною женой, и крошечные ее недостатки были ему почти так же дороги, как она сама. До сих пор он даже никогда мысленно не называл их недостатками. Он мог слегка пожурить Кити за привычку вставать так непозволительно поздно; сожалел иногда, что его попытки поделиться с ней своими художественными вкусами не вполне удавались, но мимолетное впечатление досады тотчас стиралось, как бы исчезнув в море блаженства, среди которого он жил… ее взгляда, звука ее голоса было достаточно, чтобы рассеять такое впечатление… И вот теперь он в первый раз поймал себя на мысли, уже явно и несомненно осуждавшей его дорогую Кити. За последние дни он несколько раз наталкивался на доказательства ее неполной искренности с ним. Грушнев вспомнил, что это случалось и до свадьбы. И поводы к такой неискренности теперь, как и тогда, были самые пустые: в основе их всегда лежало одно и то же — желание не уронить себя в глазах мужа, скрыть от него свои маленькие слабости. Неужели она боялась его суда?.. Не знала, что к этим слабостям никто на свете не отнесется так снисходительно, как он?.. А между тем, как ни твердил он ей это всякий раз, что ловил ее на какой-нибудь маленькой лжи, Кити не хотела или не могла отвыкнуть от неискренности. Никогда она ему прямо не скажет, что ей надоели чтение и музыка, что тянет ее к чему-нибудь иному, а всякий раз придумывает какой-нибудь предлог: то мнимая обязанность писать к матери, то притворное нездоровье, то какой-нибудь визит, который ей надо отдать непременно сейчас… Вот хотя бы третьего дня, когда неожиданно к ним приехали обедать Норовчатовы и Вава Масальская с Димой Клубиным: Кити сделала вид, будто это произошло невзначай. Между тем, было совершенно очевидно, что она их пригласила сама…

— Неужели ты думаешь, что я запретил бы тебе звать их к обеду?.. — мягко пожурил он ее, когда гости уехали. — Одного я вот действительно не желал бы — принимать у себя госпожу Масальскую, и ты знаешь это очень хорошо. Признаюсь, я даже не понимаю — какая тебе охота с ней дружить?..

— Ах, Павлик… мы всегда были с ней на такой интимной ноге… — извинялась Кити, — и мне кажется неделикатным порвать эти отношения как раз теперь…

Грушнев про себя удивился, что ей не кажется не деликатным навязывать ему общество этой женщины. Но этого он не высказал.

Теперь, подъезжая к дому графини Надежды Сергеевны, он вспоминал эти мелочи и в первый раз что-то не совсем благородное, какая-то нравственная трусость поражала его в поведении жены…

Графиню он застал одну.

— А! Вот это мило! — встретила она его на пороге гостиной. — Я уже думала, что вы совсем не приедете, и заранее собиралась даже простить вас за такую забывчивость… Влюбленным мужьям все ведь прощается… Мы отзавтракаем с вами вдвоем, коли вы ничего против этого не имеете…

Муж графини, хоть он был живехонек и даже не в отъезде, до такой степени постоянно отсутствовал, что про него никто из ее знакомых и не спрашивал.

— Вас за это, может быть, пожурят дома… — продолжала графиня, — так как вы, я думаю, жене во всем признаетесь… И она вам тоже, да?.. Ах, кстати: я вчера ее встретила и очень удивилась… встретила вдвоем с Абаниной на островах. А удивилась я оттого, что на меня, по крайней мере, своими вечными сплетнями Мэри уныние наводит…

Накануне, отправляясь в Петербург на несколько часов, Кити уверила мужа, что едет к родным провести вечер с матерью и сестрой. О поездке на острова она мужу не заикнулась, оттого, должно быть, что он был самого невысокого мнения о госпоже Абаниной и раз даже обозвал ее дурой. Грушнев это вспомнил и новое доказательство Китиной лживости кольнуло его в сердце. Может быть это не совсем приятное ощущение и побудило его быть особенно любезным с графиней. Ее ведь в чем угодно, только в неискренности обвинять было нельзя… И завтрак прошел в самой оживленной беседе. Графиня уверяла его, смеясь, что наконец-то ей удалось встретить совершенно счастливого человека. «Поверьте мне, это в первый раз, — говорила она. — Я даже совсем перестала верить в существование таких людей и вот вы меня разубедили… Я очень рада, что летом буду иметь случай подышать с вами одним воздухом и на вас налюбоваться… Вы знаете, мы будем почти соседями?.. Я на этот раз еду не за границу, как всегда, а в свою подмосковную».

Несмотря, однако, на оживленную любезность, какую выказывал ей Грушнев, ожидание увидеть графиню в деревне его почему-то не совсем радовало. Близость этой женщины и возможное влияние ее на Кити едва ли особенно могло содействовать укреплению того домашнего счастья, которым она собиралась восхищаться.

У себя в Царском Грушнев застал весь дом полным гостей. Уже из передней он расслышал трескотню веселых голосов.

— Кто это у Екатерины Николаевны? — спросил он лакея.

— Марья Дмитриевна Абанина, Варвара Сергеевна, Норовчатовы барышни, да еще Клубин, Дмитрий Алексеевич, и с ним двое каких-то господ.

Все общество поместилось на балконе и распивало чай. Появление Грушнева, казалось, прервало какой-то очень забавный разговор. Увидев его, все разом умолкли.

— Что это, я на вас подействовал, точно пугало?.. — сказал он, стараясь глядеть таким же веселым, как все это общество. — Вдруг разом такая полная тишина…

— Ты хочешь сказать, как пугало на каркающих ворон?.. — подавая ему руку, добавил Клубин. — Мы в самом деле каркали без тебя…

— Кому же это вы зло пророчили?.. — здороваясь поочередно со всеми, продолжал Грушнев.

— Всем отсутствующим мужьям, в том числе и тебе.

— А вы стали, кажется, большим поклонником графини Длинноруковой? — вставила Вава. — Я давно заметила, еще постом… и на месте Кити…

— Что за пустяки, Вава! — немного раздраженным тоном вмешалась Кити. — Я его не держу на привязи.

И развязная трескотня поднялась опять. Кити, видимо, подстрекала прочих говорить двусмысленный вздор. Даже присутствие кузины не смущало ее, хоть она и останавливала несколько раз с притворным ужасом Диму, уверяя, что такие вещи совсем не годятся дли ушей Зои. Кити вообще как-то старалась показать себя в новой роли молодой замужней женщины, придавая себе необыкновенную бойкость и вследствие того чуть-чуть пересаливая. Грушнев до сих пор никогда не видал ее такой, и ее напускная смелость, как все фальшивое, резала ему ухо.

— Кити! — даже попробовал он остановить ее, когда только что сказанная ею двусмысленная шутка вызвала дружный взрыв хохота.

— Он, кажется, обращается с тобой, как с ребенком… — вмешалась госпожа Масальская. — Советую тебе этого не позволять.

Кити лихо повела плечами, как бы желая показать, что никакой власти над собой она не признает. Она чувствовала себя в ударе как раз оттого, что в этом обществе никто, кроме разве одного Клубина, не мог поспорить с ней в остроумии. У Зои Норовчатовой был, правда, острый язычок, и немного оставалось для нее неведомых тайн, но открыто говорить двусмысленности она не решалась. И Кити царствовала безраздельно. Самодовольный румянец загорался на ее щеках от явной дани поклонения, какую платили ей мужчины. Да и в самом деле, оттенок робости, чуть-чуть заметный в ее бойких речах, придавал им особенно заманчивую прелесть.

— Дивлюсь я, право, — сказал ей, между прочим, Дима, — как это вы, только что из-под венца, разом входите в свою новую роль?.. Должно быть, сильно вы нас дурачите, пока вы не замужем, прикидываясь, будто ничего не знаете?..

Грушнев просидел с полчаса на балконе, не показывая, как надоедает ему тут нелепая болтовня, на то он был слишком светским человеком. Наконец, однако, терпение его лопнуло и под каким-то предлогом он ушел к себе в кабинет. «Неужели она всю эту компанию удержит к обеду?..» — недоумевал он и позвонил буфетчика, чтобы узнать, не дано ли на этот счет каких-либо приказаний. Но опасения эти были напрасны: в половине седьмого вся компания поднялась и всею гурьбой вернулась в Петербург, условясь заранее, благо вечера стояли теперь чудесные, целым обществом поехать на следующий день в загородный театр.

— Мы, кажется, сильно надоели тебе?.. — входя в кабинет мужа, сказала, как бы извиняясь, Кити.

— Видишь, мой дружок, — холодно ответил он, — я готов слушать вздор, когда этот вздор остроумен, но от такой плоской болтовни хоть у кого голова затрещит.

Кити чуть-чуть обиделась; но помня наставление Вава Масальской, она захотела постоять за себя и за своих приятельниц:

— А мы решили завтра все вместе отправиться на острова и оттуда в Аркадию. Я поеду с Мэри в ее коляске. Ты ничего против этого не имеешь?

— Я вот что тебе скажу, Кити, — не прямо ответил Грушнев, — поедем-ка на днях в деревню, в Гунцево… давно ведь пора. Завтра десятое число, погода дивная и дела у меня там премного…

— Поедем, когда хочешь, — послушно ответила Кити, — хотя бы завтра.

— Нет, к чему так спешить?.. Настя ведь твоих вещей уложить не успеет. Да и мешать я тебе не стану, коли уж очень тебя в Аркадию тянет… Так поедем, в самом деле на днях… ну, хотя четырнадцатого…

Кити вспомнила, что перед своим Павликом она должна казаться не разбитною молодою дамой, которая смелым остроумием любого мужчину за пояс заткнет, а интересующейся серьезными вопросами, и объявила, что поедет в Гунцево с величайшим удовольствием. В конце концов, ей удалось, однако, на целых четыре дня оттянуть предполагавшийся отъезд и в Гунцево они отправились только восемнадцатого.

Когда утром поезд высадил их на одной из станций перед Москвой, все кругом, и деревья, и поля, ярко зеленело. Свежая листва, омытая дождем, всюду разливала аромат. Птицы весело щебетали. Голубое небо расстилалось безоблачным шатром. Кити устала, правда, от дороги, но и ей, как мужу, деревенский воздух показался чудесным. Пока резвая тройка везла их в Гунцево, она счастливым взглядом любовалась знакомою картиной, и воспоминания прошлого лета свежею молодою струей наполнили ее головку… Ей даже казалось теперь, что когда ее Павлик приезжал дня на два погостить в Гунцеве, она тогда смутно уже любила его, хоть и не отдала себе в этом полного отчета…

— Да, Павлик, представь себе, — говорила она мужу, — я почти уверена, что любила тебя уже тогда… Помнишь, как мы с тобой ездили верхом в рощу и нас захватил дождь?.. И пока мы ждали под деревом, чтобы прояснилось опять, и на нас все капало с ветвей, ты все боялся, как бы я не простудилась… помнишь?.. Ведь очень нам хорошо и весело было вдвоем…

— Ну вот, мы опять станем верхом кататься, сколько тебе угодно, и старое вспоминать, и сравнивать его с новым, которое, по-моему, еще лучше… — И Павел Алексеевич всю дорогу говорил жене, как устроятся они в Гунцеве, и пойдут у них все такие славные дни… Он подробно рассчитал, как распределят они каждый час, деля свое время между деревенскими занятиями, которых будет так много, и деревенским отдыхом. Кити, слушая его, кивала головой и во всем соглашалась с мужем. Одного только она не совсем понимала: откуда это у Павла Алексеевича, почти не бывавшего в деревне, взялась такая страстная охота хозяйничать?.. Для нее все эти вопросы о посевах и урожае были тарабарскою грамотой; и хоть она много раз бывала в Гунцеве, Кити не вполне была уверена, что без ошибки отличит рожь от овса. Да и самые мужики, по ее понятиям, разнились от балетных пейзанов тем только, что они такие некрасивые и грязные. Они все представлялись ей чем-то вроде театрального хора, как толпа безличных существ, которые иногда приходят на барский двор просить на выпивку и которых очень трудно отличить друг от друга. Впрочем, к этим безличным существам она готова была ощущать всякие христианские чувства: помогать им и деньгами, и лекарствами, если нужно. Но в чем эта помощь должна была заключаться, она себе ясно не представляла. Мужу, конечно, она всего этого не высказала и была не прочь от него поучиться, лишь бы можно было это сделать, не выдавая своего детского неведения.

И вот, пятнадцать верст, отделявшие Гунцево от станции, были уже позади, и старинная усадьба графов Ардашевых, пожалованная их предку еще при Алексее Михайловиче, предстала пред глазами Кити и ее мужа. Старинного, впрочем, на вид в ней было очень мало: так старательно подновили ее на европейский лад покойный граф и, в особенности, Дарья Михайловна. В прежние годы, когда только что открылась Николаевская дорога, графиня часто приезжала сюда на лето и сумела придать Гунцеву отпечаток современного комфорта. В последнее время она его немножко разлюбила, находя, что невообразимо скучно вечно слышать, как соседи жалуются на разорение и ничего не умеют придумать, чтобы поправить свои дела. Она вот не разоряется, хоть и ничего не смыслит во всей этой агрономической мудрости, и находит даже, что нового придумывать ничего собственно не надо, так как жили же в старину помещики и не только не разорялись, но даже вели свои дела прекрасно.

— Ничего нет глупее, — говорила она часто, когда ей случалось с кем-нибудь заводить беседу о хозяйстве, — ничего нет глупее, как приниматься за дело, которого не смыслишь. А теперь все на агрономии с ума сходят, хотя никогда ей не учились.

Павел Алексеевич тоже агрономии по-настоящему не учился, но твердо надеялся, что с помощью книжек, им прочитанных, и не пускаясь сразу на рискованные нововведения, он сумеет-таки не ударить лицом в грязь и в имении жены повести хозяйство как следует. И подъезжая к дому, он весь уже был охвачен предстоящими ему деревенскими заботами. Едва вышел он из коляски и увидел пред собою знакомую ему фигуру управляющего, как тотчас же осыпал его вопросами о состоянии хлебов, о ходе полевых работ, об удое стада и т. д.

Управляющий, старательный и аккуратный малый из обрусевших немцев, но большой поворотливостью мозга не отличавшийся, казался немного оглушенным стремительностью и разнообразием этих вопросов. А тут еще Кити перебила мужа, чтобы поскорее разузнать о своей любимой лошадке, гнедой кобыле «Miss», на которой, она ездила прошлым летом. Оказалось, что «Miss», недавно ожеребилась, и это было очень скучно, так как нельзя будет ее так скоро седлать. Кити, вдобавок, очень заинтересовалась жеребенком и тут же стала расспрашивать о двух барашках, которых часто сама кормила белым хлебом. Увы, барашки давно были зарезаны, и Кити с укором посмотрела на мужа, точно он был в этом виноват. «Какое она, однако, еще дитя, — подумал Грушнев, только что узнавший, что третьего дня страшная гроза пронеслась над Гунцевым и градом побита часть ржи, — одними пустяками интересуется… А то, что рожь побита, это ей совершенно все равно». А Кити между тем тоже подумывала про себя, что у Павлика, должно быть, не совсем доброе сердце, коли его нисколько не трогает судьба жеребенка и двух барашков. «И очень нужно ему так долго расспрашивать этого немца, каковы хлеба…» Это ей казалось очень сухой и скучной материей. Спросив еще, жива ли пестрая курочка-хохлатка, Кити оставила мужа разговаривать с управляющим и поспешила к себе переодеваться.

XV

— Что, Катерина Николаевна еще не готова? — спросил Павел Алексеевич у горничной Насти, выходившей из Китиной спальни с какими-то принадлежностями дамского туалета в руках. Было с лишком десять часов утра, и Грушнев только что вернулся с полей, усталый и сильно проголодавшийся. В деревне он вставал рано, в седьмом часу, и добросовестно исполнял свои обязанности сельского хозяина.

— Оне еще одеваются, сейчас выйдут, — с ужимкою ответила Настя, торопясь шмыгнуть мимо барина.

Павел Алексеевич прошел на террасу, насвистывая какой-то марш, и уселся за чайным столом в ожидании жены. Не в первый раз ему приходилось ее дожидаться. Так было почти каждый день с тех пор, как они вот уже пять недель тому назад поселились в Гунцеве. Кити обнаружила самое похвальное желание вести настоящую деревенскую жизнь, т. е. вставать спозаранку и разделять с мужем все его хозяйские заботы. Но пока это оставалось одним желанием, и деревенская жизнь для Кити ограничивалась питьем парного молока и некоторой небрежностью в туалете, хотя этому туалету она всегда посвящала много времени. Раза два она ходила с ним в поле, уверяя, что ее очень интересует поглядеть, как пашут рабочие, и расспрашивая мужа что где посеяно. При этом она принимала сорные травы на пару за какие-то очень полезные растения и различия между ячменем и овсом никак усвоить себе не могла. Ходили они, тоже вдвоем, в березовую рощу, на склоне холма, куда прежде, еще девочкой, она так любила отправляться за грибами. Но этих буколических воспоминаний хватило ненадолго. И скоро Кити убедилась, что нет никакой возможности гулять по полям или в лесу, не промочив или не запылив ноги, обутые в шелковые ажурные чулочки и в тонкие, совсем открытые туфельки. Из предполагавшегося катанья верхом тоже ничего не вышло, потому что смирная кобыла «Miss» не могла теперь ходить под седлом, а других гунцевских лошадей Кити боялась. И вся ее деревенская жизнь мало-помалу свелась к прогулкам в саду, правда, очень большом и красивом, но где Павлу Алексеевичу нечего было делать, так как посадкою цветов по клумбам и без него отлично распоряжался садовник. С этим садовником Кити подчас много толковала, сбивая его с толку своими наставлениями и путаясь в мудреных названиях растений. Но скоро она и это бросила, убедясь, что и в цветочной культуре ничего не смыслит. Поневоле вышло так, что, при всем их обоюдном желании проводить весь день вместе, Кити и Грушнева тянуло в разные стороны. Павел Алексеевич посидит, бывало, с женой в старинной беседке из акаций и примется читать ей вслух. Но вот явится управляющий, или машинист, или скотовод, — служащих в Гунцеве было немало, — и Павлу Алексеевичу придется оставить чтение и пойти решать какой-нибудь неотложный вопрос по хозяйству. А Кити без него примется за какой-нибудь роман, потом немного пройдется по саду и присядет опять куда-нибудь, не решаясь еще признаться самой себе, что ей скучно. Головка у нее понемногу опустится, и мысль унесется куда-нибудь в неопределенную даль, вызывая перед собой недавно еще блестящие девические мечты… Куда они теперь девались, эти мечты?.. И отчего образы, за какие-нибудь два месяца перед тем наполнявшие ее хорошенькую головку, стали казаться ей чужими?..

Павел Алексеевич за чайным столом успел пробежать газету и убедиться, что ничего в ней нет, как и подобает в летнее время. Он узнал, правда, из телеграмм, что в Болгарии растут симпатии к России, а в Сербии зато австрийские козни готовят русской политике таинственные подвохи; узнал и то, что в одесском клубе присяжный поверенный Штахельмейер изрядно поколотил своего товарища Кохана 2-го за то, что последний отбил у него выгодное дело по духовному завещанию миллионера Тараканова; а на кавказских водах девицу Каролину Крумбюгель, дочь богатейшего овцевода Кубанской области, увез и тайно с ней обвенчался отставной гусар Зуботычин. Обогатив себя этими интересными фактами, Грушнев отложил газету в сторону и принялся барабанить по столу. Нетерпение и голод его, наконец, одолели, и он заварил себе чай собственноручно. Но едва отпил он первый глоток, Кити показалась в дверях.

— Извини, что я без тебя принялся за чай, — сказал Грушнев, вставая и целуя жену.

— Ах, я очень долго, кажется, тебя заставила ждать… — с видом очаровательной, чуть-чуть угнетаемой, невинности ответила Кити. — В самом деле, уже поздно? — Она взглянула на часики и ахнула, хотя пред тем очень хорошо знала, что дело подходит к одиннадцати. — Это Настя так долго со мной провозилась…

Павел Алексеевич искоса, как будто даже насмешливо, взглянул на жену, ничего, однако, не ответив.

— Ах да, я без корсета, — немного покраснев, сказала Кити, как бы оправдываясь, — и ты не понимаешь, на что так много времени ушло?.. Да говорю тебе, Настя совсем отучилась мне волосы убирать. Скоро я их буду носить совсем распущенными.

— Это к тебе очень пойдет, — все с тем же чуть-чуть заметным оттенком насмешливости отозвался Грушнев.

К ее стройной фигуре и к изящным ее чертам самый простой наряд и любая прическа шли одинаково хорошо. Кити знала это отлично. Но прежде, когда она была в девушках, это не мешало ей старательно заботиться о своей наружности. Теперь, вдвоем с мужем, охота наряжаться прошла, и затаенная природная лень брала верх даже над кокетством. «Не все ли равно, как я одета, — говаривала она порой, — здесь ведь меня никто не увидит».

Кити принялась за чай, не совсем довольная тем, что в обращении с ней мужа словно заметно какое-то желание казаться равнодушным, именно казаться только. Кити хорошо знала, как далеко пока равнодушие к ней от сердца Павла Алексеевича. Но за попытку выказать независимость надо было его слегка наказать. И Кити стала молча отпивать чай. Грушнев сделал ей какое-то замечание насчет журнальной статьи, которую они вместе читали вчера, но Кити не ответила. Выпив две чашки, она поднялась и с озабоченным видом сказала не совсем решительно:

— Я пойду к себе, Павлик… у меня дела много сегодня…

— Вот как? — удивился Павел Алексеевич.

— Ты думаешь, у меня никакого дела быть не может?.. Я получила вчера от мама письмо, которого тебе еще не показывала, и надо ей отвечать. Мама пишет, что Жене гораздо лучше.

— Лучше?! Как я рад! — перебил ее Грушнев.

— И я тоже очень рада… Мама говорит, что осенью, после морских купаний, она, может быть, приедет с Женей сюда, на нас посмотреть. Так вот я напишу ей, что ты ничего против этого не имеешь…

— Конечно, ничего не имею! — воскликнул Павел Алексеевич.

— Ну, и еще у меня дело есть. Настя говорит, что две странницы пришли, которые по монастырям ходят… Ну, и эта бедная женщина тоже, Федосья Карповна…

Когда она упомянула о странницах, Грушнев только поморщился, но при имени Федосьи Карповны он громко рассмеялся.

— Вот уж нашла с кем возиться, нечего сказать! Эта попрошайка, которая сюда чуть не пятый раз таскается. И ты воображаешь, что это очень интересная особа?.. И с такими людьми терять время значит — делать добро?..

— Ах, Павлик, как можно так говорить! Это святая женщина, и такая несчастная, вдобавок… Она столько горя и нужды перенесла с таким христианским смирением.

Федосья Карповна была мещанка, вдова, проживавшая в уездном городе в собственном маленьком домишке. Явилась она неизвестно откуда уже много лет тому назад и очень красноречиво и пространно умела рассказывать сердобольным людям про свои горести и печали. Единственное ее занятие состояло в том, что она слонялась по купечеству, а то и в соседние усадьбы заходила к помещикам, давала разные мудреные советы по домашнему хозяйству, знала многие заговоры против всевозможных болезней, в том числе против дурного глаза, и лечила скотину, впрочем, довольно удачно. За все это, да еще, вдобавок, за гадание, она получала обильную мзду, не переставая хныкать о своей горькой сиротской доле. Удалось ей разжалобить таким образом и Кити.

— Ты бы лучше настоящими бедными занялась, коли есть у тебя на то охота, — возразил Грушнев, — чем всех этих праздношатающихся принимать. Настоящей нужды есть по деревням сколько угодно.

Кити на этот раз совсем не ответила и ушла с террасы почти обиженная. Муж не впервые выражался неодобрительно о Федосье Карповне, и как раз потому она считала себя обязанной принять ее под свою защиту. Вернувшись к себе, она велела вызвать Федосью Карповну. Странниц она приказала напоить чаем. Дорожная пыль таким густым слоем лежала на их загрязненной одежде, что пустить их к себе Кити не захотела, а Федосья Карповна смотрела такою чистенькою, аппетитною старушкой, несмотря на свою горесть и нужду, что любо было на нее глядеть. Она вошла, низко кланяясь.

— Ручку вашу, матушка Катерина Николаевна… ненаглядная моя… на вас взглянуть, что на красное солнышко… такая вы у нас раскрасавица…

И Федосья Карповна пошла расписывать все достоинства Кити и внешние, и внутренние, одинаково восторгаясь ее красотой и прекрасным сердцем. Эта щедрая лесть, хоть и не очень тонкая, пожалуй, лучше обеспечивала Федосье Карповне расположение ее покровительниц, чем все ее плаксивые рассказы.

— Что, мою лошадку посмотрели? — спросила у нее Кити.

— Как же-с, матушка, как же-с… примочку ей дала… через три дня непременно поправится…

У «Miss» был подсед на левой передней ноге.

— Вы, я слышала, больше заговорами разными лечите?.. — полюбопытствовала Кити.

— Как у кого, матушка… На то вера очинно большая нужна; а где такой вере теперь быть у господ?.. Все по-иностранному живут, по-французскому…

Кити рассмеялась.

— Где же мы по-иностранному живем, Федосья Карповна? — спросила она.

— Ну, все как будто, матушка… лампадок не зажигаете пред образами, постов не соблюдаете… ну, на то уже ваша барская воля. Милостыню обильную даете бедным людям, за это все вам Господь простит… А вот теперь, матушка, я вам доложу, какое у меня опять огорчение вышло: телочка у меня была по второму году, красивая такая, кругленькая, — сдохла прошлый четверг, должно быть, с глазу…

— Что же вы ее не вылечили?.. — улыбнулась Кити, но при этом сунула Федосье Карповне зеленую бумажку.

— Чужих только умею, матушка… на свое добро у меня власти нет… Ручку пожалуйте, благодетельница вы наша…

Так еще с полчаса Кити проболтала с Федосьей Карповной и кончилось тем, что старуха-попрошайка предложила ей немножко погадать.

— Не поверите, матушка, сама на вас гадала… такие вам все карты выходят, что, право, чудо… такая вы, право, счастливая, что и сказать трудно…

Кити сперва колебалась, немного стыдясь предложения Федосьи Карповны. Но сердце не камень, а медовые речи старухи подстрекнули-таки ее женское любопытство. Федосья Карповна вынула колоду карт из кармана и принялась гадать. За этим полезным занятием застал свою жену вошедший Павел Алексеевич.

— Извини, если я помешал, — с явною иронией в тоне сказал по-французски Грушнев.

Кити вспыхнула, раздосадованная приходом мужа, а Федосья Карповна вскочила со стула и почтительно отступила к самой стене.

— Что же, продолжайте… Я послушаю, что за счастье вы моей жене сулите, трефового короля, или счастливую дорогу, или кучу денег…

Но Федосья Карповна, смиренно опустив голову, не поддалась на это ироническое приглашение. А Кити, в порыве раздражения, смешала карты и поспешила услать гадалку.

— Ступайте к Насте, моя милая: она вас чаем напоит.

Федосья Карповна тотчас юркнула в дверь с быстротой, которую трудно было от нее ожидать, и в девичьей принялась за чаепитие с двумя странницами, рассказывавшими чудеса о каком-то далеком, неведомом монастыре, где они только что были.

Павел Алексеевич счел излишним выразить словами, что он почувствовал, застав жену за гаданием, это и без того ярко читалось в его глазах.

— Я к тебе вот зачем, Кити, — заговорил он, быстро просматривая лежавшие на столе книги, — помнишь, мы вчера с тобой читали французскую статью?..

— Ну так что ж? — несколько вызывающим тоном ответила Кити, рассердившаяся на мужа за то, что он пристыдил ее, и ничуть не смягченная тем, что он не высказывал своего мнения словами.

— Да то, мой друг, что ты, кажется, унесла этот журнал с собой. Я никак не могу его отыскать в своем кабинете. А Настя уверяет, что ты его взяла, чтобы дочитать роман.

— Поищи, коли книга здесь, — с притворным равнодушием возразила Кити, не трогаясь с места.

— Ищу вот, да не вижу пока… Да неужели ты не помнишь, взяла ты книгу или нет?

— Кажется, нет… А, впрочем, может быть, взяла… Разве это не все равно?..

— Положим, беда тут не особенная… Да все-таки, я хотел дочитать тебе статью, и скучно, что не могу отыскать книгу: ты знаешь, я люблю порядок…

Кити ничего не ответила и продолжала спокойно глядеть, как муж тщетно шарил по столам.

— Удивительный вы, право, народ! — проговорил, наконец, Павел Алексеевич, которого начинало разбирать нетерпение. — Ничего вы никогда положительно не знаете… вечно живете среди какой-то милой бессознательности… А сплетню вам расскажи какая-нибудь дура, сто лет будете помнить до мельчайших подробностей.

— Продолжай, продолжай… — с горечью сказала она, — все это очень любезно и приятно мне слышать…

— Приятно там или нет, — уже не сдерживаясь, воскликнул Павел Алексеевич, — а сущая это правда! К точности и аккуратности тебя век не приучить… Никогда не знаешь, который час… Не помнишь, что куда положила… Это, наконец, скучно!..

Сказав это, он вышел, слегка хлопнув дверью и, не захватив с собою шляпы, быстрою, нервною походкой спустился в сад. Он не заметил даже, что идет дождь. Он чувствовал себя не совсем правым и хотел на свежем воздухе охладить поднявшееся в нем раздражение и овладеть бурным течением своих мыслей. Рассердился он, наконец, не за пропавшую книгу, а за весь ход этого дня, впрочем, так походившего на целый ряд предшествовавших. Как водится, неудовольствие в нем росло незаметно для него самого и вырвалось неожиданно, из-за самого пустого повода.

А Кити, между тем, заливалась гневными слезами, давая им свободно течь по разгоряченным щекам. Для нее было совершенно очевидно, что муж не любит ее больше, и весь роман ее жизни окончен самым непоправимым образом. Она прямо сделала скачок к этому последнему выводу, может быть, для того лишь, чтобы потом отступить пред его явной несообразностью и понемногу утешиться. Она была чистосердечно убеждена, что муж поступил с ней самым непозволительным образом, что это обида, которую уже ничто не может смыть. Из того, что резкость последних слов Грушнева не соответствовала такой безделице, как исчезновение французского журнала, она смело заключила, что ее Павлик неблаговоспитанный и бессердечный человек, что он обманул ее и не любил никогда… А всех других, более серьезных поводов к размолвке Кити совсем будто и не примечала, намеренно цепляясь за несправедливость запальчивых слов мужа, чтобы скрыть от себя настоящую причину его раздражения.

К завтраку Кити не вышла. Когда Павлу Алексеевичу сказали, что Екатерина Николаевна извиняется, он молча кивнул головой и занял свое обычное место, не расслышав даже, что говорил ему слуга об ее мнимом нездоровье. Он и не прикоснулся до еды и только для вида положил себе чего-то на тарелку. Но пойти к жене и помириться с ней он все-таки еще не был в состоянии. В нем что-то не успело еще догореть, хоть он и провел целый час в саду под дождем, не чувствуя даже, как капли падали на непокрытую его голову. Но это уже не было раздражение. Ощущение несравненно более безотрадное стучало в сердце. Он тоже принялся сравнивать то, что было теперь с недавним радостным прошлым: в первый раз он ясно чувствовал, что оно действительно прошлое. Тогда маленькие недостатки жены совсем тонули в светлом море их взаимного счастья. Не совсем хорошие впечатления, если они и бывали иной раз у Грушнева, только скользили по нем, точно смываемые чем-то теплым и радостным, как весенний дождь смывает с молодой листвы налетевшую на нее случайно пыль. Он говорил себе тогда, что Кити не успела еще к нему привыкнуть, а позже, когда они вдвоем останутся в деревне, их жизнь дружно сольется в одно общее русло. Но вот они уже более месяца в Гунцеве, а между тем, все не наступает желанной минуты их полного, живого, душевного слияния. Живого именно ничего нет в их совместном деревенском житье: не чувствуется в нем того бьющего ключа, той возбуждающей струи, которая одна только и может оживить вечной юностью однообразное домашнее счастье… Додумавшись до этого рокового слова, Грушнев тут же поймал себя на нем. «Как, — подумал он, — неужели в нем уже заговорило сознание однообразия? Да ведь сам-то он живой человек, — невольно стал он оправдываться пред собой, — для него счастье возможно только деятельное, стремящееся вперед… И не внешняя суета, не мнимое оживление, какое приносят с собой чужие, могут дать ему это счастье: оно должно быть с ним дома, и делиться им он хотел бы с одной только Кити, как с верным неразлучным товарищем…»

Мало теперь у него уцелело от этой дорогой надежды. То деятельное счастие, о котором он мечтал, едва ли когда придется по вкусу Кити. И одно из двух ему осталось выбирать — либо отказаться от своей мечты, либо добиваться ее осуществления уже без помощи жены… Говоря себе это, Грушнев ни минуты не колебался в выборе. Он все еще сидел за столом, погруженный в невеселые мысли, как ему доложили, что пришел управляющий. Павел Алексеевич быстро, почти радостно встал: ухватиться за живое дело, окунуться в него, если можно — это было лучшее средство отогнать от себя тяжелые думы. Весь этот день он провел в поле, призывая к себе на помощь физическое утомление и добросовестно стараясь внимательно слушать управляющего, хотя как раз сегодня гунцевское хозяйство для него потеряло всякий интерес, и почти бессмысленными ему казались денежные расчеты, на которых настаивал аккуратный немец. Потребность немедленного примирения с женой гнала его назад с полей в ту маленькую комнатку, где, может быть, Кити до сих пор нетерпеливо ждет его возвращения… Павел Алексеевич долго крепился, чтобы выказать твердость перед женой, и внутреннее чувство упрекало его за это, говоря ему, что для настоящей любви этого совсем не нужно, что она всегда готова простить, что всего тяжелее для нее отчуждение от любимого существа. И любовь пересилила в нем строптивость. Он возвращался домой с полной готовностью примирения, как вдруг из-за густой листвы он увидел светлое платье жены. Небо прояснилось, и она сошла в сад, с возрастающим, странным нетерпением, ожидая, чтобы вернулся муж. Случившаяся маленькая размолвка и на ней тоже лежала нестерпимою тяжестью, но сделать первый шаг к примирению Кити не захотела бы ни за что. Теперь, увидав подходившего мужа, она принудила свое лицо казаться равнодушным, заранее подготовляясь сделать вид, будто решительно ничего не случилось. Ей это не вполне удалось. Но Грушнев все-таки уловил ее намерение, и то, полное мягкости, настроение, с которым он шел к жене, опять уступило место прежнему, как будто враждебному, тону, сбивавшемуся на насмешку.

— Я очень рад, что ты погулять вышла, — тоже стараясь казаться равнодушным, заговорил он. — К чему вечно сидеть взаперти?

— Я совсем не люблю взаперти сидеть, — ответила Кити, обиженная его притворной развязностью. Она рассчитывала, что муж придет к ней с повинной, и заранее предвкушала свое торжество. Случись все так, как она думала, Кити с радостью бросилась бы к нему на шею и разыграла бы по всем правилам чувствительную сцену примирения. А теперь она говорила себе, ожесточаясь против мужа, что, если он совсем не раскаивается в случившемся, пусть так: она, со своей стороны, тоже ему не уступит и себя в обиду не даст.

— Я оставалась у себя, — продолжала Кити, — потому что шел дождь. А если я просидела так долго одна…

— Я был в поле, Кити, — поспешил он ее перебить, — я ведь дождя не боюсь…

— Сделай милость… Разве я тебя в чем-нибудь упрекаю?.. Смотри за хозяйством, ходи по полям сколько тебе угодно: ты ведь только для этого сюда и приехал…

Слово «только» она намеренно подчеркнула. А между тем слезы так и просились к ней на глаза, и голос, которому она силилась придать твердость, изменил ей и дрогнул: она не умела еще замыкаться в броню холодного притворства, Грушневу вдруг стало жаль ее: он понял, что стоит ему только сказать одно ласковое слово, и мигом растает так нежданно выросшая между ними ледяная стена.

— Кити, дружок мой, — мягко сказал он, протягивая к ней руки, — отчего это мы как будто ссоримся? Ведь мы ссориться не хотели и только стараемся изо всех сил друг другу показать, что вот-вот какие мы сердитые оба и ни за что не уступим…

Бледная улыбка показалась на ее губах, пока она нерешительно подавала ему руки. Он притянул ее к себе и осыпал ее поцелуями.

— Я, по крайней мере, очень рад уступить, — продолжал Грушнев. — Я, может быть, виноват перед тобой…

— Не может быть, а…

— Да, совсем, совсем даже виноват… Но и ты зачем так обижаешься? Разве на тех, кто нас любит, обижаться можно? И все это из-за таких пустяков вышло…

Грушнев умел тонко уловлять малейший оттенок в голосе Кити, но женщин, в сущности, он знал плохо: иначе он не заговорил бы о причинах размолвки, и довольный тем, что Кити, склонив к нему голову на плечо, дала волю слезам, теперь уже тихим и радостным, новыми ласками запечатлел бы совершившееся примирение. Ведь успел бы он и позже, исподволь, вернуться к предмету их ссоры, улучив минуту, когда жена готова была бы пожертвовать для него и не Федосьей Карповной только, с ее нелепым гаданьем.

Но мужчины этого почти никогда не понимают и, едва рассеются нагромоздившиеся тучи, спешат довести победу до конца и неопровержимо доказать, что они были правы: как будто женщине можно доказать что-нибудь, и пред ее обидчивым упрямством не остаются бессильными самые убедительные доводы…

Кити насторожила уши: она никак не могла допустить, чтобы ссора у них вышла из-за пустяков.

— Посуди сама, — продолжал, между тем, Грушнев, — я вхожу к тебе, чтобы почитать вслух, и застаю у тебя эту глупую ворожею. Неужели тебе не стыдно проводить время в обществе Федосьи Карповны?

Кити приподняла голову и опять посмотрела на мужа сухими, почти враждебными глазами.

— Нет, нет, совсем не из-за этого вышло, — качая головой, возразила она, — а из-за книги, которую ты искал… И сколько ты наговорил обидных, нехороших вещей… Вот это действительно пустяки… Какая-то затерявшаяся книга… А, кстати, ты знаешь, я ее потом отыскала?

Последние слова у нее опять прозвучали оживленно и весело.

— Книга, действительно, пустяки, разумеется, и не из-за нее я рассердился, и ты знаешь это очень хорошо, Кити. Вся жизнь, коли хочешь, из мелочей слагается, и мелочи эти не сами по себе важны, а потому только, что они иногда ярко рисуют характер, привычки… ну словом, целую жизнь.

— А! Вот теперь мелочи все-таки важными оказываются! — воскликнула Кити, довольная тем, что поймала мужа на противоречии. — А ведь всего с минуту назад ты сам говорил…

— Так что же такое, что говорил!.. Я только хочу объяснить тебе, что иные мелочи, вот как твоя привычка ничего не помнить и все терять, кое-что да значат. А затем я, коли хочешь, еще раз повторю, что из-за пустяков обижаться и ссориться глупо.

— Да, да… — совсем уже раздраженным голосом проговорила Кити, почти готовая всхлипнуть. — Когда я какую-нибудь глупую французскую книгу не могу сразу отыскать, это очень важно, а когда ты мне целую кучу обидных слов наговоришь…

— Ах, Кити, да совсем не в этом дело, — нетерпеливо перебил ее муж, — а в том, что мне неприятно было застать у тебя эту дуру и видеть, что моя умная Кити…

Она перебила его в свою очередь. Даже похвала не смягчила ее:

— Вот как ты несправедлив: ты все хочешь, чтоб я благотворительностью занималась, а когда я несчастной женщине помогаю и к ней добра, ты же меня упрекаешь.

— Да разве это благотворительность — терять время с попрошайками? Разве это доброе дело? И для своей щедрости ты не можешь найти лучшего применения? Стыдись, Кити. А помнишь, еще в Петербурге, ты раз при мне с таким жаром говорила про обязанности к низшим и про разумную благотворительность, помнишь?

Кити, очевидно, и не хотела вспомнить. Она сердито покусывала кружево носового платка, не утирая гневных слез, катившихся с ее ресниц.

— Ну, Кити, пойдем. Обедать пора.

Она не трогалась с места.

— Я не пойду обедать. Если ты голоден, пойди один. — Последним словам она придала что-то обидное, даже презрительное.

— Да, — рассмеялся Грушнев, — охотно признаюсь, что голоден: за завтраком я куска в рот не положил.

Она посмотрела на него исподлобья, ничего не ответив.

— Так ты решительно не хочешь? — еще раз спросил он. Она покачала отрицательно головой. — Хорошо, в таком случае, я пойду один.

Он сделал несколько шагов по направлению к дому, но услыхав за собой глухие рыдания, остановился и взглянул на жену. Она все не двигалась с места. Голова ее упала на грудь, и слезы горячею струей лились из ее глаз… Его кольнуло в сердце. Было что-то до того беспомощное и жалкое в охватившем ее порыве гневного отчаяния, что Грушнев не смог долее притворяться: его мнимая холодность растаяла разом. Он бросился к жене, и от насмешливого укора и следа не осталось на его взволнованном лице.

— Ну, Кити, дружок мой, перестань, не плачь, — твердил он мягким, сердечным голосом, то и дело прерываясь, чтобы своими поцелуями осушить ее мокрые от слез щеки. Ему не стоило большого труда ее успокоить. Кити повеселела мигом: не глубоко запало к ней на душу раздражение, и все ее существо жаждало примирения с любимым мужем.

— Я уверен, Кити, — говорил он ей уже минуту спустя, — что стоит нам объясниться хорошенько, и…

— Нет, нет, пожалуйста, без объяснений, — перебила она его живо, — так лучше, поверь мне: слов никаких не нужно… Мне одно ведь надо знать, что ты меня любишь по-прежнему.

«Может быть, — направляясь с нею к дому, говорил себе Грушнев, — и в самом деле так лучше… Да ведь нельзя же, однако, всякое недоразумение заглушать одними поцелуями… Надо же когда-нибудь и объясниться как следует…» Теперь, однако, им было не до того. И Павел Алексеевич смутно чувствовал, что ему, чего доброго, никогда не удастся договориться с женой до настоящей сути любого вопроса. Теперь, когда они сидели за столом друг против друга и она так светло улыбалась ему, у обоих было хорошо на душе, и безмолвное примирение было, пожалуй, самым простым исходом для маленькой размолвки, самую причину которой им уже трудно было хорошенько разобрать. Да ведь не всегда же могло быть так. И несмотря на то, что мир, казалось, был заключен прочный, что-то похожее на разочарование докучливо копошилось в сердце Павла Алексеевича, и невольно к нему напрашивалось сознание, что совсем он не знал своей будущей жены в те счастливые дни, когда он только что стал ее женихом.

А Кити, в свою очередь, тоже невольно сравнивала теперешнее его обращение с тогдашним. Он очень мил, конечно, и любит ее, и она рада, что маленькая гроза миновала, но все-таки это совсем, совсем не то уже, что в те незабвенные дни… Тогда она была для него божеством, и всем, что бы ни сделала и ни сказала она, он готов был восхищаться. А теперь в его словах, а еще более во взгляде, она часто подмечает осуждение себе, а то и плохо скрытую насмешку. Он нежен, внимателен к ней, но он уже стал хладнокровно разбирать ее поступки, он делается ее судьей, и, стало быть, она уже для него не тот неземной идеал, которого не должно коснуться порицание… Что же такое случилось?.. И как могли за эти два месяца так странно измениться их отношения? Она вполне счастлива, это правда, и многим на ее месте хватило бы такого счастья, но беда в том, что она не в силах оторваться от воспоминаний недавнего прошлого, а воспоминания эти говорят ей про счастье еще более яркое и, увы, быть может, навсегда утраченное…

XVI

Раз, после завтрака, Павел Алексеевич читал жене вслух на террасе. Вдруг со стороны двора послышался громкий, веселый звон бубенчиков.

— Кто б это мог быть? — сказала Кити, отрываясь от своего вышивания. — Нас до сих пор гости что-то не баловали…

С самого приезда Грушневых, действительно, никто из соседей не заезжал в Гунцево, кроме местного земского начальника, побывавшего там по делу. И теперь Павел Алексеевич и Кити почувствовали оба, что они обрадовались гостю. В голове у обоих пробежал вопрос: да разве мне было скучно до сих пор? И они удивились оба этому неожиданному ощущению.

Оказалось, что приехала графиня Надежда Сергеевна Длиннорукова. Имение ее мужа, Воскресенское, было всего в десяти верстах от Гунцева. Графиня с шутливой любезностью пожурила молодых соседей за то, что до сих пор они к ней не заглядывали.

— Вы совсем забыли, Грушнев, что обещали у меня бывать часто и привезти с собою Кити. Стыдно, что вы не сдержали слово — ведь мы живем так близко. Вдвоем вы, должно быть, весь мир позабыли, да?.. Я это отлично понимаю.

Она расцеловалась с Кити совсем по-деревенскому, тепло и, казалось, искренно, осыпая ее любезностями насчет свежей прелести ее лица и того почти неземного счастья, среди которого они замыкаются оба. К обычной непринужденности графини присоединялось столько добродушной простоты, что не верить этому добродушию было, право, невозможно.

— Мы до сих пор ни у кого не были, — извинялась Кити. — Впрочем, совсем не оттого, что мы запирались бы намеренно, а просто не знаю, как это случилось… И к нам никто не приезжал, кроме одного только Ахтубина: вы знаете, земский начальник здешний!.. Он, кажется, мало интересен… Соседей, впрочем, у нас очень немного: имения здесь все почти ведь распроданы.

— Ну, кое-кто здесь все-таки найдется, — усаживаясь, ответила графиня, — и главное, все почти знакомые. Вот приезжайте ко мне почаще: увидите, что совсем уж не такая здесь глушь. Дима Клубин у меня гостит третий день. На прошлой неделе был мой двоюродный брат Либанов. В августе будет Тата Блонская… Всегда кого-нибудь застанете. Я хотела с собой Диму привезти, да он не решился… уверяет, что не смеет к вам показываться оттого, что никто к вам не ездит; боится помешать вашему tête-à-tête…

Графиня просидела с небольшим час, все время не переставая держать себя с самой очаровательной простотой. Она уехала, взяв с Кити и Грушнева слово непременно отобедать у нее на следующий день.

— Не надо, моя милая, людей дичиться, — говорила она, прощаясь с Кити, — и создавать себе искусственную пустыню, это никуда не годится. Можно быть очень-очень счастливым и, все-таки, не оставаться вечно вдвоем. А то берегитесь, как-нибудь незаметно подкрадется к вам скука…

Кити посмотрела украдкою на мужа, и все трое рассмеялись. И эти последние слова были тоже сказаны графиней в самом безобидном, шутливом тоне. А между тем, несмотря на все ее любезности, посещение Надежды Сергеевны оставило на Грушневых какое-то смутное чувство недовольства. Они сознавали оба, что от зоркого взгляда графини не ускользнет ни одна, хотя бы самая неуловимая мелочь. И почему-то именно теперь они почувствовали, что в их жизни есть словно что-то, чего они посторонним не хотели бы показывать. Они были счастливы, это несомненно, но все-таки не совсем так, как воображали они в самые первые дни после свадьбы, и сравнение, просившееся к ним на ум, немножко портило ощущение этого счастия.

Наследующий день Грушневы поехали к графине. Павла Алексеевича несколько удивило, что Кити собиралась туда как будто не совсем охотно, и ему пришлось даже ей напомнить, как было бы невежливо отказаться от поездки. Кити ничего не ответила и покорно уселась с мужем в коляску. В сущности, она недолюбливала графиню, хотя сама не знала хорошенько почему.

В Воскресенском они застали не Диму Клубина только. Грушневу было не совсем приятно увидеть рядом с ним на широкой террасе, куда они вошли, Лунского, о присутствии которого графиня накануне не заикнулась. Как светские люди, оба они не показали вида, что не особенно рады встретиться, хотя едва ли кому-нибудь из них эта встреча доставила удовольствие. Но Кити, здороваясь с Лунским, почему-то густо покраснела, как раз потому, должно быть, что она чувствовала на себе пытливый взгляд мужа. Опять поднималось между ними то невысказанное нечто, та глухая недомолвка, из-за которой возникла их первая ссора. И опять нельзя было рассеять сразу это маленькое облачко, как раз потому, что, собственно говоря, никакой тайны не было между ними, а заговорить друг с другом про это они оба стыдились.

Лунский, как всегда, глядел на прочих самоуверенно и тупо, широко раскрывая глаза, и трудно было решить, дерзость ли была в этих глазах, или одно равнодушное самодовольство придавало им что-то упорное, как бы вызывающее. Графиня Надежда Сергеевна недаром слыла за образцовую хозяйку: она мигом сгладила эти шероховатости и завела, как заводят хорошо устроенный механизм, легкий, никогда не обрывавшийся и никого не утомлявший разговор. Коснулся он всего понемножку: и сплетен, и политики, и последних литературных новинок, и даже философии. Графиня прекрасно умела выставлять ум своих собеседников в выгодном свете и все, даже Лунский, нашли себе место в пестрой и замысловатой беседе; даже ему попались на язык две-три почти удачные фразы. Оправилась очень скоро и Кити: и здесь, в чужом доме, она была опять той изящною, блестящею Кити Усольцевой, какою знал ее Грушнев в счастливые дни сватовства. Воздух гостиной, а, может быть, и красивый летний туалет, надетый по случаю поездки, действовали на нее словно возбуждающим образом. Время летело незаметно. И все были друг другом очень довольны, так, по крайней мере, подумал бы любой посторонний человек, случайно заглянувший в этот день к графине, если б он хотя десять минут прислушался к царившей у нее оживленной болтовне. Когда, однако, в десятом часу Грушневы уехали и графиня немым взглядом как бы спросила у Клубина его мнения на их счет, Дима сказал, засмеявшись:

— Вам хочется знать, что я думаю об их счастье и насколько его хватит?.. По-моему, — покачал он головой, — никакого счастья и не будет… и оттого только, что прежде они то и дело лгали друг перед другом, а вечно лгать утомительно…

— Я предупреждала Грушнева, — усаживаясь в низкое кресло, ответила графиня, довольная тем, что Дима попал в самую точку, — я говорила ему, что жены своей до свадьбы никогда не узнаешь, и стало быть, надо, чтобы не испытывать потом разочарования, либо уметь разгадать загадку вовремя, либо заранее приготовиться к неприятным сюрпризам…

— Как? Разве уж есть сюрпризы? — грузно захохотав, спросил Лунский.

— Ах, не в том смысле, как вы думаете, Лунский. Вы ужасный человек! Я просто с вами говорить не хочу.

В эту минуту графине подали телеграмму. Это граф, ее муж, извещал о своем приезде чрез три дня. Графиня прочла, сложила голубую бумажку и вздохнула.

— Неужели вы не рады, графиня? — рассмеялся Дима.

— Очень, очень рада, напротив; но эта радость меланхолическая… мы слишком хорошо живем с мужем… слишком ровно… Вот уж где никаких сюрпризов нет, и быть не может…

Все трое рассмеялись и разговор принял другое направление.

* * *

Тихая июльская ночь веяла душистым теплом в лицо Грушнева и Кити, пока четверка везла их обратно в Гунцево. Копыта лошадей гулко стучали по гладко укатанной дороге. Звон бубенчиков широко разливался по стоявшему кругом полному затишью. Среди опустелых деревень, по которым они проезжали, как-то особенно громко голосили петухи, точно удивлявшиеся безлюдью: весь народ был на пустошах, где кончался сенокос. Издалека, сквозь прозрачную мглу, всю пронизанную мягким сиянием ночного неба, где-то на лугу вспыхивал догоравший костер, и точно волнами набегал оттуда медовый запах свежего сена. А звезды так задумчиво, так покойно мерцали из бездонной выси, как будто навеки спустилась на заснувшую землю немая ночь и никогда уже не окончиться окутавшему ее мирному безмолвию.

Павел Алексеевич с каким-то томительным ощущением в сердце озирался на синюю глубь небес, на беспредельную полупрозрачную тьму; и болезненная жажда какого-то, еще незнакомого, счастия заговорила в нем, будто внутри его что-то раскрыться хотело, что-то с недоумевающей любовью тянулось к этой широкой, спокойной природе, в которой столько затаенной жизни чувствовалось среди дремлющей тишины… И ему захотелось вдруг поделиться своим чувством с женой, найти в ней отклик на зазвучавшую в нем и сладко, и болезненно струну. Он взглянул на Кити, как бы вопрошая ее сперва мысленно. А Кити, молчавшая до сих пор и вся уткнувшаяся в угол коляски, неожиданно сказала:

— Ты не находишь странным, что графиня Надежда Сергеевна, одна, без мужа, принимает у себя молодых людей? Есть, право, женщины, которым все позволено.

Это было совсем не то, что хотел услыхать от нее Грушнев, и вопрос, готовый сорваться с его губ, так и замер бесследно. Ему было не до сплетен в эту мирную душистую ночь, навевавшую на него столько сладостных и в то же время столько жутких ощущений.

— Привыкли к этому, — ответил он нехотя, — устали, должно быть, злословить… Не правда ли, Кити, что за дивная ночь?

— Я нахожу, что сыро, — коротко отозвалась на это Кити, недовольная тем, что муж, очевидно, не хотел завязать с ней разговор о двусмысленном поведении графини Длинноруковой.

Молчание опять водворилось в коляске. Кити полузакрыла глаза, убаюканная бубенчиками. А в голове у Павла Алексеевича копошился недоумевающий вопрос: «Странное дело, она склонна ведь к сентиментальности, об овечках да о курочках заботится и меня за сухость упрекает, а природа ей не говорит ничего…» И опять он устремил глаза к далекому небу, где готово столько неожиданных разгадок на мучительные вопросы человеческого сердца…

В Гунцеве за чайным столом шипел самовар и управляющий, Карл Францович, покончив с дневною работой, с истинно-немецким терпением дожидался их возвращения. Грушнев пригласил его выпить с ними чаю, и Карл Францович, как всегда делал он это в присутствии Кити, обратился к ней со своими докладами, признавая в ней настоящую владетельницу Гунцева, Кити слушала, ничего не понимая, и оттого немного раздражалась.

— Что это за комедия? — спросила она у мужа, когда управляющий вышел. — Я ничем здесь не занимаюсь, ты полный хозяин, а этот глупый немец, точно в насмешку, все ко мне обращается…

— Никакой насмешки тут нет, Кити, — спокойно заметил Павел Алексеевич, — он думает, что так надо. И совсем он не глуп: напрасно ты так говоришь.

— Ну, глуп он, или нет, мне решительно все равно. Я знаю одно только, что здесь я круглый нуль, и все обращаются со мной, как с ребенком…

Грушнев не ответил. Но мысленно он добавил к словам жены, что в самом деле она во многом настоящий ребенок, несмотря на то, что пошел ей уже двадцать второй год. Не было ведь почти ни одного вопроса, ни одного жизненного интереса, который занимал бы их одинаково. Ах, подумал он, поскорей бы родился у нас ребенок, вот на этом бы мы сошлись… Да, с каждым днем Павел Алексеевич яснее чувствовал, что не только он по-настоящему не сблизился с женой, а напротив, они все больше удаляются друг от друга. Домашний мир как будто не нарушался: они завтракали, обедали, пили чай, гуляли и катались вдвоем, а внутреннее отчуждение незаметно росло, то и дело прорываясь наружу в каком-нибудь холодном, обиженном замечании с ее стороны, в недосказанной насмешке, которой он не успевал вовремя скрыть.

* * *

Приезд графини Надежды Сергеевны вызвал перемену в жизни Грушневых. В их одиночество вторгся опять внешний, чужой мир и внес с собой обычную струю напускного, суетливого оживления. Побывал в Гунцеве сперва Дима Клубин, приехавший туда уже на другой день после их встречи у графини. Он был неистощимо забавен, как всегда, а разговор все-таки словно не клеился.

— Что, братец мой, — поддразнивал он Грушнева, заметив, что Павла Алексеевича два раза вызывали в его присутствии по какому-то делу, — настоящим хозяином стал, в агрономию поверил? А Екатерину Николаевну, я думаю, все эти севообороты да урожаи так же интересуют, как сказка про белого быка?.. Признайтесь, вам ведь скучновато в деревне? — обратился он затем к Кити.

Грушнев отшучивался, а Кити не признавалась, что ей скучно. Но в их ответах звучало что-то принужденное, и обычного смеха, который Клубин так привык вызывать у своих слушателей, что-то не раздавалось на террасе гунцевского дома.

— Откровенно вам скажу, Екатерина Николаевна, — начал он, когда они остались вдвоем (Грушнева только что вызвали), — что ваш деревенский дуэт, кажется, переходит в минорный тон. Я всегда находил, что деревня и одиночество никуда не годятся, а в первые месяцы после свадьбы и подавно. Чтобы чувствовать себя совсем хорошо, надо быть счастливым при свидетелях, право. Это так же необходимо, как хор для оперы, чтобы поддерживать солистов. Обыкновенно думают иначе, но ошибаются, могу вас уверить. Кто, подобно вам, почти вырос в гостиной, тому присутствие чужих необходимо, как воздух.

Кити не отрицала этого, но и не признавалась. А Клубин подумал, глядя на нее: «Как действует дурно, однако, домашнее счастье… Куда девалось прежнее оживление?.. И совсем не слышно более ее грудного смеха, которым все так любовались…» И Клубину жаль стало прежней Кити. «Э, да вот оно что… — мелькнула в его голове догадка, — должно быть, с молодыми женщинами в таких случаях всегда перемена бывает…» И Дима стал вглядываться в нее еще пристальнее.

— Знаешь, что? — сказал он Грушневу, когда тот вернулся. — Тебе бы воспользоваться соседством графини, чтобы почаще туда ездить. Она вас живо растормошит, на то она мастерица большая… А потом сюда к вам целая компания нагрянет, — у нее дом ведь никогда не остается пустым.

— Признаюсь, — ответил Павел Алексеевич, — не особенно забавно ездить в Воскресенское смотреть, как держит себя козырным тузом этот Лунский.

— Успокойся, Лунский сегодня утром уехал.

— Вот как! — удивился Грушнев.

— Зато, — продолжал Дима, — послезавтра ожидают графа Дмитрия Григорьевича. Ты против него, кажется, ничего не имеешь?.. Это ведь самый вежливый человек в целом Петербурге.

Недаром муж графини пользовался репутацией необыкновенной вежливости. Никакое сильное душевное движение не могло, по-видимому, нарушить удивительной, зеркальной ровности его нрава. Никто никогда не слышал его возвышающим голос. А если бы в его присутствии совершилось какое-нибудь убийство, он может быть, не кинулся бы на помощь к жертве, но стул бы ей пододвинул наверно, в особенности, если б этою жертвой была женщина.

Перед обедом Кити ушла переодеваться, и, оставшись с Грушневым наедине, Клубин намекнул ему про свою догадку.

— Тебя, кажется, скоро можно будет поздравить, батенька?.. Оттого-то Екатерина Николаевна и чувствует себя не совсем хорошо…

— Не знаю, ничего еще не знаю, — живо ответил Павел Алексеевич. — А как бы я этого желал, Дима, как горячо желал!..

* * *

Между Гунцевым и Воскресенским установились оживленные сношения. Грушневы стали часто ездить к графине Надежде Сергеевне. Граф Длинноруков, в качестве самого вежливого человека в Петербурге, не преминул, конечно, тотчас отдать им визит, и жена его тоже не раз побывала в Гунцеве. С Кити она обращалась чрезвычайно мило, почти сердечно, а Павлу Алексеевичу выказывала даже совершенно особенное внимание. Кити, однако, не только не была очарована любезностью графини, а втайне ощущала к ней какую-то невольную, все разраставшуюся, нелюбовь. И раз, когда им приходилось ехать в Воскресенское обедать, Кити вдруг объявила мужу, что не поедет ни за что, а на все расспросы его упрямо и раздраженно отвечала, что бывать в Воскресенском ей неприятно, а если он в таком восторге от общества графини, то пусть едет туда один. Грушнев только повел плечами и отправился без жены. Его извинения были приняты графиней с недоверчивой улыбкой, но с ним она держала себя еще любезнее обыкновенного. Про Кити она отзывалась с каким-то мягким состраданием, почему-то называя ее неоднократно: cette pauvre chère enfant35это бедное дитя (франц.). . И странное дело: Грушнев, знавший всю подноготную графини и ничуть не обманывавший себя на ее счет, — Грушнев, сам того не замечая, все сильнее подчинялся ее обаянию. У нее совсем мужской ум, часто говаривал он сам себе, и в то же время столько женской, вкрадчивой прелести… Отсюда был один только шаг до вывода, которого он пока еще не делал, но который незаметно уже к нему напрашивался: отчего Кити не такая же, как эта женщина?.. Его прельщали то спокойствие, та определенность мыслей и воли, которые так своеобразно у графини сочетались с кошачьей гибкостью натуры. И хотя он не верил в искренность дружбы этой женщины, но столько находил эстетического наслаждения в ее обществе; было что-то до того обольстительное в кажущейся простоте ее обращения, что он забывал на время о странностях в ее жизни, о сомнительном значении иных ее поступков. И в тот самый день, когда он поехал к ней без жены, гуляя с нею после обеда по широким аллеям старинного сада, он опять, как некогда в Петербурге, упивался заманчивым ядом ее речей.

— Я за вас боюсь иногда, — говорила, между прочим, графиня, — право, боюсь: мне сдается, что настоящий роман вашей жизни еще впереди; а чем позже такой роман наступает, вы знаете, тем хуже…

Грушнев попробовал возразить, что впереди никакого романа у него быть не может, что он, просто, хороший муж, искренно любящий свою жену… Но графиня как-то особенно улыбнулась, и ответ его остался невысказанным.

— Помните, — миг спустя начала она опять, — раз, кажется, на костюмированном балу у княгини Беломорской, я вас предупреждала, что одного всего более надо бояться — сравнений с прошлым?.. Большинство свадеб такими неудачными выходят потому, что на первых порах берут слишком высокую ноту… ну и не выдерживают, и голос обрывается… Великий секрет жизненного счастья — сдерживать больше, чем обещал. Этот рецепт годится для всего на свете: и для политики, и для домашней жизни…

Впереди по аллее послышались голоса. Кто-то шел к ним навстречу. Это был граф Дмитрий Григорьевич с двумя господами из местных, в этот день отобедавших в Воскресенском. С обычною своею неутомимой любезностью он показывал им сад, не хвастаясь, конечно, его великолепием, но подробно рассказывая о прошлом своей усадьбы, где некогда патриарх Никон отдыхал несколько часов и куда в двенадцатом году, после объявления войны, император Александр I заезжал из Москвы к бабушке графа. Увидав жену с Грушневым, он даже не улыбнулся: слишком уж он привык, что жена выбирала себе интересовавшего ее гостя, предоставляя ему занимать остальных. И этому гостю он всегда выказывал удвоенную любезность. Он только спросил у жены, не холодно ли ей, и когда она покачала головой, делая вид, что утомлена немного, он с самой изысканной, но и с самой равнодушной галантностью подал ей руку, чтоб идти домой. Никто в целом мире с таким достоинством не мирился с изменами жены, как граф Дмитрий Григорьевич Длинноруков.

Часа два спустя Грушнев подъезжал к крыльцу Гунцевского дома с какою-то смутной, нехорошей, тревогою на сердце. Разговор его с графиней зашел в этот вечер далеко, очень далеко, и совесть говорила ему глухо, что мысленно он уже изменил жене…

Кити выбежала к нему навстречу оживленная и радостная.

— Представь себе, что за известие! — воскликнула, она. — Мама будет завтра сюда с Женей! Я только что телеграмму получила, а с ней вместе и письмо от Жени пришло. Они были в Остенде и от морских купаний она совсем оправилась. Они вернулись раньше, чем думали, и Женя так рада, так уж рада…

Сильно обрадована этим была, по-видимому, и Кити.

XVII

На следующее утро Грушнев и Кити отправились на станцию встречать Веру Александровну. Поезд опоздал и с каждою минутою нетерпение молодой женщины усиливалось. Давно она не ощущала в себе такого прилива возбуждения. В десятый раз она справлялась у начальника станции, когда же, наконец, придет поезд, и, наскучив ожиданием, принялась оживленно рассуждать с мужем, как заживут они все вместе. Вдруг, совсем близко раздался свисток и показался сероватый дым со стороны Петербурга. Еще минута, и шипящий локомотив с треском и стуком, тяжело дыша, как усталый зверь, остановился у платформы. Вера Александровна и Женя тотчас показались в дверцах вагона; поезд останавливался всего на одну минуту. Пошли объятия, возгласы, расспросы. Вера Александровна так и не отрывалась от старшей дочери, точно она ожидала прочесть на ее лице разгадку какой-то великой тайны. А Грушнев, на которого теща не обращала внимания, между тем, весело здоровался c Женей.

— Да, я очень, очень устала, — торопясь и запыхаясь, повторяла Вера Александровна. — Ну что, Кити, ничего еще нет? — добавила она шепотом.

Вера Александровна, в самом деле, казалась очень утомленною. Ее черты осунулись. Красные пятна багровели на щеках. Прическа слегка сбилась. Если б ей подали зеркало, она ужаснулась бы, вероятно: в ней не было и следа изящной светской женщины. Зато Женя глядела как настоящее летнее утро: будто едва пробудившаяся заря светилась на ее зарумянившемся личике. Стоило взглянуть на нее, и сомнения не оставалось, что она вернулась из-за границы в полном расцвете здоровья и сил. Она даже выросла немножко и чуть-чуть заметнее вырисовывалась ее грудь под туго застегнутым лифом.

— Вы молодцом глядите, Женя! И как хорошо, что вы приехали раньше, чем думали! Кити совсем просияла, когда получила вчера телеграмму.

— Разве она сияет не всегда? — улыбнулась Женя.

— Нет, нет, конечно… Только было это для нее такой приятной неожиданностью…

— А ведь это я убедила маму вернуться и приехать сюда к вам. Никто про это даже не знает — ни бабушка, которая теперь в Бадене, ни папа, который у себя в деревне. Мы ни у кого позволения не спрашивали. А мама еще в Париж собиралась и хотела только поздней осенью вернуться. Но меня сюда к вам в Гунцево потянуло.

Вера Александровна, между тем, покончила с первым обменом самых неотложных вопросов и приветствий. Поезд уже давно отошел, а они все еще вчетвером стояли на платформе. Горничная Усольцевых воспользовалась удобным случаем, чтоб улизнуть в буфет и напиться чаю.

— Ну, поедем, Кити, поедем, чего мы тут стоим? — сказала Вера Александровна. — А где Фекла (так звали горничную), где вещи? — с суетливым беспокойством прибавила она.

Все оказалось тут, и Фекла, и вещи; взяв Павла Алексеевича под руку, Вера Александровна направилась к выходу.

— Что, мы вам не помешаем? Ведь мы на целый месяц, — спрашивала она зятя, — вы знаете, это ведь Женя уговаривала меня приехать… Она все боялась, как бы я не поистратилась в Париже. Elle est très raisonnable36Она очень рассудительна (франц.). .

Они уселись вчетвером и лошади тронулись.

— Как, однако же, все это бедным кажется даже после Германии, — оглядываясь, с кисло-сладкой улыбкою начала Вера Александровна. — И что за бледное небо… А вот, посмотрите, Грушнев, есть уж и желтые листья… Половины августа еще нет, а уж осенью пахнет. И как некрасивы эти сжатые поля… Какая у вас плешивая здесь природа…

Все пятнадцать верст до Гунцева они все время болтали, то и дело перебивая друг друга, а то и говоря все разом. Кити была необыкновенно оживлена, и то и дело обнимала мать, прижимаясь к ней. Глаза ее так и блестели. Под конец дороги только и она, и Вера Александровна как будто утомились слегка, — Вера Александровна от бессонной ночи в вагоне, а Кити оттого, что поднялась раньше обыкновенного. Грушневу и Жене пришлось болтать уже вдвоем, и они это делали очень исправно.

— Что, весело было за границей, Женя? — спрашивал он.

— Ужасно весело! Только, право, не знаю отчего, потому что, собственно, никакого веселья не было… В Содене все больше серьезно больные и какие они все кислые и вялые… На музыке, представьте себе, почтенные немки все сидят в ряд и все что-нибудь вяжут. И место совсем некрасивое. А балы тамошние — по два раза в неделю танцевали в кургаузе, — такие уморительные, только совсем не забавные. Вы понимаете разницу?.. Я даже перестала туда ходить.

— Значит, было скучно? — перебил ее Грушнев.

— Нет, было очень, очень хорошо. Мы с одним английским семейством познакомились: такие прелестные люди! И мы все ездили по окрестностям вместе, и по горам карабкались. Мне это было запрещено, но я не слушалась. Недурные виды есть в Таунусе, я кое-что срисовала — если хотите, я вам покажу потом.

— Но, все-таки, Женя, это довольно скромное удовольствие… Впрочем, кто в себе самом носит луч солнца, как вы, Женя, тому везде хорошо…

— Я луч солнца?.. Пустяки какие!.. — Она рассмеялась и потом чуть-чуть покраснела.

— Из Содена, — продолжала она миг спустя, — мы сперва в Баден поехали недели на две. Доктора говорили, что это для меня необходимо, как отдых после лечения. Только, разумеется, это вздор, и никакого отдыха не требовалось. А отправились мы туда собственно за тем, чтобы с бабушкой повидаться, а потом и дядя приехал. Он нас в Остенде и повез, уверяя, что это самое лучшее место для купаний. Да и в самом деле, что за чудо это вечно новое, вечно движущееся море! Я в первый раз ведь настоящее море видела. Никогда бы, кажется, не рассталась с ним, кабы можно было…

— А вот, все-таки, расстались, сами даже захотели поскорее оттуда уехать… Значит, все-таки не так уж хорошо было?..

Женя слегка вздохнула и бессознательно принялась левою рукой перебирать бахрому на своем платье.

— Нет, очень-очень хорошо… Такое наслаждение подставлять свое лицо этому чудному морскому ветру, столько в нем жизни и силы… — Глаза девушки широко раскрылись и блеснули. — А все-таки захотелось домой. — Она живо оглянулась. Разговаривая, они не заметили, как подъехали к Гунцеву. Старинный, белый дом глядел на них так приветливо, весь залитый солнцем, с широким, полотняным навесом над террасой, выходящей на двор. Он точно улыбался, встречая их.

— Ах, как я рада! — воскликнула Женя. — Перемен здесь никаких нет — все по-старому… — И всех знакомых служащих в доме она встречала с радостною улыбкой.

Возвращаться опять в родные места хорошо тогда только, когда в самом себе и в окружающих чувствуешь перемену к лучшему. Тогда вспоминаешь о прошлом без сожаления, и малейшие подробности этого прошлого счастливым воспоминанием отзываются в сердце. Вот почему так сладко на душе, когда возвращаешься туда, где протекли счастливые детские годы, и вот почему тоже так горько подчас свидание с родными местами, когда старость уже на пороге, и сравнение с прошлым так помогает измерить, сколько дорогих воспоминаний временем унесено безвозвратно…

А Жене казалось, что с прошлого года, когда она осенью уезжала из Гунцева, вокруг нее все стало радостнее и лучше. Заграничная ее поездка не только возвратила ей здоровье: она исцелила и тот душевный недуг, чуть было не омрачивший ее молодой жизни. Первое прикосновение горя едва зарябило зеркальную гладь ее счастливой природы, и теперь казалось, эта весенняя гроза миновала бесследно. Женя опять чувствовала себя такою же, какою была до помолвки сестры. Без зависти она смотрела на счастие Кити и, при встрече с Павлом Алексеевичем, никакой тревоги не ощущала. Яркое солнце юности опять озаряло все ее молодое существо; и когда она вступила в гунцевский дом, она точно принесла с собою живую струю беспечного счастия. Гунцево словно помолодело в ее присутствии, и Павел Алексеевич это почувствовал сразу.

Когда, в начале девятого часа, Грушнев на следующее утро собирался выйти на свою обычную прогулку по хозяйству, к своему немалому удивлению, в сенях он встретился с Женей.

— Как! Вы поднялись так рано? — поздоровался он с ней. — Да еще с дороги!

— Я всегда рано встаю, а в деревне и подавно. А Кити разве не встала?

— Кити?.. Она почти никогда раньше двенадцати не показывается.

— Так что по утрам вы всегда одни? — удивленно спросила Женя. — Бедный Павел Алексеевич! Хотите, я с вами пойду? Вы куда?

— Да так… по хозяйству… Каждый день есть на что посмотреть. Только вам, я думаю, это скучным покажется?..

— Совсем нет, помилуйте… Утром я всегда любила по полям ходить. Вы видите, я и одета совсем по-деревенски.

На ней было полудлинное, совсем простенькое холстинковое платье, стянутое черным кожаным кушаком. Мягкие курчавые волосы ее были распущены.

— Вам все равно будет сперва на конюшню зайти? Мне очень хотелось бы на лошадей взглянуть.

Они пошли на конюшню, и Женя тотчас узнала своих прошлогодних знакомых.

— Ах, вот и старая Miss! — воскликнула Женя. — Что, Кити по-прежнему все на ней ездит?

— Кити совсем не ездила все лето. Miss под седлом в этом году не ходит, а прочих лошадей Кити боится.

— Боится? Да тут славные две лошадки есть. Особенно вот эта, рыженькая: у нее галоп такой чудесный. Я непременно-непременно поеду. Кити я пристыжу, и мы отправимся втроем хотя завтра. Я нарочно амазонку привезла.

Женя долго любовалась переменами на конюшне, где заново были отделаны стойла и порядок был отменный. Во всем гунцевском хозяйстве, впрочем, Павел Алексеевич завел образцовый порядок. Пока они рассматривали лошадей, явился управляющий, Карл Францович, и предложил Грушневу взглянуть на работу новых плугов, выписанных для подъемки клеверных полей.

— Ну, это мы, я думаю, до завтра отложим, — улыбаясь, сказал Павел Алексеевич, — а мы теперь с Евгенией Николаевной в лес собираемся.

— Как это? Вы из-за меня хотите делом пожертвовать? Да разве я маленькая, и мне все игрушек да конфеток надо?.. Пойдемте в поле на плуги смотреть. Положим, я в этом ничего не понимаю, но что за беда? А солнца и пыли я не боюсь.

— И устать тоже не боитесь, Женя?

Она почти обиженно на него взглянула и рассмеялась.

— Полно, вздор какой! Это одни сказки про усталость. Танцуют ведь на балах до трех часов и не устают.

И они втроем отправились к месту, где пахали новые плуги. Женя, пока они шли, озиралась кругом, точно было для нее что-то новое в знакомых гунцевских полях. С живостью любознательного ребенка она принялась закидывать управляющего вопросами и видно было по блеску ее глаз, что ответы Карла Францовича укладывались-таки в ее головке. Грушневу невольно приходилось сравнивать ее с Кити. Плуги работали чудесно и Павел Алексеевич поблагодарил управляющего за покупку. Не долго, впрочем, они простояли на клеверном поле. Павел Алексеевич — чего греха таить — только для вида присмотрелся к пахоте: ему совестно было подвергнуть Женю жгучим лучам солнца, хоть ей, казалось, очень весело было прислушиваться к деловому разговору и учиться хозяйству.

— Пойдемте-ка лучше в лес, — сказал он ей, — отсюда, кстати, недалеко. Наверно, у вас там и свое любимое местечко есть?..

— Есть, разумеется, — кивнула она головой. — Я туда от miss Fox убегала прошлым летом. А вы знаете, miss Fox уже больше не живет у нас.

— Так что вы на полной свободе, Женя?

— Да я, кажется, всегда была свободна. Я не помню совсем, чтобы меня к чему-нибудь принуждали, потому ли, что отчаивались меня переделать по-своему…

— Или оттого скорее, — докончил за нее Павел Алексеевич, — что вы сами знаете, что надо… Есть ведь такие счастливые натуры, которых сама природа учит всему… Только вот, Женя, — остановился он вдруг пред спуском к оврагу, — я, признаться, совсем забыл, что по этой дороге надо через ручей переправляться. Нечего делать, я вас на руках перенесу, а то вы ноги промочите.

— А вы думаете, я сама не знала, что по этой дороге ручей? Я отлично по камушкам переберусь. Да и посмотрите, что у меня за толстая обувь.

И она бегом спустилась по берегу оврага, нашла место, где несколько крупных камней облегчали переправу и на цыпочках, ловко и проворно, перешла через ручей. А на другом берегу лес стоял темно-зеленою стеной, кое-где словно обрызганный золотом. Женя уже давно стояла на опушке, вся облитая солнцем, когда подоспел к ней Павел Алексеевич. Они оба окунулись в прохладную тень, медленно ступая рядом по узкой тропинке. Августовский день стоял теплый, светлый, безветренный. Яркие лучи пронизывали чащу, выводя блестящие кружки на платье Жени и на ее загорелом личике. Сухие мелкие сучья хрустели у них под ногами, пока они шли, невольно прислушиваясь к каждому шороху в безмолвном лесу, где изредка только раздается сердитый оклик какой-нибудь хищной птицы или сухой лист, сорвавшись с ветки, медленно упадет на мох. Лес занимал довольно обширный пригорок, с одной стороны отлого спускаясь к ручью, с другой — как бы сторожа крутой берег реки. Содержался он плохо, но это не мешало ему быть красивым, то редея и как бы расступаясь, так что солнце проникало свободно между стволами, то сгущаясь в беспорядочную молодую чащу, где ольха и клен, рябина и орешник росли вперемежку, и трудно было пробраться чрез сплетенные ветви.

И вот, у крутого поворота тропинки, Женя, хорошо знавшая все закоулки леса, вдруг свернула вправо. Она сделала несколько шагов, раздвигая сучья руками, и перед Грушневым, скрытая до того от его глаз, вдруг показалась небольшая поляна, откуда, под сводом нависших переплетенных ветвей, взгляд проникал к берегу реки, блестевшей издали на солнце.

— Вот мое любимое местечко, — сказала Женя. — Видите, как здесь хорошо! И отдыхать тут отлично. Посмотрите, — трава какая мягкая, точно шелковая… — Она опустилась на землю говоря это. Грушнев тоже уселся на полусгнившем пне.

— Неужели Кити не показывала вам этого места? Она ведь знает его хорошо. Мы с ней часто сюда ходили…

— Да мы с Кити почти никогда не бывали в лесу, — как бы стыдясь чего-то отозвался Павел Алексеевич. — Она вообще неохотно ведь гуляет.

— И гулять не охотница и ездить верхом тоже! — воскликнула девушка. — И хозяйством не интересуется совсем!.. Да что же она делает в деревне?

— Мы с ней много читаем, — все так же нехотя ответил Грушнев.

Женя быстро на него взглянула, хотела что-то сказать, но остановилась. Миг спустя она опять вскочила на ноги.

— Ну, пойдемте, домой пора. Нас, я думаю, наши к чаю дожидаются. Мы спустимся к реке и берегом вернемся — это будет короче.

Они пошли по тропинке сперва отлого, потом все круче спускавшейся к реке, а чрез несколько минут лес перед ними словно оборвался, уткнувшись в самую кручу. Под их ногами быстро катилась речка, подмывая отвесный берег и дугою заворачивая к мельничной плотине. На противоположной стороне взгляд уходил в мягкую ширь скошенных лугов, за которыми волнами поднимались поля, усеянные кое-где небольшими деревеньками. И необыкновенно веселым казался этот вид с того места, где они стояли в густой рамке темно-зеленого леса.

— Вы, кажется, и этого места не знаете, Павел Алексеевич? — засмеялась Женя. — Мне как будто приходится вас с Гунцевым знакомить?.. Вот и хорошо, что мы с мамашей приехали.

— Да, очень хорошо, — полубессознательно ответил Грушнев, весь ушедший в какие-то странные, не совсем ясные мысли.

— Ну, полюбовались и будет, — сказала Женя, невольно принимая на себя руководство прогулкой.

Полчаса спустя они были дома, и на вопрос Павла Алексеевича, не устала ли она, Женя только покачала головой. На террасе их поджидал накрытый чайный стол, но за самоваром никого не было.

— Хотите, я вам заварю чай? — предложила девушка. — Я ведь умею, не думайте… А вы, должно быть, проголодались?.. — Она принялась за чайник с проворной деловитостью, как настоящая хозяйка.

Чай показался Грушневу отличным.

— А что, — вдруг живо спросила Женя, — вы, я думаю, здесь не одним хозяйством занимаетесь?.. Бабушка много хорошего завела: школа отличная, и больница тоже… Это, должно быть, по Китиной части?

Грушнев прямого ответа ей не дал.

— В школу летом дети не ходят, — уклончиво поправил он ее.

— Знаю, знаю, но ведь с первого числа она откроется. Прошлой осенью мы с Кити там учили детей, правда, скорее в виде забавы…

В эту минуту в стеклянных дверях показались Вера Александровна и ее старшая дочь.

— А! Вот Женя за хозяйку… — сказала Кити, входя. — Хорошо, что она тебя хотя чаем напоила. А мы с мама так поздно потому, что разговорились. Она ко мне пришла, когда я еще не была одета, и мы не заметили, как пролетело время…

— Полно, Кити, мы с тобой каких-нибудь десять минут, не больше разговаривали, — начала Вера Александровна. — Я встала поздно, потому что меня дорога утомила, а ты уж не знаю отчего. — Но заметив недовольное, почти сконфуженное, выражение на лице дочери, Вера Александровна не продолжала.

Грушнев не возразил ничего. Миг спустя Кити сделала какое-то замечание насчет погоды и сказала, что к обеду будут гости. Потом Вера Александровна принялась рассказывать про заграничное путешествие. Но беседа то и дело обрывалась.

— Кити, — вдруг заговорила Женя, — поедем завтра верхом все вместе, хочешь?

— Да на каких же мы лошадях поедем? Miss под седлом не ходит, а остальные…

— Ничего, Кити, найдутся. Я возьму себе Забаву, а ты…

— Ну хорошо… посмотрим, — нерешительно ответила Кити.

На этом разговор оборвался опять.

XVIII

Гости были те же господа из местных, которых Грушнев встретил у графини Надежды Сергеевны два дня перед тем. Один из них, еще молодой человек, занимал должность земского начальника. Звали его Владимиром Федоровичем Ахтубиным. Другой, Василий Семенович Шварский, был просто помещик, свободный от официальных занятий, ворчун и балагур и, вдобавок, отличный хозяин. Для Кити ни тот, ни другой большого интереса не представляли. Тем не менее, она не только принарядилась для гостей, но и выказала им такую обворожительную любезность, как будто они принадлежали к ее обычному кругу и забавляли ее необыкновенно. Шварский за обедом усердно бранил все, что ни попадалось ему на язык: и правительство, и мужиков, и погоду. Доставалось от него и владельцам Воскресенского, несмотря на отменную любезность графа Дмитрия Григорьевича.

— Вельможа, что и говорить, его сиятельство, — разглагольствовал за обедом Шварский. — Только запоздал на целое столетие: от него затхлостью, тлением пахнет, точно он воскрес от векового сна и помнит времена Екатерины. Ну, скажите, на что нам, бедным провинциалам, эта старомодная галантность! Нам деловые люди нужны, а не куклы на пружинах. А супруга его — брр!!! Одним взглядом она вас так и заморозит. Вот вы, Павел Алексеевич, совсем другое дело: хоть тоже из петербургских, а работаете, стараетесь по-настоящему, видите, добрая слава на ваш счет уж пошла. Только доложу вам, все это понапрасну: как там ни хозяйничай, а песенка наша спета.

— Вы и в хозяйство не верите, — отозвался на это Грушнев, — так что же, по-вашему, делать, коли все никуда не годится?.. И сверху нам ждать нечего и мужик спился и проворовался вконец, и мы сами ни к чему не способны.

— Что?.. Да ничего-с… ждать спокойно, пока обухом хватит по голове…

— А сами же вы, однако, хозяйничаете исправно?..

В ответ на это Шварский только возвел очи к небу, то есть к потолку.

— Нет уж, позвольте мне вам не поверить, — продолжал Грушнев, — складывать заранее оружие никуда не годится. Я, по крайней мере, этого делать не собираюсь. Мы в осадном положении, это правда, но плох тот гарнизон, который наперед думает о сдаче.

Женя, все время за обедом разговаривавшая с Ахтубиным, то и дело прислушивалась к словам Павла Алексеевича, и сочувствие ее было на его стороне.

— А вы на этот счет, как думаете? — спросила она у своего соседа.

— Да, я тоже сдаваться не собираюсь: воевать — так воевать! Я вырос в родном гнезде и почти не выходил из него до сих пор. Представьте себе: даже в Петербурге не бывал никогда. Все мои воспоминания связаны с моим именьицем и расставаться с ним я бы счел за измену. В этом-то и вся разница между нами, природными помещиками, и всяким пришлым людом из кулаков: для них земля только доходная статья, для нас это мать родная…

Лицо Ахтубина зарумянилось, пока он говорил это, и его красивые, хоть и несколько робкие, темно-карие глаза заблестели. Он долго еще говорил на ту же тему, все более воодушевляясь от насмешек Василия Семеновича, не перестававшего его дразнить, пока длился обед.

— Да вы не верите сами в то, что говорите, Василий Семенович, — повторял он, встряхивая густыми мягкими волосами. — Вы сами живой пример тому, что хозяйничать можно. И грешно вам так говорить, потому что подтрунивать над святым делом, как наше, не хорошо…

Ахтубин был скромный и не притязательный человек и самоуверенностью не отличался. Больших способностей за ним не замечалось, но оказывалось их ровно настолько, чтобы добросовестно справляться с тем маленьким делом, на которое он был поставлен. За это все его любили и сам он чувствовал себя вполне счастливым. Женя слушала его с удовольствием и не скрывала этого. А он, замечая сочувственные искорки в ее темно-синих глазах, весь отдавался чарующей прелести этих глаз. Он видел ее уже прошлым летом, но тогда она была еще подростком и разговориться ему с ней не пришлось. Теперь она словно преобразилась, и молодая ее красота была для Владимира Федоровича настоящим откровением. А Женя, хотя ничего блестящего, выдающегося Ахтубин не сказал, мысленно сравнивала его с молодыми людьми, которых она видела в Петербурге, и сравнение выходило в пользу Владимира Федоровича.

Так весь обед и прошел в беседах о хозяйстве, приправленных грубоватой солью замечаний Василия Семеновича. Бедная Вера Александровна ужасно скучала, а Кити, хоть и для нее поднимавшиеся вопросы были тарабарскою грамотой, добросовестно старалась находить в них интерес и в этом она почти успевала. А Жене казалось, что весь этот день, так славно начавшийся прогулкой с Павлом Алексеевичем, выдался необыкновенно приятным и хорошим. Воздух деревни ей положительно нравился.

После обеда Вера Александровна и Кити расположились со Шварским на террасе, а Женя увела Владимира Федоровича показывать ему сад. И все так же ровно и мягко текла их непритязательная беседа. Сперва к ним присоединился было Павел Алексеевич, но скоро от них почему-то отстал. Ему тоже, как Жене, Ахтубин казался славным человеком, а между тем странным образом этот славный человек ему все-таки не совсем нравился, он и сам затруднился бы сказать почему.

Между тем понемногу стемнело: бледные звезды высыпали на безоблачном небе, потом все ярче загорался их дрожащий свет. Золотой серп месяца медленно выплывал из-за деревьев, осыпая искрами кутавшуюся во мраке листву. День кончался таким же безмятежно-ясным, каким он начался, и чем-то торжественным веяло от наступавшей ночи, чем-то говорившим о спокойствии неземном, — о блаженстве более высоком, чем то, какое доступно жизни человека…

На террасу подали чай. Кити спросила, куда девалась Женя, и как бы в ответ белое платье младшей сестры, охваченное темно-красною лентой, показалось совсем уже вблизи, и ровный ее голосок, точно притаившись, чуть слышно доходил до сидевших на террасе. Она медленно шла с Ахтубиным по одной из дорожек к дому и когда ее стройный облик вышел из тени в полосу лунного света, лицо ее ясно говорило про сочувствие и оживление. Грушнев стоял на террасе, докуривая сигару, и смотрел на подходивших, невольно сдвинув брови. Ахтубин наскоро выпил чашку чаю и поспешил уехать: на другое утро ему рано приходилось отправляться в одну из отдаленных волостей. Когда он вышел, Женя встала, медленно, как бы нерешительно спустилась в сад, потом засмеялась чему-то и тут же сорвалась у нее бойкая, красивая музыкальная фраза из какой-то новой оперы. Она повернула направо и поспешными шагами удалилась вся облитая, как белый призрак, дрожащим сиянием месяца. Павла Алексеевича что-то словно кольнуло в грудь. Он заметил на скамейке накидку молодой девушки, схватил ее и, бросив окурок, поспешил за нею в сад.

— Я боюсь, как бы она не простудилась! — крикнул он, оборачиваясь назад к террасе. Через минуту он нагнал ее. — Накиньте это, Женя, — сказал он почти повелительно, — становится свежо и сыро.

— Как вы добры, Павел Алексеевич, — поблагодарила она, послушно давая ему окутать свои плечи. И в ее немного удивленном взгляде была самая искренняя, самая детская благодарность.

— В ваши годы все девушки так неосторожны, — попробовал он улыбнуться, совсем не понимая, отчего голос его как будто дрожал. — Видно, еще рано было отсылать Miss Fox… — На миг он невольно залюбовался стройностью ее стана, вспоминая вдруг, как ему раз уже пришлось на балу у княгини Беломорской остановить на Жене восхищенный взгляд. Ее миловидное личико, он тоже заметил это, в бледном свете месяца сияло какою-то небывалою прежде строгою красотой. Это была уже словно совсем не та веселая хохотунья Женя, с которой он в то же утро совершил длинную прогулку. И веселые речи им не приходили теперь в голову: они шли молча рядом, упиваясь пряным запахом цветов, рассаженных по клумбам.

— Скажите, Павел Алексеевич, — спросила она вдруг, и голос ее тоже показался ему строгим, — вы все по-прежнему любите Кити, совсем по-прежнему?

— Какой странный вопрос, Женя! Разумеется да.

— Знаете что, Павел Алексеевич, — миг спустя продолжала она, — я всего второй день у вас в Гунцеве, и мне кажется почему-то, — она запнулась на секунду, — что какая-то перемена есть в вас… что Кити не совсем уж так счастлива…

У Грушнева сердце забилось от этих слов девушки. В первый раз к нему отчетливо подступало сознание, что в самом деле есть какая-то перемена в его отношениях к жене. Но мысль эту он отогнал решительно, сурово, и принялся настойчиво отрицать догадку молодой девушки.

Оно опустила голову и не возражала.

— Это было бы так ужасно… — вполголоса заметила она. — Ведь нет еще полугода что вы женаты…

Опять наступило молчание. Шаги их, легкие и упругие, гулко раздавались по безмолвному саду. У Грушнева тоже копошился вопрос, которого он не решался высказать. Он заговорил сперва о самых безразличных предметах: о поездке верхом, которую они сделают завтра, о том, куда ее мать собирается из Гунцева; и вдруг, обрывая свою речь, он спросил:

— А что, нравится вам Ахтубин? — Говоря это, Грушнев почувствовал, что краснеет.

— Очень нравится, — был ее спокойный ответ. — Он, кажется, славный человек.

— Да, но Дима Клубин, например, тоже славный, а между тем…

— Как можно их сравнивать! — перебила она. — Этот совсем, совсем другой.

— Одно у них все-таки есть общее, — засмеялся Грушнев (но смех его вышел натянутым), — вы обоим, кажется, очень нравитесь…

— Павел Алексеевич, вы хотите, чтоб я на вас рассердилась?.. — И ее смех звучал откровенно и звонко. — Я вам уже говорила раз: два пажа, один моряк… не помню, кто еще… Их уж целая коллекция…

— Это значит продолжение все того же списка, да? — отозвался он на этот раз весело.

— Поль! Женя! — послышался за ними голос Кити. — Идите домой: ужин подан.

Всю дорогу назад Грушнев почему-то молчал. А в душе у него все шевелился тревожный, докучливый вопрос: «Неужели я Кити в самом деле не люблю так, как прежде?..»

Женя себе в этот вечер никаких вопросов не задавала, когда пришла в свою комнату в верхнем этаже. Она только простояла долго перед открытым окном, любуясь мерцавшими звездами, но и не думая вопрошать их. Никакой разгадки ей не приходилось искать в далеком тихом небе. Ей то засмеяться, то запеть хотелось, и то и дело у нее вырывались обрывки музыкальных фраз. Она просто чувствовала в себе избыток жизни, просившийся наружу.

XIX

Катанье верхом пришлось отложить. В два часа приехала графиня Длиннорукова, делая вид, что очень рада застать в Гунцеве Веру Александровну, хотя в Петербурге между обеими женщинами короткости не было вовсе. Графиня слегка пожурила Кити за то, что последний раз она не была с мужем в Воскресенском. И много иных любезностей она наговорила молодой женщине. Но Кити не могла осилить затаенного нерасположения к графине и отвечала ей довольно холодно. Ее то и дело бросало в краску и она чувствовала себя неловко. Кити не только недолюбливала графиню, она ее боялась, сознавая, что эти опытные, зоркие глаза подвергают ее немилосердной оценке; каждый раз, что графиня Надежда Сергеевна обменивалась взглядом с ее мужем, молодой женщине чудилось почему-то, что есть какая-то скрытая насмешка в этом взгляде, есть даже, пожалуй, тайное согласие между ними обоими. Грушнев был что-то неразговорчив в этот день и самое его молчание Кити толковала невыгодно для себя. А в голосе Надежды Сергеевны были одни мягкие ноты, и никто, казалось, не мог устоять против ее очарования.

Вера Александровна так и не устояла. Она была уже готова видеть в графине истинного друга для себя и для дочери, как вдруг та удивила ее неожиданным вопросом:

— А вы давно расстались со своим братом? Мне пишут из Остенде, что он весел и любезен, как никогда, и все дамы от него в восторге. Как это вы его оставляете там без надзора? Берегитесь: а то вдруг он вздумает жениться…

Вера Александровна и в мыслях не допускала такого бедствия, как женитьба брата. Но в ответ на слова графини она бойко солгала, что это было бы для всей семьи величайшею радостью, тем более, что он последний в роде…

Графиня улыбнулась и не настаивала. Вскоре затем она уехала.

Остались вдвоем мать с дочерью; Грушнев тоже скрылся. Вера Александровна принялась расхваливать графиню.

— Нет, мама, нет, — упорно возражала Кити, — что бы вы ни говорили, я чувствую в ней врага. Это женщина, которой доставляет удовольствие расстраивать чужое счастие. И я уверена, что она имеет нехорошее влияние на Павлика. В самый день вашего отъезда за границу он у нее завтракал и вернулся оттуда таким странным, сделал мне потом такую неприятную сцену…

— Ты ревнуешь мужа к этой женщине?.. — воскликнула ее мать. — Стыдись, Кити: она на целых шестнадцать лет старше тебя.

— Ах, это ничего не значит… Говорю вам, она опасная женщина: у нее есть какое-то непонятное обаяние для мужчин.

— Да разве ты что-нибудь заметила? — спросила Вера Александровна. — Разве Поль… Он кажется мне примерным мужем: нрав у него спокойный и ровный, и он совсем, совсем у твоих ног… Надо только, чтобы ты сумела не выпускать его из своей власти…

Но Кити недоверчиво качала головой. Помолчав с минуту, Вера Александровна продолжала:

— Знаешь, мой дружок, какое самое верное средство удерживать мужей от наклонности шалить и делать глупости? Это средство — дети. Вот отец твой уж самый невозможный человек, а после твоего рождения он целые два года оставался мне безусловно верен. Вот и ты постарайся… А что, — добавила она вполголоса, подходя к дочери и целуя ее в лоб, — ничего еще нет? Решительно ничего? А я, признаюсь, думала… ты стала такой охотницей весь день на кушетке лежать, не двигаясь с места…

Кити вздохнула и сделала отрицательное движение головой.

— Так я бы тебе посоветовала, мой дружок, не быть такой домоседкой и помнить, что жена — товарищ мужа. Особенно Поль этого, кажется, не любит.

— Да, вы правы, мама, — отвечала Кити, — я немножко изленилась в деревне. Вот завтра мы втроем отправимся верхом кататься.

Но это «завтра» наступило, а поездка все-таки не состоялась. Кити осталась дома, ссылаясь на головную боль. Жене пришлось с Павлом Алексеевичем отправиться вдвоем. И часто потом они повторяли эти поездки, всякий раз, что у Грушнева выдавалось свободное время: одну ее не отпускали.

— Посмотрите за ней, пожалуйста, — твердила зятю Вера Александровна, — она ведь у меня сумасшедшая…

Да и сам Грушнев не позволил бы ей кататься без себя. «Забава» была славная: она прекрасно ходила под дамским седлом, но слишком тревожно поводила ушами, чтобы можно было довериться ее нраву. А когда молодая девушка на нее садилась, она слишком беспокойно рыла копытами землю и, опустив голову, кусала удила, покрывая их белою пеной.

Сумасшедшею, впрочем, Женю никак нельзя было назвать. Она, правда, бойко и уверенно вела свою лошадку и отлично перескакивала через любую канаву, но осторожность ее не покидала никогда. И любо было глядеть, как ловко сидела она на седле не отделяясь от лошади, с упоением подставляя свежему воздуху свое разгоряченное лицо. Великое удовольствие доставляли Павлу Алексеевичу эти поездки, большее даже, чем сознавал он это сам. Без малейшего усилия он становился в уровень с ее свежей молодостью, точно они были настоящие сверстники. И весело, без умолка звучали их голоса, едва они переводили лошадей на шаг и завязывалась у них живая беседа. Все интересовало Женю: каждый новый предмет, каждая новая мысль, на которую наталкивал ее разговор с Грушневым, тотчас вызывали у нее ряд любознательных вопросов, сразу находя отголосок в ее пытливом уме. И Грушневу казалось, что не с ребенком он делится своими познаниями, а что с ним рядом дорогой товарищ, совершенно равный ему во всем. Его восприимчивое чутье ко всему изящному и красивому полубессознательно любовалось стройными линиями ее молодого стана, туго охваченного серой амазонкой, гибкою законченностью всех ее движений, хрустально-серебристым звуком ее смеха…

Женя становилась для него мало-помалу настоящим товарищем. С непритворным участием она входила во все его хозяйские заботы. По утрам она почти каждый день сопровождала его, когда он отправлялся в поле. А заботу о бедных и больных, совсем оставленную ее старшею сестрой, Женя приняла на себя по немому уговору с Павлом Алексеевичем. Часто они вместе ходили в деревню, чтобы заглянуть в один из крестьянских дворов, где была особенная нужда. И Грушнев чувствовал, что сердце его точно согревается в обществе молодой девушки, что она будит в нем, быть может, недостаточно проснувшееся чувство сострадания к ближнему.

В одном только они не совсем сходились. Женя очень скоро заметила, что Павел Алексеевич в церкви бывает неохотно. Уже два воскресенья прошло с тех пор, как она приехала в Гунцево, а Грушнева за обеднею не было. Возвращаясь домой после службы, она встретила Павла Алексеевича, рассуждавшего с управляющим о каких-то проектах на следующий год.

— Здравствуйте, — протянул он ей руку, отпуская управляющего. — Что это мы с вами не видались сегодня?

— Я ходила к обедне.

— Ах, да! — немного сконфуженно воскликнул он. — Воскресенье сегодня, а я и забыл. И Вера Александровна, и Кити были там? — спросил он миг спустя, идя рядом с нею.

— Мама была, а Кити нет: она еще не вставала.

— Вот видите, — засмеялся он, — по крайней мере, я ленюсь не один.

Женя ничего не возразила. Минуты две они шли молча.

— Откровенно признаюсь вам, Женя, — заговорил он опять, — ходить к обедне только ради выполнения формальности я считаю недостойным и обедни, и себя тоже. Молиться ведь тогда только можно, когда влечет к этому потребность.

— Да разве другие туда ходят ради одной формальности, как вы говорите? — спросила девушка.

— Многие по крайней мере, очень многие: привычка — великое дело.

— А я вот что у вас спрошу, — подумав немного заговорила Женя, и большие блестящие глаза ее взглянули на него прямо, — когда вы добро делаете бедным, это у вас тоже формальность, обряд какой-то? Или вы их на самом деле братьями считаете? А братья они нам потому ведь, что все мы дети одного Бога.

— Я никогда себе этих вопросов не задавал, Женя, — был его ответ. — То маленькое добро, какое я, может быть, делал на своем веку, потому только и заслуживает этого названия, что оно творилось без цели, не мудрствуя лукаво, по одному естественному влечению… Вот такою же должна быть молитва, простая, непринужденная, бескорыстная… И хотя, быть может, я очень неверующий человек, мне тоже случалось так молиться. Только никогда не делал я этого по обязанности, из чувства какого-то долга.

— Да как же, Павел Алексеевич? — живо спросила она. — Вам случалось молиться, и вы себя считаете неверующим? Да кому же вы молились тогда?

— Может быть, никому… Не моя вина, что я не в силах дать на это положительного ответа…

Она подумала немного, опустив голову, и тихо сказала:

— А то чувство радости, какое в вас было наверно, когда вам случалось молиться, разве оно вас не убеждает, что вас слышал кто-то?

— Да, Женя, в те минуты я так думал и был бы очень, очень рад, если бы мог думать так всегда… Ну, а вы сами, — вы, я знаю, аккуратно бываете в церкви, вы уж так воспитаны, — разве вы… — Он не договорил. В его голове словно зажглось воспоминание о том, как видел он Женю горячо, страстно молившеюся, когда она говела перед Пасхой. — Впрочем, нет, — поправился он, — я помню… я видел, как вы стояли на коленях и как искренно молились…

Его слова бросили ее в краску.

— Я был так поражен этим, мне казалось, что в ваши годы такого религиозного экстаза не бывает, меня так удивили ваши слезы, что я потом долго спрашивал у себя: какой вы отмаливали тяжкий грех, или какое вас горе постигло?..

Краска на ее лице еще усилилась. Ей невыразимо тяжело было про это вспоминать, но она все-таки принудила себя к улыбке.

— Не помню, что было тогда, — проговорила она с трудом, — это ведь так давно уж… Кажется, ничего особенного не было…

— Для вас, по крайней мере, — ответил он весело, — это было ведь накануне нашей свадьбы… Вот если бы Кити плакала тогда, это было бы в порядке вещей…

Бедная Женя не знала, как скрыть овладевшее ею смущение. И она обрадовалась, когда Павел Алексеевич вдруг заговорил о другом.

— Обещаю вам, милая Женя, — сказал он, — что не стану больше пропускать ни одного праздника, по крайней мере пока вы здесь. Может быть, и войду во вкус. Видите, какое вы имеете на меня доброе влияние, а?

В последних его словах было, однако, что-то не совсем приятное для молодой девушки. Ей показалось, что он говорит с нею, как с ребенком, а в последнее время Женя от этого совсем отвыкла. Их разговор был прерван Верой Александровной, шедшей к ним навстречу.

— Где вы так долго пропадали? Мы с Кити вас ждем за чаем давно.

— Мы все спорили, — кратко ответила Женя.

— И, должно быть, очень горячо спорили? Ты совсем раскраснелась… и глаза у тебя такие блестящие…

Кити спустилась с террасы к ним навстречу. Она тоже заметила краску возбуждения на лице сестры.

— Какая ты сегодня хорошенькая, Женя, — обнимая ее, сказала она. — Вот уже, когда приедет Ахтубин, ты совсем ему вскружишь голову.

— Да он разве приедет? — равнодушно спросила Женя. Ахтубин был в эту минуту бесконечно далек от ее мыслей.

— Вероятно. Он и прошлое воскресенье был. Я думаю, он каждою свободною минутой рад воспользоваться, чтобы на тебя полюбоваться. Будто ты не замечаешь, что произвела на него сильное впечатление?..

Женя посмотрела на сестру, ничуть не смутившись, и блестящие ее глаза, должно быть, видели перед собою совершенно иные образы, чем скромную, незатейливую фигуру Ахтубина. За чайным столом она была необыкновенно молчалива в это утро.

— А знаешь что, Женя? — заговорила Кити, ощущавшая, наоборот, какой-то необычайный прилив оживления. — Твой пример, кажется, на меня действовать начинает. С тех пор, как я проснулась сегодня, я не перестаю тебя сравнивать с собою и нахожу, что ты много-много лучше меня. Ты на себя все мои обязанности взяла, за садом присматриваешь, мужу помогаешь во всем… И как тебя здешний народ полюбил, ты себе представить не можешь! Вчера, когда вы с Павликом катались верхом, к тебе какие-то бабы из соседней деревни приходили. Ну и наслышалась я похвал на твой счет! Я себя почувствовала совсем пристыженной. И сегодня я дала себе слово раз навсегда от своих дурных привычек отучиться. Да, Павлик, — обратилась она к мужу, лаская его взглядом, — не буду тебе больше давать случая на меня жаловаться.

— Я на тебя никогда и не жаловался, — не отвечая на взгляд жены, сказал Павел Алексеевич.

— Ну, уж это извини: точно я не знаю… И совершенно ты прав был, упрекая меня. Но теперь, говорю тебе, пример Жени меня заразил.

Все это она говорила без всякой задней мысли, просто и непринужденно. А в сердце Павла Алексеевича ее слова вызывали что-то очень похожее на угрызение совести. Он избегал даже смотреть на жену, не отзываясь на ее ласковый тон.

А Кити в это утро, как нарочно, была расположена выказывать мужу особенную ласковость. Почему-то ей казалось, что сегодня, именно сегодня, ей особенно дороги все ее близкие. Такой уж на нее стих нашел. Она не примечала даже, что ни муж, ни сестра не разделяют ее радостного настроения. И Кити принялась за свою новую роль с ревностью новообращенной. Едва встали из-за чайного стола, она велела позвать садовника и принялась с ним долго рассуждать о каких-то обширных нововведениях на будущий год. Садовник слушал ее молча и сумрачно, как слушают подчиненные господ, когда они уверены, что из получаемых ими приказаний ничего не выйдет. Потом Кити пригласила к себе в кабинет управляющего, Карла Францовича, и стала его расспрашивать, как живут гунцевские крестьяне и много ли между ними бедных. Очень скоро обнаружилось при этом, что Кити имеет о крестьянской бедности очень смутное представление и смотрит на нее с какой-то специальной, дамской точки зрения, между тем как управляющий смотрел на нее с точки зрения исключительно деловой, и вышло, разумеется, что они не могли друг друга понять. Грушнева, присутствовавшего при разговоре, понемногу разбирало нетерпение. Несколько ребяческие приемы Кити в ее чистосердечном желании приняться за деятельность раздражали его, пожалуй, еще более, чем прежняя ее беспечность.

— Всего лучше, Карл Францович, — сказал он, наконец, управляющему, — прикажите конторщику составить для Катерины Николаевны полный список гунцевских домохозяев со всем, что у каждого из них имеется: с лошадьми, скотом, ну, понимаете, чтобы вышла полная статистика. Катерина Николаевна тогда все увидит ясно.

Управляющий из слов Грушнева понял только то, что выйдет лишняя работа для конторщика в такое время, когда дела и без того много, а все-таки обещал через неделю эту статистику изготовить. Кити в словах мужа поняла нечто совсем иное. Ей послышалась насмешка в них, — насмешка, тем более обидная, что она ведь с таким чистосердечием принялась было за новое дело. И почти со слезами на глазах она отпустила управляющего, сказав ему, что ничего не надо для нее писать, коли в конторе теперь столько занятий.

XX

Несколькими часами позже в тот же день Грушнев возвращался с дальнего хутора на беговых дрожках и, проезжая селом, остановился перед избой мужика, к которому накануне заходил с Женей проведать его больную жену. Ему вспомнилось живое участие, какое принимала в ней молодая девушка; передав лошадь стоявшему тут мальчугану, он вошел в избу. С самого порога его обдало душным, тяжелым запахом. Каково же было его удивление, когда он увидел Женю у изголовья больной, шепотом говорившую что-то стоявшему возле нее фельдшеру. Муж больной, хозяин дома, сидел на лавке и привстал, когда Грушнев вошел. На лице его выражалась полная, тупая покорность. В люльке в противоположном углу полугодовой ребенок громко кричал, тщетно убаюкиваемый двенадцатилетнею девочкой.

— Что, не лучше? — вполголоса спросил у мужичка Навел Алексеевич.

— Где нам знать? — качнул тот курчавою головой. — Кажись, не жалуется. На все Божья воля…

— Женя, вы давно здесь? — все тем же шепотом обратился он к молодой девушке.

— С час, не больше, — ответила она. — Видите, помогаю Нилу Арсеньевичу (так звали фельдшера), как умею. Вы уж меня извините: без вашего разрешения за доктором послала.

— А болезни еще не определили? — обратился он к фельдшеру.

Тот покачал головой.

— Да как же, — с беспокойством продолжал Грушнев, — пожалуй, что-нибудь инфекционное? Женя, как можно так рисковать! И воздух здесь такой ужасный… Да и то, что вы делаете теперь, неужели этого нельзя поручить какой-нибудь из деревенских женщин?

Женя ничего не ответила, спокойно продолжая свое дело.

— Они не умеют-с, не то обращение, — отвечал за нее фельдшер.

— Да ведь у больной есть взрослая дочь, та самая, которая приходила к нам вчера.

— Она и сегодня была у меня, едва вы успели уехать, — сказала Женя, только что покончившая с перевязкой. — Она так упрашивала меня зайти к больной матери, кабы вы ее видели, Навел Алексеевич, вы бы тоже не устояли.

— Может быть… только вам бы я не позволил…

— А что вы сделали бы на моем месте? — все так же спокойно и решительно настаивала Женя. — Разве вы умеете делать перевязку?

— Да что ж вы ее в больницу не перевозите? — с оттенком нетерпения заметил фельдшеру Грушнев. — Там и чище, и воздух лучше.

Они втроем стояли в углу избы, продолжая говорить шепотом.

— Мы с Нилом Арсеньевичем порешили это до доктора оставить. Он сейчас будет: я за ним еще утром послала. Только мы упомянули про больницу, так вся семья завопила, что ее уморят там. Без доктора про это и слышать не хотят.

— Вот народец, — обратился опять к фельдшеру Грушнев, — сами не умеют за больным ходить, а лечить не дают. Да где же дочь-то?

— Сидит на завалинке, — ответил фельдшер, — и ревет что есть мочи.

Грушнев нетерпеливо повел плечами. Но стоило Жене на него взглянуть, и мягкий упрек, какой он прочел в ее глазах, смирил его нетерпение.

— Неужели вы не понимаете, — вполголоса сказала она ему, — что мне хочется знать, знать наверно, велика ли опасность? Я не могу принимать участия в людях и не полюбить их хотя немножко. Ну, я и дождусь доктора, чтоб иметь возможность хоть что-нибудь сказать им в утешение. А вы пойдите, пойдите: вам здесь делать нечего.

— Без вас ни за что! — вырвалось у него страстным шепотом. И Женя почти испугалась горячего взгляда его вспыхнувших глаз.

Как раз в эту минуту больная застонала и девушка поспешила к ней вернуться. Четверть часа спустя доктор приехал. Что вытерпел за эти четверть часа Грушнев!.. Но заодно с боязнью за Женю, иное чувство в нем сказывалось, мягкое и примиряющее. «Не может быть неправды в той вере, — говорил он себе, — которая внушает такому молодому существу эту полную, смелую готовность так забывать себя для других…»

Доктор очень еще молодой человек, длинный и костлявый, с жиденькою бородкой и в синих очках, очень долго провозился с больной, выстукивая ее на все лады и, должно быть для пущей важности, объясняясь мудреными научными терминами. Неуверенность своих приемов он пробовал скрадывать некоторой резкостью в обращении, очень свойственною юным питомцам Эскулапа.

— Ничего еще положительного сказать нельзя, — объявил он вполголоса Павлу Алексеевичу, — пока это продромальный период. Как будто начинается воспалительный процесс, но прямой опасности нет. Только вам, барышня, — обратился он к Жене, — совсем уж не годится здесь быть: воздух ужасный. А больную перевезти надо непременно. Эй ты! Как тебя? — подозвал он мужика, опять присевшего на лавку.

Тот подошел с худо скрытым недоверием на лице.

— Это твоя жена, что ли? Да? Так сейчас же ее в больницу отправить, слышишь?

Мужик не отвечал, почесывая затылок и с глухой враждебностью посматривая на присутствовавших. Женя была возмущена суровою небрежностью в тоне доктора и принялась мягко и ласково уговаривать хозяина, повторяя несколько раз, что в больнице его жене будет гораздо лучше и выздоровеет она наверно.

— Ну, матушка, барышня, — ответил мужик, — на то уж Божья воля… как знать?..

Слова молодой девушки на него, однако, подействовали и он, видимо, смягчился. Павел Алексеевич и Женя вышли на улицу; на свежем воздухе молодая девушка почувствовала легкое головокружение.

— Вы устали, Женя, сознайтесь? — заботливо спросил Грушнев. — Вы страшно побледнели.

— Немножко устала, — призналась она.

— Экипажа своего я вам, к сожалению, предложить не могу: слишком уж он для вас неподходящий. Так обопритесь на мою руку по крайней мере.

Она послушно исполнила это. И когда он почувствовал на своем локте прикосновение ее тоненькой ручки, ему показалось, что они стали как-то еще ближе прежнего друг к другу. «О, если б он имел право никогда уже не выпускать этой руки из своей!..» Они направились к усадьбе. День склонялся к вечеру, тихий и прозрачный, один из тех ласковых августовских дней, которыми иногда позднее лето дарит убогую русскую природу.

— Как можно было так долго оставаться в этой смрадной избе, Женя! В самом деле, на вас жалко смотреть, так вы утомились. И щечки ваши уж совсем не то, что всегда. А как подумаешь, что стоило бы вызвать из больницы сиделку, и без вас бы отлично обошлись…

Женя покачала головой, почти с укором смотря на Павла Алексеевича.

— Во-первых, — ответила она, — сиделка была занята, так мне сказал фельдшер, а во-вторых, неужели вы не понимаете, как приятно бывает иногда сделать именно лишнее, чего от вас не требуют, хоть что-нибудь пожертвовать людям, которым мы ведь так редко имеем случай принести хоть какую-нибудь пользу?

За эти слова он хотел бы притянуть ее к себе, прижать ее к груди, сказать, как неизмеримо выше она его самого. Но он сказал только, сдерживая свое волнение:

— Я вам кажусь большим эгоистом, Женя, не правда ли? Но жертвовать вами и допускать, чтобы вы собою жертвовали напрасно, — этого, воля ваша, я не могу. И знаете, пока мы дожидались там этого доктора, у меня как-то радостно и жутко было на душе, радостно потому, что вы такая хорошая, добрая, а жутко — потому что я за вас боялся, да и стыдно мне было немножко за себя…

— Отчего стыдно? — улыбнулась она. — Оттого, что у вас на все это более практический, более сухой взгляд? Да ведь все мужчины таковы.

— Нет, не оттого только, Женя. Помните, утром вы немного обиделись, когда я сказал, что буду с вас пример брать?.. А ведь на поверку-то выходит, что это на самом деле очень бы не мешало. Ведь то чувство, которое побуждает вас делать добро, так искренно и просто, обманывать не может… Вот что я говорил себе, глядя на вас. Только и у меня есть извинение. Хотите, я вам расскажу кое-что о своем детстве?

Она только кивнула головой в ответ, но самое живое, внимание искрилось в ее глазах.

— Двенадцати лет я лишился отца, — начал Грушнев — а матери не знал совсем: она умерла, когда мне было всего два года. Родного дома и родительских ласк у меня не было почти вовсе. Воспитала меня тетка, женщина суровая, хоть и делавшая много добра, и потому считавшая себя доброю. Во всяком случае, это была совершенно особая доброта, не мешавшая ей злословить о ближних. Да слово «ближний» и не имело для нее, кажется, никакого значения.

— Почти как бабушка? — перебила Женя.

— Нет, тетушка моя, Марья Васильевна, была совсем иное дело, чем графиня. Ее нет уже на свете и дурно вспоминать о ней я не хочу. Но одного я не могу не сказать: была она, правда, женщина строгая к себе и очень набожна, но тяжело приходилось другим от ее набожности и от строгих ее правил. Что-то суровое было в ее вере и к прочим она была так же немилосердна, как к самой себе. Графиня Дарья Михайловна из всяких пустяков создает непреложные законы, но все-таки это одни лишь мелочи, ряд пустых формальностей, которые внутренней жизни не портят. А у покойной тетушки все ее существо, вся обстановка были пропитаны каким-то нетерпимым суровым ханжеством. Графиня Дарья Михайловна, все-таки не ханжа, деспотизм ее довольно мягкий и, во всяком случае, изящный, а в свою молодость я видел иное. Самый узкий и мрачный дух господствовал в доме тетки, руководил ее отношениями к людям. Я не помню, чтоб она улыбнулась когда-нибудь. Что же удивительного, коли в университете, куда я поступил восемнадцати лет, я радостно откликнулся на проповедь неверия?.. В ней я видел, по крайней мере, освобождение от всего, что давило меня с самого детства. А потом, когда я стал на все смотреть уже собственными глазами, то, что увидел вокруг себя и в свете, и на службе… Да что, впрочем, к чему вам рассказывать про мои разочарования?.. Сами когда-нибудь узнаете настоящую жизнь, а пока… пока оставайтесь, ради Бога, такою же доброю, сердечною, верующею…

— А вы, — спросила она, — разве вы не добрый, не сердечный и, пожалуй, даже более верующий, чем думаете сами?

В ее взгляде, сопровождавшем эти слова, была какая-то особенная, кроткая ласка. Недавняя бледность совсем теперь исчезла.

— Бедный, бедный Павел Алексеевич, — продолжала она, — я совсем не подозревала, что у вас было такое тяжелое, грустное детство…

Они подошли теперь к самому дому, и Женя высвободила свою руку.

— Ну да это ведь давно минувшее прошлое, — весело отвечал он, — прошлое, совсем почти забытое… И на свою жизнь я пожаловаться не могу. Много она мне дала хорошего, особенно… — Грушнев почему-то запнулся на этом слове.

— Что особенно? — спросила она, оборачиваясь на пороге.

Павел Алексеевич не успел ответить, да и сделать это он, вероятно, затруднился бы. Звон бубенчиков раздался за воротами и тройка шумно въехала на двор.

— Это Ахтубин, кажется, — сказала Женя, — Кити, значит, верно напророчила. Ну, мне к обеду переодеться надо. До свидания! — И сказав это, девушка быстро взбежала по лестнице. Он проводил ее взглядом и мысленно сказал ей вслед: «Дай тебе Бог надолго сохранить эту невозмутимую ясность души, милая Женя…»

Ахтубина он встретил почти радушно. Всякому он готов был в эту минуту протянуть по-дружески руку. Прежнего, не совсем доброго чувства к молодому человеку в нем и следа не осталось. И за обедом, и после Грушнев нисколько не мешал ему разговаривать с Женей и увлекаться ею. Ахтубин и не думал скрывать своего немного робкого ухаживания, и внимание молодой девушки, казалось, всецело принадлежало ему. Разумеется, он был на седьмом небе. За обедом он рассказал, между прочим, что встретился на дороге с земским доктором и тот подробно ему передал про свою встречу с Женей в деревне. Поступок молодой девушки приводил Ахтубина в восторг. Но Кити, и в особенности Вера Александровна, совсем не разделяли этого восторга. Последняя сильно даже пожурила дочь за неосторожность, а Грушнева за то, что он позволил ей так долго оставаться в избе.

— Ну, в этом я ни душой, ни телом не виноват, — оправдывался Павел Алексеевич. — Спросите Женю: ей что-нибудь не позволить, я думаю, не так-то легко. Не правда ли, Женя?

И они обменялись, дружеским, сияющим взглядом.

А Владимир Федорович принялся еще усерднее расхваливать молодую девушку, признавая в ее поступке чуть ли не геройство. Словом, все маленькое общество было в этот день в самом праздничном настроении. Никто даже не заметил, что у Кити не совсем еще прошло чувство оскорбленного раздражения против мужа. Следы этого чувства едва ли ускользнули бы от Грушнева, но его мало беспокоило в этот день, что могла думать и чувствовать жена.

Ахтубин только что уехал и в гостиной, где пили чай, Павел Алексеевич расхаживал взад и вперед, весь погруженный в сладкие думы, пока Вера Александровна и Кити рассуждали вполголоса о каких-то чисто дамских вопросах. Жени не было с ними. Но вот из залы, где стоял рояль, раздались тихие, грустно-торжественные звуки знаменитого Andante из бетховенской сонаты «Quasi una fantasia» — «die Mondschein-Sonate», как называют ее немцы.

Грушнев, очень любивший эту сонату, но никогда еще не слыхавший, как играет ее Женя, прошел в залу и принялся слушать, облокотясь на рояль. Высоко поднявшийся месяц широко вливал чрез большие окна свои мягкие лучи, точно вторя задумчивым бетховенским аккордам… А глубина залы, слабо освещенной двумя стоявшими на рояли свечами, вся уходила в полутьму. Какими-то таинственными, почти неземными, выливались из тонких пальчиков девушки величаво-строгие звуки сонаты и сама Женя казалась охваченною веянием из далекого неземного мира, где нет тревог и забот, куда не доходит людское горе, где самая радость так непохожа на бурную, недолговечную радость людей… На лице ее точно отражалось торжественное спокойствие гениального бетховенского творения. Она будто и не заметила, что вошел Грушнев, вся охваченная чудною волшебною гармонией. Грушнев слушал молча, не смея проронить ни слова, и в сердце его тихо вливалась ровная волна совсем еще незнакомого ему чувства… Она приносила ему, эта волна, какое-то новое, еще неизведанное счастие, не похожее на то, какое до сих пор давала ему жизнь. Женя играла не для него, он будто даже не существовал для нее, пока бетховенская музыка уносила ее на своих крыльях. И все-таки, та неземная, безмятежная любовь, о которой говорили плавные аккорды сонаты, звучала во всем его существе, как благовест чего-то бесконечно радостного… И когда последняя нота замерла на клавишах, он невольно закрыл лицо руками и тихо проговорил:

— Как это хорошо… как это бесподобно хорошо!..

Ему плакать хотелось, но плакать счастливыми слезами. И когда Женя захотела перейти ко второй части сонаты, он остановил ее:

— Нет, дорогая моя, не играйте дальше… Останемтесь оба на этом сладком впечатлении. Там другое пойдет: стремительная шумная страстность… Лучше, знаете что, сыграйте это andante еще раз… Вы играете его так дивно хорошо!..

Женя тихо засмеялась: она и не подозревала, чтоб ее несовершенную, ученическую игру можно было называть дивной. Но Грушнев не променял бы ее в эту минуту на исполнение самого великого артиста. И он настоял на своей просьбе. Женя послушно сыграла первую часть сонаты еще раз. И снова таинственные звуки, как бы сливаясь с лучами месяца, наполнили обширную залу будто дуновением вечного, глубокого мира… Когда она кончила вторично, он принялся ее благодарить, горячо притянув почти бессознательно к своим губам ее руку. Удивление показалось на ее лице, но руки она не отняла.

— А теперь прощайте, — весело сказала она, снова протягивая ему эту самую руку для пожатия, — мне пора.

Очарование исчезло. Они были опять на земле.

— Хотите, — спросил он, — мы пойдем завтра утром проведать еще раз вашу больную?

Она утвердительно кивнула головкой и скрылась. А Грушнев еще с минуту простоял на месте, точно перед его глазами все еще был ее легкий, чарующий образ.

Из залы стеклянные двери прямо вели в сад через террасу. Он открыл их и вышел. Ночь была свежая, ясная, вся залитая холодным сиянием луны. Ветер, высоко гулявший над землей, шелестил верхушками деревьев, срывая кое-где на пути засохший лист и точно возвещая о близком уже, злом торжестве зимы. И необыкновенно светло блестел в эту осеннюю ночь яркий месяц безоблачного неба, широко освещая полуобнаженный сад. О свободе беспредельной, о мощном разгуле страсти говорили в эту ночь и эти белые лучи, и это могучее дыхание ветра. Но подставляя им свой открытый лоб, Грушнев не ощущал холода и в душе его продолжал теплиться сладкий отзвук бетховенской музыки. Понятно было ему, однако, и то, что говорил голос шумевшего ветра: тот призыв к воле, к беспредельной, непокорной воле, какой будто носился в ночном воздухе. И в нем понемногу тоже заговорила нетерпеливая жажда дерзкого, беспредельного счастия, потребность скинуть с себя все оковы условного долга…

В верхнем этаже над тем местом, где он стоял, тихо, чуть слышно закрылось окно. Он поднял голову, белая тень промелькнула перед его глазами, тотчас исчезнув за спущенной занавесью.

«Прощай, доброй ночи!» — послал он мысленно ей приветствие, пожелав ей тихих, золотых снов. И глаза его еще были прикованы к закрывшемуся окну, как вдруг за его спиной раздался знакомый голос:

— Поль, что ты здесь делаешь? Или ты простудиться хочешь? Ты совсем, кажется, сумасшедший. Ушел, не простившись с мама, а теперь на балконе стоишь и месяцем любуешься… Знаешь, как поздно? Скоро час.

Это была Кити. Грушнев вздохнул и пошел вслед за нею.

XXI

Из благих намерений Кити не вышло, разумеется, ничего, хотя была, правда, сделана попытка серьезно заняться благотворительностью.

— Каждый день, — сказала она Карлу Францовичу, — я буду в двенадцать часов принимать больных и бедных, одним словом, всех, кому нужна помощь… Объявите, пожалуйста, об этом по соседним деревням.

А когда управляющий на это заметил, что, пожалуй, могут прийти и такие, у которых болезнь заразительная, Кити поспешила добавить, что этих людей, конечно, допускать не надо. Она не могла только разъяснить, кому придется этот вопрос решать.

— Да ведь у нас при больнице есть фельдшер, — вступился Грушнев, присутствовавший при разговоре жены с Карлом Францовичем, — и доктор приезжает каждую неделю. Так не лучше ли им это предоставить?

— Нет, нет, — горячо заступилась Кити за свою мысль, — я хочу, чтобы ко мне приходили и чтобы я сама, — понимаешь, Павлик: сама!.. — что-нибудь для бедных делала… А то больница, доктор — это все помимо меня, во всем этом мы с тобой только деньгами участвуем…

Чувство, руководившее молодою женщиной, было так чисто и хорошо, что не согласиться с ней, не уступить ее желанию было, очевидно, невозможно.

— И потом, — сказала она еще, — не все ведь больные к фельдшеру пойдут: они его даже боятся… А меня они пугаться не станут и явятся охотно…

Это была опять совершенная правда, и в глазах мужа Кити увидела сочувственную, благодарную улыбку, очень обрадовавшую ее. Поднятый управляющим вопрос остался, однако, неразрешенным, и Павел Алексеевич уже от себя приказал фельдшеру помогать Кити во время приемов, а больных предварительно осматривать.

— Не беспокойтесь, Нил Арсеньевич, — сказал он, — много времени это у вас не займет… так, разочка по два в неделю, не более… чаще этого вас не потребуют.

Так оно и вышло… Сперва Кити решила, что лучше выбрать два какие-нибудь дня, ну, хоть четверг и воскресенье, чем принимать всякий сброд каждый день, но на самом деле ей стало невмоготу уже от первого ее приема. А потом она принялась подыскивать разные предлоги, чтобы совсем уклониться от взятой на себя обузы. Вышло так, что у нее голова сильно болела в тот самый день, когда пришли к ней в третий раз больные.

— Ты лучше, — сказал ей улыбаясь муж, но сочувственного в этой улыбке не было уже ничего, — ты лучше нам с Женей это предоставь.

Кити сперва обиделась немножко, удивляясь, как это Женя, которой едва минуло семнадцать лет, может справиться с делом, которое ей не под силу. На следующий раз, однако, было опять придумано извинение. И благотворительная затея была окончательно сдана на руки мужу и сестре.

Рвение Кити этим, впрочем, не ограничилось. Был приглашен к ней батюшка, с которым она пространно толковала о необходимости устроить в Гунцеве общество трезвости. Ахтубин, отобедавший накануне у Грушневых, много ей рассказал о прекрасном устройстве таких обществ в Швеции. Молодая женщина тотчас с жаром ухватилась за новую мысль и принялась воодушевлять батюшку примерами шведов. Батюшка слушал, пощипывал бородку, да перебирал пальцами рясу, но, по-видимому, сильного энтузиазма не испытывал. Состязаться с местным кабатчиком Уваром Фроловым ему казалось задачею не по силам. Да и сам он, грешным делом, не прочь был иной раз и выпить.

— Предприятие, можно сказать, — отозвался он на предложение Кити, — превосходное и всякой похвалы достойное; только осмелюсь вам доложить, как же мы того достигнем, чтобы крестьянин, так сказать, отказался от употребления крепких напитков?

— Очень просто, отец Никанор, — с живостью возразила Кити, — мы отберем у крестьян подписку, чтобы они в кабак не ходили, а потом чайную откроем, где получат они, кроме чая, разную пищу по дешевой цене и где будут им читать вслух. Я уже выписала из Москвы несколько хороших книжек.

— Но кто же, осмелюсь спросить, станет производить сие чтение?

— Да вы, батюшка, потом я, муж, сестра…

Батюшка сперва поправил на коленях рясу, а потом, собравшись с духом возразил:

— Позвольте, однако, заметить, что вскоре вы с Павлом Алексеевичем отсюда уедете, а у меня по причине треб и по важным хозяйственным заботам решительно нет свободного времени. Разве вот отец дьякон?..

Но на отца дьякона была надежда плохая — он пил горькую.

Кити беспомощно взглянула на мужа, удивляясь, как это на каждом шагу самые лучшие планы встречают неожиданное препятствие.

— Брось, Кити: ведь это вздор, — сказал ей Трутнев, когда отец Никанор удалился. — Хорошо еще, что батюшка тебе ответил так откровенно, а то другой наговорил бы тебе ради поблажки с три короба и ты со своим обществом стала бы предметом насмешек для крестьян.

Кити беспомощно опустила голову, сказав себе лишний раз, что у ее милого Павлика очень-таки черствое сердце.

Не лучше пошло дело и с учением. Первого сентября по случаю начала занятий в школе был отслужен молебен, на котором присутствовали господа. Отец Никанор по настоянию Кити произнес небольшое поучительное слово на тему о семени, падающем на добрую землю. Дети из пастырского наставления не поняли ровно ничего, а некоторые, более взрослые, истолковали его даже превратно, вообразив, что дело идет о настоящем посеве хлебных зерен.

— Ишь, говорит, что на доброй земле сеять надо! — сказал, выходя из школы, двенадцатилетний сын мельника Лешка. — А где ее возьмешь, добрую-то землю? У батьки вона на одной полосе что ни посей, один рыжик да щавель родятся.

В первые дни после школьного торжества Кити с Женей исправно ходили присутствовать при уроках и задавали детям разные вопросы. Но очень скоро это молодой женщине надоело. Сперва она только откладывала посещение школы с одного дня на другой, а потом и совсем бросила туда ходить. Зато Грушнев и Женя еще усерднее прежнего, ввиду приближавшегося отъезда, интересовались и детьми, и больницей, и всем хозяйством Гунцева, и каждое утро за чайным столом они оживленно сообщали друг другу свои наблюдения и решали, что им делать на следующий день. Кити начинала понемногу раздражаться этою полною общностью занятий у мужа и сестры. В ней говорила не ревность, даже слабая тень какого-нибудь подозрения не западала к ней на душу, а самолюбие ее втихомолку страдало от того, что принадлежавшая ей роль помощницы мужа все более переходила к младшей сестре.

Раз, когда они сидели за утренним чаем в столовой, — Жени не было с ними — и Павел Алексеевич читал вслух газету, Кити обиженным голосом вдруг спросила у мужа:

— Что это ты с нами сегодня так долго сидишь? Разве никакой благотворительной прогулки с Женей на этот раз не будет?

Павел Алексеевич собирался ответить, как Женя показалась в дверях в шляпе и вся одетая по-осеннему: погода была холодная и по временам накрапывал дождь.

— Что ж идем, Павел Алексеевич? — спросила она, останавливаясь в дверях.

— А вы куда? — довольно кисло сказала Кити. — Что-нибудь по части христианского милосердия затеваете? Или просто ноги промочить хотите из любви к искусству?

— Мы хотели к той больной зайти, ты знаешь, к жене Кузьмы Архипова?.. Ей гораздо лучше теперь.

Это была та самая больная, у которой Грушнев застал Женю, добровольно исполнявшею должность сиделки.

— Воображаю, как вы много ей поможете своим визитом! Ты лучше посмотрела бы, что за очаровательная погода.

Женя решительно не могла понять, что вызвало раздражение сестры и удивленно глядела то на нее, то на Грушнева.

Павел Алексеевич догадался, что означали едкие слова Кити.

— В самом деле, Женя, — сказал он, вставая, — вы лучше останьтесь-ка дома, а то, чего доброго, дождь соберется не на шутку… — Взгляд, сопровождавший эти слова, был так выразителен, что Женя не настаивала.

Она скинула кофточку и шляпу и присела к столу.

Но ее уступчивость не смягчила Кити. Едва Павел Алексеевич вышел, она все с тою же горечью в тоне обратилась к сестре:

— Пожалуйста, только не думай отказываться от прогулки из-за меня. Коли тебе удовольствие доставляет по избам таскаться и присматривать за хозяйством, в котором ты ровно ничего не смыслишь, я тебе не помеха.

Вера Александровна удивленно посмотрела на старшую дочь, а Женя мягко и примирительно ответила:

— Да зачем же ты мне стала бы мешать, Кити? Разве тебе неприятно, что я стараюсь найти себе занятие вместо того, чтобы сидеть весь день без дела?

— Да, удивительно приятно вечно слышать, как Павел Алексеевич тебя расхваливает, точно он ставит тебя мне в пример!.. — И две гневные слезинки брызнули из ее красивых глаз.

— Послушай, Кити, — ответила Женя все так же мягко, — я давно тебе хотела про это сказать: отчего ты сама не делаешь, как я? Отчего ты как будто сторонишься от всего, что интересует Павла Алексеевича.

— Отчего… отчего… Разве я не старалась? Разве я не принуждала себя и с больными возиться, и с управляющим разговаривать, и ходить в школу? Ты думаешь, мне весело было?.. И что ж? На все мои страдания он отвечал одними насмешками. Это у всякого отобьет охоту за что-нибудь взяться.

— Кити, поверь мне, это тебе так кажется только. Никто и не думал над тобою смеяться. Павлу Алексеевичу только больно видеть, что тебе в деревне скучно и ты не принимаешь никакого участия в том, что его интересует. А скучно тебе просто оттого, что ты ничего не делаешь.

— Да разве мне станет веселее, — запальчиво возразила Кити, — от того, что я себя принуждать буду или, как ты вот, стану воображать, будто мужу очень нужны мои советы по хозяйству?..

— Ничего я не воображаю, Кити, и никаких советов, разумеется, Павлу Алексеевичу не даю. Мне просто удовольствие доставляет принимать участие в жизни других и кое-чему учиться. Конечно, это все пустяки и пользы от этого ровно никакой нет, а мне все-таки приятно слушать и Павла Алексеевича, и даже управляющего, и быть целый день на ногах… Все-таки выходит как будто я что-нибудь делаю…

Скромные, ласковые ответы младшей сестры мало-помалу совсем обезоружили Кити. Чувство обиды в ней смягчилось и она стала прислушиваться к советам Жени. Кити сознавала давно, что ее образ жизни в деревне совсем не отвечает вкусам мужа. Не раз ей приходило на ум, что Павел Алексеевич как будто охладел к ней именно поэтому. Но до сих пор она только раздражалась от этой мысли, упорно сравнивая настоящее с прошлым и чувствуя себя глубоко несчастною оттого, что со стороны мужа она уже не видела прежнего поклонения себе. Теперь слова младшей сестры, мягкая настойчивость, с которою Женя указывала ей на ее неправоту перед мужем, заставили ее одуматься и чистосердечно признаться в своих ошибках. Столько ведь было искренней любви во всем, что говорила Женя! И Вера Александровна, слушая младшую дочь, дивилась, откуда у этой семнадцатилетней девочки такая наблюдательность?..

Кити дала себе слово пересилить себя и зажить с мужем совсем по-новому. Когда Павел Алексеевич вернулся, держа в руках какое-то письмо, на ее лице уже не было следа обиженной горечи. Она встретила его с сияющим лицом и оживленно принялась толковать, как проведут они две недели, которые им осталось еще прожить в Гунцеве. Рассеянная улыбка блуждала по губам Павла Алексеевича, пока он ее слушал. Он уже не мог довериться обещаниям Кити и, к своему ужасу, замечал, что эти обещания оставляли его равнодушным. Было даже нечто иное — на самой глубине его сердца было что-то похожее на враждебное чувство к ней, вызванное ее несправедливою выходкой против Жени. Этого он ей простить не мог.

— Хорошо, мой друг, увидим, — почти холодно отозвался он на горячие слова Кити. — А пока вот прочти эту записку от графини Надежды Сергеевны. Сейчас привезли.

Графиня упрекала Кити и ее мужа за то, что они не бывали так давно в Воскресенском. Сама она собиралась через несколько дней уехать за границу. Записка оканчивалась приглашением у нее отобедать на следующий день.

— Я думаю, надо будет поехать, — не совсем решительно сказал Грушнев, — отказаться было бы невежливо. А тебе не хочется?

— Мне все равно, — ответила Кити. И во взгляде, искоса брошенном ею на мужа, он снова прочел давно известное ему недоверие.

На следующий день погода стала еще хуже. С самого утра мелкий, унылый дождь не переставал сыпать с пасмурного неба. В последнюю минуту Кити решительно отказалась ехать в Воскресенское.

Графиня не выказала особого сожаления, увидев, что Павел Алексеевич не привез с собою жены.

— Что ж? Мы останемся вдвоем, — было ее ответом на извинение Грушнева. — Надеюсь, время вам не покажется слишком длинным. Я ведь совершенно одна теперь. Гости мои уехали и муж тоже… А жена ваша в самом деле погоды испугалась, или попросту не захотела приехать? Я ведь давно замечаю, что ее расположением не пользуюсь, — добавила она с обычною своею развязною откровенностью.

— Могу вас уверить, графиня… — начал было Грушнев с некоторым замешательством.

Но она тотчас перебила его:

— Ах, пожалуйста, не давайте себе труда говорить со мной этим официальным тоном… В сущности, я даже польщена этим, уверяю вас…

И если бы Грушнев не знал так хорошо графини, он мог бы поверить добродушной искренности ее смеха. Ему, впрочем, не пришлось сожалеть об отсутствии жены. Вдвоем с графиней Надеждой Сергеевной никому скучно не бывало: она слишком хорошо умела расшевелить в собеседнике чуткое любопытство своими недоговоренными, увертливыми речами и в то же время держать в постоянной боязни, что из-за любезных слов, он вдруг почувствует неожиданный укол. С графиней надо было всегда держаться настороже. Ее откровенность была совсем особого рода: она к доверию не располагала. И все-таки Грушнев всякий раз, что ему доводилось с нею говорить с глазу на глаз, невольно предавался своеобразному очарованию этой женщины, в котором чудилось что-то ядовитое, почти змеиное.

Но в этот день его осторожность была совершенно напрасна. Графиня и не думала прибегать к своему тайному оружию. Она казалась совсем добрым малым и даже царапины, которые доставались от нее отсутствовавшим друзьям, выходили как будто мягкими, добродушными. Домашней жизни Грушнева на этот раз она вовсе не коснулась: имя Кити не было даже произнесено. Зато лично ему она выказывала такое недвусмысленное сочувствие, такой нежный фимиам она расточала его самолюбию, что Павел Алексеевич под конец дал себя обезоружить и без всякого подстрекательства со стороны его собеседницы, сам того не замечая, пустился на признания.

— Я не знаю, — ответил он на какое-то замечание графини, — бывает ли, что два человека, которым суждено жить вместе, могли бы смотреть на жизнь совсем одинаково, то есть, иметь совсем одни и те же вкусы, а не притворяться только, что оно так… Это ведь было бы настоящее, полное счастие. Сомневаюсь только, чтоб оно когда-нибудь давалось людям.

Графиня как будто и не приметила намека.

— Да вы, Грушнев, исключение, — ответила она просто, — оттого вам и кажется, что с вами никто не может ни думать, ни чувствовать заодно. Быть исключением очень лестно, положим, но платить за это приходится дорогою ценой — ценою полного одиночества.

Дойдя до этой точки, разговор так и не сходил с поднятой темы, незаметно вращаясь вокруг личности самого Павла Алексеевича. Графиня хорошо знала, что редкому мужчине устоять против такого доказательства глубокого внимания со стороны женщины и что польщенное самолюбие открывает доступ и к сердцу. Она редко пользовалась этим средством, но зато с постоянной удачей. И, по-видимому, незаметные нити, которыми она бережно опутывала Грушнева, сближали их все теснее.

Из столовой, где они поздно сели обедать, графиня увела его в маленькую гостиную, куда допускались только самые близкие друзья. Ночи стояли теперь холодные, и совсем уже по-зимнему царила теплая уютность в небольшой комнате, где занавесы на окнах были наглухо задернуты и две лампы с голубыми абажурами распространяли мягкий полусвет. Все располагало к откровенной близости. Графиня пододвинула Павлу Алексеевичу папиросы и закурила сама, выпуская из своих тонких губ колечки голубого дыма.

Но и великие актеры иногда не совсем попадают в тон роли. Графиня была убеждена, что знает Грушнева вдоль и поперек и что она теперь настроила его именно так, как давно ей хотелось, словом, что наступила пора остроумную, вертлявую беседу переложить на иную, более нежную… Одного только графиня, увы, не знала — она не догадывалась про новое чувство, проснувшееся в сердце Грушнева. В другой раз, быть может, под обаянием долгой беседы с этою умною женщиной, Грушнев и не устоял бы и неожиданно для себя очутился бы у ее ног. Она ведь так умело, так нежно затрагивала самые затаенные струны души, так вкрадчиво подготовляла путь к давно ожидаемому признанию…

Но сочувственный звук, который она ожидала вызвать в сердце Грушнева, все-таки не прозвучал. С той самой минуты, как разговор повернул на скользкую дорогу сердечных признаний, Павел Алексеевич почувствовал в себе что-то, похожее на ощущение холода; какое-то непонятное отчуждение от этой обольстительной женщины в нем сказалось, точно вдруг что-то стало между ними, что-то, не дававшее их чувствам слиться воедино. Грушневу словно казалось, что, слушая графиню, он изменяет чему-то близкому, дорогому… И все-таки это близкое, дорогое была… не Кити. Ведь, не так еще давно, в последний его приезд, разговор их зашел еще дальше, чем теперь, не успев только коснуться чувствительной ноты, и тогда ни чей образ не предстал перед Грушневым и никакого отчуждения он не почувствовал. Значит, не жена его, не Кити удерживала его заглянуть туда, куда звала его графиня, не любовь к ней владела его сердцем, не оставляя места иному чувству. И когда, уже в начале двенадцатого часа, он расстался с любезною хозяйкой, не вполне сознавая, быть может, насколько он оскорбил ее, и хмурая ночь обдала его своим пронизывающим холодом, он понял, что это была за любовь… То сладкое, чистое, полубессознательное чувство, которым он так долго убаюкивал свою совесть, не решаясь взглянуть на него прямо, — он знал теперь, что это было незаконное, неудовлетворимое чувство… С болезненным стоном он закрыл себе лицо руками, уткнувшись в угол коляски. Но если б от него зависело вырвать из своего сердца преступную любовь к сестре своей жены, если б он мог вернуть себе душевный мир, позабыв о ней, он ни за что, ни за что этого не сделал бы…

XXII

Бабье лето в этом году выдалось необыкновенное. После нескольких дождливых, неприветливых дней опять засияло солнце, ласковое, яркое, почти как летом. Волокнистые барашки забегали по бледно-голубому небу; в обнаженном лесу лишь кое-где дрожал одинокий пожелтевший лист и точно золотые струны пронизывали голые ветки, освещая самые затаенные его закоулки. Тени не было вовсе. Природа будто разделась, чтобы полнее отдать свои красы прощальным поцелуям солнца. Стояла чудная, невозмутимая тишь; но не походила она на полдневную дремоту знойного летнего дня, а напротив, все точно бодрствовало и в поле, и в лесу, как будто перед зимним сном Божий мир хотел допьяна насладиться полною чашей жизни. Днем было тепло, почти жарко, а по ночам легкие заморозки чуть-чуть сковывали землю и ранним утром она весело хрустела под ногами. А по зеленям, задернутым инеем, словно тысячи алмазных каплей блестели в косых лучах солнца.

Немудрено, что Вера Александровна загостилась в Гунцеве, не спеша уехать в Крым, где она собиралась провести осень на даче своей матери. Графиня давно была там и уже несколько раз звала к себе дочь. А Вере Александровне не только хорошо жилось в Гунцеве, но она чистосердечно воображала, что ее присутствие очень полезно Кити и ее мужу.

— Вы замечаете, Поль, — говорила она раз Грушневу утром, оставшись с ним вдвоем на террасе, где только что отпили чай, — какая счастливая перемена с Кити? Когда я приехала сюда, мне показалось, что она скучает немножко и очень уж распустила себя… У нее, конечно, нет моей энергии (госпожа Усольцева считала себя необыкновенно энергичною женщиной) и я должна сознаться, что это не в ее характере… Но можно же взять себя в руки и не отдаваться своим дурным наклонностям… Мне даже казалось, Поль, — видите как я с вами откровенна — что вы не совсем даже ладили друг с другом… из-за различия вкусов это часто бывает даже у людей, которые очень любят друг друга. Но теперь совсем уж не то; я, как мать, урезонила ее, и видите, какая она стала живая, деятельная, как старается вам помогать во всем. Вы этим положительно мне обязаны, Поль.

Странное дело, однако, Павел Алексеевич никакой особой благодарности к теще не испытывал; в ответ на ее похвалы самой себе он только пробормотал что-то не совсем внятное. Кити, в самом деле, была уже не та что прежде: она вставала рано, хоть и стоило это ей большого труда, совершала с мужем длинные прогулки, интересовалась хозяйством и взяла в руки весь дом, где перед тем все велось довольно-таки спустя рукава. И Кити при этом никакой усталости не ощущала. Ей самой было хорошо чувствовать себя такою деятельною и, как думала она, полезною тоже. И на нее, должно быть, подействовал живительный воздух этой залитой солнцем осени.

Одно только иногда тревожило Кити. Ей казалось порой, что ее Павлик, прежде всегда так горячо желавший, чтоб она была ему постоянным товарищем, как будто равнодушен к перемене ее образа жизни. Пожаловаться на него она, правда, не может: он всегда ласков с ней и нежен; всеми своими мыслями, всеми заботами он с нею делится… «То-то, всеми ли?» — не раз, однако, спрашивала у себя Кити, замечая, что странная рассеянность словно вдруг набегала на мужа и в эти, правда, короткие минуты он весь был охвачен будто чем-то иным, может быть далеким… Тогда он положительно не принадлежал ей вовсе. И когда она спросит удивленно, о чем он думает, он опомнится, встряхнется, точно отгонит от себя нависшую тяжелую мысль… «Уж не графиня ли Надежда Сергеевна?..» — с недоумением раздумывала Кити, и волна ревнивого чувства касалась ее на миг. Графиня уехала недавно и в последний раз, что он был в Воскресенском, Павлик вернулся так поздно и казался таким расстроенным… Но Кити живо отгоняла от себя эти нехорошие мысли. Она и графиня… она — вся солнце, вся молодость и эта почти сорокалетняя женщина!.. Полно, разве про это могла быть речь? И не видит ли она каждый день, как дорога она ему, как неизменно принадлежит он ей…

И волна ревнивого чувства убегала, оставив после себя только чуть-чуть заметный след. Но загадка оставалась все-таки неразрешенною. Павел Алексеевич как ни старался не только скрыть от жены свою тайну, но подавить ее в себе, в самом деле принадлежать безраздельно своей Кити, — Павел Алексеевич не мог порой скрыть овладевших им тяжких дум. И теперь это были истинно тяжкие думы: и стыд перед женой, и упреки совести, и мучения беспокойной ревности — все испытал он за эти немногие дни. Он ненавидел себя за свою любовь, и любовь эта была для него все-таки дороже всего на свете. И счастливым он себя чувствовал в те только минуты, когда он мог один, на свободе, весь отдаться мысли о так нечаянно пленившей его девушке, вызывать в своем воображении ее стройный образ, вспоминать каждое ее слово и с тревогой задавать себе вопрос: полюбит ли она его когда-нибудь? С Женей он почти не оставался теперь с глаза на глаз. Они уже не совершали вдвоем длинных прогулок и вместе верхом уже не катались. Павел Алексеевич сам избегал теперь быть с нею наедине, а между тем ему все казалось, что Женя от него пугливо сторонится. И в обращении его с ней сказывалась какая-то прежде неведомая принужденность. Он всею душой жаждал ее общества, ее голоса, улыбки; он иногда бледнел, услыша нечаянно ее легкие шаги; каждый самый простой вопрос, с каким бы она ни обратилась к нему в присутствии других, заставлял тревожно биться его сердце. А Женя по-прежнему держалась с ним совершенно просто, как с близким человеком, присутствие которого ничуть не возмущало хрустальной чистоты ее мыслей. Болезненная вспышка полубессознательного чувства, полгода назад едва не нарушившая покоя ее сердца, теперь не повторялась. Она любила мужа сестры как родного, даже не подозревая, какова была эта любовь. Ведь никто не мешал ей помогать ему в занятиях, доверять ему свои еще полудетские, едва сложившиеся взгляды, и душевная близость с ним ничуть не смущала ее. Она чистосердечно принимала эту близость за дружбу.

Так это могло бы долго продолжаться, не произойди одного в сущности пустого случая. Раз, когда в Гунцеве кончали завтракать и Вера Александровна пустилась нерешительно обсуждать вопрос о своем близком отъезде, в дверях показалась Женя, одетая в амазонку, с хлыстом в руке.

— Мама, я велела оседлать «Забаву» и поеду сейчас верхом, — сказала она, подходя маленькими быстрыми шажками. Ноги ее, обутые в лакированные полусапожки, путались в складках амазонки. — Я так давно не каталась, а сегодня погода такая чудесная. Вероятно, это в последний раз, так как мы скоро уезжаем.

— Разве тебя можно пустить одну? — колеблясь, произнесла Вера Александровна.

— Разумеется, нельзя, — объявил, поднимаясь с места, Грушнев. — Если вы даже ее пустите, я этого не позволю: «Забава» — лошадь пугливая. Женя, погодите минуту, мы поедем вместе.

Женя, кивнув головой, послушно присела к столу. Ей почему-то понравился его повелительный тон, в котором чувствовалась отеческая заботливость. Впрочем, она не разбирала, каков был источник этой заботливости.

Павел Алексеевич вышел отдать приказание и через десять минут была подана и его лошадь.

— Готово, Женя, — сказал он, возвращаясь, — поедемте. Мы, кстати, давно не катались вместе. Он постарался сказать это весело и непринужденно, но против воли голос его слегка задрожал. Они вышли на крыльцо вместе, и на этот раз он не дал конюху посадить девушку, сам подставил ей руку. Она чуть коснулась ее кончиком ножки и вспрыгнула на седло.

Они отъехали несколько шагов.

— А мы в самом деле с вами очень, очень давно не катались, — заговорила она, весело озираясь.

Все кругом сияло, залитое широкими волнами яркого солнца.

Грушнев молча, почти сумрачно кивнул головой.

— А хорошо сегодня, очень хорошо… Я люблю осень. Жалею, что скоро уехать придется… — Она быстро взглянула на него, улыбаясь глазами.

— А Вера Александровна уже решила, — спросил Грушнев, — когда вы отсюда отправитесь в Крым?

— Нет еще, нет… Я постараюсь оттянуть на несколько дней: мне здесь очень, очень хорошо было. — И опять она остановила на нем ясный, блестящий взгляд своих темно-синих глаз. А солнце так и золотило ее смугловатые щечки; легкий, нежный ветерок играл колечками ее волос и вуалем, приколотым к шляпе. Спокойно и легко шла под нею лошадь, чувствовавшая, что повод держит уверенная, хоть и мягкая рука. Свободно выпрямлялся ее стройный, легкий стан, плавно вторя движениям лошади. Они поехали рысью; чувство радости жизни, ощущение сладкой прелести яркого осеннего дня, этого негаданного подарка уходящего лета, еще заметнее прежнего сказывалось на оживленном личике девушки, в блеске ее глаз, в игре ее румянца. Украдкой, как бы стыдясь, взглядывал на нее Грушнев, сперва спеша оторвать от нее восхищенные глаза, чтобы почти тотчас затем снова устремить их на ее нежный, чарующий облик. Долго они скакали по окрестностям Гунцева, то унесенные быстрым галопом, то переходя опять к более спокойной езде, чтобы перекинуться несколькими словами. Давно Грушнев не испытывал такого праздничного настроения, такого просившегося наружу избытка счастья. Было, правда, что-то почти мучительное, какая-то неутолимая жажда чего-то в этом счастье. Но какими бледными в сравнении с ним все-таки казались ему даже самые первые дни его жизни вдвоем с Кити… Что-то пело у него на душе и заунывную, и в то же время радостную песнь; ему хотелось безумно хохотать и по-детски резвиться, и биение жизненного пульса ощущал он в себе, как никогда прежде. А то, что говорили они оба, казалось таким заурядным, незатейливым, почти детским, что это не могло служить даже слабым выражением того, что чувствовал он, храня как сокровище дорогую и в то же время преступную тайну, которою он ни за что не поделится с кем-либо…

Они подъезжали к опушке леса, совершив обширный круг по гунцевским полям. На лугу вдоль ручья паслось стадо. И вдруг, испугавшись чего-то, должно быть собаки, встретившей ездоков громким лаем, одна из коров неожиданно бросилась со всех ног наперерез дороги. Грушнев не успел вовремя схватить за повод пугливую лошадь молодой спутницы и «Забава», вся охваченная мгновенным диким страхом, неудержимо закинулась влево. Это был всего один миг, Женя не в силах была удержать лошадь и, обезумев от ужаса, Грушнев секунду спустя увидел «Забаву» стоявшую одну, без своей наездницы, в десяти шагах от себя. Женя неподвижно лежала на земле. В одно мгновение он соскочил и кинулся к молодой девушке.

— Боже мой! Вы ушиблись? Что с вами? Вы… — вырвалось из его груди, пока он бросился на колени, чтобы помочь ей встать на ноги.

Но Женя уже оправилась от первого испуга и улыбка уже складывалась на ее побледневшем лице.

— Скажите, вы не слишком ушиблись? — залепетал он, невольно обнимая ее. — Женя… милая…

Быстро и легко она вскочила на ноги, как бы стыдясь того, что случилось, и усиленно качая головой в знак отрицания.

— Кажется, ничего… — весело ответила она, — видите — я цела и невредима.

Грушнев все еще обнимал ее стан, не выпуская его из своих дрожащих рук и наклоняясь к ее, слегка побледневшему лицу. Ему не совсем еще верилось, что все прошло благополучно. Хриплым от волнения голосом он продолжал тревожно расспрашивать ее, не веря ее успокоительным ответам. Полубессознательно он стал целовать ее руки, все ближе и сильнее притягивая ее к себе. На миг она склонилась к нему на грудь и прочла в его глазах то, что скрывал он от нее так долго, — его нежную, безумную, отчаянную любовь. На миг тоже в обращенном к нему взгляде молодой девушки блеснул ответ на его чувство. И оба они поняли разом, что сердцем они принадлежат друг другу безраздельно. Весь охваченный радостью Грушнев совсем потерял голову и, прижимая к себе ее трепещущий стан, он хотел прильнуть к ее губам и страстными поцелуями осыпать ее всю: лицо, шею, плечи; вихрем охватило его бурное искушение, жажда опьяняющей запрещенной любви была в его воспаленных глазах.

Но Грушнев удержался вовремя. Он увидел испуг на лице девушки, — испуг, сменивший только что пробежавший по нем луч доверчивого, нежного чувства. Он опомнился, и сознание, что он готов был совершить недостойный поступок, внести тревогу, может быть, горе в ее чистую безмятежную душу, остановило его мгновенно. Он выпустил ее из своих рук и в его опущенном взоре было теперь немое сознание вины. Она первая вернула себе покинувшее было ее самообладание.

— Поедемте назад, Павел Алексеевич, — произнесла она твердо и просто.

— Да разве вы можете? И не боитесь?

— Еще бы! Конечно, могу. И видите: «Забава» совсем теперь спокойна и будто стыдится того, что сделала.

Она попробовала улыбнуться, говоря это.

Грушнев подвел ее к лошади, взял «Забаву» под уздцы и, подставив девушке руку, бережно усадил ее в седло. Она поблагодарила его, оправляя на себе амазонку, но строгое, укоряющее выражение все не сходило с ее лица. Возвращаясь домой, они чувствовали оба, что теперь стали, как будто более чужими друг для друга, чем прежде. Между ними легло что-то неуловимое и невысказанное, но все-таки отчетливо ясное для обоих, что-то такое, чего устранить было нельзя. Они почти даже не заговаривали друг с другом на всем обратном пути, точно боясь, чтобы голос не изменил им и не выдал их тревогу. Чему-то дорогому для обоих, — они сознавали это, — наступил вдруг конец. Во дворе перед домом они увидели только что отъехавший от крыльца тарантас.

— Кто это здесь? — спросил Грушнев у выбежавшего слуги.

— Николай Иванович Усольцев только что изволили приехать, — было его ответом.

— Папа! Как я рада! — воскликнула девушка, соскакивая с лошади с помощью лакея, — Грушнев на этот раз к ней не подошел, — и мысленно добавила: «Слава Богу, он увезет меня отсюда!..»

XXIII

Николай Иванович явился в Гунцево как снег на голову, не предупредив никого. Вера Александровна услыхала звон бубенчиков и стук тарантаса у крыльца и узнав, кто приехал, тотчас выбежала навстречу супругу.

— Какими судьбами, Ника? — почти испуганно воскликнула она. — Вот уж не ожидала тебя увидать! И телеграммы даже не прислал!

После долгой разлуки с мужем Вера Александровна всегда ощущала потребность обмена сердечных приветствий и в то же время некоторую тревогу: внезапное появление Николая Ивановича редко обходилось без дурных вестей. И теперь тоже, бросясь обнимать мужа, она с боязливым недоумением всматривалась в его запыленное лицо.

— Какая там еще телеграмма! — сердито мотнув головой, ответил Усольцев. — Я знал, что застану тебя здесь и на станции найду лошадей, чего ж еще? А что ты с радости в обморок не упадешь, увидав меня, в этом я был уверен.

Свои мягкие усы, на этот раз не раздушенные, он приложил, однако, к раскрасневшемуся лицу жены.

— А где Кити? Ушла куда-то? Ну, тем лучше, мне с тобой переговорить надо. Пойдем к тебе. Умыться я потом успею.

Это был очень дурной признак. И Вера Александровна встревожилась не на шутку: разве очень крупное событие могло заставить Николая Ивановича отложить в сторону заботу о своей наружности.

— Да что случилось, Ника? Я по всему вижу, что ты с дурными вестями.

— Узнаешь, мой друг, сейчас узнаешь, — проходя в ее комнату ответил Усольцев со злобною насмешкою в глазах. — А Женя где? И Грушнев тоже? Уехали вместе?! И это они часто вдвоем катаются?

— Довольно часто. Что ж ты в этом видишь дурного?

Усольцев посмотрел на жену с сострадательным изумлением. Слово «дура» чуть было не сорвалось с его языка, но он удержался вовремя. Поверять жене свои давнишние опасения он не захотел бы ни за что. От нее он помощи не ждал. А для того, чтобы проверить, грозит ли разыграться семейная драма, он рассчитывал на одного себя и на свою наблюдательность.

— Скажи, пожалуйста, — спросил он, всматриваясь в жену недовольным взглядом, — ты, кажется, здесь уж больше месяца?

— Мы десятого августа приехали, — слегка обиженным тоном объяснила Вера Александровна и принялась рассказывать, почему она вернулась из-за границы раньше, чем думала.

Слушая ее, Усольцев насмешливо мотал головой.

— Да, да, очень важные причины! Побоялась много денег истратить… Захотелось с Кити повидаться… И Женя тебя упрашивала… Удивительно веские соображения!

— Куда же мне было деваться, наконец? Жить в Остенде и скучно, и дорого. Ехать в Париж, чтобы побольше денег прожить?

— Проживала бы ты уж их лучше там, благо они у тебя водились, а то во сто раз хуже вышло с твоею расчетливостью! Ты, по крайней мере, спросилась бы у кого-нибудь. А то ни мне, ни матери ни слова… Махнула себе в Московскую губернию и вообразила, что очень умно придумала! Я долго не знал даже, что ты здесь обретаешься. Только с неделю тому назад получил твое письмо.

— А я знала разве, — кисло возразила ему жена, — где ты странствуешь?

— Ну, я — другое дело, я глупостей не наделал, не беспокойся.

— Да скажи же наконец, что случилось? — нетерпеливым голосом повторила свой вопрос Усольцева.

— Что случилось? А вот что. — Он вытаращил свои большие светлые глаза и расставил ноги. — Твой любезный братец, граф Вадим Александрович, жениться вздумал, да.

Вера Александровна всплеснула руками.

— И знаешь на ком? На своей давнишней пассии, на этой авантюристке, Жюли Вельтман. Сумела-таки его окрутить эта барынька, даром что не первой молодости. И все это ты, моя милая, проглядела самым нелепым образом. Завязался этот роман в Остенде, у тебя под носом, а ты и не пронюхала ничего… И вместо того, чтобы за братцем присматривать, изволила уехать… В твоем присутствии он не посмел бы этого сделать. В душе ведь он трус, даром что не раз грозился когда-нибудь такое коленце выкинуть, что всех нас удивит. Ну и удивил же, нечего сказать! Съездил с этою милою барыней в Брюссель, да там в русской церкви и обвенчался. — Николай Иванович щелкнул языком и добавил: — А теперь поминай как звали братнино состояние… Эта Жюли и во сне тебе его не покажет.

— Да, хорошую ты привез новость, — упавшим голосом отозвалась на это Вера Александровна.

Николай Иванович черкнул спичкой, закурил папироску и прошелся по комнате.

— Я тебе не все еще сказал, — опять начал он, минуту спустя, — есть, к сожалению новость хуже… А! Вот и Кити.

Молодая женщина в эту самую минуту показалась в дверях и тут же бросилась обнимать отца. Глаза ее блестели от оживления. Николай Иванович не мог усомниться в том, что его Кити вполне счастлива, что никакая тревожная волна пока не возмутила прозрачной глади ее домашней жизни.

— Надеюсь вы надолго к нам, папа? — был ее первый вопрос.

— К сожалению, дружок мой, очень ненадолго: мы завтра уезжаем все: и мама, и Женя тоже.

Вера Александровна ахнула. Как же она успеет приготовиться?..

— Вы знаете обе, — продолжал Николай Иванович, усаживаясь в кресло и не выпуская руки дочери из своей, — что неизменное мое правило — не обращать никакого внимания на пустяки, когда дело идет о чем-нибудь серьезном. А к сожалению, пред нами теперь очень серьезная и очень грустная обязанность. — Усольцев швырнул в камин докуренную папироску и на лице его показалось нечто похожее на сосредоточенную грусть. В эту минуту он глядел настоящим отцом семейства.

— Когда твоя мать, — начал он, опять обращаясь к жене, — узнала про женитьбу Вадима…

— Как? Дядюшка женился? — вырвалось у Кити.

— Да, представь себе: на этой ужасной женщине, на Жюли Вельтман, — ответила ей Вера Александровна.

— Не перебивайте же меня обе, — нетерпеливо сказал Усольцев. — Ну, чего ты на меня так смотришь, Кити? Да, выкинул-таки штуку твой милый дядюшка, и наследство его теперь в воду кануло. Запишите себе это на память.

Он принялся опять ходить по комнате и закурил новую папироску.

— Нечего удивляться, что на графиню это произвело такое сильное впечатление, что с нею сделался удар…

— Удар?! — воскликнули обе женщины разом.

— Ну да, разве я вам этого еще не сказал? Я вчера телеграмму получил и сейчас же поскакал сюда за тобой, Вера. Только не слишком пугайся: я думаю, она оправится. Так, по крайней мере, в своей депеше говорит доктор.

Вера Александровна приложила к глазам платок и вся ошеломленная, скрестив пальцы, опустилась на кресло. Кити машинально последовала ее примеру и тоже закрыла глаза платком, хотя слез у нее не было.

— Да как же это случилось, Ника? — упавшим и встревоженным голосом спросила Вера Александровна.

— Подробностей я, разумеется, не знаю. Вот что было в телеграмме, с собой я ее не захватил, но содержание ее помню. «С графиней Дарьей Михайловной вчера вечером случился удар. Подействовало полученное из-за границы известие. Поражена правая часть тела. Сознание полное. Надеюсь на выздоровление». Подпись Грипнер, это, ты знаешь, доктор из Ялты, довольно, кажется, порядочный… Сперва я хотел прямо туда поехать и тебе послать депешу, но скоро одумался: в телеграмме всего не объяснишь, да тебя перепугаешь только… а своим присутствием я немногого достиг бы. Не только я не помог бы, а, пожалуй, еще хуже бы вышло. Я за больными ходить не умею, а она меня, вдобавок, терпеть не может. Я и решился сюда отправиться и тебя с Женей увезти с собой в Крым. Во-первых, твоя прямая обязанность, как дочери, быть при ней в такую минуту.

— Еще бы! — живо отозвалась на это Вера Александровна.

— При ней из родных ведь никого нет, — продолжал Усольцев, — и она в полной власти у своей горничной и старого буфетчика Никиты. Они ее, пожалуй, ограбить могут… Ну, да и вообще не мешает, особенно когда наследство Вадима кануло в воду, о твоих интересах позаботиться…

— Ника, стыдись, как можно! — негодующим голосом остановила его жена.

— Ах, мой друг, оставь, пожалуйста, эти сентиментальности, в которые ведь ты и сама не веришь. Жить без денег нельзя, а помимо Дарьи Михайловны откуда нам их достать?..

Вера Александровна на этот раз промолчала и громко высморкалась. Слезы капали у нее из глаз и очень некрасивым глядело ее продолговатое лицо, на котором выступили красные пятна.

— Ты понимаешь, что мешкать нельзя и что ехать мы должны завтра? — закончил Николай Иванович.

— Папа, возьмите меня тоже с собою, — сказала миг спустя Кити.

— Тебя? А муж твой, что он скажет? Ему скоро в Петербург на службу пора…

— Ничего, папа, он согласится. Он поймет, что моя обязанность теперь быть у бабушки.

— Пожалуй, что ты и права… — подумав немного, ответил Николай Иванович. — Кто еще знает, чем это кончится… А Дарья Михайловна тебя всегда любила больше всех. Ну а скажи, пожалуйста, — поднял он вдруг на дочь испытующий взгляд, — ничего у тебя с мужем не произошло, и в Крым ты просишься не оттого, что у вас дома не ладно, а?

Кити успела только отрицательно покачать головой. Дверь шумно распахнулась и Женя вбежала в комнату. За нею в некотором отдалении следовал Павел Алексеевич.

Усольцев весь просиял, увидав любимую дочь.

— А! Вот и она! — воскликнул он, обнимая и целуя ее. — Ну, дай на тебя посмотреть, шалунья! — Он взглянул на нее любящими глазами. — Ничего, поправилась, кажется, и выросла тоже. А перепугала ты нас весной, нечего сказать! Довольна, что съездила за границу, а?

Он так закидывал ее стремительными вопросами, что молодая девушка не успевала отвечать. Да и в ответах ее не было надобности: он с радостью видел, что опасения его были напрасны и румянец здоровья опять заиграл на ее щеках. А Женя прижималась к нему, точно искала у него защиты.

— Папа надолго сюда? — спросила она у матери.

— Нет, мы завтра утром едем все вместе, — ответила Вера Александровна.

— И я тоже еду с ними, — добавила Кити, — бабушка очень больна.

Она тут же передала сестре недобрую весть, привезенную отцом.

— Разумеется, мы должны ехать все! — живо сказала Женя.

Она тотчас позабыла о себе и все ее мысли устремились к далекому черноморскому побережью, где, может быть, теперь угасала жизнь бабушки.

Николай Иванович был так доволен счастливою переменой с младшею дочерью, что и зятя он встретил с небывалым прежде радушием.

— Уж ты с меня не взыщи, — сказал он, сообщив ему о желании Кити тоже ехать в Крым. — Я тут не причем, это она захотела.

Павел Алексеевич изъявил согласие на отъезд жены, даже не попытавшись что-либо возразить. Эта уступчивость непременно возбудила бы подозрение Николая Ивановича, если бы все, что он успел заметить с самого приезда в Гунцево, эта общая картина полного семейного мира не рассеяла этих подозрений окончательно. Усольцев не мог догадываться, что Грушнева занимала теперь одна только мысль о предстоящей разлуке с Женей и что все остальное, что сама Кити для него будто перестали существовать. Грушнев весь был подавлен и этою мыслью, и еще более, может быть, жгучими воспоминаниями о том, что за какой-нибудь час назад происходило между ним и молодою девушкой… Он чувствовал себя глубоко виноватым и перед нею, и перед женою. Он встревожил невозмутимую чистоту ее души, и как ни пьянело его воображение при воспоминании, что и в ее глазах в тот бурный, скоротечный миг он прочел страстно желаемый ответ, своего увлечения он себе простить не мог. Теперь, Грушнев сознавал это, она будет пугливо сторониться от него, навсегда исчезнет между ними прежняя, столь дорогая ему, невинная, доверчивая близость. Все подтверждало это: и упорное молчание Жени, пока они возвращались домой, и радость ее при известии о приезде отца. И над собой он мысленно произносил неумолимый приговор.

Николай Иванович был совсем обезоружен, но и зятя, и дочь он все-таки подвергал весь этот день зоркому испытанию. Странное выражение на лице Грушнева от него не ускользнуло. Но можно ведь было его просто объяснить сожалением об отъезде Кити… Раза два он недоверчиво всматривался в бледные черты зятя и невзначай ставил ему вопросы, в которых была незаметная ловушка. Грушнев, однако, не выдал себя. А Женя казалась до того счастливою от приезда отца и мысли увидеть чудное солнце юга, что никакой тайны у нее, очевидно, не могло быть.

Бедная девушка, тем не менее, весь этот день страдала невыразимо, и для нее раскрылась теперь завеса, долго не дававшая ей разглядеть, каков был настоящий смысл ее дружбы с Павлом Алексеевичем. В эти немногие часы она глубже заглянула в настоящую жизнь, чем иная девушка могла бы сделать в целые годы. Чутье подсказало ей, к чему вели ее невинные беседы с мужем сестры, что скрывалось за удовольствием, какое она испытывала в его обществе. Самое это чутье мигом научило ее скрывать свою тайну от посторонних глаз. Этим она не только защищала себя, — она оберегала и семейное счастие любимой сестры. Даже опытная наблюдательность Николая Ивановича была введена в заблуждение.

На следующее утро все в Гунцеве поднялись рано: надо было спешить к поезду. Наскоро были уложены вещи в два экипажа и заканчивались последние сборы к отъезду. Кити уселась вдвоем с мужем в шарабане, остальные уместились в коляске. Пятнадцать верст до станции прошли быстро. До поезда оставалось еще с лишком четверть часа. Все поочередно прощались с Грушневым, и Николай Иванович, сознавая, должно быть, что всегда был несправедлив к зятю, сердечно с ним обнялся. У Кити оказалась для мужа целая куча поручений, которыми она закидывала его в последнюю минуту.

— Я вернусь скоро, — обещала она, — самое большое через месяц. И как жаль, что ты не можешь с нами ехать… все это глупая служба! Воображаю, бедняжка, как тебе в Петербурге скучно будет без меня.

Кити не добавила, что самая эта скука петербургской осени, когда в городе нет никого из знакомых, была не последнею причиной ее решения отправиться в Крым.

Стук подходившего поезда слышался между тем все громче. Носильщики заторопились, собирая вещи. Кити расцеловалась с мужем в последний раз.

— А ты, Женя, — обратилась она вдруг к сестре, — что ж ты не прощаешься с ним как следует? Поцелуйтесь же, вы не чужие!

Грушнев вспыхнул было от этих слов, но подавил свое волнение. Он подошел к молодой девушке и, с улыбкой протянув ей руку, скользнул чуть-чуть губами по ее лбу. Лицо Жени осталось поразительно бледным и безучастным и рука едва ответила на его пожатие.

XXIV

После отъезда Кити Грушнев недолго оставался в деревне. Гунцево ему вдруг опостылело, да и пора было вернуться в Петербург на службу: и без того он давно просрочил свой отпуск. Он поселился в доме графини, так как решено было, что всю эту зиму молодая чета будет жить там. Занял он всего две небольших комнаты в нижнем этаже. Остальная часть обширных хором графини оставалась запертою наглухо. Дома, впрочем, его не бывало почти никогда. Утром Павел Алексеевич торопился в свое министерство, и никогда еще служебные товарищи не видели его работающим так усердно. Грушневу хотелось окунуться в работу, создать себе какой-нибудь, хотя бы мнимый интерес, чтоб оторваться от преследовавших его гнетущих, хоть и милых воспоминаний. Целые дни он проводил, не видя почти никого из близких знакомых. С товарищами по министерству он не был на короткой ноге: они завидовали его быстрому повышению, а светские друзья почти все отсутствовали. В знакомых домах окна были еще забелены, а подъезды заколочены. Да в общество Павла Алексеевича и не тянуло. В своем одиночестве он находил болезненное наслаждение, все оставаясь наедине со своею грешною любовью. Он говорил себе много раз, что надо проститься с дорогим образом, вырвать из сердца невозможную роковую страсть, но образ этот оставался с ним неразлучен, преступная страсть все крепла и росла… И всякий раз, как почта приносила ему вести из Крыма, — Кити писала довольно часто, — он с жадным нетерпением разрывал конверт и быстро пробегал страницу за страницей в надежде увидать дорогое имя. Но имени этого он, большею частью, искал тщетно. Сама Женя не писала ему вовсе, а старшая сестра лишь изредка упоминала о ней, говоря, что она весела и здорова.

Вот что, между прочим, Грушнев прочел в одном из первых Китиных писем:

«Нам здесь очень хорошо, милый Павлик, но вернусь я все-таки, как обещала, не позже 20 октября. Ты, я думаю, без меня соскучился, и мне, право, совестно, что я так веселюсь вдали от тебя. Вчера мы большим обществом ездили в горы. Погода была великолепная, и Дима Клубин, — он тоже здесь, но уезжает на днях, — всех нас очень забавлял. Я до сих пор никогда еще не чувствовала, как приятно иногда хорошенько утомиться. Я встаю рано, целые дни провожу на воздухе, много езжу верхом и катаюсь на лодке. Ты, может быть, удивишься, что мы ведем такую жизнь, когда бабушка так больна; но мы застали ее в гораздо лучшем положении, чем думали. Языком она теперь опять совсем владеет: иногда только она затрудняется подыскать слово. Правда, ходить она еще не может, но доктор говорит, что и это вернется. Но зиму она должна будет провести здесь: климат Петербурга был бы для нее опасным.

А нрав и привычки у нее остались все те же, и это тоже очень хороший признак, как уверяет доктор. Она по-прежнему стоит на страже приличий, и все у нее в доме должны ходить по струнке. Мне одной разрешено делать все, что ни вздумается. Зато про бедного дядю она и слышать не хочет; даже его имени здесь никто не смеет упомянуть. На днях от него пришло из Парижа письмо. Бабушка и читать его не стала. Это, кажется, третье покаянное послание. Тон, однако, как будто становится немножко независимее: видно, он стал писать под диктовку жены. Сам он ни за что не стал бы такие длинные письма сочинять, да еще на таком отборном французском языке. Мама пришла в негодование. Юлию Александровну она бранит на все лады. Но я, признаюсь, этого не понимаю. Как будто дядя в сорок лет не имел права жениться на ком угодно! И Клубин, встречавший Юлию Александровну за границей, говорит, что она женщина обворожительная и с прекрасными манерами. Я уверена, что если она приедет в Петербург и станет у себя принимать, решительно все к ней поедут. Что касается меня, я очень хотела бы с нею познакомиться. Быть чопорным, по-моему, очень глупо, в особенности у нас, где добрая половина общества состоит Бог весть из кого и где в сущности можно все себе позволить. По-моему, такие немного сомнительные особы, как Юлия Александровна, все-таки гораздо лучше какой-нибудь графини Надежды Сергеевны, которой, однако, все поклоняются. И нам следовало бы радоваться за дядюшку, что свадьба оторвет его, по крайней мере, от той гадкой женщины, к которой от скуки он ездил каждый день. Не понимаю, что за удовольствие мужчины находят в обществе этих балетных танцовщиц! До свидания, милый Павлик. Целую тебя. Твоя Кити».

К письму дочери Вера Александровна сделала от себя длинную приписку:

«Вы не можете себе представить, милый друг, — писала она по-французски, — как мы хорошо сделали, что приехали. Мама была так дурно окружена, что всего можно было опасаться. Ведь наследство Вадима для нас теперь пропало: эта гадкая авантюристка захочет, конечно, в Петербурге держать открытый дом и прибрать к рукам деньги мужа. И вся наша надежда теперь на маменькино состояние, которого она, конечно, не отдаст сыну. Первым ее делом, когда она оправилась, было послать телеграмму к Виссариону Порфирьевичу. Его ждут здесь с часа на час. Слава Богу, маме теперь гораздо лучше. Ее все занимает мысль, как бы наказать Вадима, на которого она чрезвычайно сердита, и это очень, очень хороший признак. Я тоже нахожу, хоть и сильно привязана к брату, что для его поступка «имени нет». Лучше уж было ему оставаться с этою балетною танцовщицей, с которою он жил восемь лет. Она тоже совершенная дрянь, но все-таки она ему не жена, и это, по крайней мере, не бросало бы тень на нашу фамилию. Представьте себе, что на днях мама получила от этой женщины письмо, т. е. не от Жюли, а от танцовщицы, — ее зовут Лиза Сумлянская, — вы, конечно, ее видели не раз в театре. Это Сумлянская третья, ее все знают: она очень хорошенькая. Так вот она мамаше написала, и, разумеется, очень безграмотно, жалуясь на Вадима и требуя денег в виде вознаграждения. Мама вышла из себя от этой наглости и с ней едва не сделался второй удар. Но, к счастью, все обошлось благополучно. Прощайте, милый друг, будьте здоровы. Не знаю еще, когда приедем. Мне, признаюсь, очень хотелось бы в Петербург, но маму нельзя пока оставить одну. Ваша преданная В. Усольцева».

Презрительная улыбка показалась на лице Грушнева, когда он дочитал. Негодования он не испытывал: слишком много он видел на своем веку, чтобы наивное себялюбие Веры Александровны возмутило его. Он почувствовал только, как далек, бесконечно далек от него весь тот склад жизни, тот мир дрянных расчетов и мелкой злобы, среди которых протекла жизнь этих близких и все-таки нравственно так чужих ему людей. Вера Александровна была, в сущности, даже не дурная женщина, она была лишена только способности понимать, что ее раздражению против брата, ее видам на материнское наследство, занимавшим ее гораздо больше, чем самая болезнь матери, он сочувствовать не может.

А его Кити, его дорогая Кити… Правда, корыстное чувство у нее не просвечивает так явно, как у матери, на то она слишком еще молода. Но что за пустые, что за ребяческие мотивы побуждают ее относиться снисходительно, почти даже сочувственно к нелепой женитьбе графа Вадима! Авантюристке, забравшей его в руки, она все готова простить из-за того, что у нее хорошие манеры и в милом петербургском обществе ее, вероятно, ожидает успех. Кити даже прямо высказывала желание сблизиться с этою женщиной… Грушнев желчно усмехнулся, заранее представляя себе, как легко будет опытной обворожительнице опутать его Кити своею мнимою сердечностью и ослепить ее своим мишурным блеском… Разве только мамаша да бабушка этого не допустят…

Неделю спустя Вера Александровна извещала зятя о приезде Виссариона Порфирьевича:

«Куроедов здесь со вчерашнего дня, — писала она, — и мама́ разговор с ним очень взволновал. Она прямо объявила ему, что хочет лишить сына наследства и все оставить мне. А вы знаете, как мама́ всегда настойчива насчет всего, что ни пришло бы ей в голову. Не думайте, пожалуйста, чтоб я подбивала ее на это: я никогда не пойду против брата, хотя надо признаться, что он и без того довольно богат. Мама́ пришла к этому решению сама со своею обычною, страстною энергией. Но, по-видимому, это не так легко исполнить. Куроедов ей объяснил, что есть какие-то законы, не позволяющие завещать родовые имения. И хотя всякий закон, по словам Виссариона Порфирьевича, можно обойти, тут разные препятствия оказываются. Но об этом мы поговорим с вами при свидании. Я уверена, что Куроедов найдет средство все уладить. Намерение мамы еще более окрепло вследствие одного известия, которое привез Виссарион Порфирьевич. Представьте себе, что брат выдал какому-то господину доверенность на управление всеми своими имениями, и этот господин уже распорядился, чтобы маме оттуда более не высылались деньги, как это делалось прежде. Как вам это нравится? Это все Юлия Александровна наделала, от нее всего можно ожидать. Ваша преданная В. Усольцева.

Р. S. Вы не можете себе представить, какая умница Женя. Сегодня я имела с нею длинный разговор и она просто меня поразила. Для нее жених объявился, только говорю я вам об этом, конечно, совсем по секрету, я вовсе не думаю выдавать ее. Но как раз по этому поводу у нас происходил разговор, и вы не поверите, как разумно она судит об этих вещах».

Дочитанное письмо выпало из рук Павла Алексеевича. Возможность замужества для Жени до сих пор как-то совсем не приходила к нему в голову. Рано или поздно, однако, это должно было случиться. «Но кто же? Кто этот жених?.. — спрашивал он себя с мучительною тревогой. — И что же ответила Женя?..» Этого, самого важного, Вера Александровна и не договаривала. Чем заслужила она похвалы матери?.. Неужели тем, что дала свое согласие?.. Вере Александровне это показалось бы верхом благоразумия… «Ну что ж?.. — со злобною насмешкой на губах, продолжал размышлять Грушнев. — Это, по крайней мере, исход, полный, окончательный исход… Пора же отрезвиться, наконец, от этих сумасшедших бредней…» Но ирония над собой плохо ему помогала. В холодном ужасе он стоял пред внезапно открывшимся вопросом, точно под самыми его ногами неожиданно пропасть разверзлась.

Недолго, однако, заставила себя ждать разгадка. Уже на следующий день письмо Кити дополнило то, чего не досказывала ее мать. Беззаботно и легко, в числе других новостей, молодая женщина, как бы мимоходом, касалась рокового известия. Под ее пером оно принимало какую-то шутливую окраску.

«Представь себе, — стояло в конце ее письма, — у сестры жених объявился, несмотря на то, что ей только семнадцать лет, и не один даже, а целых два, но о втором, положим, говорить не стоит: это не кто иной, как Дима Клубин».

У Грушнева вырвалось радостное восклицание, когда он прочел это имя. Разве можно было говорить серьезно о Клубине, как о женихе?.. Но кто же тот первый?.. И он с лихорадочною поспешностью опять принялся за письмо.

«Мы уже давно примечали, — продолжала Кити, — что Дима стал каким-то странным, задумчивым и то и дело пощипывал свои крошечные усики. Третьего дня вечером, когда мы возвращались с прогулки, он с Женей нарочно отстал от прочих и с ней объяснился. Ты не поверишь, как потом мы все хохотали, узнав об этом, да и сам он тоже хохотал, — надо ему отдать справедливость. Дима Клубин в роли жениха! Разве это возможно? И какое же это было необыкновенное объяснение! Дима не мог выдержать роли и сделал предложение наполовину шутя. И сестра тоже шутя ему отказала, уверенная, что он не огорчится и не рассердится. Но в этом она ошиблась: бедный Дима все-таки огорчился и целый час потом ходил повеся нос. Однако на другой же день он был таким же, как всегда, забавным, милым Димой. Не надолго хватило ему горя! А, может быть, — кто знает? — чувство к сестре было в нем живее, чем мы думали: он объявил нам, что уезжает завтра. Но ты спросишь у меня: кто же другой, то есть, собственно говоря, первый, настоящий жених? И ты опять удивишься, я думаю. Это Ахтубин, приехавший сюда уже с неделю и приехавший, очевидно, только для Жени. Он и не думал этого скрывать и, должно быть, его появление заставило Диму поспешить. Но Дима все-таки опоздал, хотя всего на несколько часов. В тот же день, только утром, Ахтубин явился к нам с очень торжественным и смущенным видом и, встретив меня в первой комнате, тотчас попросил у меня аудиенции. Мне первой он открылся. И вот что тебя удивит всего более. Я, конечно, оставила ему мало надежды и отказалась от роли посредницы. Но Женя и особенно мама отнеслись к этому совсем иначе. Я думала, признаюсь, что Женя просто рассмеется, а она выслушала Владимира Федоровича серьезно, почти благосклонно, ответа, положим, не дала, но обещала подумать. А мама, — та даже очень принялась думать об этом. С нашими небольшими средствами, — говорила она, — нельзя отказывать Ахтубину: он, положим, человек не светский, но хорошей фамилии и совсем порядочный и не бедный к тому же. А где мне Женю еще вывозить? Да и найдешь ли потом другого жениха? Я не совсем этого мнения, но, может быть, мама и права. А сама Женя отнеслась к этому точно ей не семнадцать, а тридцать пять лет и ей надо ухватиться за последний случай выйти замуж. Согласия она, положим, не дала, но видно, что она много об этом раздумывает. Кто знает, может быть, Ахтубин ей нравится…»

Долго еще после того, как он дочитал, Грушнев просидел неподвижно, точно в письме жены была тайная сила, приковывавшая его к месту. Грушнев не был в состоянии ни думать, ни решить что-нибудь. Он пробовал оторваться от этого наваждения, сказать себе, что стыдно, позорно для него быть в плену у своей нелепой страсти. Но воля оставалась бессильною. Вдруг бешеный крик вырвался у него из груди и, как сумасшедший, он вскочил с места, так что стул шарахнулся об пол. Быстрыми, неровными шагами он принялся ходить взад и вперед, то и дело схватывая себя за голову. Мало-помалу в нем складывалось сознание, что он тешил себя безумною мечтой, что Женя не любила его ни теперь, ни даже в ту незабвенную минуту, когда ему показалось, что он прочел в ее глазах горячий ответ на свое чувство…

Мысль эта понемногу возвратила ему власть над собою. Безжалостно он воссоздал в своей памяти все, что происходило между ним и Женей, подыскивая все новые доказательства для своей горестной догадки. И спокойствие к нему вернулось наконец, но это было лишь безотрадное спокойствие отчаяния.

Прошла еще неделя. Вестей из Крыма уже не приходило. Зато раз, когда он пешком возвращался из министерства, на Морской он встретился с Димой Клубиным. Тот окликнул его своим обычным веселым тоном.

— Что ты мрачным таким глядишь и не узнаешь друзей? — спросил у него Дима.

Грушнев взглянул на него отуманенными глазами и словно очнулся.

— А ты как всегда, — сказал он, — в отличном расположении духа? Счастливая натура, никогда не унываешь!

Клубин улыбнулся почти грустно.

— А! Ты знаешь! Видно, тебе успели оттуда написать? Что ж, насильно мил не будешь. Это очень старо, но, к сожалению, не перестает быть верным. Знаешь что, Грушнев? Я порой готов был бы высечь себя. Я ведь предчувствовал, каков будет ответ Евгении Николаевны, и все-таки полез на добровольный срам. И вот ведь что обиднее всего: никто меня даже не пожалеет, в том числе и она, потому что все уверены, что такой человек, как я, по-настоящему и полюбить не может.

Клубин прекомично вздохнул. Они пошли рядом и Грушнев захотел воспользоваться случаем, чтобы выпытать кое-что у приятеля насчет Ахтубина. Это ему удалось вполне. Дима крепко недолюбливал своего негаданно упавшего с неба соперника и воспользовался случаем, чтобы расписать его Грушневу в самых непривлекательных чертах.

— Да-с, мой милый, — закончил он, — бывают такие казусы, а на женский вкус положительно указки нет. В толк не возьму, чем мог понравиться Евгении Николаевне этот неотесанный чурбан, который ступить не умеет как следует, краснеет поминутно и, конечно, уж не забавен ничуть. А ведь целые часы беседовала с ним вдвоем!

За что так честил Дима бедного Ахтубина, это уж приходится оставить на его совести. Владимир Федорович совсем не заслуживал такого нелестного отзыва. Но ревность, известное дело, справедливостью не отличается, и Клубин дал волю своей накопившейся желчи. Павел Алексеевич слушал его с жадным вниманием, а глаза у него так и горели.

— Ты, стало быть, думаешь, она его полюбила? — воскликнул он наконец, и вся, долго сдерживаемая, наболевшая страсть вырвалась у него в этих словах.

Теперь только Дима заметил что-то страшное в воспаленных глазах Грушнева.

— Да тебе-то что? — спросил он, в свою очередь. — Или уж очень беспокоит тебя мысль, что сестра твоей жены выйдет за человека не нашего круга? Не узнаю я, право, Веры Александровны: твоя теща, чего греха таить, одна из самых тщеславных женщин в Петербурге, а готова согласиться на такую неподходящую свадьбу.

— Так свадьба уж решена? — хриплым голосом спросил Павел Алексеевич.

— Ах, Боже мой — ответил Дима, — тебе бы, кажется, это лучше знать! Со мною не советовались. А впрочем, пусть выходит за кого хочет: мое дело теперь сторона. Поговорим лучше о чем-нибудь другом.

Но, как водится в таких случаях, разговор о другом не завязался, и, сделав две-три неудачные попытки отпустить острое словцо, Дима на углу Невского распростился с товарищем. Пожимая ему руку, он добавил однако:

— А какую штуку отпустил твой почтенный дядя, Вадим Александрович! Забавно будет глядеть, как начнутся военные действия между новою графиней и твоею родней. Ты знаешь, молодые вчера приехали из Парижа…

— В самом деле? — равнодушно отозвался на это Грушнев и быстрыми шагами пошел по Невскому. «Надо взять себя в руки, — твердил он себе на пути домой. — Какой я мужчина, коли не в состоянии подавить в себе эту нелепую…»

Он даже мысленно не договорил слово любовь, точно испугавшись этого слова. «Я так себя распустил в последнее время, что скоро все станут читать на моем лице про что я думаю…» И все-таки он не переставал думать об этом, не отрываясь ни минуты от дорогого образа Жени, который становился для него не отрадой только, но и мучением…

XXV

Кити почти сдержала слово и опоздала всего только на пять дней. Две недели Грушнев оставался без писем из Крыма и когда в пасмурное осеннее утро он спешил на Николаевский вокзал встречать жену, его охватывало не столько нетерпение увидеть ее, сколько тревожное желание поскорее рассеять мучившую его неизвестность насчет Жени. Обнимая Кити и с живостью расспрашивая ее, как совершила она длинное путешествие, он чувствовал, что лжет, выказывая ей радость, что совсем иные слова к нему просятся на язык. Большого усилия воли стоило ему принудить себя к этому двуличию, чтобы сперва разузнать про Веру Александровну, про здоровье бабушки, не произнося даже имени той, которая одна только занимала все его помыслы. Ему стыдно было за свое притворство, но он выдержал роль до конца; и самой Кити пришлось удивиться, как это он совсем не спрашивает про Женю.

— Ты, кажется, даже не интересуешься узнать, что делает сестра?.. — сказала она с шутливым укором. — А вы ведь еще такими друзьями были в деревне…

— Напротив, очень интересуюсь! Ну, что ее свадьба?

Сердце его сжалось и перестало биться, пока он не услыхал ответа Кити.

— Свадьбы, кажется, не будет, — сказала она, совсем не подозревая, как подействуют ее слова на мужа. Она смотрела на него веселым, беззаботным взглядом любящей жены, которая очень рада увидать мужа после шестинедельной разлуки, но которая, однако, эти шесть недель провела очень приятно вдали от него. — Что с тобой, Павлик? — удивленно спросила она, почувствовав, что он сильно, почти до боли сжал ее руку своею.

— Ничего… — сконфуженно отозвался он. — Видишь, толпа какая… Я побоялся, чтобы тебя не толкнули. Так что же твоя сестра?.. Отказала-таки Ахтубину?

— Не совсем отказала, но и не решилась дать ему слово… Она долго боролась с собою, потому что мама, представь себе, очень настаивала… Я не понимаю, с чего она вздумала торопиться выдавать Женю замуж?.. И, по-моему, сестра очень благоразумно поступила, не правда ли?

— Разумеется… Я сам тебе говорил это, помнишь, в одном из своих писем. Мне хотелось даже самой Жене написать, но я этого не сделал, чтобы не рассердить Веру Александровну. Да и никакого права я, в сущности, не имел вмешиваться в это. Впрочем, Женя так умна и рассудительна, что в моих советах не нуждается: она самостоятельна не по летам.

Говоря все это, он усаживал жену в карету, но внутренний голос не переставал твердить ему, что все это, от первого слова до последнего, одна сплошная ложь, что ложь была даже в беззаботно-развязном тоне, с каким он расхваливал любимую девушку. И успех его лицемерия был полный: Кити нашла, что муж ее даже чересчур равнодушен к судьбе ее сестры.

— Ты, кажется, — спросила она, — ни разу Жене не писал?

— Не писал… да…

— Она, я думаю, на это обиделась.

— Да Женя мне сама не писала… Я мог бы обидеться тоже…

Он сумел даже улыбнуться, говоря это, и лишний раз повторил себе, что в этой улыбке все та же недостойная, трусливая ложь.

Разговор между тем принял иное направление. Кити стала рассказывать про здоровье бабушки, которая все заметнее поправлялась, да про знакомых, которых она видела в Крыму, да про новости дня. Светские и политические сплетни так и посыпались с ее красивых губ. Она похорошела за эти два месяца, сознавала это вполне и удивлялась, что муж ей этого не говорит.

— Ну, как ты меня находишь? — спросила она, когда их карета подкатывала к крыльцу.

— Ты прелесть, как всегда, — ответил он.

Но ей почудилось, что в этом ответе как будто не доставало теплоты. Он мог бы наклониться к ней и поцеловать ее лишний раз, подумала она. Но в эту самую минуту соскочивший с козел лакей отворил дверцу кареты.

— Я тебе ничего еще не сказала, — полчаса спустя говорила Кити, усаживаясь с мужем за чайный стол, — про деловые вопросы. Я привезла с собою четыре тысячи, этого хватит на первое время.

Грушнев сделал нетерпеливый жест.

— Я тебя не понимаю, — продолжала Кити, — там, в Гунцеве, ты выбивался из сил, чтобы лишнюю копейку достать от этого глупого хозяйства, которое так мало дает. А тут, когда мы без всякого труда получаем от бабушки деньги…

— Вот именно, мой друг, — перебил ее муж, — слишком уж без труда… В Гунцеве работать нужно, хотя бы головой, чтобы добиться чего-нибудь, и я этого не стыжусь. А тут мы просто милостыню получаем, как нищие…

— Милостыню?.. От родной бабушки?.. Ведь мы ее наследники! Ах да, ты знаешь, это теперь совсем решено: Куроедов все устроил. Дядюшка, я думаю, будет очень недоволен.

— Кстати, Вадим Александрович в Петербурге, — сообщил ей Грушнев.

— В самом деле?.. Ну, что ж? Где он остановился? В Европейской гостинице, конечно? Говорят, он дом хочет купить… Ах, как это смешно, что весь свой век с самого рождения он провел в этом доме, а теперь не смеет сюда показаться.

Грушнев оставил это замечание без ответа. Минуту спустя он сказал:

— Знаешь, Кити… Мне очень не хотелось бы, чтобы мы оставались здесь в нижнем этаже. К чему нам эти огромные комнаты, эта меблировка? Перейдем лучше наверх.

— Ах нет, Павлик! Бабушка так решила, да признаться, и мне здесь очень правится. И не будет ведь это стоить ровно ничего, за квартиру мы не платим, прислуга бабушкина, повар тоже… Вот одно разве освещение…

На это было трудно что-нибудь возразить. Кити, очевидно, не могла понять, что жить на хлебах тяжело.

— Признаюсь, — заметила она немного погодя, — мне очень хотелось бы повидаться с дядей. Только я совсем не знаю, как это устроить. Ты к нему не поедешь?

— Разумеется, нет! С какой стати? Особенно при теперешних натянутых отношениях.

— А он тоже едва ли сюда явится. Это однако ж очень скучно…

И говоря это, она глядела на мужа с очаровательною беспомощностью, как бы ожидая, что он придумает способ ловко восстановить порванные отношения. Но Грушнев молчал.

— Видишь, Павлик, — добавила она нерешительно, — во-первых, мне было б очень забавно поглядеть, каким стал теперь дядя после женитьбы, а во-вторых… во-вторых, я тебе вот что скажу. Я вовсе не хотела бы, чтоб из-за этой глупой свадьбы у нас вышла семейная ссора… И, в сущности, мама этого тоже не хочет… Дядя всегда ведь был к нам очень добр.

Эти слова жены Грушнев тоже оставил без ответа.

* * *

Желание Кити исполнилось скорее, чем она думала. Уже три дня спустя, когда они сидели с мужем за завтраком, в передней раздался звонок и вошедший слуга доложил, что приехал граф Вадим Александрович. Кити почти вскрикнула от удовольствия и бросила на мужа торжествующий взгляд.

На всей наружности графа лежал тот отпечаток чего-то старательно подновленного, какой недавняя женитьба обыкновенно придает мужчинам не первой молодости. В приемах его зато не было обычной уверенности. Он, видимо, не знал, как встретит его племянница и словно немного робел. Грушнев встал и протянул ему руку совсем просто, как будто никаких семейных несогласий и не было. Но Кити придала себе какой-то особый сдержанный вид, точно она не вполне была уверена, можно ли с дядюшкой обращаться по-прежнему.

— Вчера я случайно узнал, что ты вернулась, — с преувеличенною любезностью начал граф, целуя у племянницы руку, — и, как видишь, поспешил к тебе. Ну что? Все здоровы? Какова мать? Я ведь не имею никаких известий.

Кити все еще немного сдержанно, но уже видимо смягчаясь, сообщила краткие сведения о всех членах семьи.

— Господи, что за официальный тон! — усаживаясь, воскликнул граф. — Право, точно статья в «Правительственном Вестнике». Что, скажи пожалуйста, мои письма там получались?

— Да… три письма… Или, может быть, вы четвертое послали?

— Нет, будет с вас и трех… Можно было, кажется, хоть словечко ответить.

— Бабушка всем нам строго-настрого запретила к вам писать, — возразила Кити. — Если б она узнала, что вы теперь здесь…

— Как! — воскликнул он. — И это контрабанда? Послушай, ведь это ни на что не похоже! Что же я, наконец, такое сделал? В сорок лет можно, кажется, жениться, не спросясь мамаши! Довольно долго я был у нее в полном повиновении.

— Вот вы ее и избаловали, дядюшка, — улыбаясь и совсем уже примирительно ответила Кити.

Такого ответа Вадим Александрович от нее не ожидал. Он думал, что Кити совсем на стороне Веры Александровны и графини и такими же непреклонными глазами смотрит на его женитьбу. Ее очевидная уступчивость тотчас придала ему уверенности в себе.

— Я думаю, — сказал он, возвышая голос, — что когда до сорока лет даешь матери распоряжаться как угодно своим состоянием, никогда не вмешиваясь ни во что, можно, наконец, хотя бы в мои годы, напомнить ей, что все-таки отцовские имения не ее, а мои. Я знаю ведь, что там у вас все были вне себя, когда узнали, что я нового управляющего взял и захотел быть у себя настоящим хозяином. Ну что же, пускай сердятся. Когда-нибудь гнев на милость преложат.

— Не думаю, дядюшка, — покачала Кити головой. — Вы знаете, какой у бабушки характер… Да и рассердили вы ее очень.

— Рассердил? Потому, что позволил себе в собственных имениях распоряжаться? Ну а я не должен сердиться, по-твоему, что выписали туда cette canaille de Куроедов37эту каналью Куроедова (франц.). и с ним разные фокусы затеяли, чтобы меня наследства лишить? И это после того, как я тебе в приданое Гунцево отдал!

Тут Грушнев счел долгом вмешаться. К немалому ужасу Кити он сказал решительно и спокойно:

— Гунцево жена вам отдаст, граф, я за нее ручаюсь.

— Отдаст! — громко захохотал Вадим Александрович, хлопнув ладонью по столу. — Разве графы Ардашевы берут назад свои подарки? Хорошо ты меня знаешь!

И тут же, не дав Грушневу времени ответить, он обратился к племяннице:

— Знаешь что, Кити? Собственно говоря, надо ведь нам помириться с сестрой и матерью тоже. Я затем к тебе и приехал, и ты должна мне в этом помочь.

Супруга Вадима Александровича долго учила его в это самое утро, как с должною ловкостью, дипломатично завязать мирные переговоры. Но у графа лопнуло терпение и без всякого смягчающего перехода он прямо заговорил о том, что было у него на душе. А Кити этого только и ждала: ей тоже хотелось заключить мир, и едва ли не главным ее мотивом было желание поскорее увидать новоиспеченную тетушку.

— Очень бы я рада была вам помочь, дядюшка, — ответила молодая женщина, — только не знаю, право, как приступить к делу. Я напишу мама. А вы где живете?

— Ты к нам хочешь приехать? — живо спросил обрадованный граф.

— Отчего же нет, дядюшка? Я познакомлюсь с вашею женой и тогда…

— Ну вот и прекрасно! — воскликнул граф, принимаясь совсем уже по-прежнему обнимать племянницу. — Приезжай…

Он не ожидал такого быстрого успеха, не ожидал этого и Грушнев.

После ухода графа Кити призадумалась.

— Знаешь что, Павлик? — заговорила она вдруг. — Я, кажется, сейчас большую глупость сделала. Очень нужно мне было обещать дядюшке поехать к нему знакомиться с его женой: она первая ко мне приехала бы.

Павел Алексеевич опять ничего не ответил.

— Что ж ты молчишь, Павлик? И отчего ты таким угрюмым смотришь? Да и все время, что дядюшка здесь был, ты каким-то букой глядел… Что с тобой?

— Да то, мой друг, — проговорил он сухо, почти резко, — что я тебя решительно не понимаю! Одно из двух: или ты заодно со своими, то есть с графиней и Верой Александровной, и тогда незачем тебе с дядюшкой любезничать, как ты сейчас вот делала; или ты не согласна с ними и находишь, как я вот, что всякий имеет право жениться на ком угодно, и в таком случае все решается очень просто: оставь дядюшку с его супругой в покое, не делай им неприятностей и визитами с ними не считайся.

— Никаких неприятностей я им, кажется, и не делала! — возбужденным голосом возразила Кити. — Совершенно напротив: я была гораздо любезнее с дядюшкой, чем ты. И все-таки я не могу не быть на стороне мама и бабушки и нахожу, что они совершенно правы.

— Прекрасно, мой друг, — Грушнев сказал это с тем особым спокойствием в голосе, которое постоянно выводило Кити из себя, — но тогда не принимай к себе графиню Юлию Александровну и в особенности не езди к ней сама; третьего исхода нет.

— Ах, какой ты несносный с этими вечными категорическими взглядами! Ты только ищешь случая ко мне придраться. Разве нельзя быть одного мнения с мама и с бабушкой и все-таки не держаться с дядей так враждебно, как они? И как будто ты не понимаешь, отчего я не хочу, чтобы вышла окончательная ссора между дядей и нами?

— Отлично понимаю, — насмешливо, почти враждебно ответил Грушнев, — дядюшка ведь так щедр на дорогие подарки… И, кто знает, вдобавок, будут ли у него еще дети и не придется ли, чего доброго, получить от него наследство…

Кити вспылила. Запальчивый ответ готов был сорваться у нее с языка, а из глаз брызнули слезы. Но Павел Алексеевич невозмутимо продолжал:

— Все это, пожалуй, еще не так важно… Главное, самое главное, что нам очень хочется на Юлию Александровну посмотреть… Если б она была некрасива или не умела одеваться, мы ее и в грош не ставили бы; но так как мы слышали, что она на этот счет многих из здешних дам за пояс заткнет, нас и разбирает любопытство… А я на твоем месте ее принимать не стал бы, только не из-за того, что она вышла за графа без позволения бабушки, а просто потому, что она скверная женщина. Только ведь для тебя эта точка зрения недоступна… — Сказав это, Павел Алексеевич вышел.

А Кити долго еще просидела на месте, то и дело отирая гневные слезы, не перестававшие струиться из ее покрасневших глаз. В сердце ее сказывалось искреннее горе. После шестинедельной разлуки с мужем она с ужасом разом измерила пропасть, образовавшуюся между ними, как будто за эти шесть недель осенним холодом повеяло на их счастье и поблекло оно, как растение, охваченное морозом.

Но уже на следующий день ей готовилось утешение. Графиня Юлия Александровна не стала дожидаться, чтобы племянница явилась к ней, и приехала сама, одетая с тою очаровательною простотой, какую знают одни парижанки, да и то самого лучшего общества. И во всем у нее была та же простота — в словах, в манерах, в самом голосе, так и захватывающем за душу своими контральтовыми нотами. «Очаровательница, хоть куда…» — говорила себе Кити, не без зависти оглядывая костюм графини и сознавая, что ей далеко до этого совершенства. Юлия Александровна не только не казалась сконфуженною, но она сумела даже самую Кити освободить от некоторого охватившего ее чувства неловкости. Кончилось тем, что обе молодые женщины расстались приятельницами и графиня обещала племяннице прислать фасон новой кофточки для гулянья, так чудесно облегавшей ее стройную талию.

XXVI

Не прошло и недели, как между тетушкой и племянницей установились самые короткие отношения. Они называли друг друга уменьшительными именами и виделись почти каждый день. Кити не обманывалась насчет истинных мотивов предупредительности графини, но воспользоваться ею она была не прочь. Кстати, город был еще довольно пуст и почти все ее приятельницы отсутствовали.

Когда, однако, графиня пригласила ее раз с нею вместе поехать в оперу, Кити предпочла отказаться под благовидным предлогом: выставлять перед всеми напоказ свою дружбу с новоиспеченною теткою было все-таки рано. Из-за этого маленького случая Кити снова пришлось выслушать не совсем приятное замечание от мужа. Павел Алексеевич с холодною иронией сказал жене, что друзей своих никогда стыдиться не надо, а лучше уж не сближаться с теми, с кем не хочешь показываться в обществе. Кити запальчиво принялась доказывать мужу, что он совершенно неправ, что все его непреклонные принципы никуда не годятся, потому что нельзя ведь не соображаться с мнением общества: но убедясь, что все ее доводы не действуют, она опять прибегла к слезам. Только на этот раз она осушила их быстро: Кити начинала привыкать к маленьким столкновениям с мужем.

Графиня записала у себя в памяти отказ племянницы поехать с нею, но не обиделась этим отказом ничуть. Дня два спустя она даже повторила приглашение, но на этот раз уже в Малый театр, где давалась какая-то оперетка. И теперь Кити уже не могла отказаться, тем более, что в Малом театре уже не та публика и показываться там можно, пожалуй, и с людьми не совсем избранного круга. А между тем, цель, какой добивалась Юлия Александровна, была достигнута и Кити добровольно приняла на себя роль посредницы в семейной распре. Она написала в Крым и матери, и Дарье Михайловне, не скупясь на похвалы по адресу новой графини. Не подозревала она, что за последствия будет иметь ее миротворное вмешательство.

Петербург, однако, мало-помалу наполнялся. Приехали Норовчатовы, Мери Абанина, Вава Масальская. Возобновились середы у графини Лили, были уже разосланы приглашения на вечер у княгини Беломорской, где должна была показаться в первый раз ее внучка, Лина. Ноябрь приходил к концу. Светское поветрие заразило Кити, и паре ее вороных сильно доставалось с утра до вечера. В день ее именин, 24-го числа, у нее перебывало много молодежи; цветы и конфекты в коробках самой разнообразной формы наполняли ее гостиную, где за год перед тем происходили чопорные приемы графини Дарьи Михайловны. Кити всю мебель переставила по-своему, внесла что-то причудливо-молодое, какой-то шаловливый беспорядок в парадные хоромы бабушки. И гости, и разговоры были тоже не совсем прежние: и те, и другие тоже помолодели, и сдержанное злословие с полупрозрачными намеками сменилось громкою болтовней с приправой откровенных двусмысленностей.

Приехала в числе прочих гостей и графиня Юлия Александровна, и Кити почувствовала себя не совсем ловко, увидев в дверях ее стройную фигуру, одетую, как всегда, мастерски. Это было первое решительное появление графини в свете, — так думала Кити. Но она беспокоилась напрасно. Графиня успела уже подготовить себе почву, и все в ней было до такой степени безукоризненно, от парижского выговора до парижских перчаток, что самые взыскательные судьи признали бы ее вполне достойною того избранного мира, куда открыли ей доступ увлечение графа Вадима и ее собственная ловкость. Мужчины в особенности, едва познакомясь с нею, тотчас платили ей откровенную дань поклонения. И когда Юлия Александровна, как бы невзначай, ввернула в разговор, что, по счастливому случаю, она нашла себе дом на Сергиевской — не квартиру только, а целый дом и переедет туда, как скоро он будет отделан, — всеобщая любезность повысилась еще на лишний тон: никому не хотелось наперед закрывать себе эти гостеприимные двери. Словом, устыдиться своей новой тетушки Кити не пришлось.

— А что ваш муж, Екатерина Николаевна? — спросил вдруг Дима Клубин, немного удивленный, что Грушнева нет в гостиной жены.

— Занят, как всегда, в эти часы, — ответила Кити и тотчас заговорила о другом.

Весь этот день они, в самом деле, мало оставались вдвоем. Только утром они просидели вместе за чаем и Кити была так довольна полученными телеграммами и подарками — в том числе подарком мужа, прелестным рабочим столиком из красного дерева, настоящим произведением Жакоба, — что солнечное выражение все это утро не покидало ее розового лица. Мешали ей только по-настоящему разговориться с ее Павликом то и дело приходившие поздравительные записки и депеши. И благодаря этому они говорили друг с другом лишь урывками, à batons rompus, как люди, которым в сущности, говорить не о чем. После чая они собирались к обедне, но оказалось, что было уже поздно: в Петербурге Кити понемногу опять привыкла вставать не раньше одиннадцати. Павел Алексеевич поехал в свое министерство, а у Кити с трех часов начался прием. Затем приехали гости к обеду и вечером; и весь этот день — день первых именин Кити после ее замужества — прошел в таком же сумбуре, как проходила вся жизнь в этом доме в прежние годы.

Павел Алексеевич с недоумением спрашивал себя, как это он, еще за несколько месяцев так возмущавшийся складом этой жизни, теперь ничуть не тяготится этим вторжением праздных чужих людей, весь этот день мешавших ему остаться наедине с женой!.. Он как будто стал равнодушен к этому. По крайней мере он не испытывал ничего подобного тому, что ощущал некогда, когда был еще женихом Кити. «Да разве я не люблю ее больше?.. — с тревогой спрашивал он у себя. — Разве у меня более нет потребностей делиться с нею всем, что я чувствую и думаю?..»

Вопрос так и остался без ответа, потому, может быть, что настоящего, вполне правдивого ответа он боялся. Кити себе в этот день таких вопросов не задавала: на это у нее не хватило времени — ни минуты не было, чтобы заглянуть в себя.

Но так было с нею, впрочем, не сегодня только: ее словно вихрь закружил, — пока еще вихрь сравнительно тихий: больших приемов еще не было; однако и без них вся ее жизнь проходила в суетливом движении. Оттого, должно быть, она и не замечала перемены в муже. Ей не давали опомниться. Иной раз, правда, когда она услышит от него холодное, ироническое замечание, или в выражении его губ уловит нечто совсем иное, чем прежнюю влюбленную улыбку, горькое чувство зашевелится в ее сердце, и то запальчивое слово сорвется у нее с языка, то слеза заблестит на ресницах. Но чувство это скоро проходило, стертое пестрыми впечатлениями ее суетливой жизни.

С тех пор как приехала Кити, Грушнев слышал про Женю чаще прежнего: сестры переписывались усердно. И всякий раз, как почта приносила ей от Жени письмо, Кити прочитывала его мужу вслух, совсем не подозревая, что за сладкую муку она ему причиняет. Каждое слово, написанное девушкою, звучало в его ушах, как чудная музыка. Он с жадностью упивался всем, что бы ни говорила она о себе, и малейшие подробности ее жизни в Крыму его фантазия разукрашивала цветами поэзии. Невыразимую радость доставляло ему то, что всякий раз Женя спрашивала сестру про него, не догадываясь, быть может, что он про это узнает. Простые, бесхитростные слова девушки он толковал по-своему, отыскивая в них тайный смысл. И его скрытая упорная надежда — надежда, которой он внутренно стыдился — то замирала в нем, то возрождалась снова.

Раз, когда он сидел вдвоем с Кити за завтраком, ей сразу подали два больших пакета, оба из Крыма: одно было от Веры Александровны, другое — от Жени. Кити пробежала их, и на лицо ее легло озабоченное выражение.

— Не понимаю, что это значит, — сказала она, откладывая дочитанные письма, — мама окончательно решила провести всю зиму там. Она говорит, что нельзя оставить бабушку одну, потому что все-таки здоровье ее не совсем поправилось, а для Жени она тоже считает южный климат полезным. Выходит, как будто, она из-за нее беспокоится. А когда я была еще в Кореизе, мама хотела приехать сюда в декабре. Ведь Жене надо еще поучиться: будущую зиму ее станут вывозить. Впрочем, мама уверяет, что и там они нашли хороших учителей. Только я все-таки беспокоюсь, Павлик… Ты как об этом думаешь?

Павел Алексеевич побледнел и ему стоило невероятных усилий подавить свое волнение. Он совершенно иначе толковал принятое решение, отстраняя самую мысль о нездоровье Жени. «Конечно, — думал он про себя, — я ее не увижу целый год, и тогда… тогда все, разумеется, будет позабыто… Ну что ж… Тем лучше, пожалуй… Это она, она убедила мать остаться в Крыму…»

— Я не знаю, что и сказать тебе, — произнес он хриплым голосом в ответ на вопрос жены. — Ты позволишь мне прочесть письмо твоей сестры?

Он постарался сказать это непринужденным тоном, но его голос, не повинуясь ему, заметно дрожал.

Кити, однако, этого не заметила и передала ему письмо.

Долго, очень долго он перечитывал строчку за строчкой, не будучи в силах оторваться от ее почерка и в то же время не понимая самых простых ее слов. Мысль о том, что он не увидит ее, безраздельно овладела его мозгом, и как ни твердил он себе, что это самая лучшая развязка, что-то внутри его возмущалось против такой развязки.

— Ну что ж, ты дочитал? — спросила, наконец, Кити.

Он кивнул головой и ответил, сам не зная, как складывались у него слова.

— Я думаю, тут незачем читать между строками: надо понимать все это просто, как оно написано.

Проговорив это, он вышел и, придя к себе в кабинет, упал на кушетку и застонал, как больной. И странное дело, с этого дня, несмотря на все его прекрасные намерения, в его обращении с Кити опять стало просвечивать иной раз что-то почти враждебное. Он будто раздражался против нее из-за принятого ее матерью решения, будто видел в ней какую-то помеху тому несбыточному, невозможному счастью, к которому, однако, жадно устремлялись все его помыслы.

И вот, в один декабрьский вечер, как раз после довольно резкого объяснения между ним и женой, Кити вошла к нему в кабинет совсем растерянная.

— Неожиданное известие! — воскликнула она. — Они едут. Я получила депешу из Харькова… Они будут сюда послезавтра… К кому ты это писал? — добавила она, заметив, что он комкает в руках какую-то бумагу.

— К Же… к твоей сестре, — ответил он, разрывая на клочки недоконченное письмо, — теперь писать уже незачем.

Она с удивлением посмотрела на него, до того странною показалась ей нервная поспешность, с которою он это сделал. Но подозрение все-таки не запало к ней в душу.

— Мы поедем вместе встречать их — не правда ли? — сказала она, уходя из кабинета.

Он утвердительно кивнул головой, избегая ответа словами, чтобы голос не выдал его волнения.

— Как странно, однако, — заговорила опять Кити останавливаясь в дверях, — что тебе пришло в голову писать Жене как раз теперь, когда она едет. Это было ведь твое первое письмо к ней… Кажется, очень длинное письмо.

— Я ведь думал, — с трудом произнес Грушнев, — что не увижусь с нею почти год…

Еще одно какое-нибудь лишнее, неосторожное слово, произнесенное этим дрожащим, неестественным голосом — и тайна его могла обнаружиться. Но Кити вышла из комнаты и на этот раз не догадавшись ни о чем.

Два дня спустя Павлу Алексеевичу пришлось ехать одному встречать тещу на Николаевский вокзал. Кити нездоровилось и она осталась дома. Когда поезд остановился и пассажиры высыпали на платформы и вокруг него раздались громкие приветствия, радостные возгласы, поцелуи, он почти с испугом оглядывал длинный ряд вагонов, боясь, как бы не прочли все, не прочла бы в особенности Вера Александровна, преступную тревогу на исказившихся чертах его лица. Его охватывала иная, еще более мучительная, боязнь — как встретится он с нею, что скажет ему прежде всегда такой прямой, ласковый взгляд ее глубоких глаз?..

— Павел Алексеевич! Мы здесь! — окликнули его сзади. — А где Кити?

Это был голос Веры Александровны.

Грушнев обернулся и быстро подошел к теще.

— Кити извиняется, — целуя у нее руку, проговорил он, — она чувствует себя не совсем здоровою. А вы как?

— Я ничего… Вы говорите, она нездорова? Ничего серьезного, надеюсь? Или, может быть… Она вопросительно-пытливо на него посмотрела, сделав, что называется, une figure de circonstance38приняв подобающий обстоятельствам вид (франц.). .

Но он покачал головой.

— Да, мы очень счастливо совершили путешествие. Я даже почти не устала и Женя тоже. Ты не устала, Женя? Ну, пойдемте… Багажный билет я отдала Фекле…

Она посмотрела на стоявшую возле нее дочь.

В первую минуту Грушнев только украдкой взглянул на девушку, но и этого было довольно, чтобы рассеять его тревогу. В глазах у обоих блеснуло что-то сочувственное, близкое. В этот миг свидания после долгой разлуки ни он, ни она не в силах были скрыть своей радости, настроить себя на притворное равнодушие. Они молча протянули друг другу руку.

«Стало быть, — мелькнуло у него в голове, — она все прежняя…» И непослушная мысль досказала: «Она не потеряна для меня».

И еще раз, когда был окончен первый обмен приветствий с Верой Александровной и Грушнев подал ей руку, чтобы вести ее к выходу, он протянул левую Жене и крепко, по-дружески пожал ее тонкие пальчики. Во взгляде его уже не было неуверенности, и глаза, ласковые и прямые, так и просили ответного взгляда у девушки.

Женя исполнила эту немую просьбу: что-то мягкое, лучистое, приветливое было опять в ее глазах, как в то уже далекое утро, когда она с матерью приехала в Гунцево. Но она все-таки их тотчас опустила.

Сходя по ступенькам на улицу, Грушнев обратился к ней с совсем обыкновенным вопросом и голос его прозвучал весело. Он спрашивал про ее здоровье и про то, довольна ли она поездкою в Крым. Он хотел спросить и про сватовство Ахтубина, но говорить об этом в присутствии ее матери, говорить шутливым тоном было невозможно. Это надо было отложить до той минуты, когда они останутся вдвоем, с глаза на глаз.

Вот они в старой четырехместной карете Усольцевых и он видит перед собою ничуть не смущенное, дышащее молодою свежестью личико дорогой девушки, и совсем празднично у него стало на сердце. А Вера Александровна, не давая ему говорить с Женей, все болтала о длинном путешествии, в котором не было, впрочем, никаких приключений, о петербургском холоде после крымского тепла, о том, кто из знакомых здесь, и есть ли какие-нибудь новости. Грушнев не слушал ее, да этого и не было нужно. Вера Александровна продолжала трещать, а он молча упивался присутствием Жени, как сладким опьяняющим напитком.

— Ах да, я не сказала вам еще, — вдруг оборвала себя Вера Александровна, не успев даже получить от Грушнева ответа на свои торопливые расспросы, — отчего мы так неожиданно приехали. Вы знаете, ведь мы думали там остаться на всю зиму. Ну уж это по Китиной милости… Как могла она подружиться с этою дрянною женщиной? Вы не можете себе представить, как рассердилась мама, когда пришло Китино письмо с известием, что к ней приезжала Юлия Александровна и она была у нее тоже. Скажите, пожалуйста, они видятся теперь часто? Да? Почти каждый день? Я была в этом уверена. С мама чуть второй удар не сделался… Так расскажите, пожалуйста, какова эта женщина и правда ли, что она так хорошо одевается?

Но Грушнев рассказать не успел: карета подкатила к подъезду.

XXVII

Вера Александровна не преувеличивала ничуть: письмо действительно расстроило графиню Дарью Михайловну до того, что доктору пришлось прописать ей сильное успокаивающее средство. Долго не раздумывая, она тотчас же решилась отправить в Петербург Веру Александровну.

— Поезжай, мой друг, как можно скорее, — объявила она дочери, — и положи конец этому безобразию. Я эту проходимку не пустила бы к себе через порог, а эта дурочка Кити вздумала подружиться с нею и разные глупости мне пишет, будто я сама не знаю, что все эти авантюристки умеют прекрасно одеваться и льстить кому нужно… Платья у нее от Ворта и настоящий парижский акцент, — есть чем восхищаться, нечего сказать! Точно, право, Кити меня не знает… Нет, пожалуйста, моя милая, выгони ты эту особу из моего дома и Вадиму объяви, что его женитьбы я ему не прощу никогда, до самой гробовой доски. Слышишь?

Вера Александровна ничего не возразила и принялась укладываться. Она знала по опыту, что когда Дарья Михайловна на что-нибудь решилась, для близких ее оставалось только одно: беспрекословно исполнить ее волю. В сущности, она была не прочь вернуться в Петербург и приняться за обычную суетливую жизнь, которую она, правда, называла каторгой, но без которой обходиться не умела.

Насчет Жени Вера Александровна и не задумывалась: она и не подозревала, что творилось в душе ее младшей дочери. Догадлива Вера Александровна не была, а муж, который мог бы раскрыть ей глаза, давно уехал из Кореиза. Николай Иванович воображал, что с избытком исполнил свой долг перед семьей, и когда для графини опасность миновала и решено было, что жена и дочь проведут зиму в Крыму, он нашел, что желанный час свободы для него снова пробил и на месяц укатил в Париж. Там он наслаждался теперь утонченными плодами высшей цивилизации, деля свое время между бульварными театрами, лучшими ресторанами и женщинами всякого пошиба — от кокоток всех оттенков вплоть до странствующих grandes dames39знатных дам (франц.). , иностранных и русских.

А сама Женя?.. Что почувствовала она, узнав, что через несколько дней будет в Петербурге и снова увидит того, чей образ она тщетно старалась все это время изгнать из своей памяти? Она твердо и добросовестно исполнила свой долг и почти готова была отдать свою руку человеку, правда, хорошему, но совсем для нее чужому, для того, чтобы навсегда, безвозвратно порвать с овладевшим было ею недозволенным чувством. И если в последнюю минуту что-то возмутилось в ней против этой жертвы, она все-таки честно боролась со своею любовью, не позволяя даже в воображении вызывать перед нею дорогие воспоминания. А когда мать объявила ей, что через два дня они уезжают, Женя покорно склонила голову и эти два дня стала усерднее прежнего молиться. Она верила в себя и особенно в то, что помощь свыше не оставит ее…

И вот она в родном доме, где протекло ее детство, где все говорит ей о безмятежных, счастливых днях, когда никаких тревог она еще не знала. И все-таки, едва переступив порог этого дома, она почувствовала, как милы ей эти самые тревоги, и в душу ее прокралось боязливое чувство тайной радости. Теперь только она по-настоящему понимала, как дорог Павел Алексеевич. И с трепетом она спрашивала себя: хватит ли у нее сил, чтобы скрыть, как счастлива, что видит его опять?..

А Грушнев весь безраздельно отдавался охватившей его радости. Он и не спрашивал себя в первую минуту встречи, что будет потом, хотя бы завтра. Горячо любимая девушка была опять с ним под одною кровлей — и сердце его ликовало. Пусть очищают его впереди мучения совести, постыдная, хоть и неизбежная ложь, горячечный трепет безнадежной страсти, — он приветствовал этот бурный трепет, он с удвоенною силой чувствовал в себе биение жизни. И когда вчетвером они уселись за чайный стол и Вера Александровна пустилась в бесконечное объяснение с Кити, пересыпая упреки, какие она делала ей от имени Дарьи Михайловны, расспросами насчет знакомых, Павел Алексеевич опять, как в деревне, почувствовал, что у него с Женей свой особый круг интересов и мыслей, и снова уединился вдвоем с нею, как делал это в Гунцеве. У них пошла своя оживленная дружеская беседа, в которую не проникали городские новости и сплетни; и Грушнев старался придать этой беседе прежнюю свободную непринужденность. Женя мысленно благодарила его за это, говоря себе, что, может быть, их совместная жизнь войдет в ровную колею, и ей нечего бояться увидеть снова в его глазах то, что прочла в них во время последней их прогулки верхом. Она не догадывалась, каких усилий над собою стоило Павлу Алексеевичу его притворное спокойствие, как принуждал он свой голос не выдавать его затаенной тревоги. А между тем, он почти с ужасом чувствовал, глядя на сидевшую перед ним девушку, что не вернуть ему прежних мирных, счастливых отношений, что при одном взгляде на нее жадная страсть загорается в его жилах. Она казалась ему еще милее, еще прелестнее, чем прежде. В ее тонких чертах было словно что-то законченное, говорившее ему, что жизнь недаром коснулась ее молодой головки, и в ее недавно еще прозрачных, безмятежных глазах он чуял теперь готовый вспыхнуть огонь.

Но прежде всего надо было узнать — узнать поскорее, — что было там в Крыму, и как она едва не стала невестой Ахтубина. У нее спросить об этом было нельзя; только от матери он мог узнать правду, и весь этот день он караулил минуту, чтоб остаться наедине с Верой Александровной.

— Qu’avez vous, mon cher? — спросила она его, наконец, заметив, что ему не сидится на месте. — Vous ne pouvez rester tranquille un seul instant…40Что с вами, мой друг?.. Вы не находите себе места… (франц.)

Они были теперь одни: Кити только что вышла. Но он все не решался прямо задать ей вопрос, так долго просившийся к нему на язык. Окольным путем, как бы крадучись, он довел ее до того, что сама она ему рассказала про сватовство Ахтубина. Он жадно ловил каждое ее слово, а Вера Александровна как нарочно тянула, пересыпая рассказ ненужными подробностями.

— Вы ее приневоливали, значит! — воскликнул он, наконец, выведенный из терпения и принимаясь нервно ходить по комнате. — Я вас не понимаю, право! Выдавать семнадцатилетнюю девочку, почти насильно, за человека совершенно чужого…

— Я ее и не думала приневоливать, — перебила его, в свою очередь, теща, — я совсем даже не стояла особенно за эту свадьбу. Мой муж этого хотел, а не я… Да сядьте же, мой друг, сядьте! Что вы, право, все ходите? Это просто на нервы действует. Конечно, незачем торопиться, когда девушке всего семнадцать лет… Но зачем тоже упускать хорошего человека?.. Мне казалось притом, что Ахтубин ей нравится.

— И вам до сих пор это кажется? — спросил он с притворным спокойствием, опять усаживаясь возле тещи.

— Ах, мой друг, какие вы странные вопросы задаете! Разумеется, она в него влюблена не была, — на то она еще слишком молода. Но разговаривала она с ним целые часы, — видно, находила удовольствие в его обществе. Да и кто этих девочек разберет?.. Может быть, она сама по-настоящему не знала, нравится ли ей Ахтубин… И, по-моему, чтобы быть счастливою с мужем, совсем не надо быть особенно влюбленною в него до свадьбы…

— Бедная Женя! — с горечью воскликнул Грушнев. — Воображаю, как вы мучили ее этою любимою темой всех мамаш… Ну, чем же все это кончилось?

— Кончилось очень просто. Я вижу, она все не решается — ни да, ни нет, и все тревожнее становится, с каждым днем бледнеет… Я даже за ее здоровье беспокоилась… И бедного Ахтубина мне стало жаль: ведь эта история целых три недели продолжалась. Ну вот, я раз позвала ее к себе и хорошенько расспросила. Вместо ответа, она в слезы. Я в толк не возьму, что с нею: совсем ведь это на нее не похоже. Я ей говорю: Женя, дружок, тебя ведь никто не заставляет за него выходить, так реши как-нибудь, реши сама… А она все твердит: «Не могу, не могу… Скажите ему, что потом… ну, хоть через полгода я дам решительный ответ. А теперь я не в силах… Я много, много старалась, но не могу… не могу себя приневолить…»

— Она это сказала, да? — живо воскликнул Грушнев, и радость блеснула в его глазах.

Он ясно видел теперь причину ее колебаний, гораздо лучше ее матери понимал весь тайный смысл этой несвойственной ей нерешительности.

— Ей надо еще уроки брать, — сказал он, — а не выходить замуж: она еще совершенный ребенок.

В эту минуту послышался стук подъехавшей кареты, и тотчас затем раздался громкий звонок.

— Кто это? Неужели ко мне? Я не велю принимать.

И Вера Александровна вяло поднялась с места.

— Это, должно быть, Юлия Александровна, — сказал Грушнев, выглянувши в окно, — я узнаю ее лошадей.

— Юлия Александровна? — повторила изумленная Усольцева. — Как она смеет? Да еще в самый день моего приезда!

— Она не к вам, а к Кити, — успокойтесь. Она не знает даже, что вы здесь.

— И Кити ее примет?.. Даже после того, что я ей говорила сегодня?..

— Да согласитесь, что нельзя же так вдруг, после того, как она бывала здесь чуть не каждый день…

Вера Александровна опустила голову, почти соглашаясь с ним. Да и поздно уже было отказывать графине: карета не отъезжала и сидевшую в ней даму вероятно уже приняли.

— А что у нее за чудная упряжь! — невольно восхищалась Вера Александровна, тоже выглянув в окно. — Скажите, правда, что она сняла целый дом на Сергиевской?

Грушнев утвердительно кивнул головой.

— И вы думаете, к ней станут ездить?

— Она очень осторожно и ловко ведет свои дела: никому не навязывается, а потихоньку, как нельзя скромнее, прокрадывается в общество. И я много уже на ее счет похвал наслышался. Пока у нее знакомых немного, но к концу зимы, поверьте мне, у нее весь город будет. Варвара Сергеевна Масальская усердно занимается вербовкой.

— Это ужасно, ужасно!.. — вполголоса проговорила Вера Александровна.

Кити вошла чуть слышно, немного конфузясь.

— Мама, у меня Жюли… Вы на меня не сердитесь, пожалуйста: я не могла отказать. Я велела просить ее к себе в кабинет.

Кабинет свой Кити устроила в бывшей гостиной своей матери: на эту зиму Вера Александровна должна была поселиться наверху.

— Что ж делать?.. Дай ей только понять, что это в последний раз, что ее больше принимать не станут.

— Как хотите, мама, а я этого сделать не могу. Я во всем готова вас слушаться, но быть невежливою с Юлией Александровной я не могу. Скажите лучше ей сами.

— Ты хочешь, чтобы я… я ее видела! — изумилась Вера Александровна.

— Ну да… что ж тут ужасного? Это по крайней мере сразу определит ваши отношения и, главное, вы убедитесь, что это совсем не такая женщина, как вы думаете. Она очень скромная, милая и приличная.

— Да и вдобавок очень хорошо одетая! — иронически засмеялась госпожа Усольцева. — Ну, веди ее сюда. Je lui dirai son fait…41Я ей все выскажу… (франц.) A вы, Поль, останьтесь, не уходите.

— Нет, — засмеялся Грушнев, — я лучше вам предоставлю чинить суд и расправу в моем отсутствии, это не по моей части.

Проходя через переднюю в свой кабинет, он услышал доносившиеся сверху звуки рояля: это Женя играла «Die Lotosblume» Шумана. Весь охваченный сладкою прелестью мелодии, он взбежал по лестнице на верхний этаж. Когда он вошел, Женя уже кончила, но руки ее, как бы в раздумье, еще лежали на клавишах. Она обернулась к нему с удивленным, почти испуганным взглядом.

— Я пришел послушать вас, Женя, — сказал он, входя, — я так люблю эту вещь.

— Я кончила…

— Ну, сыграйте еще, пожалуйста. Я так давно вас не слышал.

— Хорошо, — просто ответила она, — только я сыграю что-нибудь другое… эту вещь я люблю играть только для себя, — добавила она вполголоса.

Стихотворение Гейне, на которое написан романс Шумана, мгновенно пришло к нему на память, и сама Женя показалась ему олицетворением цветка лотоса, вполне распускающегося только в тихую ночь под лучами месяца… Она по памяти начала марш из Тангейзера в шумной, блестящей переделке Листа. Грушнев никак не ожидал, чтоб из-под ее нежных пальчиков могла вылиться такая могучая сила звуков.

— Вы хотите показать мне, какие вы сделали в Крыму успехи… — шутливо сказал он, когда она кончила.

Но Женя его слов уже не расслышала. Мысли ее унеслись далеко: она сама не знала хорошенько — куда…

Грушнев чувствовал, что между ними все еще есть какая-то невидимая стена, что в ней что-то словно от него сторонится. И ему опять захотелось заговорить с нею, как прежде, в те золотые дни, когда они стояли друг к другу так близко, как раз потому, что сами не подозревали этой близости.

— Ну, Женя, — начал он, — расскажите мне теперь про себя, про все, что делали вы эти три месяца… Я ведь, в сущности, ничего не знаю про вас, то есть, знаю одни внешние факты, из вашей жизни, а то, что в вас самих происходило, ваш собственный внутренний мир — про это только вы одни можете рассказать.

— Да ничего не было особенного, уверяю вас… — все как бы сторонясь от него, ответила Женя.

— Как ничего? — шутливо возразил он. — Вас чуть-чуть было не просватали!

Кровь разлилась по ее щекам от этих немногих слов, но почти тотчас отхлынула опять. И Грушнев внутренно упрекнул себя, что сказал это, и сказал в таком легком, шутливом тоне. Но делать было нечего: неосторожные слова сорвались с языка и надо было теперь же покончить с этим вопросом, стоявшим между ними, как что-то враждебное, словно пугавшее их обоих. Еще маленькое усилие — и чувство неловкости будет устранено.

— Я ведь знал про то, что было там в Крыму, — продолжал он, — через матушку вашу и через Китины письма. Одно для меня осталось тайною, и это одно — для меня главное: то, что думаете вы обо всем этом… ваше собственное чувство…

Она страшно побледнела теперь и легкая дрожь будто пробежала по всему ее телу.

— Можно ведь говорить про это, Женя, — поспешил он добавить, — когда все кончено…

Она сделала усилие над собою, чтобы ответить.

— Ничего не кончено, — проговорила она слабо, качая головой, — я Ахтубину не отказала… я только отсрочила свой ответ…

— Только отсрочили! — побледнев в свою очередь, воскликнул он. — И, стало быть, пожалуй… Да нет, это неправда: я ведь слышал от вашей матери, как вы приневоливали себя…

— Об одном вас прошу, — склонив головку, чуть слышно перебила она его, — не говорите со мной про это никогда.

— Послушайте, Женя, — и невольно он схватил ее за руки, и руки эти почти бессознательно, неподвижно остались в его руках, безжизненные и холодные, как лед, — будьте откровенны со мною, как тогда, помните, в деревне. Вы теперь не такая уже. Что-то стоит между нами и мешает нам быть по-прежнему друзьями, а лучшего, более верного друга у вас нет, могу вас уверить… только друга, помните это: я предан вам, как родной сестре… Не лишайте же меня, по крайней мере, тех прав, какие дает близкое родство.

Пока он говорил, она склоняла голову все ниже, и руки ее, которые он выпустил из своих, соскользнули к ней на колена. Теперь она подняла на него глаза — и такую молящую, доверчивую скорбь он прочел в ее нежном взгляде, что ему стало стыдно за себя и за все то, что почувствовал он в это утро при встрече с нею.

— Хорошо, — проговорила она тихо, — будемте друзьями… Мы друзьями были ведь всегда… Только еще раз прошу вас: никогда не напоминайте мне про то… вы знаете…

В ответ он только схватил ее руку и молча пожал ее. А в ее глазах мало-помалу заблестела улыбка, как солнце в летний день иной раз улыбается из-за туч, и резвая юность, на миг будто покинувшая ее лицо, снова засияла на нем.

— Ах, Поль, вы здесь! — послышался вдруг из-за раскрывшихся дверей голос Веры Александровны. — Кити вас ищет.

— Ну а чем окончилось ваше объяснение? — спросил Грушнев, вставая.

Вера Александровна глядела немного сконфужено. Красные пятна были у нее на щеках.

— Да ничем особенным, — нехотя ответила теща. — Она в самом деле, кажется, не совсем такая ужасная особа, как я думала.

Суд и расправа Веры Александровны над женою брата вышли неожиданно мягкими. Когда она увидела перед собой изящную графиню в очень простом темном шелковом платье, сшитом, однако, на диво, и та скромно, но без робости подошла к ней, — Вера Александровна сразу поняла, что попросту выгнать эту женщину из дома, как выгоняют наглую попрошайку, было совершенно невозможно: на то слишком уж лежала на ней печать самой законченной и притом заграничной, не русской элегантности, проглядывавшей во всем, даже в шуршании ее платья, даже в легком стуке ее каблуков по паркету. Графиня Юлия Александровна заранее приготовилась к этой встрече. Она знала о приезде госпожи Усольцевой, догадывалась, что та везет из Крыма бабушкины громы и сразу решилась взять, что называется, быка за рога и под предлогом визита к племяннице как-нибудь встретиться с разгневанною Верой Александровной. Граф Вадим хотел было сам поехать объясниться с сестрой, но графиня плохо доверяла его дипломатическим способностям.

— Я просила вашу дочь, — начала она, — представить меня вам, чтобы дать мне случай выразить мою признательность за встреченный мною в этом доме любезный прием.

— Что касается меня, — сухо ответила Вера Александровна, — то я вашей благодарности не заслуживаю, — она подчеркнула слово «благодарность». — Не скрою от вас, я смотрю на все это совершенно иными глазами, чем моя дочь…

Сперва она хотела было сказать прямо: «смотрю на женитьбу моего брата», но заменила этот чересчур резкий оборот неопределенным выражением «все это».

Вера Александровна встретила невестку стоя и руки ей не подала. Но та ничуть не казалась озадаченною этим нелюбезным приемом: она приготовилась к худшему.

— Я знаю, — ровным, нимало не дрогнувшим голосом ответила она, — что женитьба Вадима была встречена его семьею недружелюбно. И как ни тяжело для меня это, я вполне становлюсь на точку зрения его родных и готова с уважением отнестись даже к их предрассудкам. Когда вступаешь в семью, — поспешила она добавить, воспользовавшись тем, что Вера Александровна сразу не нашла, что ответить, — надо уметь подчиняться ее взглядам.

И лицо ее, пока она говорила это, ни на секунду не утрачивало выражения улыбающегося достоинства. Нелегко ей было, конечно, играть такую сцену, но главное было достигнуто: она принудила Веру Александровну вступить с нею в объяснение и почти с первых же слов сумела ввернуть фразу о своем вступлении в семью Ардашевых.

— Я очень рада, что вы так благоразумны, — ответила Вера Александровна, пропуская эту фразу мимо ушей, — но в таком случае вы должны понять, как поразило это известие мою мать и меня тоже, и если уж вы так расположены подчиняться взглядам нашей семьи, то несколько странно, что первым делом брата после его свадьбы был приказ по всем его имениям — более не слушаться распоряжений его матери…

Графиня мысленно поблагодарила судьбу за этот неожиданный поворот в их беседе. «Она заговорила о деньгах, — подумала супруга графа Вадима, — стало быть дело мое выиграно…»

И как бы подчиняясь необходимости, ввиду предстоящего ей длинного разговора, Вера Александровна опустилась на кушетку. Графиня и Кити тоже сели.

— Я думаю, — сказала графиня, — вам представили это обстоятельство не совсем так, как оно было. Не говоря уже о том, что муж мой в таких летах, когда выходят из-под опеки, ничего, кажется, непочтительного для графини Дарьи Михайловны не было в его приказе управляющему выслать ему необходимые деньги. Вадим, напротив, мог бы быть оскорблен — говорю вам это с полной откровенностью — узнав, что мать собирается лишить его наследства.

Щеки Веры Александровны заметно покраснели и она принялась нюхать одеколон: этот вопрос уже лично касался ее и из положения обвинительницы она сразу переходила к роли обвиняемой.

— Графиня Дарья Михайловна, — продолжала между тем совершенно спокойным тоном Юлия Александровна, — позабыла должно быть, что по закону родовых имений завещать нельзя…

Она сказала это как бы вскользь, точно упоминая о каком-то, вовсе не касавшемся ее происшествии, но, заметив протестующее движение рукой, сделанное Верой Александровной, она поспешила добавить в самом примирительном тоне:

— Разумеется, я говорю об этом так только… без малейшего намерения когда-либо воспользоваться своим правом. Могу вас уверить, — она теперь уже стала называть Веру Александровну: chère madame, и в голосе ее зазвучали теплые ноты, — что мужу и в голову не придет оспаривать завещание матери: на то он чересчур почтительный сын. Он, кажется, доказал это своим сорокалетним послушанием, живейшее его желание — помириться с семьей и получить от матери прощение…

— Я думаю! — перебила ее Вера Александровна, воображавшая быть может, что это ироническое восклицание очень умно и уместно.

— Но вы согласитесь, однако, что добиваться прощения у графини Дарьи Михайловны — это с моей стороны большое доказательство христианского смирения. Моя семья, конечно, не принадлежит к вашему кругу, но это очень почтенная семья. Мой отец умер от ран, полученных под Севастополем, а моя мать, моя бедная мать… — И, не договорив, она утерла слезинку. — Что же касается меня лично, — продолжала она, — я не стану вас утруждать рассказами о себе. Да такие рассказы ни к чему и не ведут — им обыкновенно не верят. Вам, может быть, наговорили обо мне много разного вздора. Я не хочу про это даже знать. Со временем вы будете иметь, вероятно, случай изменить свое мнение на мой счет. Вы спросите у себя: виновата ли девушка, когда ее выдают в восемнадцать лет за человека, совсем ей незнакомого, с грубыми привычками и который вдобавок на целые двадцать лет старше ее, — виновата ли эта девушка, если два года спустя она была вынуждена развестись с мужем?..

— С тех пор прошло десять лет, Юлия Александровна, с лишком десять лет… — заметила госпожа Усольцева.

— Не будем говорить об этом, — живо возразила графиня и тотчас затем опустила глаза, — когда-нибудь вы все узнаете. А теперь я хотела только еще добавить, — она встала, как бы собираясь проститься, — что муж всегда готов не только забыть о правах на материнское наследство, но и доказать вам теперь же, как предан он вам и любит вас. И если вы когда-нибудь окажетесь в затруднительных обстоятельствах…

Вера Александровна тоже поднялась было, но при последних словах графини обе дамы почему-то, как бы невольно, опять уселись, и у них начался довольно пространный разговор, окончившийся предложением графини Жюли дать Китиной матери взаймы пять тысяч.

Графиня вернулась домой с торжествующим видом.

— Ну, Вадим, я, кажется все устроила, — объявила она мужу, — только это будет стоить больших денег…

— Ах, что такое деньги!.. Черт с ними! Для меня главное — помириться с Верой. А то эти семейные неприятности… терпеть их не могу… А ты молодец, право, молодец!

На другой же день он отправился к сестре и привез ей обещанные деньги. И в обращении его с родными была опять прежняя, несколько безалаберная развязность.

— Ну что, Вера? — говорил он. — А я выкинул-таки коленце и поотбил у вас немного вашей дурацкой спеси. Помнишь, я говорил, что удивлю вас всех, а вы не хотели верить? И еще удивлю, посмотри только: дай время — и весь город будет к моей жене на поклон ездить.

XXVIII

Вера Александровна не торопилась писать к матери в Крым; ей нечего было гордиться тем, как она выполнила поручение графини. Ей оставалось только одно — ждать, чтобы время помогло Дарье Михайловне помириться с неизбежностью. «Дойдет ведь до нее, — рассчитывала госпожа Усольцева, — молва об успехах Юлии Александровны, и гордость ее мало-помалу смирится».

А успехи эти были несомненны. Медленно, но верно новая графиня завоевывала себе доступ в петербургское общество. Одна за другою открывались для нее заветные двери. Княгиня Беломорская, правда, оставалась пока непреклонною, но и эту последнюю твердыню светской недоступности Юлия Александровна надеялась со временем отвоевать. Устраивать приемы у себя она пока не спешила, ограничиваясь маленькими вечеринками и обедами персон на девять, не больше; но вечеринки были с приправою музыки и пения, исполнявшихся первоклассными артистами, а обеды готовил настоящий художник повар. Юлия Александровна вербовала себе наперед верную, хоть и небольшую армию сторонников, привлеченных хорошею музыкой и превосходною кухней.

Во всем этом Вера Александровна ей содействовала, насколько могла. Она сама теперь была заинтересована в успехах невестки: чем полнее они будут, тем легче простит ей разгневанная мать.

Впрочем, гнев Дарьи Михайловны теперь мало тревожил ее дочь: и без того у нее дома было довольно забот.

Она стала за последнее время сильно беспокоиться насчет Кити. Ей казалось, что в жизни Грушневых творится что-то неладное. Правда, это были одни лишь мелкие, едва уловимые признаки начинающегося разлада, но материнское чутье, на этот раз зоркое и догадливое, тревожилось и этими с вида ничтожными признаками.

Не раз, когда она невзначай входила к дочери, она заставала ее торопливо утирающею слезы, не успевшие высохнуть на ее разгоревшемся лице. И что это были злые, гневные слезы — об этом говорил страстный блеск ее глаз. И потом, как бы с тем, чтобы забыться, Кити еще неудержимее отдавалась водовороту светской суеты. Вера Александровна заботливо расспрашивала ее, но ответа не получала.

А между тем, по-видимому, Кити не на что было жаловаться: Грушнев не только по-прежнему оставался хорошим мужем, но в его обращении с Кити теперь был даже лишний оттенок внимательной ласковости. Он словно хотел загладить какую-то вину перед женой. С тех пор, как приехала Вера Александровна, на него будто миром повеяло. Недавние бурные порывы улеглись. Любимая девушка опять была с ним под одним кровом. И знать, что она вблизи от него, что ему не грозит разлука с нею, — этого пока с него было довольно. Ему казалось, что Женя теперь отдана на его попечение и, как верный страж, он должен оберегать ее от горя и тревог и ни за что уже, ни за что, он не позволит себе, как в тот памятный злополучный день, чем-либо возмутить хрустальную чистоту ее сердца.

Грушнев добросовестно старался быть для Кити хорошим любящим мужем. Он, правда, не мечтал уже слить в одно полное созвучие их разнородные наклонности и вкусы, — эту надежду он давно оставил, но если и недоступно для него то высокое счастье, какое мерещилось ему, когда он стал женихом Кити, разве нельзя ему удовлетвориться заурядною семейною жизнью, какою живет большинство людей?.. Ведь у жены его все-таки хорошая, честная натура, и не ее вина, коли на его жажду идеала у нее нет полного ответа. О, если б одно лишь случилось… если б у них поскорее родился ребенок!.. Тогда бы нашлось у них общее дело, одинаково высокое и чистое для обоих: ведь материнская любовь никогда не может быть заурядною.

Но Кити не знала, что делалось в уме ее мужа и чувствовала лишь одно, что, несмотря на все его старания, от его ласковости будто холодом веяло. И как раз оттого, что он так видимо старался, что в его обращении так явно сквозило что-то снисходительное, она чувствовала себя оскорбленною гораздо более даже, чем в то недавнее время, когда его слова иной раз звучали резко или затаенная насмешка сквозила в них. Тогда он раздражался против нее, спорил, с нею, когда ему не нравился какой-нибудь ее поступок, и стало быть, с его стороны было все-таки желание примирить их не всегда согласные вкусы. А теперь он как будто махнул на нее рукой: ведь одно полное равнодушие способно к такой невозмутимой ровности нрава. И пробудившаяся подозрительность молодой женщины болезненно доискивалась, где ее соперница. Кити готова был ревновать мужа даже к его служебным занятиям и оскорбленное чувство втайне уже подсказывало ей желание отомстить, хоть она и не знала, за что.

Вера Александровна примечала все это и тревожилась за будущее. Всякий раз, как им доводилось быть вдвоем, она заботливо принималась исповедывать дочь.

— Ах, мама, — ответила ей раз Кити, — все это я сама знаю прекрасно. Вы мне все повторяете, что Павлик отличный человек и любит меня от всего сердца. Да мне разве от этого легче? И что это за любовь, когда все у нас идет с ним врозь — и мысли наши, и вкусы?.. И что бы вы ни говорили, я уверена, что другая женщина им завладела. Ничего серьезного, конечно, еще нет, но сознавать, что он предпочитает мне другую, может быть эту противную графиню Длиннорукову… Ведь она вернулась, вы слышали? И кто еще знает, — не у нее ли он проводит время, когда рассказывает мне, что сидит у себя в министерстве?..

Кити не догадывалась, до какой степени ошибалась она насчет графини. Прежнее ее расположение к Павлу Алексеевичу не только исчезло давно, но его даже сменила решимость чувствительно наказать Грушнева за нанесенную ей обиду. Графиня приметила с тайным злорадством признаки начинающегося охлаждения между Павлом Алексеевичем и Кити, и план отмщения сложился у нее в голове мигом. Она не забыла, как Лунский увлекался прежде старшею Усольцевой и долго она не могла этого простить Кити. Но теперь обстоятельства изменились: в жизни графини Лунский отошел на задний план, то есть, попросту говоря, успел ей надоесть, хоть она и сохранила с ним дружеские отношения, как неизменно делала она с отставными любовниками. От прежней ревности не осталось и следа, и графиня решилась воспользоваться для своих целей не совсем, быть может, угасшим чувством Лунского к Кити. Она усердно раздувала эти тлеющие искры.

— Вы, кажется, — говорила она ему не раз, — совсем не обращаете больше внимания на Кити Грушневу, которая вам прежде так нравилась… А это напрасно: теперь самая пора… Elle est tout-a-fait mûre pour un roman…42Она вполне созрела для романа… (франц.)

Кити ничуть не удивилась, когда заметила несколько более живой оттенок в обращении с ней Лунского. Поклонение мужчин, даже когда оно переходило за черту обычного светского ухаживания, ей казалось совершенно в порядке вещей. Пугаться было нечего, хоть ей и была хорошо известна репутация Лунского, привыкшего к легким, дерзким победам. Ведь она сознавала себя вполне честною, верною женою, и Лунский несмотря на многочисленные успехи и на свою несомненную породистую красоту, нисколько не тревожил ее спокойного воображения. Чего же было ей бояться? Она принимала его охотно у себя и, встречаясь с ним в свете, разрешала себе легкое, в сущности ничего не значившее кокетничанье.

Перед самыми праздниками приехал из-за границы Николай Иванович. Он был очень недоволен, что жена вернулась из Крыма в Петербург и поторопился высказать ей это самым откровенным образом.

— Не понимаю, чего ты вздумала сюда притащиться! — сказал он ей после первых, не особенно теплых приветствий. — Все было так хорошо устроено — и вдруг без меня перерешили! Остались бы там с Женей в Кореизе, ухаживали бы за Дарьей Михайловной и здоровья набрались бы в теплом климате. Для Жени зима на юге была очень кстати: я опять нахожу ее бледной.

Но Вера Александровна виноватой признать себя не хотела. Приехала она ведь не по собственному капризу, а по настоянию матери.

— И какая же тут беда? — твердила она, в сознании своей правоты. — Расходов больших не будет, за квартиру мы не платим…

— Ах, у тебя на уме все твои глупые экономии, как будто все дело в одних только деньгах! Да и уверен я, что в конце концов ты этих самых денег сумеешь просадить изрядное количество на туалет и на приемы.

— Приемов у меня никаких не бывает и живем мы как нельзя скромнее…

— А что касается до этой глупой истории с женитьбой Вадима, — продолжал Усольцев, не слушая ее, — то хотел бы я знать, — чем твой приезд тут поможет? Дал этот дурак окрутить себя ловкой бабенке и, конечно, когда-нибудь раскается. А нам-то что за дело? Что семья наша черт знает с кем породнилась — этого уж ничем не поправишь; а помешать этой барыне пролезть в большой свет, как желала бы Дарья Михайловна, это уж, воля твоя, отчаянная нелепость. Да и не удастся это, бьюсь о заклад. Где тебе с такою особой тягаться!..

Вере Александровне пришлось выдвинуть в свою защиту последний аргумент: ее присутствие было нужно для Кити.

Тут Николай Иванович насторожил уши, заставив жену подробно рассказать, что она успела заметить странного в отношениях дочери и зятя. Все мрачнее становилось его лицо, пока она говорила. Его догадки совсем расходились с предположениями Веры Александровны, но передавать их жене он не счел нужным. Он обещал себе только еще зорче наблюдать за Грушневым и Женей.

Но очень скоро Николай Иванович убедился в неосновательности своих подозрений. Женя, казалось, вся ушла в свои занятия: ей надо было наверстать потерянное время, и учителя к ней ходили каждый день. Оттого должно быть так изменилось выражение ее лица, на котором почти уже никогда не вспыхивала шаловливая улыбка. Многим старше она стала глядеть, точно не месяцы, а целые годы прошли со времени ее поездки за границу. Но это могло быть объяснено прилежным ученьем. Даже на праздниках она не захотела поехать на полудетские вечера, куда ее приглашали. Раза два только она была в театре. Зато в церковь она стала часто ходить. Когда ее мать и старшая сестра не успевали побывать у обедни, она с горничной отправлялась пешком в соседний приход.

— Какою ты серьезною стала, шалунья, — не раз говаривал ей отец.

Николай Иванович был не особенно доволен переменой с младшею дочерью: ему жаль было прежней резвой хохотуньи.

Но все-таки, как он ни старался отыскать следы затаенной тревоги на слегка побледневших чертах девушки, ничего похожего на скрытое горе, на борьбу с собою они не выдавали.

Взгляд ее был по-прежнему чист, голос звучал все также откровенно.

А Грушнев… Грушнев, правда, как будто сторонился от тестя, но близости ведь между ними никогда и не было. Усольцев недолюбливал зятя и говорил себе, что должно быть и Павел Алексеевич к нему не слишком расположен. «Служебные неприятности, вероятно…» — объяснял он себе мрачный вид Грушнева. Впрочем, расспрашивать не стоит, «ведь не скажет ни за что…». «Ох уж эти мне серьезные люди — все они лицемеры да скрытники…»

Он и не подозревал, что за мучительная борьба происходила в сердце Павла Алексеевича. И если Грушнев был вынужден скрывать от чужих глаз все еще не побежденное чувство, — не лицемерие, конечно, и не страх за себя тоже побуждали его так строго наблюдать за собой.

Он дал себе слово, что Женя останется для него святынею, лишь бы ему дано было поклоняться ей, как святыне. И какого бы труда это ни стоило, он сдержит это слово. Они даже виделись далеко не каждый день, обмениваясь лишь немногими короткими словами. Но с него и этого было довольно.

Мимолетная улыбка, легкое пожатие руки, несколько вопросов о том, что делала она за последние дни, что ее интересовало всего более из прочитанного — этим немногим ограничивались теперь их встречи. Для Грушнева было даже какое-то странное наслаждение во всем этом, точно он нарочно отведывал лишь крошечными, редкими глотками сладкого запретного напитка.

Раз, в воскресенье, уже в начале января, Женя пошла вдвоем с горничной к обедне в приходскую церковь. Матери ее нездоровилось, а Кити еще не вставала.

Девушка стала в стороне, за колонной и вся было ушла в молитву, как вдруг, случайно подняв глаза, она увидела стоявшего впереди Грушнева. Он вошел, должно быть, уже после нее.

Невольно с этой минуты она следила за ним, пораженная, что этот недавно еще не веровавший человек молится так горячо. Здесь, где среди толпы простого народа не могли, как он думал, видеть его ничьи знакомые глаза, Грушнев не приневоливал себя, и давившее чувство выливалось наружу свободно. Глубокое, неутешное горе было в его молитве, только выражалось оно сдержанно и спокойно. Но Женя, хоть и не могла видеть его лица, понимала, что делалось в его душе, что за скорбь наклоняла его голову и не раз побуждала его становиться на колена. Эта скорбь чувствовалась даже в том, как он крестился. И жалость к нему поднялась в ее сердечке, — жалость к этому сильному, твердому человеку, которого сокрушало теперь одинокое горе. Сама она не могла уже более молиться. Когда после обедни они встретились на паперти в тихой улыбке, с которою она протянула ему руку, было что-то до того участливое и близкое, что и он улыбнулся в ответ, молча благодаря ее.

— Где вы стояли? — спросил он. — Я вас не видел.

— Вы не могли меня видеть: я была позади вас, хоть и очень близко. Меня скрывала от вас колонна.

У него промелькнуло в уме, что должно быть она заметила, как он молился, и легкая краска показалась на его лице. Женя отпустила горничную и взяла его под руку.

— Помните, — начал он почти весело, — как мы с вами в первый раз шли вдвоем тоже из церкви? А много воды с тех пор утекло, Женя… я, по крайней мере, чувствую, что состарился.

Она только быстро кивнула головой, не желая возвращаться к этому воспоминанию, от которого тотчас заалели ее щечки.

— Не знаю, состарились ли вы, — миг спустя заговорила она, — но изменились вы — это правда. Вы прежде так молиться не умели. И я вам тоже напомню один наш разговор в деревне, когда я вас спрашивала, зачем вы не ходите в церковь, а вы говорили, что не можете делать это и как простой обряд.

— Да, теперь это не обряд для меня… Я вот что думаю, Женя: для того, чтобы мы научились обращаться туда, к небу, надо, чтоб мы горе узнали — такое горе, в котором не помогают людские утешения.

И про себя он добавил мысленно, что ему утешение уже дано, что много долгих дней прошло с тех пор, как он в последний раз был вместе с нею в таком близком сердечном общении…

Она не ответила, склонив только пониже головку.

— А ведь мы ужасно редко с вами видимся, Женя, точно живем мы на противоположных краях города. И жизнь ваша стала для меня теперь как будто чужою…

Что могла она ему сказать на это? Много добрых и теплых слов готово было у нее вылиться, но ведь это значило — опять возвращаться к тому, что когда-то было, но чего быть уже не должно. И все-таки сердце ее сжалось от мысли, что этот близкий, дорогой ей человек страдает и у нее даже не найдется для него ласкового слова.

— Я для вас чужою не буду никогда, Павел Алексеевич, — сказала она просто, и на этот раз ее глаза устремились на него откровенно и прямо, — теперь даже меньше чем прежде… Мы стали веровать с вами одинаково — стало быть, мы еще ближе друг к другу, чем были…

Они подходили к дому. У крыльца она еще раз пожала ему руку и, войдя в сени, быстро взбежала по лестнице.

XXIX

— Мне надо переговорить с вами, Поль, — сказала Вера Александровна, с озабоченным видом входя в кабинет зятя, — переговорить о Кити: она меня очень беспокоит.

— Да разве Кити нездорова? — спросил Грушнев, пододвигая теще кресло.

— Нет, слава Богу. Я совсем не о том… Мне, кажется, Поль… — И не зная, как приняться за объяснение, Вера Александровна стала нюхать одеколон из принесенного с собою флакончика. — Мне кажется, что с некоторых пор она как будто… или, скорее, вы… вы, Поль, к ней… охладели немножко…

Разговор этот происходил в то самое воскресенье, когда утром в церкви Грушнев встретился с Женей. Он весь еще был под впечатлением этой встречи, и воспоминание о ней настраивало его как-то особенно мягко.

— Если вы находите, что я в чем-нибудь виноват перед нею, скажите, пожалуйста, в чем моя вина: я сделаю все зависящее от меня, чтобы Кити была счастлива. Боюсь только, что это не в моей власти.

— Ах, Поль, — вздыхая, продолжала Вера Александровна, — от вас многое, очень многое зависит. Конечно, и у Кити есть свои недостатки — у кого их нет?.. Но вы с лишком на десять лет ее старше, и вы должны руководить ею и в то же время быть к ней снисходительным.

Вера Александровна принялась выкладывать перед зятем длинный ряд своих материнских наблюдений. То она видела со стороны зятя холодность, почти невнимание к дочери, то, напротив, он предоставлял ей слишком много свободы.

— Напрасно, — говорила она между прочим, — вы ей даете так часто выезжать без себя: молодая женщина в ее годы еще неопытна и неосторожна… В свете не от кого ей получать советы — разве только советы очень дурные… И ее самолюбие, я думаю, страдает от того, что вы ее так часто оставляете одну.

— Я очень занят, вы знаете, — ответил Грушнев, — я не могу все вечера проводить в свете.

— Ну да, ну да, конечно… Но все-таки служба ваша не столь важное дело, как домашнее счастие. Кити оскорблена тем, что вы как будто оставляете ее на втором плане, и я знаю, что это уж успели заметить. Мне передавали…

— Вот как? Пошли уже сплетни? — перебил ее Грушнев.

— Ах, зачем вы называете это сплетнями… Нельзя ведь мешать людям иметь глаза и закрывать им рот.

Вера Александровна долго бы еще, может быть, говорила на эту благодарную тему, если бы в дверях кабинета вдруг не показалась Кити, только что вернувшаяся домой после целого ряда визитов. Она внесла с собою в кабинет мужа струю морозного воздуха и заодно с нею другую, неуловимую струю какого-то праздничного оживления. Одета она была очень к лицу, и ее нарядное шелковое платье тоже как-то весело шелестило по ковру. Но что-то недоброе было в этом веселье, какое-то скрытое, нехорошее торжество блестело в ее красивых глазах.

Грушнев подошел и поцеловал ее в лоб с особенною сердечною лаской. Она тотчас почувствовала что-то непривычное в этом поцелуе и взглянула на него с недоверчивым удивлением.

— Ты, должно быть, привезла много приятных впечатлений, — сказал Павел Алексеевич все так же ласково, — по твоим глазам видно. Давно не было в них такого блеска… А оживление к тебе очень идет, Кити. Ну, рассказывай же, где ты была, что слышала…

Все это он говорил с самою искреннею приветливостью в голосе и в выражении лица. Он сознавал, что Вера Александровна была совершенно права и что ему надо устранить отчуждение, возникшее между ним и женою за последнее время. Не ее красноречие, впрочем, на него подействовало: что-то доброе и примиряющее, готовность лучше прежнего любить всех окружающих принес он с собой утром из церкви.

Но Кити не отозвалась на его настроение.

— Откуда взялась у тебя, — вдруг сказала она, медленно снимая перчатки, — такое желание узнать, что я делала? Я к этому не привыкла…

— Зачем ирония, Кити?.. Мы сегодня не видались с самого утра… Что ж удивительного, коли я хочу знать…

— Ну да, — перебила она его все с тем же оттенком почти враждебной насмешливости, — немудрено, что мы не видались. Ты к обедне пошел в десять часов в приходскую церковь, потом стал заниматься какими-то очень важными делами… в такие минуты, я ведь знаю, к тебе подходить нельзя… потом ты уезжал куда-то — тоже должно быть по важному делу… Что ж? Я не могу быть такою, как ты — вечно занятою чем-нибудь очень серьезным: благом отечества или заботой о каких-то несчастных… Вот Женя другое дело: она была бы для тебя совсем подходящею. А я пустая женщина, у которой один ветер в голове… Я ведь знаю, что ты обо мне так думаешь. Скоро и совсем видеться перестанем…

Грушнев дал ей договорить. Он был глубоко огорчен ее словами и в особенности тем, что она упомянула про сестру: она сама не догадывалась, до какой степени это была правда. И он чувствовал тоже, что в ее горьких словах не одна только вспышка несправедливого раздражения, — вина была и за ним, а не за нею только.

— Разве ты мне всего этого не можешь сказать, — ответил он, — иначе, в более мягком, дружеском тоне? Разве я для тебя…

— Ах, друг мой, — перебила она, пожимая плечами, — не все ли равно, в каком я тоне говорю, коли в моих словах правда? А если тебе в самом деле хочется узнать, где я была и что слышала, — изволь, я сейчас вернусь и все расскажу тебе, дай только отколоть шляпу.

С этими словами она вышла, все так же весело шелестя хвостом своего тяжелого платья. Было что-то, как бы вызывающее в этом шелесте, так показалось Грушневу.

Едва Кити скрылась за дверью, он переглянулся с Верой Александровною.

— Prenez garde, mon cher… je vous ai prévenu43Осторожней, дорогой мой… я предупреждала вас (франц.). , — сказала она и, поднявшись с кресла, тоже ушла вслед за дочерью.

Зловещее предостережение тещи однако ничуть не испугало его: недоверие к жене и не западало к нему на душу. Случись ему усомниться в ней, он предпочел бы открытый разрыв боязливой защите своего домашнего очага; быть вечно настороже, пускать в ход дипломатические хитрости — это в высшей степени претило его прямой натуре.

Оставшись один, Павел Алексеевич стал ходить по комнате, перебирая в голове все сложные неуловимые причины, в конце концов приведшие его к этому разладу с женой. Не раздражение против Кити в нем говорило, а скорбное обличение собственной неправоты — неправоты, тем более глубокой, что она даже не подозревала, как давно он уже изменил ей в сердце. Не ее ведь была вина, коли он так плохо разгадал ее натуру, становясь ее женихом. И если даже попытки перевоспитать ее сперва не удавались, надо было не бросать начатого дела, а с терпеливою любовью довести его до конца. И оно удалось бы наверно: любовь всесильна… но в том-то и дело, что любовь… Ах, какое он имеет право осуждать жену, когда именно этой любви, всепрощающей, нежной, в нем не было и вместо нее он отдавал Кити жалкий призрак увядшего чувства, воображая в своем ослеплении, что она этим удовлетворится!.. Нет, пока еще не поздно, надо переломить себя, стойко и честно нести принятую обязанность, постараться исправить сделанные ошибки.

Кити, однако, не возвращалась. Он расслышал стук шагов в передней: кто-то был у Кити, должно быть, и теперь уходил. Грушнев отправился на ее половину и застал ее в гостиной.

— Ах, извини, Павлик, — сказала она, смеясь, — что я не пришла, как обещала: у меня сейчас был дядя, и представь себе, как уморительно: он уверяет, что он самый несчастный человек в Петербурге. Он не знает, куда деваться от вечных приемов. Жена, правда, не тащит его с собою, когда уезжает, но зато дом у них полон гостей с утра до ночи. Дядя жалеет о своей комнате, где никто ему не мешал, и о своей холостой жизни… еще немножко и он признался бы, что сделал великую глупость, женившись.

— Ну и поделом ему, — равнодушно отозвался на это Павел Алексеевич.

— Да, ненадолго им хватило супружеского счастья, — все тем же веселым, задорным тоном продолжала Кити, — еще меньше, чем нам.

— Как тебе не стыдно!.. И ты говоришь это серьезно, Кити?.. Ты и Юлия Александровна, — что за сравнение!..

В этих словах было столько задушевной грусти, что у Кити пропала охота смеяться.

— Разумеется, я этого серьезно не говорю, — ответила она, и в ее голосе зазвучало что-то почти теплое. — Неужели ты разучился понимать шутки?

— Шутки бывают различные, мой друг, и когда у нас в самом деле начались какие-то маленькие несогласия, я не хотел бы, чтобы ты смотрела на это так легко.

Но Кити в эту минуту все-таки была неспособна понять настроение мужа и смотреть его глазами на их взаимные отношения. Она, казалось, все еще дышала воздухом гостиных, в которых перебывала в этот день, а воздух этот весь был пропитан отголосками пряной болтовни, легкого злословия и двусмысленных намеков. В ее ушах еще звенели обрывки игривых острот и выражения открытого восторга от ее красоты. И это было уже совсем не то поклонение, какое окружало ее, когда она была девушкой. Взгляды и слова мужчин теперь ясно говорили, как они ценят ее. Ее забавляла эта опьяняющая, хоть и немного оскорбительная лесть. Еще недавно, за самые последние месяцы, она сумела приобрести то особое, исключительное обаяние, неуловимое, как аромат духов, какое придает женщине замужество и уменье поддерживать ухаживание мужчин, вызывая у них затаенные желания. Кити ничуть не возмущалась этим. Сегодня, — особенно сегодня, — она отведала из чаши светского успеха и ей невольно приходило в голову сравнение между ее спокойным Павликом, давно уже не восторгавшимся ею, и — этой обильной чарующею жатвой лести.

— Ну, не сердись, Павлик: право не на что, — сказала она с какою-то кошачьею нежностью в позе. — Я лучше расскажу тебе, что слышала и видела сегодня, — хочешь?

И она принялась рассказывать, правда, избегая упомянуть, что всего больше она говорила с Лунским, которого встретила подряд в трех домах: он, очевидно, с намерением следовал за нею, и это ее забавляло. Про это мужу, очевидно, говорить было нельзя. И Кити ничуть не смущалась, осторожно выпуская из своего рассказа даже имя Лунского.

Грушнев слушал плохо, думая о том, каких усилий ему будет стоить найти между ними что-нибудь общее, на чем они могли бы становиться с одинаковым интересом, с одинаковою любовью. О, если б у них был ребенок, — тогда все разрешилось бы само собою. Он перенес бы на этого ребенка весь тот избыток любви, которого уже не мог отдать всецело Кити. И тогда, тогда уже на всю остальную жизнь он замкнется на одном этом чувстве и всего себя посвятит воспитанию этого ребенка. Сердце Кити — он упорно хотел этому верить — тоже забьется живее, возрожденное чистою материнскою любовью.

Но пока это были лишь одни мечты, которым, быть может, еще не скоро суждено сбыться. Надо было теперь же устроить по-новому их совместную жизнь, стараться не видеть маленьких недостатков жены, помириться с мыслью, что она не в силах осуществить когда-то грезившийся ему идеал. И он дал себе слово не пожалеть для этого усилий.

Но уже на самых первых днях он мог убедиться, как не легко выполнить эту задачу. Нельзя было сразу наверстать потерянное время, воскресить прежнее взаимное доверие. В душе Кити что-то наглухо заперлось от него. Все его слова, все поступки она готова была истолковать в дурную сторону. С каким-то злорадством она, наперекор ему, сильнее прежнего отдавалась охватившему ее вихрю, — словно дразнила мужа своею неутомимою жаждой удовольствий и успеха. А в действительности на тех же самых вечерах, с которых она привозила домой напускное лихорадочное оживление, бедная Кити зачастую скучала и на сердце у нее втайне щемило от сознания все растущего домашнего разлада. Кити иной раз сама не знала, что за беспокойный дух вселился в ней, заставляя ее искать все новых развлечений. Были в ней и самолюбивое желание убедиться лишний раз, что другие лучше мужа ценят ее ум и красоту, и неудовлетворенная потребность увлечения, и тайная злоба против мужа, которого все-таки ей так хотелось любить. Не раз откровенное ухаживание Лунского, его грубоватые шутки претили ее врожденной наклонности к тонкому изяществу. Тем не менее, она отдавалась течению, становилась такою же, «как все», похожею на тех самых женщин, которых про себя строго осуждала.

Грушнев и не догадывался про эти сложные ощущения жены. Он видел только, что она отходит от него все дальше, но гордость не дозволяла ему остановить ее вовремя. Раз, уже под конец января, Кити собиралась на устроенное Мери Абаниной катанье на тройках, в котором должны были принять участие самые элегантные из молодых женщин ее круга — те именно, которых в эту зиму причудливая мода делала предметом особого поклонения: это был как раз тот кружок молодых дам, общество которых казалось Грушневу особенно нежелательным для Кити. В этом кружке принята была как отличительная черта, допускавшаяся только между его участниками — особая свобода обращения, какое-то полное товарищество между дамами и мужчинами. Предположено было ехать большим обществом в один из загородных ресторанов, где должны были устроиться танцы и где за ужином будут слушать цыган. Это была как раз одна из светских parties de plaisir44увеселительных прогулок (франц.). , стоящих на рубеже полного неприличия. Но Грушнев только отсоветовал Кити поехать, не захотев положительно запретить ей это. Кити же, именно дожидавшаяся запрещения, не послушалась простого совета.

— Vous avez bien tort, mon cher45Вы ошибаетесь, мой друг (франц.). , — заметила ему Вера Александровна, оставшись с ним вдвоем, — совсем не годится для Кити это общество, и вы имеете полное право не пускать ее туда: она еще так молода…

— Я в тюремщики не гожусь, — спокойно ответил Грушнев, — и не хочу, чтобы дома она чувствовала себя, как в тюрьме.

— Так поезжайте с нею по крайней мере сами, — настаивала теща.

— Нет, уж покорно благодарю… это вовсе не по мне.

Вера Александровна повела плечами и, посмотрев с состраданием на зятя, мысленно сказала, что умывает себе руки. У нее были свои рецепты для супружеской жизни, и если Грушневу не угодно было ими пользоваться — отвечать за последствия было уже его делом. Но как раз эти рецепты, эта жалкая техника супружеской жизни, в сущности никогда не спасшая ни одной женщины от падения, Грушневу претила в высшей степени.

Кити хоть и очень веселилась на катанье, привезла оттуда ощущение какой-то нравственной тошноты, какое-то ноющее чувство одиночества. Лунский все время не отставал от нее, и надо было, чтобы не показаться смешною и не отставать от прочих, шутливо отвечать на его порой дерзкие речи. Ее как будто даже намеренно оставляли вдвоем с ним, как бы давая официальное признание их начинавшемуся сближению. Если такая молоденькая женщина, как она, уже стала показываться в свете без мужа, то в глазах ее близких приятельниц это значило, что для нее наступило время стать героиней двусмысленного романа. И благополучной развязке этого романа все старались помочь, чтобы потом, конечно, тем сильнее обрушиться на Кити с веселым злословием.

Прошло еще несколько дней. Раз, в исходе четвертого часа, Грушнев ранее обыкновенного вернулся из министерства; на вопрос его, дома ли кто-нибудь из членов семьи, ему сказали, что Екатерина Николаевна час назад уехала вдвоем с госпожой Масальской, а Вера Александровна отправилась делать визиты. Николай Иванович никогда не возвращался ранее обеда в те редкие дни, когда ему случалось обедать дома.

— Евгения Николаевна одни у себя наверху, — добавил швейцар.

Сверху доносились звуки рояля: Женя брала урок музыки. Павел Алексеевич прошел к себе в кабинет и уселся за письменный стол, достав из портфеля целый ворох бумаг. Но работа ему не давалась. Странное чувство одиночества с болезненною тяжестью легло к нему на грудь. Для него не диковинка была заставать дом пустым и знать, что жена рыскает где-то по городу, уносимая круговоротом совершенно чуждых ему интересов и забот. Но сегодня, в этот пасмурный январский день он ощущал одиночество как-то живее. Тусклый свет чуть-чуть вливался в окна, мрачные январские сумерки постепенно надвигались. Он бросил работу и стал ходить по обширной комнате, невольно прислушиваясь к звукам рояля, доходившим сверху, и мысль его унеслась туда, к милой девушке, такой же одинокой, как и он, в большом опустелом доме.

Но вот музыка прекратилась. В передней раздались шаги, потом хлопнула, дверь в сенях. Учитель, должно быть, вышел. Мертвая тишина водворилась в доме. Темнота все сильнее обступала Грушнева, точно окутывая его со всех сторон, и он ощущал эту темноту не глазами только, а всем существом, словно она и над жизнью его надвигалась. И ему вдруг болезненно захотелось увидеть ее, любимую девушку, которой он невольно причинил столько горя и которая там наверху, быть может, томится не меньше его. К чему, в самом деле, послужила решимость избегать с ней встречаться, осуждать и себя, и ее на эту безотрадную жизнь, где у них обоих не с кем поделиться тем, что думают и чувствуют они оба?..

Грушнев вышел на лестницу и поднялся наверх. Растворив дверь, он увидел Женю, неподвижно сидевшую у окна с опущенною головой, с руками на коленях. Она вся съежилась, будто застыла, точно скованная холодом. В комнате было почти темно. Услышав, что кто-то вошел, она подняла глаза на миг и, не сказав ни слова, опустила их опять.

— Что с вами, Женя? — начал он тихо, почти беззвучно. — Я не привык заставать вас так, без всякого дела, погруженною в какие-то недобрые мысли…

— Ничего, так… призадумалась немножко.

Она встряхнула головкой и попробовала улыбнуться, но удивительно грустным вышло у нее и то, и другое.

Грушнев присел рядом с нею, глядя на нее озабоченными глазами.

— Я совсем не узнаю вас с некоторых пор, Женя: какою-то невеселою, молчаливою вы стали… Куда девался ваш прежний звонкий смех?

— Не знаю, должно быть разучилась смеяться или музыка так на меня действует.

— Да вы уж не больны ли?.. Руки у вас совсем холодные.

Он взял ее руку, а когда он выпустил ее из своей, опять эта рука безжизненно упала.

— Вы мало выходите что-то… Не годится для вас эта жизнь взаперти, право, не годится.

Она опять встряхнула волосами, теперь уже бодро и решительно подняв голову.

— Вы правы, — сказала она. — Не хорошо на себя эту лень напускать. Я просто изменилась за последнее время. И вот, если бы вы не пришли теперь, я, может быть, целый час просидела бы здесь неподвижно.

Женя встала, подошла к рояли, опустила крышку и убрала нотные тетради.

— Видите, и этого даже не привела в порядок после урока, — рассмеялась она. — А ведь не хорошо быть такою апатичною и неряшливою, Павел Алексеевич, не правда ли?

Грушнев все озабоченнее вглядывался в ее нежное личико, ему не нравилась притворная шутливость ее тона, в котором слышалось затаенное горе.

— Я вас только что хотел попросить сыграть мне что-нибудь, — сказал он, — ну, хоть одну из этих чудных Шопеновских прелюдий, которые вы играете так хорошо.

Лицо ее вдруг изменилось, словно тень на него легла.

— Нет, не могу, Павел Алексеевич. Извините меня на этот раз. — Она сказала это так серьезно и решительно, что он не настаивал. — Давайте болтать, коли хотите, — снова принуждая себя к веселости, добавила она и вернулась на прежнее место.

— Я не болтать сюда пришел, Женя, а…

Он не договорил. Как раз в эту минуту лакей вносил в комнату лампу. Поставив ее на стол, он неслышными шагами удалился и затворил за собою дверь. Личико Жени при свете лампы показалось Грушневу еще бледнее прежнего. Она чуть-чуть вздрогнула, когда вошел слуга, точно свет действовал на нее неприятно.

— У вас нервы расстроены, Женя. Берегитесь, не заболейте в самом деле. Не давайте себя во власть этому нехорошему унылому настроению: вы ведь такая храбрая всегда…

— Что ж, вы посоветуете мне выезжать побольше, веселиться, бывать в театре?.. Это поможет, да?

— Да вот, например, всю эту зиму вы, кажется, ни разу на коньках не катались. А в прошлом году вы так это любили.

— В прошлом, да… — чуть слышно промолвила она и опять замолчала.

Грушнев почувствовал, как неестественно и натянуто было все, что говорили они оба, как нелепы эти советы развлечься, стряхнуть с себя грустное настроение, когда он знал очень хорошо, что вызвало в ней эту перемену.

— Ах, Женя, — дал он, наконец, волю накопившемуся в нем чувству, — когда я был там внизу один в своем кабинете и слышал, как вы брали здесь урок, а вокруг меня все темнее становилось, мне, казалось, будто тьма на целую мою жизнь надвигается, да и на вашу тоже… И вот мы оба сидим одиноко, в разных углах этого большого дома и не смеем друг перед другом высказаться открыто, даже встречаться избегаем. Ведь, что за нелепость, право! На что это принуждение? Я думал сперва, когда вы приехали из Крыма, что с меня будет довольно знать, что вы здесь, вблизи от меня… И говоришь себе этот вздор ведь для того только, чтобы себя же обмануть… Нет, больше я не могу терпеть молча. Пусть это нехорошо, позорно даже, а я хочу, чтоб вы знали все…

Она сперва пугливо на него посмотрела, как будто не догадываясь, что он скажет. Потом лицо ее покрылось румянцем: она поняла. Ей хотелось остановить его, но язык не повиновался, и тайная радость, которой она сама стыдилась, прокрадывалась к ней в душу.

— Я ведь и без того знаю… — вполголоса произнесли ее дрожащие губы.

— Зачем же мы оба молчим? Зачем подвергаем себя этой ненужной пытке? Ведь жизнь нас и без того разлучит — и очень скоро, может быть. Так на что же нам лишать себя хоть маленькой радости быть откровенными друг с другом и делиться всем, что у нас на сердце, как мы делали это в деревне?

— Нельзя, Павел Алексеевич, нельзя…

— Опять нельзя! Опять эти помехи, которые мы сами наставили себе на пути. Прежде в этом доме все слышно было словечко «надо», а теперь другое, такое же «нельзя». Вы не догадываетесь, Женя, что выстрадал я за эту зиму?

— А мне, вы думаете, легко?

Он схватил себя за голову, услышав это.

— Да, да, вы правы: я мерзкий, отвратительный эгоист; я пришел мучить вас, когда по-настоящему я должен бы нести сам заслуженное наказание за то, что я испортил вашу жизнь. Я во всем виноват! Знаю, знаю…

Но в глазах ее он не прочел укора себе, — напротив, в них было такое мягкое, почти радостное участие, что бремя его вины показалось ему легким.

— Женя… милая… ангел мой… простите меня, простите, — страстно лепетали его губы, и почти бессознательно он стал покрывать горячими поцелуями ее похолодевшие руки.

Дверь в соседнюю комнату была открыта. Эта комната была кабинетом Николая Ивановича, и уже несколько минут Усольцев стоял в дверях незамеченный ими. Они не расслышали его шагов по ковру кабинета. Николай Иванович теперь знал все, чего он добивался так долго.

— А! Ты здесь, Грушнев, — сказал он, входя. — То-то я был у вас внизу и не застал. А у меня есть до тебя дело.

Николай Иванович сделал вид, что ничего не заметил. Он даже постарался рассеять замешательство зятя, и, уведя его с собою в кабинет, непринужденно заговорил с ним о своем деле. Все оказалось совершенно пустяками: Усольцеву нужна была какая-то справка по министерству, где служил зять.

Грушнев не обманулся, конечно, насчет того, что тайна его стала известною, а Николай Иванович, когда остался один, крепко призадумался. «Долго же он морочил меня, — говорил он себе, — чуял мой нос, что тут неладно, да все не успевал я уличить этого молодчика…» Усольцев продолжал считать зятя лицемером. «Ну а теперь один исход, — закончил он свои размышления, — надо послать за Ахтубиным и урезонить Женю…»

XXX

Ахтубина вызывать не пришлось. Три дня спустя он сам приехал из Москвы: слишком уж его разбирало нетерпение узнать о своей участи, и первым его делом, разумеется, было явиться к Усольцевым. Вера Александровна, а в особенности ее муж встретили его радушно, совсем по-родственному. Случайно вернувшись домой раньше обыкновенного и услыхав от швейцара, что Ахтубин у жены, Николай Иванович немедленно пошел туда и сердечно расцеловался с молодым человеком.

— Надолго к нам, надеюсь? — спросил он. — Вы, кажется, в первый раз в Петербурге?..

Петербург и его достопримечательности совсем не интересовали Ахтубина и, немного робея, он поспешил осведомиться о Жене.

— Она сейчас придет. Я велела сказать ей, что вы здесь, — ответила за мужа Вера Александровна.

Но Женя долго не показывалась, и на лице молодого человека выражалась уже боязнь не увидать ее вовсе. Наконец, она вошла спокойною, ровною поступью и приветливо, почти с улыбкою на губах протянула Ахтубину руку. Он не догадался, сколько усилий над собою ей стоила эта улыбка, как дорого она дала бы, чтобы совсем избегнуть встречи с молодым человеком. Она знала наперед, чего потребует от нее отец, и ответить, как он захотел бы, она решиться не могла. Все-таки ей было тяжело огорчить своим отказом этого честного, хорошего человека. Ей было жаль его, как раз потому, что сама она познала горе безнадежной любви.

После своего объяснения с Грушневым Женя чувствовала себя еще несчастнее прежнего. Упреки совести теперь присоединились к тому, что выстрадала она за последние месяцы. Не раз она говорила себе, что ей надо принести покаяние за свою недозволенную любовь, не раз она готова была добровольно принести себя в жертву; но сделать это она не была в силах, и жажду искупления сменяла в ее сердце новая волна бурного чувства. И вот теперь решительная минута настала. А непокорная воля все еще не была побеждена, и она не знала даже, что ей сказать Ахтубину.

Молодой человек пришел к ней на помощь. Ни словом он ей не напомнил про то, что было в Крыму — про данное ею полуобещание. Ответа он и не думал требовать. Одно только ясно читалось на его лице — полная, безграничная преданность, забота не о себе, даже не о своем чувстве, а только о ней самой. Это была вполне бескорыстная любовь, непритязательная и терпеливая. Женя, сперва испугавшаяся было его приезда, мало-помалу развернулась в его присутствии, и опять они заговорили друг с другом по-прежнему, как хорошие друзья. И Николаю Ивановичу, к великой его радости, пришлось в этот день опять услыхать давно умолкнувший было ее серебристый смех.

Для него, однако, этого было недостаточно. Едва уехал Ахтубин, он позвал Женю к себе в кабинет и приступил к объяснению, которое все откладывал с того самого дня, когда ему довелось невольно подслушать разговор Грушнева с Женей. Он уж знал наперед, что причинит ей страдание и ему было невыразимо больно за нее. Все-таки, как раз поэтому, может быть, он заговорил с нею сурово, почти резко.

— Женя, ты у меня всегда была молодцом, — начал он, — докажи это и теперь и обещай мне выйти за Ахтубина. Он для этого ведь только и приехал.

Она молчала, не глядя на отца, вся бледная и словно застывшая.

— Прежде я только советовал тебе, — продолжал он, — а теперь я этого ожидаю от твоего благоразумия, даже я этого требую.

— Требуете? Даже после того, что я вам сказала тогда в Кореизе, — помните?

— Помню. Но ты очень хорошо знаешь, что говорила тогда неправду. Не потому только ведь ты не согласилась, что Ахтубина ты не любила…

Он тщетно дожидался ответа; Женя промолчала опять. Губы у нее были стиснуты, глаза сухо блестели; грудь заметно колыхалась.

— Да, ты говорила неправду, Женя, — строгим голосом повторил Усольцев, — теперь я это знаю. Опомнись, Женя. Разве ты не видишь, что ждет тебя впереди? Ты любишь мужа своей сестры! Я не стану говорить тебе, что это грех: я не поп и не святоша. Это не грех, а несчастие. Опомнись, пока еще не поздно. Кити, славу Богу, еще ничего не знает, но каждую минуту она может догадаться. И что ж тогда? Горе и стыд для всех нас! Ты умнее и тверже сестры, но как раз оттого ты и должна принести себя в жертву. Поверь, не легко мне это говорить: ты ведь всегда была моею любимицей. Но я должен спасти тебя, пока еще не ушло время. Это ведь единственный исход — пойми это, Женя.

— Но ведь я не люблю его, папа… не могу его полюбить… И что же я буду ему за жена, коли в моем согласии будет обман!..

Слезы брызнули из ее глаз; вся беспомощная, она опустилась на стул. Увидав эти слезы, Николай Иванович разом смягчился.

— Душа моя, — повторил он, наклоняясь к ней и гладя ее волосы рукой, — я знаю, тяжело это, очень тяжело. Но что же делать, коли иного средства нет?.. Неужели ты сама не хочешь и себя, и сестру, и всех нас избавить от непоправимого горя? Ведь тебе надо во что бы то ни стало и навсегда уйти от этого наваждения, от этой невозможной любви, — а это будет тогда только, когда между вами встанет неодолимое препятствие. Ты говоришь, что не можешь полюбить Ахтубина. Почему ты знаешь? Он, кажется, хороший человек. И разве Бог, которому ты молишься так горячо, разве Он не поможет тебе? Ты говорила не раз, что охотно взяла бы на себя любой крест, посланный Богом, — так вот он пред тобою, этот крест. Бери его в руки и смирись.

Слезы текли у нее уже не так бурно и с мягкою, недоумевающею покорностью в глазах она смотрела теперь на отца.

— Ты, может быть, находишь, — продолжал он, — что я не имею права так говорить и призывать тебя к этой суровой жертве? Я ведь был нехорошим отцом и нехорошим мужем. Я долга своего не исполнял — я это знаю, но как раз поэтому я знаю тоже и цену честно прожитой жизни.

Долго еще говорил Николай Иванович; все нежнее становился его голос, все чаще прерывал он себя, чтобы приласкать тихо плакавшую Женю. Мало-помалу она успокоилась; не так уж страшною ей казалась жертва, какую ожидал от нее отец.

— Я постараюсь, папа, — чуть слышно повторяла она. — Может быть я и сделаю, как вы хотите… только чтоб это не было сейчас… Дайте мне время все обдумать и приготовиться к этому, а пока… всего лучше было бы уехать опять к бабушке в Крым…

— Хорошо, мой дружок, хорошо, — ответил Усольцев, — я тебя не тороплю. И в самом деле, так будет всего лучше.

На следующий день Ахтубин обедал у Усольцевых. Других приглашенных не было. Даже Кити не присутствовала на обеде. Вскоре после того, как вышли из-за стола, Вера Александровна устроила так, чтобы молодые люди остались вдвоем. Но Ахтубин не воспользовался этим, чтобы возобновить свое предложение: даже намеком он не напомнил ей про обещание дать решительный ответ. Торопить ее он не хотел. Он был ей благодарен, что она не лишала его надежды.

Женя тоже благодарила его мысленно. Длинный разговор их вышел совсем непринужденным, точно это был простой дружеский разговор, ничуть не касавшийся ее будущей судьбы, и когда они расстались, доброе чувство к этому хорошему, непритязательному человеку в ней было сильнее прежнего, а у него была тихая радость на сердце.

— Что ж, у вас, кажется, все решено? — спросила Вера Александровна у дочери.

Женя покачала головой. Но внутреннее сознание ей все-таки подсказывало, что она почти уже связала себя, что немое обещание все время подразумевалось в их длинной беседе.

Когда на следующее утро Женя проснулась, все случившееся вчера предстало перед нею в совершенно ином свете. Она почти уже лишила себя права располагать собою, и ужас охватил ее при этой мысли.

Накануне, после объяснения с отцом, она готова была бодро идти навстречу предстоявшей ей жертве; она принимала ее на себя добровольно с тем упоением, с каким первые христиане шли на мученическую смерть. А теперь ропот молодой любви опять заговорил в ней, жажда запрещенного счастья в ней проснулась. Она долго и страстно молилась, в надежде отогнать это ощущение, но молитва не давалась ей. Вместо знакомых слов верующего смирения, иные, непокорные слова складывались у нее на сердце. Когда отец зашел к ней в комнату и спросил: «Ну что, Женя, решилась?» — у нее не хватило твердости ответить прямо.

— Дайте мне еще обдумать, папа, — сказала она, стараясь скорее отделаться от его расспросов.

Это была первая ложь в ее жизни. Никогда еще она не чувствовала себя такою дурною и неискреннею. Но сказать отцу правду, сказать, что ничего она не решит, не повидавшись еще раз с Грушневым, Женя не могла.

Между тем, весь этот день она лихорадочно поджидала минуты, когда ей можно будет свидеться с Павлом Алексеевичем. Но, как назло, все утро ей нельзя было сойти вниз незамеченною. Николай Иванович долго не уходил из дома, точно он сторожил ее. Потом один за другим пришли два учителя и ей нельзя было найти предлога, чтобы не брать урока. Потом, когда она осталась, наконец, одна, Павла Алексеевича не было. Часы тянулись мучительно, а в сердце девушки все сильнее поднималась бурная волна непокорства.

Что же делал, что чувствовал все это время Грушнев? Последние дни были для него едва ли не самыми тяжелыми в его жизни. Он знал, что его тайна известна отцу Жени и что наступил, стало быть, конец его безумным мечтам. Он не обманывался насчет притворного спокойствия, с каким встретил его тесть, когда застал его с Женей вдвоем. Что Николай Иванович сумеет отнять у него самую возможность видеть любимую девушку — в этом Грушнев не сомневался. А между тем его чувство к Жене хлынуло у него теперь из сердца, как струя горячего ключа. И не одно только желание встречаться с Женей, поддерживать с нею прежнее духовное общение говорило в нем теперь, — его загоревшаяся кровь требовала большего: полного обладания любимою девушкой жаждала она, и у него уже создавался целый план бегства за границу вдвоем с нею. А что будет затем, как сложится потом их жизнь — над этим он и не задумывался. Он знал одно только, что для него это будет жизнь полного, безграничного наслаждения. Хотя совесть громко ему говорила, что нечестное дело он задумал, Грушнев упорно не хотел слушать ее. Пророчество графини Надежды Сергеевны исполнялось: его уравновешенная натура сорвалась, наконец, с цепи и, потеряв устои, готова была опрометью, без оглядки ринуться вперед, не боясь уже ни вины, ни позора.

Окружающие будто перестали существовать для него. С женою он был рассеян и неразговорчив, даже не замечая признаков совершавшегося в ней перелома. Даже то обстоятельство, что Кити и Вера Александровна то и дело шушукались между собою, таинственно обмениваясь какими-то важными соображениями, — даже и это не возбудило его внимания. В душе у Кити перелом действительно начинался, но Грушнев весь был в области одной неугомонной мысли и когда узнал о приезде Ахтубина, то сказал себе, что медлить уже нельзя, и все приготовления к скорому отъезду были сделаны. Лихорадочная поспешность этих приготовлений не давала ему одуматься. Все его помыслы, все усилия теперь были устремлены к одной цели, заслонявшей от него все остальное — и заветы его прошлого, и преданность родине, и обязанности пред семьей.

И вот он близок теперь к достижению этой цели. Не без труда он выхлопотал себе заграничный отпуск, вызывая недоумение начальства своим необъяснимым желанием уехать зимою и не обращая внимания на прозрачные намеки, что этим он может испортить дальнейшие виды на карьеру. Никогда еще Грушневу не случалось так много лгать, как за два последние дня. Но и ложь уже не вызывала в нем смущения. Получив отпуск, он в несколько часов достал заграничный паспорт и взял у банкира золото и переводы на Лондон. Он вернулся домой после долгих, торопливых скитаний по городу, вернулся с тем, чтобы переговорить с Женей и убедить ее в необходимости отъезда. Колебаний он не испытывал никаких: иного исхода для них обоих ведь не было. Ей предстояло выйти за нелюбимого человека, ему не оставалось даже возможности примириться с женой и обеспечить себе мирную, хоть и бесцветную, семейную жизнь. Впрочем, он и не подыскивал доводов, чтоб извинить пред собою принятое решение. Одна страсть, неудержимая и слепая, говорила в нем и, не оглядываясь, он шел, куда она вела его.

Он уже хотел идти наверх к Жене, как легкий стук послышался в дверях. Он вздрогнул, не догадавшись, что это была Женя. Радостное восклицание вырвалось у него, когда он увидел ее. Она сперва, как будто боялась войти. Нежно взяв ее за руки он ввел ее в кабинет, запирая за нею дверь.

— Не пугайтесь, Женя, — сказал он, — некому нас стеречь: дома никого нет.

Но теперь уже никакого страха не было на ее лице. В глазах у нее блестела решимость. Она не смутилась даже оттого, что он так прямо намекал на необходимость остерегаться домашних.

— Ну, что? Скажите, что было за эти дни? Я вас так давно ведь не видел.

— Я пришла сказать вам, — ответила она прямо, не колеблясь, — что сегодня же мне приходится дать решительный ответ Ахтубину.

— И вы не решили еще, — бурно воскликнул он, — каков будет этот ответ! Так я решу за вас, Женя: я вас не отпущу — знайте это! Я… я тебя не отдам никому, дорогая моя…

Он стремительно привлек ее к себе, обнимая ее обеими руками. Женя не противилась. Только в ответ на страстное пламя его взгляда что-то недоумевающее, какое-то робкое сомнение было в ее потемневших глазах. Он осыпал ее, всю неподвижную и трепещущую, бурными ласками, точно ему долгий голод надо было поспешно утолить. Она не испугалась этого взрыва страсти, вдруг точно обжегшей ее своим горячим дыханием. Она лишь покорно и стыдливо прятала к нему голову на грудь, как бы ища у него защиты от него самого. Но стремительная радость, так и горевшая в его поцелуях, не находила себе отклика в ее сердце.

— Никому, никому я не отдам тебя, Женя… — повторял он несколько раз, отрывая свои губы от ее пылавшего лица. — Ты будешь моею… моею навсегда…

Она не возражала. Ведь она пришла сюда, чтобы Грушнев за нее решил ее судьбу. Она ведь наперед знала, каково будет его решение. Ей оставалось только покориться.

— Ну, Женя, теперь послушай, — усаживая ее в кресло и становясь перед нею на колена, продолжал он, — слушай, дорогая моя… Здесь, ты понимаешь, мы оставаться не можем. Вечно лгать, прятаться от всех — это было бы ужасно. Я все это обдумал за эти мучительные дни, когда я не видал тебя и знал только то, что отец и мать приневоливают тебя выйти за этого человека. Нам одно осталось — уехать, уехать вдвоем, завтра же.

— Уехать? — спросила она, и легкая дрожь вдруг пробежала по всему ее телу. — Куда же?

— За границу, конечно. Здесь мы жить уже не можем, ты это понимаешь сама. Все прежнее для нас кончено. Новый воздух, новые люди нам нужны…

Недоумение в ней все более росло. Она только теперь видела ясно, к чему вела эта очаровавшая ее сладкая, хоть и роковая любовь.

— Ты говоришь, новый воздух, новые люди… — твердила она. — Да что же нас ждет там, среди этих новых людей? Это значит оторваться от родины, от всего, что нам дорого…

— Любовь ведь нас ждет там и счастье… счастье, которому и конца не будет…

— Как? — продолжала она будто недоконченную мысль. — Ты навсегда оставишь родную страну и все, что тебя так интересовало, и все твои виды на будущее? И взамен всего этого у тебя останусь только я? И ты не будешь раскаиваться?

— Да что же это все значит в сравнении с нашей любовью! — воскликнул он. — Нет, Женя, нет… поздно раздумывать… мы не можем ведь жить друг без друга… Ни перед чем я не остановлюсь, ничего не пожалею. Так знай же это, — и он обнял ее, опять прильнув к ее губам, — завтра мы едем. У меня уж и паспорт есть, в котором ты записана как моя жена.

— Как? И тут ложь? И тут обман?

Глаза ее широко раскрылись, точно из этого близкого загадочного будущего подползли к ней какие-то неведомые, ужасающие тени.

Грушнев ничего не успел возразить. В сенях раздался громкий звонок, и миг спустя явственно дошли до него из передней слова Кити: «Что, Павел Алексеевич дома?»

Грушнев вскочил на ноги, а Женя, вырвавшись из его объятий, бросилась к дверям.

Не прошло и минуты, как в противоположных дверях показалась Кити, вся радостная и сияющая.

— Я пришла тебе новость сообщить, — сказала она, — важную, счастливую новость… Ты догадываешься, конечно.

XXXI

В это самое утро совершилось великое событие в жизни Кити. Приглашенная к ней медицинская знаменитость признала ее беременною. Давно уже Кити догадывалась про это, но не решалась сообщить мужу, так как не раз уже ее обманывали надежды. Наконец, она узнала наверно, что в ее жизни предстоит великий поворот. Тихая и в то же время торжественная радость охватила ее. Кити чувствовала, что с этой минуты вступает на новый, как бы священный путь и всю ее проникало сознание высоты предстоявших ей новых обязанностей. Проснувшееся в ней за последнее время недовольство собою и своею праздною жизнью сказалось в ней громко и отчетливо. Она стыдилась теперь всего, что было с нею за последние недели — всей этой шумной, нехорошей суеты, и стыдилась тем сильнее, что как раз еще вчера, вчера…

При воспоминании о том, что было накануне, ужас и негодование охватывали ее всю, и в то же время ощущение глубокой вины перед мужем вызывало горячую краску на ее лице. Да, она была виновата и перед мужем и перед собою. Все что ни делала и ни говорила она за последнее время, должно ведь было неминуемо привести к этому последнему отвратительному случаю, одна память о котором вызывала дрожь во всем ее теле. Своею легкомысленною неосторожностью она ведь дала этому Лунскому право вообразить, что она одна из тех женщин, от которых можно добиться успеха. И самое это слово «успех», в том особом смысле, какой придают ему мужчины, казалось ей отвратительным. Как не остановила она Лунского вовремя?.. Как не предостерегли ее двусмысленные намеки приятельниц?.. Она, Кити Грушнева, преданная мужу всею душой, дошла до того, что вчера этот человек посмел, оставшись с нею вдвоем, открыто признаться в своих надеждах и, не обращая внимания на ее негодующий ответ, обвил ее стан обеими руками и привлек ее к себе.

Это было вчера в ее доме. Она с непростительным легкомыслием, получив от Лунского записку, в которой он жаловался, что уже два раза не заставал ее, ответила, что будет ждать его у себя в половине четвертого. И, когда он застал ее одну в слабо освещенной гостиной, он вообразил, конечно, что был отдан приказ не принимать никого другого и что, стало быть, он может позволить себе все. Когда она почувствовала на своих губах его горячий поцелуй и его наглые глаза так и впились в ее лицо, в ней поднялось отвращение не к нему только, но и к той недозволенной, позорной любви, какую сулил ей этот человек и которую иные женщины могут называть счастьем.

Невероятных усилий ей стоило вырваться из его крепких объятий. Вся трепещущая, грозная в своем испуге, она указала ему на дверь. Но сразу он ей не повиновался: его грубый смех, не доверявший искренности ее гнева, все еще звучал в ушах Кити. Когда он, наконец, вышел, услыхав от нее такую отповедь, какую едва ли он когда-либо получил от другой женщины, она упала на кресло в полном изнеможении. Такого страшного напряжения воли, такого ужаса она не испытывала никогда и торжественно дала себе слово, что это будет ее первою и последнею ошибкой. Кити не старалась извинить себя в собственных глазах, и выказанная твердость не скрадывала от ее совести вину перед мужем. Если она и не изменила ему прямо, то была уже измена в ее легкомысленном обращении с этим человеком, как бы вызывавшем его на большую смелость. Теперь, когда заря святого материнского чувства обновляла ее всю новым радостным светом, она шла к мужу поведать ему о своем счастье и повиниться ему в своем непростительном поведении. В первую минуту она хотела даже все рассказать ему, но это было, очевидно, невозможно: это ведь значило вызвать неизбежное столкновение между ним и Лунским и, быть может, навсегда отравить их совместную жизнь.

Кити со стыдливым румянцем на щеках поведала мужу об ожидавшем их счастье. Грушнев слушал ее молча: он сразу не был в состоянии перейти к праздничному настроению, каким была исполнена Кити — до того резок был переход к этому неожиданному известию от всего того, что минуту перед тем происходило между ним и Женей.

— Ты как будто не рад, Павлик?.. — настаивала Кити огорченная его молчанием.

Он словно опомнился. Невольно он провел рукой по лбу, точно заставляя себя понять всю важность того, что говорила жена.

— И на этот раз это совершенная правда? Ты вполне уверена, Кити?.. — мог он только проговорить, растерянно глядя на жену.

Лишь когда она еще раз подтвердила это известие, оно нашло отголосок и в его сердце, Грушнев обнял жену, целуя ее в лоб и в то же время говоря себе, что он совершает как бы святотатство: он чувствовал еще на губах поцелуи ее сестры. А между тем в сердце его прокрадывалось сознание, что тому, другому, за несколько минут еще пламенно желанному счастью наступил конец, что для него уже не может быть и речи о бегстве с любимою девушкой и что вся его жизнь отныне принадлежит более высокому и чистому счастью — счастью быть отцом. Нужды нет, что это счастье незваным гостем являлось в его жизни, отрывая его от опьяняющих наслаждений, до которых, казалось, было уже рукой подать. Он скоро будет отцом, и от этого нового долга, от обязанности возрастить и воспитать своего ребенка он не имеет права отказаться… Недаром ведь так часто он взывал к этому, теперь осуществившемуся, исходу, в надежде заново скрепить ослабевший было союз с женой. Теперь его молитва услышана; и в собственных глазах и в глазах любимой девушки он тоже был бы достоин презрения, если б отвернулся от своих новых обязанностей…

— Я не догадывалась прежде, что это за счастье, Павлик, что за великая, чистая радость!.. И я чувствую себя недостойною такого счастья… Мне хотелось бы стать совсем иною, чем была я до сих пор — смыть с себя все это прежнее, нехорошее, суетливое… И знаешь что? На первой неделе поста я говеть собираюсь, и ты меня очень обрадовал бы, если бы говел вместе со мною.

— Конечно… конечно… — поспешил он ответить, еще раз целуя жену и вспоминая, как далек он был от этой мысли всего за какую-нибудь четверть часа. «Поистине, странные шутки творит с нами жизнь, — подумал он, — перебрасывая нас с одного берега на другой, как ничтожную былинку». Куда девались его недавние, так горячо им взлелеянные планы?.. Судьбе пришлось одним неожиданным ударом, как делает она это так часто, разрушить эти планы. Простой вести о приближавшемся, давно желанном событии, надежды через несколько месяцев увидать маленькое существо в колыбели хватило на то, чтобы перевернуть вверх дном все его виды на будущее. Грушнев смирился. Задуманный им тяжкий грех против семьи приходилось искупить добровольным отречением. И как раз оттого, что Кити оставалась в таком полном неведении его замысла, что она так доверчиво говорила с ним о будущем, он еще сильнее чувствовал свою виновность.

— Да, Кити, — сказал он, — нам обоим обновиться надо: нам святое дело предстоит, и мы должны к нему подготовиться.

— Ах, Павлик, тебе это не трудно, — было ее ответом, — ты всегда занят был одними серьезными мыслями… А я вот иное дело: я стыжусь себя, Павлик, особенно за эти последние месяцы. Я виновата пред тобою во многом: я была нетерпелива, легкомысленна, иногда неискренна с тобой; я отдавала все свое время пустякам… Я сознаю все это теперь, точно у меня глаза вдруг открылись. Но я хочу, искренно и твердо, хочу исправиться, и ты мне помоги в этом, Павлик: ты ведь сумеешь…

Говоря это, она обвила шею мужа своими красивыми белыми руками и, склонив к нему голову на грудь, заплакала тихими слезами. Грушневу показалось, что эти руки, точно цепи, навсегда уже приковывают его к семейному очагу, от которого он хотел было оторваться. Но он не возмущался против мягкой власти этих цепей, так нежно возвращавших его к покинутому долгу: что-то покорное и беспомощное было во всем существе Кити, льнувшей к нему, точно она защиты у него искала. В сердце Грушнева словно растаяло что-то — какая-то сковавшая было его ледяная кора.

Целый час они пробеседовали вдвоем, оба чувствуя, как виноваты они друг перед другом. Хотя полной, настоящей своей вины ни один из них исповедать не мог, но они расстались примиренными. Кити вышла из кабинета мужа с легким, праздничным чувством на душе, и ей казалось, что вина ее стерта и прощена Тем, Кто имеет право забывать и прощать; а Грушнев, если в нем и не было праздничного настроения и голова его тяжело поникла на грудь, когда он остался один, — все-таки говорил себе, что его постигла заслуженная участь и что одним только отречением он может искупить свою грешную любовь. Но к отречению не он один ведь принужден: она, ни в чем неповинная дорогая девушка, тоже должна будет покорно нести свою одинокую долю. Но в чем же виновата она? И не вдвойне ли тяжкая ответственность падает на него за то, что он не сумел подавить в себе недозволенную любовь и разрушил, быть может, навсегда покой ее жизни?..

Эта мысль всего более мучила Павла Алексеевича и он долго боролся с нею, не решаясь на то, что предстояло ему теперь сделать. Ему надо ведь было, не теряя времени, пойти к Жене, сказать ей все, что случилось, и повиниться, что он с легкомыслием юноши хотел увлечь ее на скользкий путь, даже не зная, что путь этот закрыт для него самого. Да, ему предстояла еще эта тяжелая обязанность, и медлить было нельзя. Она, может быть, там, наедине с собой, борется с упреками нетронутой совести, готовая пожертвовать всем, даже чистотою своего сердца, для его любви. Павел Алексеевич овладел собой и заставил себя исполнить этот тяжкий долг. Он поднялся наверх, прошел столовую, потом гостиную Веры Александровны. Там не было никого. Он повернул в коридор и слабо постучал в двери, — это были двери в комнату Жени, куда он до сих пор не заходил никогда. Никто не отозвался оттуда. Тогда он тихо вошел и увидел девушку на коленях пред киотом с образами. Вся погрузившаяся в молитву, она не расслышала, как он постучался. Но теперь она повернула к нему бледное лицо с широко раскрывшимися глазами, и поднялась на ноги. На чертах ее было какое-то странное, несвойственное ей выражение, что-то до того чуждое земных радостей или горя, что Грушнев испугался.

— Женя! — проговорил он, запирая за собою дверь. — На тебе лица нет!

— Я молилась и, кажется, была услышана.

— Да разве молитва накладывает печать такого… нет, даже не горя — это хуже, чем горе: это — отречение от самой жизни!

— Да, это правда… — чуть слышно сказала она, — я и хотела отречься… Одну минуту я в монастырь собиралась.

— Женя! — воскликнул он в ужасе.

— Не пугайся, — покачала она головой, — в монастырь я не пойду; в монахини я не гожусь. Я только решилась исполнить желание отца…

Грушнев пришел к ней, чтобы сказать, что им обоим надо отречься друг от друга. Но теперь, когда он услыхал из ее же уст, что она уже решилась на такое отречение, черты его исказились и руки затряслись, как в лихорадке.

— Не удивляйся этому, — продолжала она мягко, и в голосе ее не было ни горечи, ни даже сожаления, — и не сердись на меня за то, что я передумала: так ведь лучше, лучше для всех нас… И ты это поймешь тоже…

Она подошла к нему совсем близко: какая-то невыразимая ласка была в ее глазах — только не о земной любви говорила уже эта ласка.

— Я ведь тогда уже, внизу у тебя, смутно чувствовала, что не бывать тому, чего ты хотел. Может быть, это было бы и счастье, но для меня нет счастья там, где есть обман. За тем я и молилась, чтобы мне дано было это понять и решиться. И видишь: я спокойна. Не старайся переубеждать меня, — теперь никому уже меня не переубедить.

— Ах, Женя, — было его горестным ответом, — и я спокоен тоже… только это спокойствие могилы. Ведь и я шел сюда, чтобы сказать тебе, что я тоже перерешил… За этот час и в моей жизни вдруг все круто повернулось: я узнал от Кити, что у нас скоро будет ребенок…

— Как? И ты об этом говоришь, как будто горе тебя постигло! — воскликнула Женя, и глаза ее вдруг заблестели. — Да ведь это радость, великая радость! Все, значит, устроится, и дома будет новая привязанность, общая для вас обоих; и Кити ты полюбишь опять…

— Да, Женя, случись это раньше, я был бы несказанно счастлив, но теперь слишком уж дорога цена, какую мне надо заплатить за это счастье. Про себя я уже не говорю, — с собою я справлюсь… Но ведь ты, моя дорогая… ты должна будешь стать женою человека, которого не любишь…

Блеск в ее глазах опять потух. В них снова было то неземное спокойствие, каким веет от ясного ночного неба. Она подошла еще ближе к нему и коснулась рукой его локтя.

— Обо мне не сожалей: ведь ты видишь, что я не горюю. Я на Бога надеюсь. Он меня не оставит. И Ахтубин ведь такой хороший человек…

Гневные искры на миг зажглись в зрачках Грушнева при этих словах девушки.

— Тебя сердит, что когда-нибудь я полюблю, может быть, Владимира Федоровича? Ведь это нехорошее чувство. Неужели даже мне ты не можешь искренно и бескорыстно пожелать добра? Помнишь, ты еще не так давно говорил мне, что мы будем друзьями, — так будем же ими на самом деле, будем искренно желать друг другу настоящего добра, такого счастья, от которого совесть оставалась бы спокойною.

Он склонил голову и медленно, бережно, робко поднес ее руку к своим губам.

— Ах, Женя!.. От такого сокровища отказываться — разве это легко?

Он знал, что она навсегда потеряна для него. И если даже от него зависело бы вернуть прежнее, увлечь ее с собой в бурный поток незаконного счастья, он не захотел бы этого. Но в нем еще не было того спокойствия, того неземного упоения принесенною жертвой, какое проникало все существо Жени.

— Ты всегда была выше и лучше меня, — сказал он. — Ты, сама того не зная, научила меня верить и молиться. А ведь я… я только горе тебе принес, бедная моя.

Она кивнула головой.

— Нет, не горе: я всегда буду вспоминать о том, что было, как о светлом времени. Надеюсь только, что научусь вспоминать без сожаления. И не сердись на меня за это слово: говорят ведь, что истинная любовь бескорыстна.

В комнате понемногу темнело. На улице густыми хлопьями валил снег. Тусклое небо грустно смотрело в окно. Грушнев чувствовал, что и в его жизни померкло что-то и его точно засыпают холодные бесконечные хлопья…

— Ну, Женя, — глубоко вздохнув продолжал он, помолчав немного, — так простимся же с прошлым, простимся навсегда и оба начнем по-новому жить… Может быть, и сбудется твоя надежда и мы станем счастливы оба…

Он робко протянул к ней руки, немым взглядом прося у нее последнего поцелуя. Она поняла и доверчиво склонила к нему головку. И это в самом деле был совсем братский, чистый поцелуй, походивший на благословение. Они словно обещали друг другу, когда уста их слились, что между ними навеки останется та истинная, святая, неугасимая любовь, которая ничего не требует для себя и которою так редко умеют любить на земле.

Константин Головин
«Русский вестник» № 1-5,7,9-12, 1897 г.

Примечания   [ + ]