Константин Головин «На весах»

I

Заседание кончилось.

— Итак, господа, — хриповатым голосом произнес губернатор, шумно отодвигая свое кресло от длинного стола, покрытого официальным зеленым сукном, — мы, кажется, приходим к соглашению… Алексей Степанович, — несколько повышенным тоном обратился он к своему начальнику канцелярии, — потрудитесь к завтрашнему дню приготовить все нужные сведения.

И, говоря это, губернатор придавал своему лицу, намеренно или нет, какое-то грустно-насмешливое выражение, точно на самом деле он вовсе не находил эти сведения, да и самое это заседание, нужными, но подчинялся необходимости тратить напрасно и свое, и чужое время.

Аркадий Ипполитович Глянцовитов, действительный статский советник и камергер, был губернатор из молодых и ретивых, твердо веривший в силу и плодотворность официальной деятельности, но почему-то немедленно утрачивавший эту веру, как скоро почин исходил не от него, — тогда, как и в настоящую минуту, грустная ирония ложилась на его самоуверенные черты, и сам он, будто, ощущал какую-то личную обиду.

Начальник канцелярии, Алексей Степанович Тарасов, мужчина средних лет, с поразительно блестящей лысиной на голове и не менее поразительной невозмутимостью лица, пробормотал в ответ что-то невнятное, но, должно быть, очень усердное, и слегка наклонился вперед. Алексей Степанович был образцовый начальник канцелярии, аккуратный и неторопливый, бойкий и почтительный в одно и то же время. Он усидел при трех губернаторах и давно усвоил себе убеждение, что лица и направления меняются часто, но одно остается неизменным и непоколебимым — вечная рутина неспешного делопроизводства.

Губернатор, между тем, решительно повернулся на каблуках и, сухим кивком головы отпуская присутствующих, подошел к молодому человеку, во время заседания занимавшему место по правую его сторону.

— Владимир Арсеньевич, — любезно, но все еще с оттенком иронии сказал он, — вы, я думаю, удовлетворены вполне тем, что слышали?.. Надеюсь, нам удастся исполнить все требования его высокопревосходительства.

Молодой человек прекрасно уловил чуть-чуть насмешливую нотку в словах начальника губернии, но счел нужным приметить одну только их кажущуюся любезность и ответил двумя-тремя необыкновенно отчетливыми, словно выточенными фразами. Официальный язык, вообще, выходил у него очень изящным.

— Vous dînez chez nous, n’est-ce pas?1Вы ужинаете у нас, не так ли? (франц.) — почему-то добавил губернатор уже по-французски, хотя владел этим языком довольно плохо.

Молодой человек все так же вежливо ответил легким наклонением головы, но, — едва губернатор, пожав ему руку, скрылся за дверью, официальное выражение, как сброшенная маска, слетело с его лица, и сменила его самая непринужденная веселость. Черты этого лица, от природы изящные, необыкновенно выиграли от этой перемены. Он быстро подошел к одному из присутствующих, во время заседания занимавшему место на самом конце стола, и, фамильярно обхватив его за талию, отвел к растворенному окну.

— Ну, брат, — весело заговорил он, смеясь блестящими карими глазами, — не ожидал, что здесь придется с тобой встретиться: как увидел тебя, так и ахнул! И все время меня подмывало про все тебя расспросить, да нельзя было… Ну, рассказывай, рассказывай, как ты сюда попал. — И, одной рукой доставая из кармана папиросницу, он другою продолжал обнимать товарища; а веселые и в то же время чуть-чуть самоуверенные глаза то и дело перебегали с добродушного, сильно загоревшего лица товарища на широкую улицу, глядевшую так празднично при ярком освещении майского дня. Остальные, бывшие тут, словно перестали для него существовать, хотя вокруг него раздавался беспорядочный говор многих голосов, и шаги выходивших из зала тяжело стучали по паркету.

— Да я, Гроздин, — было ответом, — сижу здесь сиднем почти с самого того дня, как мы расстались. Как попал сюда, так и прирос словно к земле…

— И, чего доброго, женился? — закуривая папироску, рассмеялся Гроздин.

— Нет еще, — просто и коротко ответил ему товарищ.

— Бог миловал, значит?.. Да ты как-то странно произнес «нет еще»… почти торжественно даже, как будто угрожает тебе это бедствие в близком будущем…

И, в самом деле, что-то почти торжественное было в выражении заурядного лица молодого человека, по крайней мере, что-то серьезное и вдумчивое. Совсем не походило это лицо, с крупными точно наскоро слепленными чертами, с мясистым ртом, большим носом и часто моргавшими, тяжело опущенными веками, совсем не походило оно на свежие, старательно отточенные черты его столичного приятеля. Все обросшее темно-русой бородой, с густыми, беспорядочно зачесанными волосами, оно глядело много старше своих лет, и еще более старили его очки, которые он постоянно носил.

Звали его Федором Григорьевичем Полуниным. Он был университетским товарищем Гроздина, и связывала их некогда, в золотые дни школьных годов, самая тесная дружба. Но, как часто оно бывает, с тех самых пор как вышли они оба из университета, прихотливая жизнь развела их в разные стороны: они не встречались и не переписывались даже вопреки торжественному обещанию сообщать друг другу про все, что бы с ними ни случилось. Владимир Гроздин перестал даже понемногу вспоминать о приятеле; зато для Полунина, дорогой образ товарища оставался по-прежнему живым и обаятельным, вызывая в нем, как и в былые юные годы, искреннее, даже восторженное, поклонение.

— Не знаю, как тебе и ответить на это, — сильно покраснев сквозь загар, сконфуженно произнес Полунин.

— Значит, сознаешься? — хлопнув его по плечу, рассмеялся Владимир. — Ну, не стану допытываться коли тебе это неприятно… когда-нибудь сам расскажешь. А что ты здесь творил все это время? — уже совсем иным, серьезным и участливым тоном продолжал спрашивать Гроздин. Он швырнул папироску через окно и обернулся. — Впрочем, погоди — ты мне после ответишь по всем пунктам, — а теперь, я вижу, Алексей Степанович глядит на нас с явным укором и ждет не дождется, чтобы кончился наш разговор.

В самом деле, на обращенном к молодому петербургскому чиновнику умном лице правителя канцелярии читалось укоряющее нетерпение. Рядом с ним стоял высокий господин, с длинной рыжей бородой и с неприятно кислым, ироническим выражением в глазах, тоже пытливо вперившихся в Гроздина. Это был Борис Густавович Клинген, помещик средней руки и ревностный земский деятель, известный на всю губернию резкостью обращения и необыкновенно злым языком. Немецкого в нем была только фамилия: он плохо даже говорил на родном языке.

— Вы имеете мне что-то сказать, — обратился к Тарасову Гроздин, немного выступая вперед. И тотчас послушные черты снова изобразили ту смесь официальной холодности и зоркого внимания, какая приличествует молодому чиновнику, успешно совершающему путь восхождения по административной лестнице.

— Жду ваших приказаний, Владимир Арсеньевич, — с не менее удачной смесью иронии и угодливости быстро ответил Тарасов. — Изволили слышать, его превосходительство мне поручили…

— Да-да, — поспешно ответил Гроздин, — вы так любезны, что хотите сейчас передать мне эти сведения? Неужели у вас все готово?

— Как же-с, вчера еще… я привык не дожидаться распоряжений Аркадия Ипполитовича, а отгадывать их вперед.

Тон правителя канцелярии показался Гроздину чуть-чуть слишком развязным, и он счел нужным осадить его.

— Хорошо-с, — сказал Гроздин, — хоть сию минуту. Я тоже знаю цену времени… мы быстро пробежим с вами эти бумаги.

И, сказав это, он двинулся к дверям.

— Полунин, до свидания, — окликнул он товарища, — через час у меня.

— Так-с, — послышался за спиной Гроздина насмешливый бас господина Клингена, — вы, стало быть, теперь, Алексей Степанович, в какие-нибудь десять минут выложите перед зорким взглядом г. Гроздина все положение губернии, от нравственного и религиозного ее преуспеяния вплоть до имеющихся налицо куриных яиц… И все это с обычной вашей точностью… так, чтобы ни один обыватель не ускользнул от внимания…

Гроздин вторично обернулся.

— Г. Тарасов, я вас жду, — перебил он насмешливую речь Клингена, — а вы… Борис… Густавович, кажется, если не ошибаюсь? — он намеренно запнулся при этом, хотя помнил отчество Клингена прекрасно, — сделайте мне честь присутствовать при нашем маленьком совещании, если вам это интересно.

— Как же-с, даже очень, — отозвался Клинген. И все трое спустились в нижний этаж, где была губернаторская канцелярия

II

Такого канцелярского доку, как Алексея Степановича Тарасова, очень трудно было удивить знанием дела и чиновничьей сметкой. Но Гроздину это удалось вполне. И как ни старался правитель канцелярии напустить ему тумана, радуясь наперед замешательству «этого петербургского шаркуна», как он его мысленно обзывал, молодой человек не дал себя опутать и с поразительной быстротой попал в самую сердцевину вопроса.

— Вы все эти ненужные цифры, пожалуйста, оставьте, — сказал он решительно, бойко перелистывая одну бумагу за другой. — Неужели вы думаете, в Петербурге всю эту канитель читать станут? Нам суть нужна, только суть. Мы и то потонули в море ненужной статистики. У вас, я знаю, в провинции каждого цыпленка подсчитывать готовы, а это сущий вздор. И никакого там подъема, народного благосостояния, как у вас в земстве выражаться любят, всей этой цифирью не достигнут.

— Народное благосостояние — это, по-вашему, тоже вздор? — ядовито вмешался Клинген, любуясь, как пародировали друг перед другом два канцелярских фокусника, провинциальный и столичный.

Гроздин пожал плечами.

— Громкими словечками, — небрежною скороговоркой отпустил он, — нас не испугаете. Время прошло, когда пред каждым таким словечком расшаркивались… Ну-с, Алексей Степанович, — обратился он опять к правителю дел, — мы, кажется добрались теперь до настоящего: так вы вот и прикажите настрочить табличку… самую, понимаете, коротенькую… чтобы один только сок был из всего этого ненужного вороха.

Он встал и посмотрел на часы.

— Видите, не ошибся, — засмеялся он, — в сорок минут всю эту громаду одолели.

— А вы тоже, господа столичники, — опять заговорил Клинген, — в свой кумир изверились: перестали думать, что в бумаге спасение.

Гроздин посмотрел на него как-то сбоку и сперва хотел ответить лишь молчанием, но потом раздумал, прочтя, вероятно, недюжинный ум в насмешливых глазах Клингена и сказав себе, что умного человека напускною важностью не испугаешь.

— Не знаю, как другие, а я себе иллюзий не делаю…

— Ни на чужой, ни на свой собственный счет, — докончил за него Борис Густавович, — это хорошо. У нас здесь тоже за ум взялись многие и пустые разглагольствования бросили, — перестали корчить из себя силу, когда силы никакой нет. Будь она налицо, сила-то, нечего ею хвастаться: все бы ее сразу почувствовали. Две вещи на свете и есть, которых отрицать нельзя: кулак да арифметика.

Молодой человек сперва улыбнулся чуть-чуть, потом вдруг поморщился.

— А ведь это, пожалуй, тоже громкое словечко, только навыворот. Впрочем, господа, я, кажется, вас задерживаю. До свидания.

И, простившись с обоими любезно, но холодно, он вышел той особою упругой и уверенной походкой, какая обыкновенно бывает у молодых людей, делающих карьеру.

В сенях он наткнулся на Полунина.

— Как! Ты меня все время здесь дожидался! — воскликнул он удивленно и весело.

— Я ведь знал, что ты не засидишься, — с добродушной улыбкой ответил Федор Григорьевич. — И так, по крайней мере, я был уверен, что не выпущу тебя из рук, а то у тебя в гостинице, чего доброго, всякий народ поналезет.

— Ну, спасибо, спасибо: в Петербурге меня не баловали таким усердным желанием лицезреть мою особу.

И в добром, искренно-дружеском взгляде, которым он окинул товарища, чуть-чуть заиграла насмешливая искорка. Но Полунин этого не заметил.

— Я так давно тебя не видал… признаюсь, думал иногда, что позабыл ты меня совсем… А вот нет… Знаешь что, Владимир, — накинув пальто на вицмундир, продолжал он, — пройдем-ка до твоей гостиницы пешком: день такой чудесный…

И на голубое небо он взглянул такими же влюбленными глазами, какими за секунду перед тем смотрел на приятеля.

— Чтобы на меня, в этом костюме, глазели прохожие?! Слуга покорный!

— Да я ведь тоже…

— Ты здешний, тебя все знают. Нет, уж извини: сперва переоденусь, а потом я в твоем распоряжении хоть на целый час.

Федор Григорьевич не совсем понял, в чем разница, но послушно уселся с Гроздиным на извозчике.

— Скажи, пожалуйста, — начал он опять, — много уже тебе давали таких важных поручений?

— Важных?.. Ты это важным считаешь? А я, представь себе, не могу без смеху вспомнить, как я, в присутствии всего губернского синклита, корчил сериозную мину, всячески стараясь удержать себя, чтобы не развратиться от сознания полной ненужности того, что велят проделывать, дабы и себя, и добрых людей морочить.

Глаза Полунина удивленно раскрылись.

— Ты на это вот как смотришь?.. — будто с разочарованием в голосе отозвался он. — А я надеялся, что ты свободен от этого петербургского верхоглядного презрения к провинции и к народу.

— Провинцию и народ, как ты выражаешься, могут презирать одни дураки, потому что в них, а не в нашей сутолоке настоящее дело, и такому делу я рад служить всей душою, всеми помыслами…

Что-то искренно-взволнованное прозвучало в голосе Владимира Арсеньевича.

— Но эти поручения — исследовать в два-три дня нужды целой губернии, заседания эти, куда собирается десятка два солидных, занятых людей посмотреть, что с собою нового привез столичный птенчик — это игра в дело, самая недостойная, пошлая игра!.. А кстати, что за господин такой этот Клинген? Уездный краснобай, что ли?

— Нет, умный, очень умный человек; ни в Бога, ни в черта не верит, это правда, но…

— А верит в последнюю газетную статью, которую прочел, так что ли? — перебил Гроздин.

— Нет, говорю тебе, умный в самом деле: над всем смеется, и над газетами, и даже над наукой…

— И над собой тоже?

— Нет, в себя, кажется, верит. Новый тип и, знаешь, совсем даже не передовой; напротив, почти с кулацкими замашками. Говорит, народу острастка нужна для его же пользы…

— Какой же это новый тип?.. Это подогретый Собакевич, и только. А впрочем, Бог с ним — вот мы и приехали.

Войдя в свой номер, в самую чистую и хорошо прибранную комнату в гостинице — Гроздин и этой комнате сумел придать какой-то законченный, почти изящный вид, — Владимир Арсеньевич велел никого не принимать и, четверть часа спустя, наскоро переодевшись, опять выходил с товарищем на улицу. Приказ не принимать гостей оказался нелишним. За эти четверть часа у него успели перебывать трое из местных тузов.

— Ну, братец мой, — сказал он, рассеянно взглянув на визитные карточки, — теперь рассказывай ты о себе: про твое житье-бытье ведь я ровно ничего не знаю… Кстати, мы куда идем?

— Я думаю, в городской сад, — там отлично: тени столько, и сирень в полном цвету…

— Воображаю… пыль, вонь, папиросные окурки везде понабросаны, да три жалких кустика чахнут по сторонам дорожек… Впрочем, мне не до природы теперь — мне тебя хочется слушать; так изволь все выкладывать.

Несложен вышел рассказ Федора Григорьевича. Приехав на лето в деревню, чтобы с осени поступить на службу, он так и застрял в родном гнезде, неожиданно лишившись отца, и увидел себя вынужденным всецело отдаться семье. У него была мать, добрая, но болезненная, да братишка лет двенадцати, и, поневоле, ему пришлось окунуться по шею в деревенские интересы. Мало-помалу непривычное дело ему полюбилось, да кстати его в мировые судьи выбрали, и он весь ушел в свою скромную, однообразную жизнь, находя в ней то особое, тихое счастье, какое дает полное созвучие между требованиями долга и ежедневно творимым, хоть и крошечным делом. Про дело это он говорил даже немного восторженно, вызывая тем невольную улыбку на лице слушателя.

— Словом, мой милый, — перебил тот, — ты точно улитка прирос к своей скорлупе и наслаждаешься своей неподвижностью.

— Может быть… Только голову я не прячу, когда вокруг меня шумят и волнуются.

— Ну, я думаю, волнений не особенно много.

— Тебе, разумеется, как большому кораблю, оно полным затишьем показалось бы. Но еще вопрос, что лучше: ваша столичная возня, где каждому из вас, собственно, того лишь надо, чтобы дело поскорей его вывезло наверх; или наша скромная работа, где мы свое дело тащим за собой?.. Ты и не подозреваешь, вероятно, сколько радости дает удовлетворенная совесть и покорное исполнение того, что возложено на нас свыше!

Гроздин не рассмеялся — на то у него было слишком много природного такта — но изумление явственно выразилось на его лице.

— Да что ты, братец! Это уж, кажется, совсем из другой оперы. Помнишь, ты был во время оно завзятым материалистом. Меня порой даже коробили иные из твоих словечек…

— Да, — тихо и вдумчиво ответил Полунин, — в университете я был убежденным материалистом, совершенно как теперь я — убежденный христианин. В моих тогдашних бреднях тоже была, коли хочешь, какая-то вера… Наполовину я отдаваться не умею и не хочу. Как совершился во мне перелом, рассказать трудно. Незаметно влилась в мою душу любовь к Богу и Его священному Промыслу, влилась под воздействием всего окружавшего меня в этой тихой деревенской жизни, среди простого народа… Как он умирает, русский простой человек! Сколько величия в его безответном доверии к Богу! Тебе, петербуржцу, и не представить себе. Да, смерть великая наставница, — смерть, когда она приходит мирно, как вестница настоящего освобождения. Я ведь мать тоже схоронил два года назад, и когда ее кроткие губы почти уже беззвучно повторяли мне на прощанье, чтобы я любил Бога и доверился Ему, последние осколки моего разбитого неверия исчезли, точно унесенные широкою волной любви и примирения.

От волнения у него даже слезы навернулись на глазах. И, увидав это, Гроздин подавил улыбку, чуть было не сложившуюся у него в ответ на восторженные слова приятеля. Странное дело, когда за час перед тем, он выслушивал холодные сарказмы Клингена, он готов был горячо заступиться за те самые идеалы, над которыми глумился провинциальный умник; а теперь, когда перед ним так искренно высказывался глубоко верующий Полунин, ему почти смеяться хотелось, и, в ответ на задушевные слова товарища, что-то строптивое и сухое в нем поднималось. И так с ним бывало всегда; он знал это и часто, недоумевая, спрашивал себя, откуда у него эта странная наклонность отрицательно, почти насмешливо отзываться на каждое теплое слово, на каждое высказанное перед ним твердое убеждение.

— Да, жизнь многому нас учит, — вполголоса проговорил он, спустя минуту, чтобы хоть что-нибудь сказать. Но в то же время он почувствовал, как натянуты и холодны были эти слова, и не продолжал. Его смущал искренний, задушевный взгляд приятеля, устремленный на него с каким-то вопрошающим укором.

Несколько шагов они прошли молча. Слегка опустив голову и стараясь отогнать охватившее его смутное недовольство собой, Гроздин и не заметил, как по песку дорожки послышались чьи-то легкие, упругие шаги. Он поднял глаза тогда только, когда совсем поравнялась с ними шедшая навстречу молодая девушка. И вид ее поразил его чем-то совсем неожиданным: до того не походила она и одеждой своей, и манерою держать себя, изящной и свободной, и самым выражением лица, на прочих девушек, до сих пор виденных им в этом городе. Странная, как бы манящая, прелесть была в этом лице с глубокими блестящими глазами, в которых, точно молния, вспыхивали быстрые лучи, и в осанке ее тонкого стана, вдоль которого так ловко ложились ее красивые руки, и в мимолетной улыбке, блеснувшей на ее алых губах, когда она ответила на поклон Федора Григорьевича. А платье ее — оно точно обвивало ее своими мягкими складками, вырисовывая грациозное очертание ее тела. Да, это платье было, очевидно, скроено не здесь, в русском провинциальном городе, — от него так и веяло парижским искусством. Малейшие подробности ее одежды и шляпка, так ловко и задорно сидевшая на ее изящной головке, с волнистыми темно-каштановыми волосами, и синяя лента, обхватывавшая снизу ее светлое платье, и зонтик, который она держала в руках, и желтые кожаные ботинки — во всем этом чувствовался вкус, и простой и, в то же время, изысканный, вкус не здешнего, не русского покроя. Все это Гроздин заметил и оценил одним быстрым взглядом, и, едва девушка прошла, он спросил у приятеля:

— Кто эта удивительная особа?

А лицо Полунина было покрыто ярким румянцем, и в глазах его светился восторг, но восторг совсем особого рода — смущенный и даже пугливый. Это Гроздин заметил тоже.

— Почему удивительная? — спросил, в свою очередь, Полунин.

— Да так… как будто не здешняя… я бы сказал даже, не русская… В самой походке — заметил ты это? — есть что-то уверенное и, в то же время, скромное… именно та поэзия, какая всегда должна быть в женской походке. А русские барышни так ходить не умеют.

— Вот как: даже поэзия в походке. Куда махнул! А ведь ты в самом деле отгадал. Она не здешняя, то есть, не здесь, по крайней мере, воспитывалась. Хочешь, я тебе про нее расскажу? Вот сядем-ка сюда, на эту скамейку.

— Сделай милость… кстати, по солнцу прогуливаться не слишком приятно. Сад этот, может быть, через десять-двадцать лет будет настоящим садом, а пока это маленькая Сахара.

Они уселись. Но Федор Григорьевич что-то не сразу принялся за повествование. Взгляд его ушел в даль голубого неба, того бледного, прозрачного неба, какое всегда бывает в русскую весну, и следил он точно за медленно плывшими белыми, волокнистыми облачками. Ему, должно быть, этот скромный провинциальный сад с жидкими деревцами и редковатой травой на лужайках, не казался непривлекательным, и что-то мягкое, умиротворенное ложилось на его заурядные черты, делая их почти красивыми.

— Воздух-то какой, воздух, — шептали почти бессознательно его губы, — роскошь! Точно бархат, точно женская ласка…

— Ну, полно! — засмеялся Гроздин. — Тебе все женские ласки мерещатся. Рассказывай же.

III

— Лет десять с лишком тому назад, — начал свой рассказ Полунин, — здесь губернаторствовал Николай Кондратьевич Бурашев — фамилия тебе, вероятно, известная.

— Да, да, конечно, очень даже известная, — это был, кажется, очень богатый человек, с большими связями и кстати здешний помещик…

— И к тому же, — продолжал Федор Григорьевич, — хлебосол первой руки. Он держал открытый дом на всю губернию, ни с кем не ссорился — разве иногда из-за пустяков каких-нибудь; с земством был в ладу, на грешки подчиненных смотрел сквозь пальцы и всякого, кто бы к нему ни являлся с просьбой, всегда принимал как нельзя любезнее, хотя просьбы обыкновенно не исполнял. За делом надо было являться не к нему, а к правителю канцелярии… разумеется, не с пустыми руками. Словом, это был прекрасный человек и очень плохой администратор. Память о нем сохранилась до сих пор. После него пошли уж губернаторы совсем иного склада: дельцы и формалисты… Понятно, сожалеют о тогдашнем разливанном море. Ну, вот прогубернаторствовал Николай Кондратьевич лет восемь, запустив страшно дела, и свои, и казенные, и в один прекрасный день, к общему горю, неожиданно скончался, иные говорят, от расстройства желудка, другие — оттого, что не дали ему вовремя какую-то ленту. Вдова его, Елизавета Андреевна, урожденная княжна Холмская, осталась с очень расстроенным состоянием и с единственной дочерью Катей…

— Это и есть та барышня, которую мы сейчас встретили? — живо перебил Гроздин.

— Нет, постой, совсем не то… Катя тоже очень милая девушка, но все-таки… одним словом, увидишь — совсем не то. Елизавета Андреевна сильно горевала по муже, хотя, признаться, особых причин на то не было; при жизни своего блестящего, хотя и взбалмошного супруга она была как-то в загоне, да и просадил Николай Кондратьевич свое крупное состояние, главным образом, на щедрости по дамской части. А Елизавета Андреевна — женщина умная, очень даже — ты ведь, впрочем, с нею, должно быть, встречался: она до сих пор здесь живет. Нет? Вот странно!.. Ну, встретишься, конечно. Так вот, Елизавета Андреевна и по уму своему, и по образованию заслуживала совсем иной участи — красотой только она не отличалась, как говорят. Теперь ей за пятьдесят… и особенно привлекательной наружности от нее и не требуется больше. Глаза у нее, впрочем, до сих пор удивительные: открытые и блестящие, а когда она их прищурит немножко, оттуда будто стрелы сыплются… так она вас и пронзает. Но странное дело, нашла она себе должную оценку только по смерти Николая Кондратьевича: так, кажется, всегда бывает с женами чересчур любезных мужей. И оттого, должно быть, что молодые годы принесли ей мало радостей, на черты ее легло какое-то грустно-насмешливое выражение, точно она себе раз навсегда сказала, что и людям, и жизни доверять нечего. И все-таки, должно быть, полюбила она наш городок, — так навсегда здесь и поселилась. И живет она не в мужнем имении, которое отсюда далеко, а под самым городом. Тут как раз не то дача была, не то усадьба, принадлежавшая какому-то разорившемуся помещику. Она ее купила, отделала по своему вкусу — а вкус у нее необыкновенный — и проводит там зиму и лето…

— Да что ж ты мне все про губернаторскую вдову рассказываешь? — нетерпеливо спросил Гроздин.

— Погоди: сейчас до настоящей сути доберемся. Был у Елизаветы Андреевны брат, моложе ее года на два, которого она любила, как старшие сестры умеют любить, — беззаветно и самоотверженно. В живых его уже нет. Но говорят, это был человек замечательный, с большим музыкальным талантом и с природным дарованием к живописи, и, как почти всегда оно водится у нас, расточавший свои богатые способности на безделки, не создавая ничего крупного, настоящего… ну, словом, одна из тех очаровательных натур, с горячим, но слабым сердцем и с взбалмошной головой, которые и других увлекают, и сами увлекаются постоянно, а, в конце концов, и себе, и другим готовят одни разочарования. Елизавета Андреевна была ему предана с какою-то почти материнскою нежностью — они остались сиротами еще в детстве — гордилась им и о нем скорбела, потому что с юных лет он то и дело попадал из одного трудного положения в другое. Все свое приданое она ему отдала, но уберечь его от горя и унижения не сумела. Еще молодым он женился на какой-то нехорошей женщине, с которой сошелся за границей, — где и как, я в точности не знаю. Это, по-видимому, была одна из тех блестящих, но сомнительных особ, которые стоят на рубеже полусвета и сводят с ума как раз таких баловней природы, каким был князь Павел Андреевич Холмский. Он встретил ее где-то на водах, отдался ей без оглядки, и пылкое его воображение щедро одарило ее всеми качествами ума и души, которые ему, вечно искавшему идеальной женской любви, так хотелось в ней видеть. Она была итальянка или француженка — наверно не могу тебе сказать — только не русская. Разумеется, этот брак вышел самым несчастным, и разъехались они очень скоро. Он несколько раз переходил от самой пламенной, самой доверчивой страсти к отчаянным взрывам дикой ревности, бросал ее и потом снова возвращался, валяясь у ее ног и смиренно моля о прощении. Надо было, чтобы, с холодной наглостью расчетливого обмана, она въявь показала ему всю отвратительную наготу своей испорченности, чтобы Холмский, измученный и разбитый, наконец с нею расстался навсегда, а заодно расстался и со всеми горячими мечтами о таланте. Даже искусство перестало для него существовать. Самая способность к чему-либо стремиться в нем иссякла. И, подорвав здоровье дрянным, заурядным развратом, в котором он искал забвения, он умер едва сорока лет. Единственную дочь он оставил на руках жены, чтобы не таскать ее с собою в своих беспорядочных странствованиях; он потребовал только, чтобы ее отдали в один из лучших парижских монастырей: ни жене, ни самому себе он доверить ее воспитание не мог.

— Ага, вот она, стало быть, героиня-то! Дочь порочной матери и взбалмошного отца — чудные задатки!.. и вдобавок воспитанница парижского монастыря… Любопытно…

Но заметив, какое тяжелое, почти болезненное, впечатление его слова вызвали на лице приятеля, Гроздин тотчас переменил тон.

— Скажи, она католичка?

— Кажется, нет. Впрочем, не знаю — не спрашивал; ходит она в нашу церковь, не часто только. Особого религиозного чувства в ней что-то незаметно.

— Гм… разумеется, откуда бы ему взяться? Монастырское воспитание хоть кого отучит. Да, оригинальная, должно быть, особа!

Глаза Полунина нерешительно, почти робко поднялись на товарища: его коробило, что Гроздин небрежно выражается насчет девушки, так живо его занимавшей, и в то же время он словно боялся выдать ему тайное чувство, в котором он и самому себе признаваться не хотел.

— Она прежде всего глубоко несчастная. Посуди сам, в чужом краю… — ведь родные отца для нее совсем чужие — в шестнадцать лет оторванная от всего, что видела она с детства, она чувствует себя одинокой, нелюбимой никем… Когда, год тому назад, ее матери не стало, Елизавета Андреевна, как ближайшая родственница, тотчас послала за нею в Париж. Ольга — кстати я и забыл тебе сказать, что ее зовут Ольгой — поблагодарила тетку почтительным письмом и через неделю пустилась в путь, хотя ее, разумеется, сюда не тянуло нисколько. Помню еще, как Елизавета Андреевна всем показывала это письмо и как на ее губах складывалась при этом ее вечно загадочная улыбка, точно она хочет сказать: «Видите, каковы люди… Но я к этому привыкла и иного не жду…». Я был у нее, когда Оля к ней приехала…

— Ты стал уже называть ее уменьшительным именем, — засмеялся Гроздин.

— Так… сорвалось с языка, — сконфуженно отозвался Федор Григорьевич. — Она глядела такою бледною, худенькою, жалкою в своем траурном платье…

— Не могу сказать, чтобы во мне она вызвала жалость, когда мы ее встретили, — перебил его опять Гроздин.

— Да, теперь… но год тому назад другое было дело… Она точно все ежилась от холода… Знаешь, от того холода, какой всегда ощущаешь от равнодушных взглядов среди чужих людей. Елизавета Андреевна была сильно привязана к брату, но свояченицу она, разумеется, терпеть не могла: она даже прямо омерзение к ней чувствовала. И, должно быть, племянница вызывала в ней какое-то странное, смешанное чувство, — как дитя ее брата и дочь этой женщины… Да, не легко было Ольге, особенно на первых порах: все ведь — и привычки здешние, и самый язык — было для нее новым, почти враждебным. Она едва знала по-русски… Теперь научилась, правда… она все удивительно быстро схватывает. Но как ни жива она, как ни весела даже подчас, все кажется, что она чувствует себя, как пойманная птичка, которой так бы и хотелось улететь: что-то дикое, не ручное в ней до сих пор осталось…

Полунин умолк и, опустив голову, задумчиво стал чертить тросточкой какие-то узоры по песку. Законченный рассказ, должно быть, в его голове продолжался, вызывая целый рой воспоминаний.

— Да, — проговорил Гроздин спустя минуту, — преинтересная особа! Воображаю, как здесь разбирают ее по косточкам… Ну а теперь, братец, мне, кажется, пора… — Он посмотрел на часы и встал. — Надо переодеваться к губернаторскому обеду… вот скука-то!.. А когда мы увидимся?

— Не знаю, право, я сегодня же в деревню. Коли можешь, приезжай туда: недалеко — всего восемнадцать верст.

— Постараюсь, мой милый.

И Гроздин пожал горячо ему руку. Полунин охотно бы с ним обнялся, но не посмел этого сделать, хотя кругом не видно было ни души: слишком уж он боялся опять уловить на лице приятеля насмешливую улыбку.

IV

Отправляясь на губернаторский обед, Гроздин заранее обрекал себя на подвиг официальной скуки. Однако вышло совсем не так, как он думал. Войдя в гостиную, он увидал на почетном месте незнакомую ему, довольно полную даму средних лет, сразу его поразившую чем-то особенным в осанке, и повелительной, и свободной в то же время.

Ее темно-серое платье, убранное черными кружевами, ложилось вокруг нее стройными правильными складками. В чуть-чуть поседевших, но еще густых волосах было что-то изящное и нарядное, в глазах, и зорких, и спокойных, читалась будто тихая, затаенная насмешка. «Точно вдовствующая герцогиня», — подумал, взглянув на нее Гроздин. «Да не Елизавета ли Андреевна уж это?» — продолжал он мысленно, припоминая, как бывшую губернаторшу описывал Полунин.

Он не ошибся. И когда его представили госпоже Бурашевой, боязнь скуки у него исчезла сразу. Зато обычной его самоуверенности как не бывало. Едва ответила она на его бойко отчеканенные слова, едва услышал он ровный, необыкновенно музыкальный звук ее голоса, вполне сохранившего молодую свежесть, он невольно подчинился обаянию этого голоса — до того слышалось в нем спокойное превосходство ума и воли, глубокое знание жизни и людей; даже скрытая горечь, порой сквозившая в нем, придавала ему что-то особенно чарующее, а взгляд ее глаз сразу говорил, что они зорко умеют читать на лицах, что утаить от них что-либо не легко. И Владимир испытал перед нею давно незнакомое ему чувство робости, а взгляд его между тем с нетерпеливым беспокойством пробегал по гостиной, отыскивая встреченную им два часа перед тем молодую девушку.

Дожидаться ему пришлось недолго: не прошло и трех минут, как вошедший слуга доложил, что подан суп, а в противоположных дверях появилась стройная, темно-русая девушка рука об руку с подростком лет четырнадцати, долговязой и угловатой дочерью Глянцовитова. Надежда его не сбылась. Мягкие, привлекательные, хотя и неправильные черты девушки, точно согретые тихим внутренним огнем, не блестевшим, но светившимся в ее кротких глазах, ничуть не походили на прелестное молодое существо, исполненное прихотливого задора, с которым он встретился в городском саду. Это была дочь Елизаветы Андреевны — Катя. Их тотчас познакомили: ему пришлось ее вести к столу.

В натуре Гроздина была счастливая черта: при встрече с новыми людьми, когда люди эти ему нравились, он сразу попадал в тон; умел не то чтобы подлаживаться к ним, а находил в себе какое-то сочувственное настроение, что-то созвучное с их понятиями и взглядами. И выходило это у него совсем даже не преднамеренно. Оттого и приобретал он так легко друзей. И теперь, когда он уселся за столом рядом с Катей и почувствовал на себе ее мягкий взгляд, — словно на него миром повеяло, и все, что было в нем сухого и насмешливого, вся его столичная, немного черствая практичность будто исчезла мгновенно. Какая-то добродушная простота была в первых же словах, обращенных к молодой девушке и слова эти, хоть и совсем заурядные, сразу ее расположили в его пользу. Она доверчиво развернулась, как свежий цветок, распускает свои лепестки в весеннее утро. Катя была, впрочем, от природы доверчива. Несмотря на свои двадцать три года, жизненный опыт не коснулся ее, и в каждом она охотно предполагала одно хорошее. Разговор у них завязался сразу. На вопрос его, не хочется ли ей куда-нибудь, где шире и разнообразнее жизнь, она просто ответила:

— Зачем? Мне и здесь хорошо. По-моему, жизнь везде одинаково широка, лишь бы отзываться на нее, как следует. Это зависит от нас самих, а не от того, что нас окружает.

— Ну, однако, не совсем, коли видеть все одних и тех же людей и делать каждый день все одно и то же…

— Напрасно, вы так думаете, — разнообразия и здесь для меня довольно. И есть у нас здесь очень милые и умные люди… Борис Густавович, например.

Клинген сидел как раз против них, и густой его бас, немного похожий на лай, не совсем приятно отзывался в ушах Владимира. Он говорил что-то Елизавете Андреевне, что-то, должно быть, очень едкое, судя по выражению его губ. Гроздин его не слушал весь занятый молодой соседкой.

— Как, — спросил он ее, — неужели вы можете ладить с Борисом Густавовичем? Неужели есть для вас что-нибудь сочувственное, близкое в его холодной злости?

— А вы меня разве уж определили? — в свою очередь сказала Катя.

— Вы, кажется, из тех, которых разгадывать легко, потому что… доброта к людям на их лицах написана как нельзя отчетливее.

Она слегка опустила голову.

— Может быть… не знаю. Меня никогда и не тянет быть недоброй. А насчет Бориса Густавовича вы ошибаетесь, это совсем недурной человек.

— Однако позвольте. Ведь одно из двух: либо он не верит ни во что, либо прикидывается, что не верит. А то и другое, согласитесь…

Как раз в эту минуту они расслышали слова Клингена, обращенные к Елизавете Андреевне:

— Неужели вы, с вашим умом и опытностью, все еще верите в эти детские прибаутки, в то, что из всей вашей благотворительности может толк выйти, что народу надо и можно помогать, и будет он за это благодарен? Полноте!

Он встряхивал густыми волосами, произнося это особенно громким, почти вызывающим голосом. Самый звук этого голоса, хриплого и крикливого в то же время, раздражал чуткие нервы Владимира. Молодой человек даже вспыхнул немного.

— Да кормили же вы, однако, этот самый народ во время голода, — отозвалась Елизавета Андреевна.

— Еще бы! — рассмеялся Борис Густавович. — Кормлю же я у себя скот и лошадей, и хорошо кормлю… И никто меня за такую благотворительность не похвалит. Мне рабочая сила нужна, вот и все.

Владимир не утерпел. Его подмывало осадить этого «циничного хвастуна», как он мысленно обзывал Клингена.

— И вы и в земстве проводили эти взгляды? — спросил он.

— Проводил, конечно.

— И высказывали тоже? — среди общего внимательного молчания отчеканил Владимир.

Явная враждебность в тоне молодого человека ничуть не смутила Бориса Густавовича. Он только еще сильнее встряхнул головой и ответил, снисходительно улыбаясь:

— Вы у меня спрашиваете, дразню ли я в земстве гусей?.. Таким пустым делом я, разумеется, заниматься не стану.

За столом, вокруг них, все заметнее становилось напряженное молчание. Все с беспокойством глядели на обоих противников. Одна Елизавета Андреевна оставалась совершенно спокойной и продолжала медленно обмахиваться веером, а ее бледные, умные губы складывались в равнодушную улыбку.

— Вы меня сочтете, может быть, очень наивным и, пожалуй… отсталым, но я, извините меня, не мог пока научиться так смотреть на народ. Конечно, я не делаю себе иллюзий насчет того, чего можно достичь. Россия так велика, а мы все, т. е. каждый из нас в отдельности, так ничтожны… но все-таки я сохраняю веру, что правительство и земство должны и могут помочь народу встать на ноги, что видеть в нем только рабочего вола и грешно, и, простите меня, легкомысленно… И, не будь во мне этой веры, я бы просто служить не стал.

Владимир сказал это совершенно искренно, сказал не возвышая голоса, почти скромно, но с явным, неподдельным волнением. Краска на его лице усилилась, и, когда он случайно взглянул на Катю, он увидел, каким откровенным сочувствием светился ее, обращенный к нему, взор. Странное дело — этот взор его как будто смутил, и глаза его опустились.

— Конечно, большое несчастие было бы для России, если бы вы покинули службу, — возразил Клинген. — Одного только я, признаюсь, не понимаю в вашем… спиче — к чему вы все ссылаетесь на какую-то свою веру и какая там нужна особая вера, когда от нас просто требуют, чтобы мы дороги чинили и отбывали повинности?

Теперь Владимиру не дали ответить. Из разговора грозило выйти столкновение, и начальник губернии счел долгом вмешаться.

— Позвольте, Борис Густавович, — произнес он, — сегодня утром мы все были свидетелями, как горячо и, смею думать, с каким знанием дела, Владимир Арсеньевич излагал перед нами просвещенные взгляды г. министра.

Владимиру стало жутко от такой похвалы, и почти робко он поднял глаза на сидевшую против него Елизавету Андреевну, словно у нее он искал сочувствия. Но безмятежные ее, хоть и зоркие, глаза не ответили на его немой вопрос: в них просвечивало что-то недоверчивое, почти враждебное. А Клинген, немного понизив тон, примирительно ответил губернатору:

— Если вашему превосходительству угодно рассчитывать — я слова «верить» избегаю — на так называемые плодотворные результаты подобных совещаний, я могу только преклониться перед вашим авторитетом.

Губернатор заерзал на стуле. «С какой стати, — подумал Владимир, — принимают здесь этого господина и выносят его дерзости?..»

— Позвольте, — хотел было возразить Аркадий Ипполитович.

Но его неожиданно перебила дочь, до сих пор все время спорившая с своим десятилетним братишкой, а теперь вдруг громко обратившаяся к матери:

— Мама, отчего это сегодня не то пирожное, которое я люблю?

— Дина! — остановила ее мать.

Но девочка не унималась и, получив обещание, что пирожное будет завтра, опять спросила на весь стол:

— А мы поедем после обеда кататься?

Владимир тем временем возобновил свой разговор с Катей, инстинктивно почувствовав, что между ними установилось уже нечто, похожее на дружбу. Он узнал от девушки, что она много и страстно занимается музыкой, и много тоже рисует («Она, видно, унаследовала способности дяди», — подумал Владимир) — что скучать ей нет времени; что за границей она была два раза и вынесла из путешествия восторженное поклонение старинному искусству: одно только искусство будто она и заметила там, — люди ей не понравились; и если бы ей приходилось выбирать, она бы ни на что не променяла родного угла.

А в мыслях у Владимира между тем все вертелся один вопрос, которого он почему-то не решался высказать. И вопрос этот наконец сорвался у него с языка почти неожиданно.

— Отчего с вами не приехала сюда ваша кузина?

Он сам затруднился бы объяснить, почему он точно боялся произнести эти простые слова,

— А вы разве ее знаете? — в свою очередь спросила Катя.

— Не знаю, нет… но много слышал про нее от приятеля моего Полунина.

— А! — Катя улыбнулась и добавила не сразу: — В таком случае вы, конечно, слышали об ней очень восторженные отзывы…

— Которых вы, должно быть, — живо подхватил он, — не совсем готовы подтвердить?..

Катя ответила с обычной, откровенной простотой, даже не смутившись его нескромными словами.

— Я ее очень, очень люблю, напротив. Мама и я стараемся ее приручить так, чтобы дом наш совсем ей казался родным. Но Ольга странное существо: хорошенько не узнаешь даже, расположена ли она к нам или нет… а может быть, просто, и сама она не знает. Вот сегодня, например — она вдруг объявила, что не поедет с нами, из-за того только, что мама ей сделала какое-то самое пустое замечание.

Зашумели стулья: все поднимались с мест. И, случайно обратившись в сторону Елизаветы Андреевны, Владимир заметил ее взгляд, с недоверчивым, пытливым вниманием устремленный на него. Этот взгляд за время обеда ему приходилось улавливать не раз. Ему очевидно не довелось произвести на нее благоприятное впечатление. А между тем молодому человеку почему-то хотелось приобрести ее расположение, оттого, должно быть, что давалось оно не легко и не всякому, — это он понимал инстинктивно.

И случай развернуться и блеснуть перед ней ему представился тотчас. После обеда он не присоединился к мужчинам, отправившимся в кабинет его превосходительства, и губернаторша, усадив его возле себя, дала ему вполне овладеть разговором. Супруга Аркадия Ипполитовича была особа с большими претензиями на ум и начитанность, очень любившая заводить у себя мудреные беседы, но совсем не умевшая их вести. Перед Владимиром ей захотелось похвастать своим bel esprit2остроумием (франц.). , и она с места пустилась в мудреные рассуждения об искусстве вообще и о различных стилях в особенности, о которых имела довольно-таки смутное понятие. Владимир чуть-чуть улыбнулся, стараясь встретиться с сочувственным взглядом Елизаветы Андреевны, но та упорно держала опущенными свои зоркие глаза, и лицо ее застыло в неподвижности. Владимир поспешил воспользоваться удобной темой и, как ловят пущенный мяч на лету, ухватился за какую-то длинную фразу губернаторши, чтобы с небрежною легкостью ответить ей целым фейерверком бойких афоризмов, проронив на пути два-три довольно-таки рискованных парадокса.

— Странное дело, — сказал он между прочим, — по мере того, как человечество умнеет и становится образованнее, оно все менее понимает и ценит красоту. В средние века, когда едва читать и писать умели, людям хотелось, чтобы вокруг них все было изящно и художественно. А теперь нам этого не нужно. Девятнадцатый век требует комфорта и роскоши, но до искусства ему нет дела. Наша обстановка до того обезличилась, что и стиля своего у нас нет…

Губернаторша не только слушала, но упивалась его словами. На Елизавету Андреевну зато они, по-видимому, не производили ровно никакого впечатления.

— Вы, я вижу, основательно изучили искусство, — заметила она без малейшего оттенка иронии.

Но Владимиру затаенная насмешка все-таки послышалась в ее голосе.

— Я просто дилетант, — проронил он, как будто извиняясь. — Изучать искусство! Гм… помилуйте… у меня бы на это даже времени не хватило. Но мне кажется, что судить о нем имеет право всякий, потому что существует оно не для одних посвященных…

— Судить можно, разумеется, но как судить? — все с той же равнодушной медленностью возразила Елизавета Андреевна.

— Скажите… вы долго здесь намерены оставаться? — спросила она миг спустя.

— Право, не знаю: не от меня это зависит.

— А… а сами вы, — продолжала она, — насколько располагаете собой, куда-нибудь торопитесь отсюда? Ведь молодые люди, как вы вот, которые сами себя дилетантами называют, обыкновенно торопятся, словно они боятся, чтобы сама жизнь от них куда-нибудь не ускакала…

— На службе я не дилетант, — почти обиженно засмеялся Владимир. — А за жизнью в самом деле спешить надо: она ведь нас не ждет.

— А я так нахожу, напротив, что иногда по целым годам она стоит совсем неподвижно, и тогда как раз особенно хорошо живется. Впрочем, это дело вкуса и возраста тоже.

Губернаторша была в восторге, уверяя себя, что в ее гостиной редко происходили такие умные разговоры.

— А я вас об этом вот отчего спросила, — начала опять Елизавета Андреевна, — знакомясь с людьми, мне хочется знать наперед, долго ли мне придется их встречать…

— И сообразно с этим, — вставил Гроздин, — вы изменяете свое обращение с ними, да?

— К мимолетным знакомым я только менее требовательна, вот и все. А впрочем, я такие знакомства люблю: в них, по крайней мере, не приходится разочаровываться.

Так с полчаса еще тянулась их уклончивая, вертлявая беседа, не останавливаясь ни на чем, — словно они не просто обменивались мыслями, а сцену разыгрывали из какой-то комедии, — и Владимир, как опытный фехтовальщик на словах, пускал в ход все свое умение полунамеками затрагивать самые глубокие вопросы… Но ему показалось почему-то, что цели своей он все-таки не достиг и провинциальную барыню ничуть не поразил блеском своих извилистых речей. Его даже несколько удивило, когда, поднимаясь с места, Елизавета Андреевна пригласила его бывать у нее запросто.

— До моей усадьбы, вы знаете, не далеко, — сказала она, — я под самым городом живу…

Усевшись в коляску, Елизавета Андреевна спросила у дочери:

— Что, нравится тебе этот петербургский господин? Ты с ним за обедом, кажется, много разговаривала…

— Да, нравится, — просто, без малейшей уклончивости ответила Катя.

Она всегда так отвечала матери: до сих пор ей ничего не приходилось от нее скрывать.

Елизавета Андреевна своими бледными, тонкими пальцами чуть-чуть погладила мягкие волосы дочери.

— Может быть, он неглупый и недурной тоже, — произнесла она вполголоса, — но своего ничего в нем нет, ни характера, ни мнений: все будто напрокат. Оттого нет в нем и правды. Говорит об искусстве так самоуверенно, точно знает и любит его, а между тем только похвастать хочет, что наслышался и навиделся кое-чего. Представь себе, воображает, что героическую симфонию сочинил Моцарт, а еще позволяет себе говорить о музыке! Я уверена, что в душе он любит одни оперетки.

Для Елизаветы Андреевны искусство было святыней. С ним она связывала память о дорогом брате. И неуважение к искусству, даже простое непонимание его сразу в ее глазах роняло всякого, кто провинился на этот счет. Вообще снисходительная к людям, правда, той небрежной снисходительностью, какую приносит с собой разочарование, в одном этом она была строга до неумолимости.

Елизавета Андреевна промолчала несколько минут, так и не дождавшись ответа от дочери. Катя отвернулась немножко, всматриваясь в темневшую ночь; точно она старалась разглядеть бежавшие ей навстречу предметы и надеялась вдоль хорошо знакомой дороги отыскать что-нибудь новое. Матери она никогда не противоречила, но зато перед нею и не притворялась. Елизавета Андреевна тотчас поняла, что значило молчание дочери. «Неужели, — подумала она, — этот петербургский говорун успел на нее произвести впечатление? Чего доброго, — в этой глуши, где она видит все одних и тех же…» Однако еще что-нибудь прибавить в осуждение Гроздина она не захотела и заговорила совсем о другом.

— Что мне делать с Олей, право, не знаю. Сегодня опять вот… без всякого повода… так просто, чтобы себя выставить жертвой и потом дуться на всех, с нами поехать не захотела… Хоть и скучно дома сидеть одной, нарочно обрекает себя на это… назло мне.

— Нет, мама, — убежденно ответила девушка, покачивая головой. — Ольга не злая… да не хватило бы у нее и выдержки осуждать себя на добровольную скуку. Ей просто кажется, что вы ее не любите… оттого она и дичится.

— Я ее не люблю! Не люблю дочь моего брата!..

— Вы с ней не так, как со мной… а она это чувствует и оттого ежится и сторонится от вас: она ведь совсем, совсем одна на свете…

— Да как же приласкать ее, когда она все чужой смотрит, ежится, как ты вот говоришь? Когда поцелуешь ее, она — ты это, заметила? — будто… отвертывается как-то… точно она сказать хочет: «Я у вас подневольная, — делайте со мной, что хотите, а в ласках ваших я не нуждаюсь». Тяжело с ней, Катя.

Коляска между тем свернула с большой дороги — последние хаты подгородной слободы потонули в сумраке надвигавшейся ночи — и покатила широкой аллеей, обсаженной столетними березами и прямой, как натянутый канат. С обеих сторон шли хорошо обработанные поля — при усадьбе Елизаветы Андреевны имелось свое небольшое хозяйство — а впереди барский дом обозначался светившейся точкой. Коляска въехала в широкий двор, обстроенный со всех четырех сторон, обогнула палисадник, где вокруг фонтана были разбиты цветники, и остановилась у крыльца, освещенного огромным фонарем. Слуга, одетый с иголочки, выбежал навстречу госпоже. Порядок в доме соблюдался у Елизаветы Андреевны отменный.

— Не приезжал никто? Ольга Павловна где? Писем нет? — подряд спросила госпожа Бурашева.

Слуга ответил по порядку, отчетливо и проворно.

Оказалось, что барышня в саду, где провела все время после отъезда Елизаветы Андреевны.

— Оне и к обеду не изволили выходить, — добавил лакей.

— Как, и не обедала даже? — воскликнула Елизавета Андреевна и тотчас затем обменялась немым взглядом с дочерью. — А чай, по крайней мере, пила?

— Чай оне себе велели в сад отнести…

— Пойдем к ней, Катя, пойдем сейчас, — порывисто сказала Елизавета Андреевна, бросив на дочь еще более нетерпеливый взгляд.

V

Они торопливо прошли через сени в залу, большую, высокую комнату в пять окон, и оттуда на террасу. Сад расстилался перед ними, задумчивый, весь охваченный дремотой.

— Чай подать сюда, — приказала Елизавета Андреевна провожавшему их слуге, и все той же быстрою, нетерпеливою походкой спустилась с террасы, опережая Катю.

— Ольга, Ольга!.. Да где же она? — раздавался, минуты две спустя, голос ее среди безмолвия майской ночи, такой же страстной и тревожной, как этот голос.

Ответа не было. Они долго искали ее, проходя одну за другой тенистые аллеи. Наконец, они ее нашли.

Перед обеими женщинами вдруг расступились старые деревья, и открывшаяся за ними круглая площадка круто обрывалась над берегом реки. Здесь казалось почти светло, и звезды блестками отражались на поверхности реки, всегда, даже в тихую погоду, немного бурливой на этом месте. Они увидели девушку, стоявшую на самом обрыве и опиравшуюся локтями на перила. Легкий ночной ветерок, тянувший с обширных лугов, на противоположном берегу, чуть-чуть играл кольцами ее распустившихся волос. Голова ее была не покрыта. Соломенная шляпа валялась на песке у ее ног. Ольга не расслышала приближавшихся шагов — до того она вся ушла в неподвижное созерцание чего-то…

— Что ты здесь делаешь? — почти испуганно спросила Елизавета Андреевна, подходя совсем близко.

Девушка обернулась, но как-то лениво, неохотно, точно ее наполовину пробудили среди забытья, от которого она и теперь еще не совсем освободилась.

— Да я, просто, стояла здесь и смотрела. Что же делать ночью в саду? А здесь так хорошо, так свободно…

Днем отсюда вид был чудесный, необыкновенно широкий и размашистый. Из-за этого вида Елизавета Андреевна и купила десять лет назад Тополевку — так называлась ее усадьба.

— И ты давно здесь?

— Не знаю, право… кажется, давно.

Голос и лицо девушки были совершенно спокойны, — тем особым, не совсем хорошим спокойствием, какое приносит с собой долгая тоска или утомление бесполезною борьбой.

— И так все время стояла, опершись на эти перила? Да они могут податься, ты убьешься!

Девушка не ответила. Невеселая улыбка чуть-чуть лишь вздрогнула на ее губах.

— Пойдем. Ты, я слышу, не обедала. Это тоже что за причуда такая?

Следы раздражения все еще слышались в голосе Елизаветы Андреевны. Но она пересилила себя, стараясь быть ласковою. Да и жалость к одинокой девушке, прятавшейся от любви родных, нахлынула вдруг на ее сердце и смягчила его.

— Совсем, я думаю, проголодалась, бедняжка, — добавила она мягко и притянула к себе голову племянницы.

Та не противилась. Ее тоже, по-видимому, охватило неожиданно какое-то мягкое настроение. И совсем почти весело она ответила тетке:

— Ничего, тетушка, не беспокойтесь… и не сердитесь на меня пожалуйста. Я, вы знаете, такая ведь…

Она не договорила. Поцелуй тетки заглушил ее последние слова.

— Не похожа ты на других, это правда, душа моя, — ласково ответила Елизавета Андреевна. — Ну, да это ничего… пускай себе. Главное, будь всегда откровенна и правдива. Не скрывайся от меня никогда: я ведь тебе только добра желаю. Ну, теперь подними свою шляпу и пойдем.

Пока они шли к дому, Елизавета Андреевна не утерпела, однако, чтобы не спросить еще раз:

— А ведь скучно было весь день просидеть одной в саду? Хотела бы я знать, чем ты занималась?

Елизавета Андреевна хорошо знала, что этого именно спрашивать не надо было. Но привычная любовь к установленному порядку и желание, чтобы все этому порядку непременно подчинялись, взяли верх.

— Я читала, — было коротким ответом Ольги.

И по одному звуку ее голоса Елизавета Андреевна тотчас поняла, что в сердце девушки опять что-то заперлось от нее. Так оно было всегда. Ольга не переставала быть настороже, и чуткая строптивость каждую минуту была готова на отпор, точно девушка вечно боялась за ту маленькую, тесную свободу, которую она успела себе выгородить.

VI

Когда в десятом часу Гроздин вернулся домой и, входя, спросил у швейцара гостиницы, нет ли для него писем, тот подал ему небольшой конверт, на котором адрес был написан необыкновенно мелким и поспешным, но красивым почерком. С первого взгляда молодой человек узнал этот почерк и тут же поймал себя на ощущении, совсем не похожем на радость. Как бы стыдясь этого ощущения, он отвернулся, торопливо взбежал наверх и заперся в своей комнате. Письма он, однако, не вскрывал. Кинув его на стол, он принялся ходить взад и вперед неровными тревожными шагами. Владимир вспомнил, как недавно еще, какой-нибудь год назад, при одном виде этого знакомого почерка, счастливое волнение охватывало его. Потом было уже не совсем то: он уже спокойнее вскрывал ее письма, даже когда им случалось долго не видаться. Но он не замечал перемены. Что-то близкое, дорогое, хоть и привычное, все еще говорило ему в этих мелких, поспешно набросанных строках, в которых чувствовалась и нервная боязнь чего-то, и безотчетная любовь, и какая-то почти детская беспомощность… Да, он вспоминал, что привязанность его к писавшей эти строки за последнее время как-то походила на жалость: она была такая беззащитная и одинокая, да и все маленькое ее, тонкое, нервное существо глядело таким хрупким и слабым… Нельзя было не пожалеть ее. Отчего же теперь, когда почти целый месяц они не видались и более недели она ему не писала, отчего же теперь чем-то докучливым словно веет от ее письма, которого он и прочесть не торопится? Должно быть, он долго не заглядывал в себя и не заметил, как изменилось его настроение, как зачерствело, заглохло в нем что-то, прежде так отзывчивое на каждое ее слово.

Владимир обманывать себя не любил и не отворачивал намеренно глаз, когда ему случалось сделать в самом себе неприятное открытие. Ему всегда хотелось быть честным и с другими, и с собою, и краска стыда бросилась бы ему в лицо, если б кто-нибудь уличил его в измене этой честности. И оттого-то ему и было неловко теперь, что он чувствовал себя неправым перед этой доверившейся ему женщиной. Совсем невольно он стал подыскивать себе извинение. Ему вспомнилась с необыкновенной отчетливостью вся несложная история их связи. Он подошел к окну и, щурясь почему-то, долго всматривался в немую, тихую ночь. Город уже спал. Стук колес не раздавался по мостовой, не было и прохожих. А ему, как нарочно, теперь хотелось шуму, чтобы заглушить поднимавшийся в нем докучливый голос. Он сел, одною рукой опершись на подоконник, а другой бессознательно взял со стола брошенное письмо. Да, как далеко, страшно далеко с того дня, когда они познакомились. Произошло их сближение самым заурядным образом. Раннею осенью он возвращался в Петербург, и на одной из станций, проходя коридором вагона, заметил стоявшую в дверях одного из отделений молоденькую женщину, с которой повелительно, даже грубо объяснялся кондуктор. Она так растерянно глядела большими серыми глазами, такой беспомощный испуг читался на ее маленьком, почти детском личике, что он невольно остановился и прислушался.

— Говорят вам, сударыня, — возвышая голос настаивал кондуктор, — извольте выходить отсюда: без билета никого не велено оставлять на поезде.

— Да как же?.. — твердила она умоляющим голосом. — У меня есть билет, билет прямого сообщения от Саратова, только не могу отыскать: должно быть обронила.

— Значит, нет билета, коли отыскать не можете. Так извольте выходить или возьмите в кассе другой, а то сейчас дадут звонок.

— Да как же это, как же… Да у меня и денег нет достаточно, чтобы…

— Ну, чего толковать с вами, барыня! Слышите, звонок. Эй, артельщик, бери вещи.

Тут Владимир счел долгом вмешаться.

Он не мог спокойно видеть насилие над слабым. А бедная женщина, должно быть, не привыкшая путешествовать одна, без его помощи не сумела бы защититься. Он разъяснил ей, что ничего не стоит доказать случайную потерю билета, и он переговорит об этом с начальником поезда. С первых же его слов ревностный кондуктор присмирел. Молодой человек вошел к ней в отделение и заговорил с ней, как с старой знакомой. Несмотря на то, что они были почти одних лет, Владимир чувствовал себя в эту минуту чем-то вроде ее опекуна. Он пожурил ее совсем по-родственному, говоря, что нельзя пускаться в далекий путь, не захватив с собою на всякий случай денег. Во всей наружности Надежды Алексеевны — так звали молодую даму — было столько порядочности, такая скромная чистота светилась в ее прямых глазах, что заговорить с нею в легком тоне ему бы и в голову не пришло. Он узнал всю ее грустную, хоть и не сложную историю. Она выросла на приволье в родительском доме, как единственная и потому немного избалованная дочь богатого степного помещика. Таким, по крайней мере, все считали ее отца. Училась она дома, и с раннего детства видела вокруг себя одни приветливые лица, постоянную заботу о том, чтобы ей было хорошо и весело. Ее нрава, мягкого и кроткого, это тепличное воспитание не испортило. Одному она только не выучилась: жизни, с ее бесчисленными необходимыми мелочами, она не узнала совсем. И когда на двадцатом году она лишилась отца — матери ее давно в живых не было — вся пышная декорация, обступавшая ее роскошью, исчезла сразу. Оказалось, что отец успел промотать почти все свое большое состояние, и назначенный к ней опекуном двоюродный дядя скоро дал ей понять всю перемену в ее положении. Немудрено, что, когда за нее посватался сосед-помещик, почти сорокалетний, Дмитрий Петрович Свищов, она вышла за него не задумываясь, хоть и не чувствовала к нему ровно ничего, кроме благодарности за старание приласкать ее и приручить к себе. Она и не приметила, сколько было затаенной грубости порой в этих стараниях. Она поверила твердившим ей, что лишь бы муж был человек хороший, любовь придет сама собой, да и не каждой девушке на роду написано непременно встретиться с избранником сердца. И вот началась ее пятилетняя замужняя жизнь, сперва только серая, буднишняя, а потом все сильнее приносившая ей чувство отвращения не к мужу только, но и ко всей окружавшей ее обстановке. Сначала муж будто стеснялся, но потом черствая натура пробилась наружу: карточная игра по целым ночам да пьянство с соседями — вот что она имела всегда перед глазами, когда муж оставался дома. И не на чем было даже отдохнуть от этой грубой жизни: детьми ее Бог не благословил. Надежда Алексеевна долго крепилась, порой снося прямые оскорбления. Ее воспитали в твердом убеждении, что от мужа уйти нельзя.

Но терпение ее наконец порвалось. Долго она, по крайней мере, сохраняла веру в честность мужа. Но и в этом ей пришлось разубедиться. И с утратою последней тени уважения к нему, явилась решимость с ним расстаться. Дмитрий Петрович не удерживал ее, но развода не дал. И вот она собралась в Петербург, где у нее есть дальняя родня по матери. Остались у нее и маленькие средства от продажи отцовского имения. Она передала все это Владимиру с какою-то полудетскою радостью, что освободилась наконец от душившей ее тошноты. Будущее ее не пугало. Она шла навстречу к нему с тою смелостью, какую может дать одно полное незнание жизни. Владимиру казалось, что он слушает рассказ молоденькой, неопытной девушки. И столько мягкой жалости пробудило в нем это маленькое, беспомощное существо, что он дал себе слово помочь ей, когда действительность выступит перед ней во всей своей неприглядности.

То, что он предвидел, случилось. Родные Надежду Алексеевну встретили очень сухо, упрекая ее за бегство от мужа. У них были взрослые дочери, и им не хотелось пускать к себе в дом племянницу с таким двусмысленным положением. При всей кротости Надежды Алексеевны, ее возмутил этот прием, и она решилась порвать с родней, хотя это и значило порвать с целым миром. И когда в первый раз к ней приехал Владимир, что-то благодарное и радостное в ней откликнулось на его добрую память. Этот чужой человек был единственным, в котором она встретила участие. Немудрено, что в ее помыслах он неожиданно занял первенствующее место. В старину говорили, что природа боится пустоты — для нравственной природы это остается верным и поныне. Больное, одинокое сердце молодой женщины стало рваться к Владимиру с неудержимою силой.

Он был и тронут, и польщен ее искренним чувством. Для него женская любовь не была новинкой, но то, что он называл до сих пор этим именем, не совсем походило на свежую, почти девственную любовь Надежды Алексеевны. Найти у замужней женщины такое нетронутое богатство сердца, еще не знавшего настоящей привязанности, — это был дорогой клад, который надо было ценить и беречь. И сама она, вдобавок, все ее существо, тонкое, нежное, словно одухотворенное, придавало их сближению какую-то особенную прелесть. Привлекала его и странная таинственность этого сближения, — то, что вместе с нею можно было так хорошо уйти от сутолоки большого города. Часы, которые он проводил с нею, были рядом праздничных часов, и его избалованные нервы восхищало это искусственное одиночество, этот уютный раек, где не только он сам забывался, но и его словно забывала незаходившая туда волна обыденной жизни.

Владимир был совершенно счастлив и платил молодой женщине такою же искреннею любовью, какова была привязанность ее к нему. Сам он, по крайней мере, так думал. На первых порах он даже говорил ей не раз, что, будь она свободна, согласись ее муж на развод, он навсегда соединил бы ее жизнь с своею. Но эти неопределенные обещания не ложились на его совесть тяжестью принятого на себя долга. Осуществить их ведь было невозможно. Скоро он почти даже позабыл о них. Очарованные дни тянулись, не принося никакой перемены. Обычная жизнь Владимира шла прежним чередом, наполненная деловыми служебными интересами и удовольствиями, тоже почти деловыми. Молодая женщина всему этому не мешала. Его любовь к ней текла особой тихой, прозрачной струей, не сливаясь с главным руслом его жизни. Оттого-то, может быть, она и была ему так дорога. И, загляни он в себя поглубже, он понял бы, вероятно, какое из этих двух течений было сильнее, и что, случись им когда-нибудь встретиться, он бы не усомнился, которому из них отдаться. Владимир был не сухой человек, и чуткими своими нервами он хорошо понимал утонченную почти до болезненности натуру полюбившей его женщины. Ни за что бы он не оскорбил ее. Но, все-таки, то, что для нее было всей сутью жизни, с его мужской точки зрения, казалось чем-то вроде забавы или лакомства, которому отдавать себя нельзя, даже стыдно. С самого детства учителя и товарищи ему внушили слишком высокое мнение о его способностях, чтобы будущностью своею он мог пожертвовать для какой-нибудь прихоти. Карьера и связи в обществе были для него не простым делом расчета, — нет, он верил в свои силы и чистосердечно думал, что стремиться вверх, к известности и к влиянию — для него обязанность перед собою и перед родиной. Были минуты, когда и Надежда Алексеевна догадывалась, что он принадлежит ей не весь, но это были редкие минуты. Владимир был всегда так ласков и внимателен, так безмятежно протекала их связь, что бороться с чем-либо и защищать свою любовь от соперничества ей не приходилось совсем. Вся остальная, незнакомая ей жизнь Владимира ускользала от нее, и он так умел все устроить, что она даже заметить не могла, сколько его помыслов, забот и стараний было отдано неведомому, чужому миру.

VII

И теперь, когда Владимир чистосердечно вопрошал себя, вглядываясь в безмятежно чистое ночное небо и точно призывая его в свидетели, он не чувствовал себя неправым перед Надеждой Алексеевной. А между тем, от ее письма, которое все еще дрожало в его пальцах, словно грозило ему чем-то недобрым. Наконец, он стряхнул с себя это неопределенное чувство боязни и, нетерпеливо развернув письмо, одним взглядом пробежал его. Губы у него стиснулись, когда он дочитал. Надежда Алексеевна извещала, что муж ее при смерти и зовет ее к себе.

«Я не могу не ехать, — говорила она, — он хочет помириться со мной, — и в этом отказать я не имею права. Дорогой я заеду к тебе, хотя бы на несколько часов, между двумя поездами…» Письмо было не длинно: она, очевидно, спешила; и Владимир мысленно досказал себе то, чего она недоговаривала сама, — она хотела, очевидно, напомнить ему про данное когда-то обещание. Гроздин сердито швырнул на пол крошечный листик бумаги и два раза прошелся по комнате. Его чувство довольства самим собой, за минуту говорившее ему, что он не виноват ни в чем, исчезло мгновенно. Теперь добровольно принятая обязанность стояла перед ним, как угрожающий призрак. Эта женщина для того только и хочет свидеться с ним, чтобы связать его как можно крепче, вынудив слезами и упреками подтверждение данного слова. И что за бессердечие! Она должна бы спешить к больному мужу, а готова потерять несколько драгоценных часов, лишь бы только увериться поскорее, на что ей можно рассчитывать в будущем.

Все это бурно пронеслось в его голове, пока он нетерпеливо шагал по комнате. Дойдя опять до места, где лежало письмо, он хватил его и, разорвав его на мелкие лоскутки, выбросил в окно. Но Владимир никогда долго не отдавался бесплодному раздражению. В нем тотчас сказывалась потребность перейти к действию. И решение немедленно сложилось в его уме. Нельзя было допустить, чтобы она приехала сюда, где весть об этом в тот же день разнесется по городу. Это главное. И как сама она этого не понимает?.. Если он теперь же вышлет ей телеграмму, она успеет нагнать ее в пути. Судя по письму, Надежда Алексеевна должна была выехать из Петербурга в этот же вечер и, стало быть, приедет сюда после завтра с почтовым, в 11 часов утра…

И беглым, решительным почерком он написал: «Я встречу тебя на станции. Там мы про все переговорим».

— Сейчас отправить эту депешу, — строго приказал он заспанному слуге, явившемуся на его громкий, нетерпеливый звонок.

— Теперь поздно; не примут-с, ваше… — отнекивался слуга.

— Вздор! На железнодорожной станции примут. Поезжай туда.

И зеленая бумажка, сунутая ему в руку, сразу прекратила дальнейшие возражения. «От огласки я избавлюсь таким образом, — раздумывал Владимир, продолжая ходить взад и вперед. — Но что же дальше?» Для него было совершенно ясно, что ни в каком случае он не женится на ней. Голова Владимира была так устроена, что всякая дурная весть, у иных людей обыкновенно вызывающая тревогу, у него, напротив, мигом разгоняла туман всяких сомнений. Он разом понял в эту минуту, что разлюбил Надежду Алексеевну: точно в ослепительном освещении яркого солнца, показалось ему вдруг неизмеримое различие между его призванием, его будущностью и этим ничтожным, мимолетным чувством. И когда что-то кольнуло его при мысли о горе, которое он причинит бедной молодой женщине, Владимир сказал себе, что ведь не его вина, коли мужская жизнь, с ее крупными общественными интересами, складывается не так, как женская; что ведь сама природа создала это неравенство: его судьбу не может наполнить этот пустой роман, случайно развернутый им, благодаря встрече где-то на поезде.

Но совесть все-таки не успокаивалась. Сознание, что он причинит горе ни в чем неповинному существу, он не мог заглушить никакими доводами. «Я ничем ведь не обязан перед ней. Благодаря мне, она нашла себе утешение и опору в такую минуту, когда все ее бросили. И что же? Из-за этого я связан с нею на целую жизнь?.. Она, как все женщины, воображает, что любовь — это самое главное, первое дело, альфа и омега всего… потому что, кроме любви, у нее никаких интересов нет. А я… я разве могу так смотреть на это?»

И в сотый раз Владимир доказывал себе, что он свободен от всяких обязанностей перед этим слабым, ничтожным существом, вообразившим, что он принадлежит ей весь, принадлежит навсегда. А между тем, как раз потому, что она была так слаба, так беспомощна, непобедимое чувство жалости подымалось в нем и не переставало твердить, что никто не имеет права испортить чужую жизнь, что разбивать жалкие, быть может, ребяческие мечты слабой женщины, у которой ничего нет, кроме ее бедного, мишурного счастья — это почти то же, что отнять кусок хлеба у нищего…

Владимира до сих пор жизнь баловала. Она никогда не ставила его лицом к лицу с тяжелой нравственной задачей, где воля и совесть влекут в противоположные стороны. Борьбы с самим собой он по опыту не знал вовсе, — и оттого должно быть ему казалось, что жить совсем не так уж трудно, и нечего ломать себе голову над сложными вопросами, когда немногих совсем простых и очевидных правил вполне хватает на то, чтобы остаться честным и перед людьми, и перед собою. Детство его протекло счастливо и гладко в небогатом, но вполне родительском доме. Никаких семейных бурь он не видал. А позже, когда он сперва поступил в университет, а затем на службу, он видел, что успех дается без особого труда и вполне вознаграждает за старание. Кривить душой и низкопоклонничать ему не приходилось. Судьба как будто расстилала перед ним хорошо вымощенную дорогу, по которой надо было, правда, идти, не жалея сил, но и не встречая слишком трудных препятствий. И у него сложилось убеждение, что сетования на людскую неправду, на трудность сберечь нетронутую честь — все это одни жалкие слова, придуманные бездарными людьми, которым в собственных глазах надо оправдать свои неудачи. Даже когда умерли его родители, и сам уж без всякой помощи он должен был пробивать себе дорогу, ему не пришлось отведать разочарования и пройти горькую школу людского бессердечия. Начальство его ценило, знакомые встречали радушно, иногда даже льстиво, а друзья — друзей ему на пробу ставить не пришлось. И вот, в тридцать лет, не имея за собой ни одного тяжелого воспоминания, он на прекрасном счету, и перед ним широко расстилается дорога вперед, на которой ему не только можно будет удовлетворить свое честолюбие, но даже принести родине пользу. Одно только для всего этого необходимо — за собой наблюдать строго, чтобы не связывать себя по рукам и ногам каким-нибудь глупым романом, который отвлек бы его от среды, где он сумел завоевать себе не последнее место. С его небольшими средствами нельзя думать о женитьбе, да еще на женщине, совсем не принадлежащей к его кругу. И вот, грозное противоречие, до сих пор не встречавшееся ему на пути, все-таки выросло перед ним теперь невзначай. В первый раз ему приходилось сознавать, что нельзя идти, куда хочется, не вызывая докучливого ропота совести, что красивые плоды успеха и счастья даются не так безвинно и легко, что, срывая их, порой надо жертвовать тем, чем никто жертвовать не в праве — чужою жизнью.

— Да, наконец, — воскликнул он, выведенный из терпения, — ради чего стану я портить собственную-то жизнь? Связывать себя навеки с женщиной, которую перестал любить? Во мне что-то шевелится, правда, словно упрекает меня, — да во имя чего стану я приносить себя в жертву и что получу взамен?

Тут он, как это с ним часто бывало и прежде, будто наткнулся на какую-то темную яму, где ничего разглядеть было нельзя, и куда ступить было опасно. Он давно знал, что, стоит ему додуматься до самых корней своих убеждений, и он с ужасом увидит, что этих корней на самом деле нет: что, сделай он еще один шаг, у него закружится голова, и с нравственной высоты своей безупречной жизни он свихнется куда-то в пустое пространство… Так было и теперь. И, как всегда, он отвернулся от последнего вывода и снова принялся наматывать в своей голове бесконечную нить бесплодных доводов…

Занявшееся утро еще застало его за этой мучительной работой.

VIII

В исходе третьего часа Владимир подъезжал на извозчичьей пролетке к усадьбе Елизаветы Андреевны. У крыльца его встретили двое слуг, одетых настоящими джентльменами и выражавших на своих лицах сдержанную почтительность и сознание собственного достоинства. Один из них не торопясь отправился доложить о приезжем, предварительно объяснив, что «ее превосходительство на террасе». В обширных сенях Владимира обдало прохладой, особенно приятной в солнечный майский день. В углах и на повороте широкой лестницы стояли в больших японских вазах тепличные растения, от которых в воздухе носилось легкое благоухание. Все говорило о прочной, благоустроенной, изящной домовитости. «Хорошо, однако, правит своим домом эта вдовствующая провинциальная сановница», — подумал Владимир, оглядываясь на окружавшую его, непривычную в деревне, роскошь.

Но размышлять ему не дали времени:

— Пожалуйте, — растворяя перед ним широкую дверь, проговорил вернувшийся слуга.

На террасе Елизавета Андреевна сидела на низком диване, возле огромного мраморного стола, заваленного журналами и газетами. Рядом с нею на стуле Владимир, к немалому своему неудовольствию, увидел Клингена с обычной грубоватой насмешливостью на губах. Поодаль, за каким-то вышиванием, сидела Катя. Разговор шел, казалось, довольно оживленный, судя по выражению лиц.

— Нет, вы меня все-таки не разубедите, — расслышал Владимир последние слова Елизаветы Андреевны, — неблагодарность не причина оставаться равнодушным к людскому горю.

Несмотря на блеск в ее глазах, она говорила это совершенно ровным голосом.

— А, Владимир Арсеньич! Очень рада. Спасибо, что не заставили себя ждать.

Катя молча протянула ему руку, но дружественнее отвечала на его пожатие, чем сделала это ее мать.

— Легок на помине, — приветствовал его Клинген.

— Вы делали мне честь говорить обо мне? — усаживаясь, отозвался Владимир.

— Да, вот Катерина Николаевна на вас ссылалась, чтобы посрамить меня вашим примером.

Легкий румянец показался на щеках Кати, и Владимир заметил это не без удовольствия.

Мать тотчас пришла к ней на помощь.

— Ах, у нас был прескучный и предлинный спор, к которому мы уж, конечно, не вернемся. Споры вообще ни к чему не приводят, — это я давно знаю. Борис Густавович до них большой охотник, а вы, кажется, нет… С вами можно беседовать мирно… Вы ведь очень уступчивы, да?

Опять что-то не совсем лестное почудилось Владимиру в словах Елизаветы Андреевны, но как ни хотелось ему узнать о предмете спора и о том, почему заступалась за него Катя, он был слишком благовоспитанный человек, чтобы расспрашивать об этом.

— Какая у вас масса разнообразного чтения, — заметил он, указывая глазами на стол, — и на всевозможных языках, вдобавок. Как вы успеваете справиться со всей этой премудростью?

— Да я и не успеваю, — усталым тоном ответила Елизавета Андреевна, — очень многое остается неразрезанным… Впрочем, Катя у меня большая охотница читать.

— А по-моему, знаете, что? — весело обратился Владимир к молодой девушке. — Эта теперешняя мания все популяризировать — только страшная потеря времени. Слишком много читать значит, в сущности, заслонять от себя печатной бумагой настоящее знание. По-моему, настоящая наука — это жизнь, которой никогда выучиться не успеваешь.

— Зато нам по этой науке экзамена держать не приходится, — вставил Клинген.

— Напротив, приходится держать постоянно, — возразила Катя, инстинктивно становясь на сторону Владимира.

— И вечно получать дурные отметки, — добавил он.

И перекрестный разговор стал выводить пестрые, шутливые узоры на серьезной канве. Незаметно он окольным путем привел к тому самому спору, которого не хотела возобновлять Елизавета Андреевна. Катя заговорила о прочитанной ею французской журнальной статье, в которой автор с самодовольной развязностью подводил итог последним научным выводам и торжествуя заключал, что положительный метод постепенно завоевывает себе все отрасли знания, не оставляя более места для пустых бредней, когда-то наполнявших головы под именем религии и философии.

— Ужасно не люблю этот победоносный тон, — сказала между прочим Катя. — Я понимаю, что можно иметь несчастие ни во что не верить, но радоваться тут, кажется, нечему.

— Это, просто, научное шарлатанство, — отозвался Владимир. — В сущности, все эти открытия, которыми так хвастаются, ни на шаг не подвинули наши знания о том, что для нас всего важнее.

— Вы находите? — засмеялся Клинген. — По-вашему, электричество — это пустяки? Разумное понимание строя природы и, сообразно с ним, рациональное устройство жизни — пустяки тоже?

Для Владимира это возражение было чем-то вроде шпоры для лихого коня. Он чувствовал за собой поддержку Кати и ответил уверенно, почти даже пренебрежительно.

— Да, спору нет, у кого много денег и хорошее здоровье, тому жить удобнее стало… особенно, если ему ничего иного не надо, кроме вкусного обеда, да хорошо убранной квартиры, да еще кое-каких материальных благ. А вот, попробуйте-ка голого бедняка или безнадежно больного утешить тем, что курьерские поезда делают по семидесяти верст в час, что и дворцы, и площади, и оперные залы освещены электричеством, да что можно, пожалуй, с помощью телефона услыхать певицу за тысячу верст, и скажите ему в придачу, что жаловаться ему не на кого, потому что все в его жизни и в остальном мире повинуется неизбежным законам, а там, когда он умрет, все его существо поступит на приход в лабораторию природы, как материал для ее будущего живого инвентаря. Необыкновенное успокоение вы ему доставите, нечего сказать!

— А по-вашему, — злобно возразил Клинген, — лучше верить, что есть разумное, всемогущее существо, которому мы обязаны всею окружающею нас мерзостью, и затем скрежетать зубами оттого, что уж больно неразумно выходит и наша личная судьба, и весь якобы прекрасный строй мироздания? Что это? Завидное душевное состояние, да?

На лицах обеих женщин эти слова вызвали что-то похожее на грусть. Только у Кати это выражение было сильнее и глубже. А у Елизаветы Андреевны только губы стиснулись, и утомленно опустились глаза, точно это для нее было повторением давно слышанного и уже переставшего ее волновать. Владимиру показалось, что настала минута решительно завоевать себе сочувствие не только молодой девушки, но и ее матери. И доводы, один другого неотразимее, так и просились к нему на язык, точно он готовил их давно.

— Полноте, — ответил он горячо, — вы и сами не верите тому, что говорите. Как! Чувствовать себя подневольной частицей заведенного механизма, и притом механизма случайного, бесцельного и потому нелепого; чувствовать, что и бороться не с чем, и проклинать некого: это по-вашему лучше минуты горестного раздумья, для которого все-таки есть надежда, что наступит когда-нибудь разгадка? Полноте! Да помимо вопросов души, хотя бы в чисто материальной сфере, что в сущности разрешил ваш положительный метод? Он вычислил, положим, скорость падения яблока или быстроту пробега света от какой-нибудь звезды, которой нам совсем и не видно. А попробуйте-ка объяснить, что такое притяжение, что такое свет? Вам и придется выдумать какой-нибудь эфир, которого никто не видел и не осязал, но без которого и шагу ступить нельзя в вашей точной науке; или какие-нибудь атомы, неуловимые и невидимые, но обладающие таинственной силой. Это ли не метафизика? А когда речь идет о лечении нашего бедного тела? Что тогда? И чем лучше хваленые научные приемы — на каждом шагу наталкивающиеся на промах — лечения какой-нибудь знахарки, которой по опыту или по преданию известно, что такая-то трава помогает. И, главное, чудесны научные определения! Вещество, например, имеет вес, протяжение и плотность. А эфир ничего этого не имеет и, все-таки, вещество. Или спросите у какого-нибудь доктора, — что такое лихорадка? «Возвышение температуры тела», — скажет он вам. Но бывает лихорадка и без такого возвышения? «Конечно, но…»

Неизвестно, долго ли продолжал бы ораторствовать Владимир, сознававший себя в ударе, но как раз в эту минуту стеклянная дверь с шумом растворилась, и на террасу стремительно вошла Ольга. Она была в серой амазонке, с хлыстиком в правой руке, с мужскою шляпой на роскошных волосах, с краской возбуждения на матовой белизне лица, — и Владимиру она показалась во сто раз прелестнее, чем накануне. Маленькими, быстрыми шажками, путаясь в складках приподнятой амазонки, ее стройные ножки звонко отбивали по полу такт высокими каблуками ботинок. Мужчины встали. Владимир пододвинул молодой девушке стул.

— Моя племянница… Владимир Арсеньевич Гроздин, — познакомила их друг с другом Елизавета Андреевна.

И чуткому слуху Владимира почудилось, что в тоне, каким были сказаны эти слова, еще заметнее прежнего звучала равнодушная, как бы утомленная ирония. Ольга слегка наклонила голову, быстро взглянула на молодого человека, чуть-чуть улыбнувшись глазами, но руки не подала.

— Я очень проголодалась, тетя, — живо сказала она, — можно чаю?

Вместо ответа, Елизавета Андреевна нажала пуговку электрического звонка и вошедшему слуге приказала подать чай.

— Вы удивительно хорошо сделали, княжна, что приехали именно теперь, — сказал, посмеиваясь, Клинген. — В вашем присутствии, по крайней мере, спорить не станем о так называемых серьезных предметах. Вы сегодня, кажется, олицетворенное веселье — сама весна, точно, воплотилась в вас.

Комплимент этот, однако, не только не польстил молодой девушке, а мгновенно испортил ее настроение. Что-то сердитое блеснуло в ее быстрых, оживленных глазах. Клингена она вообще не выносила: это был один из видов той ненависти, равнодушной, слегка презрительной, которая никогда не переходит в противоположное чувство.

— В моем присутствии, значит, можно говорить только о пустяках? — ответила она без всякого оттенка обидчивости.

Слишком она была горда, чтобы обижаться. «Думайте обо мне, что хотите», — говорили ее вызывающие темные глаза, и потом, медленно снимая длинные шведские перчатки, она обратилась к Кате:

— А знаешь, куда я сейчас ездила?

«Что у ней за красивые руки, — думал между тем Владимир, украдкою всматриваясь в девушку, — и что за голос! Теплый и в то же время насмешливый… словно бархат, делающийся вдруг шероховатым…»

Она скинула шляпу, и маленькие завитки волос, освободившись, задрожали возле ее розовых ушей. Она с первого же мгновения почувствовала, что Владимир ею любуется, и, не обращая на него, казалось, внимания, как-то невольно, инстинктивно придавала особенно изящный наклон хорошенькой головке, дозволяя ему, в то же время, восхищаться своими руками с тонкими пальчиками, на одном из которых ярко блестело колечко с брильянтами. В каждом ее движении была прирожденная ей свободная прелесть, точно ей и нельзя было не казаться грациозной. «И как мил у нее этот чуть-чуть заметный французский акцент», — продолжал говорить сам с собой Гроздин.

— Представь себе, я была в Симоновой пустыне, — объявила Ольга.

— Вот это прекрасно! — засмеялся Клинген. — В амазонке побывать в мужском монастыре — это оригинально, по-новому!

— Ты бы могла избрать иную цель для прогулки, — по-французски заметила Елизавета Андреевна.

Брови у Ольги сдвинулись.

— Что ж? Дурного тут, кажется, ничего нет, — ответила она на том же языке, чуть-чуть вспыхивая. — Я туда давно собиралась… на святую обитель поглядеть, как ее называет m-r Полунин. Издали она смотрит такою красивою, но вблизи совсем не то: какие-то разбросанные домишки — un tas de masure. И сама церковь тоже без всякого стиля… Ничего живописного. Может быть, там большие подвижники есть, которые ничего не едят по целым неделям… Только на меня это никакого впечатления не производит. Cela ne parle pas à l’imagination.

— Ольга, — качая головой, с легким укором остановила ее Катя.

— Ну, чего испугалась? — продолжала девушка уже по-русски, принимаясь за только что принесенную ей чашку чаю и при этом показывая ряд маленьких жемчужных зубков, тоже как будто задорно смеявшихся, как ее глаза. — Если бы был тут Федор Григорьевич, он, конечно, пришел бы в ужас и заступился бы за так называемую святыню.

Она встряхнула волосами, прядь которых только что упала к ней на лоб, в то же время нетерпеливо постукивая по полу кончиком ножки.

— А тебе что?.. Впрочем, я должна признаться, — мне было очень весело. Я, кажется, своим приездом совсем перепугала почтенных монахов, особенно когда я одного подозвала и попросила мою лошадь подержать, пока я схожу в церковь.

На этот раз сама Елизавета Андреевна вышла из своего обычного спокойствия.

— Хорошо тебя воспитали в твоем парижском монастыре! — заметила она.

— Да что же мне было делать? Верхом же нельзя в церковь въезжать, а монах оказался такой добрый… и немножко глупый и грязный тоже. Должно быть, совсем из простых, un homme du peuple: не все ли равно?

Она обвела всех взглядом своих больших глаз, и ласкающих, и жгучих, точно она у всех просила одобрения, как избалованное дитя, и в то же время, хотела сказать: «А коли вы находите, что это дурно, — мне решительно все равно». Потом она обратилась уже прямо к Елизавете Андреевне.

— А наши парижские монастыри, тетя, вы знаете, совсем не то: ce sont des couvents de bonne compagnie3это монастыри приличного общества (франц.). .

— Браво, княжна! — засмеялся Клинген. — Вы, право, молодец!.. Современная девушка в полном смысле. Жаль только, что нет Полунина… а впрочем, господин Гроздин, за неимением Федора Григорьевича, мог бы тоже вам прочесть отличную проповедь. Он, кажется, усердно стоит за все это милое старье: за монастыри, за соблюдение постов, за крестные ходы и так далее. Только он теперь что-то молчит, не знаю отчего.

Ольга вопросительно посмотрела на Владимира, и при этом — нечаянно или нет, трудно сказать — локтем сдвинула со стола одну из своих длинных перчаток. Владимир ее немедленно поднял и секунды две не отдавал девушке. Перчатка еще сохраняла форму руки, и веяло от нее какими-то тонкими духами.

— Благодарю вас, — проговорила девушка, получив ее обратно. — Да что же вы не выражаете своего правоверного негодования?

— Я слишком мало вас знаю, — не совсем удачно отвечал он. — А впрочем, господин Клинген напрасно меня выдает за какого-то святошу, — убеждения у меня самые умеренные.

— Ah, un juste-milieu!4Ах, умеренные! (франц.) — воскликнула девушка, поморщась. — En russe on appelé cela5По-русски это называется (франц.). «ни то, ни се», кажется… А я так надеялась, вы меня поразите оригинальностью своих крайних взглядов… Ну, теперь, тетя, я пойду снять этот кавалерийский костюм.

И, подхватив шлейф своей амазонки, она нагнулась к Елизавете Андреевне, поцеловала ее в лоб, потом вскочила со стула и убежала с террасы, дорогой чуть-чуть задев Владимира кончиком платья. От этого легкого прикосновения у него сладкие мурашки пробежали по всему телу.

IX

— Что ж? Нельзя сказать, чтобы племянница ваша глядела забитой и запуганной, — отпустил, хихикая, Клинген вслед молодой девушке. — Я, по крайней мере, ровно никакой жалости к ней не испытываю.

— Ах, Борис Густавович, — живо возразила, словно встрепенувшись, Елизавета Андреевна, — я дала бы дорого, чтобы она была всегда такою, как сейчас вот, несмотря на то, что я принялась было ее журить. Я гораздо лучше люблю видеть ее в этом, немножко вызывающем, настроении, чем когда она угрюмо отмалчивается, точно обиженная…

— А я так просто над княжной произвожу, так сказать, интересные наблюдения, — выслеживаю, насколько в ней проявляется русская и французская кровь… с точки зрения, понимаете, закона наследственности…

От этих слов лицо Елизаветы Андреевны опять застыло. В глазах у нее только пробежал недобрый огонек. Клинген невпопад напоминал ей про то, что лежало в основе ее сложных отношений к племяннице, — эту страшную раздвоенность в ее чувстве к Ольге, которую она горячо любила, как дочь своего брата, и почти ненавидела, как дочь его жены.

Катя попробовала заговорить о другом. Но разговор что-то не клеился: всем было не по себе. Гроздин встал, собираясь уехать, но хозяйка дома его удержала.

— Нет, я вас не отпущу: вы должны у нас отобедать. Так у нас уже заведено.

Владимир дал уговорить себя без труда: он не мог отказать себе в удовольствии еще раз увидеть Ольгу. Елизавете Андреевне захотелось теперь вознаградить его за свое не совсем любезное обращение и вчера, и в этот день. Она вдруг развернула перед ним драгоценную книгу своего природного ума и жизненного опыта, — книгу, в которой не всякому доводилось читать. И немолодая женщина, никогда не бывшая красивой, неожиданно приобретала в подобные минуты какую-то особую привлекательность, точно все ее существо озарялось тихим блеском, как иной раз живописный вид, скрытый от глаз пеленою ночи, неожиданно выступает во всей красоте, озаренный светом выглянувшего месяца. Все, что было немного едкого, даже черствого в приемах Елизаветы Андреевны, вся горечь недоверия к людям, сквозившая то и дело в ее речах, — все это исчезало незаметно, и голос ее, и слова тоже, окрашивались тою высшею, незаурядною прелестью, какую даже немолодой женщине придает сочетание тонкой наблюдательности и сердечной доброты.

Владимир был очарован. Он умел ценить женский ум, довоспитанный опытом. Но вскоре ему пришлось отдаться иному очарованию. Ольга вернулась на террасу, переодетая теперь в малороссийский наряд. Вышитая разноцветными шелками рубашка чуть заметно обрисовывала нежные очертания ее груди, как раз, поэтому, с особенной заманчивостью выдавая их затаенную прелесть. Ее косы спускались до пояса, перевязанные малиновыми лентами. На ногах были красные черевики с окованными каблуками. И костюм этот шел к ней тем более, что совсем не русское ее лицо придавало ему что-то незаурядное, даже пряное.

— Что это за маскарад? — заметила ей тетка. — Прежде ты никогда так не одевалась. Я даже не подозревала, что у тебя есть русское платье.

— Оно и не мое, — ответила девушка, — оно Катино. Я только переделала его для себя… с позволения Кати, разумеется. Захотелось попробовать. Я ведь тоже русская.

Клинген и Елизавета Андреевна улыбнулись на эти последние слова, а на Ольгу как будто новый стих нашел, — она словно не одну одежду переменила, но и настроение. Она с собой принесла работу и, совсем тихая, покорная, уселась рядом с Катей, почти не участвуя в разговоре. Порой ее опущенные темно-синие глаза открывались широко, и загадочная улыбка в них показывалась, точно она улыбалась собственной затаенной мысли.

За обедом Владимир опять сразился с Клингеном. На этот раз повод к этому подал сам Борис Густавович. Он рассказал какую-то скверную историю, происшедшую в их уезде, рассказал с обычным своим презрительным равнодушием, из-за которого, однако, сквозило негодование.

— Не понимаю вас, право, — заметила ему Елизавета Андреевна. — Вы теперь искренно возмущены, это по вашему голосу слышно, а ведь происходят такие милые вещицы как раз потому, что общество потеряло те самые принципы, над которыми вы же смеетесь.

— Принципов никаких нет: есть только ощущения, вы это давно от меня слышали, — смеясь возразил Клинген. — Моему ощущению эти вещицы не нравятся, вот и все.

Владимир опять не утерпел, чтобы не ввернуть свое слово.

— Это уж тридцать лет тому назад проповедывали, Борис Густавович, — сказал он.

— Да, но к этому прибавлялось в то время, что, во имя этих самых ощущений, надо кое-что, и даже многое, поломать… и, как вам небезызвестно, принялись за эту ломку довольно-таки усердно… Это, разумеется, нелепо, потому что, какое же я имею право другим навязывать свои ощущения? Ну а я вот ничего ломать не собираюсь, исполняю закон, насколько он мне известен, с властями живу в ладу, даже у губернатора обедаю, как вы видели вчера… Разница, стало быть, есть.

— Одного вы все-таки не досказали, — мягко, но с некоторой язвительностью возразил Гроздин. — Словами своими вы подрываете тот самый авторитет, на котором все это держится.

— To есть, что держится? Губернатор со своими обедами, да с шестнадцатью томами законов в придачу? Поверьте мне, это подорвать не очень легко. И крепко оно держится именно потому, что не на каких-нибудь отвлеченностях основано, а на очень реальной силе. Попробуйте-ка заняться подрыванием, — вас и хлоп! А вдобавок, то, что Елизавете Андреевне угодно называть моей беспринципностью, в сущности, тоже принцип своего рода, и даже очень консервативный — безусловное преклонение перед действительностью, которое господа шестидесятники не признавали, хоть и носились с ярлыком реализма.

— Ну, знаете что, — чуть-чуть улыбаясь глазами, возразил Гроздин, — коли оно так, я, пожалуй, даже отдам предпочтение этим самым шестидесятникам. Их увлечения были нелогичны, это правда, но как раз за это им честь и слава. Это доказывает, что, как ни глумились они над идеализмом, он все-таки у них сидел в крови. А ведь человек тем только и силен, что у него есть Бог, которому он поклоняется. Без веры шагу ступить нельзя, потому что верить надо, по крайней мере, в твердость той почвы, по которой ступаешь. А то, что вы нам выдаете за основное начало — признание голого факта — что можно на этом выстроить прочного, скажите? Сегодня одно существует, завтра ветер подует с другой стороны, и мы послушно станем идти по новому течению. Для мошенников это, конечно, удобная отговорка, потому что они ведь тоже действуют в силу своего ощущения, а для нас с вами, честных людей, беспринципности для жизни не хватит. Да и позвольте мне остаться уверенным, что в сущности вы сами…

— Конечно, конечно, — живо вмешалась Катя, — помните, я вам говорила вчера…

Клингена отповедь Владимира ничуть не раздражила. Напротив, улыбка на его губах складывалась все яснее и шире. И Гроздину стало как будто неловко от этого и, не дождавшись возражений, он не продолжал спора. Он видел, что сочувствие обеих девушек на его стороне, а это было главное. Кате нравились высказанные им мысли и теплый, убежденный звук его голоса, Ольга просто видела в нем победителя, и этого для нее было совершенно достаточно. Видела она, впрочем, и нечто другое, сразу пробудившее ее шаловливую наблюдательность. Она заметила, каким сочувственным блеском загорались всегда спокойные глаза ее двоюродной сестры, всякий раз, что им доводилось остановиться на лице Владимира, с каким вниманием она следила за каждым его словом. И в голове молодой девушки сразу зашевелилась насмешливая догадка, «Неужели, — подумала она, — эта безмятежная Катя успела так с первой же встречи…» Она мысленно захохотала чуть-чуть презрительно, и Владимир, до сих пор почти не обращавший на себя ее внимания, вдруг стал для нее предметом живого интереса.

Раза два глаза их случайно встретились, и молодой человек не без самодовольства уловлял обращенный на него пристальный взгляд, смотревший, казалось, из какой-то загадочной, бездонной глубины.

Он заговорил с нею, заговорил, правда, самым заурядным образом, но до сих пор он и на это не решался, точно он избегал прямо обращаться к девушке из-за какой-то странной, нелепой боязни. И ответ ее звучал уже совсем не так, как прежние ее короткие, полунасмешливые слова. Было в нем что-то внимательное, даже ласкающее — ни у одной женщины Владимир до сих пор не встречал такого умения ласкать и голосом, и взглядом, и мигом заискрилось в нем привычное оживление, всегда готовое ответить на сочувственный привет красивых женских глаз, и посыпалась, часто прерываемая дружным хохотом, его легкая, шутливая речь. Он думал, что, конечно, ничего ему не будет стоить сойтись с молодой девушкой, узнать ее поближе — он так ведь хорошо умел, встречаясь с женщинами, быстро проходить первые, всегда скучные, шаги нового знакомства. На этот счет, Владимир, однако, ошибся. Едва встали из-за стола, Ольга куда-то скрылась; как ни силился он с террасы разглядеть, не покажется ли где-нибудь ее платье из-за зелени сада, над которым уже надвигались прозрачные майские сумерки, молодой девушки не было видно. Клинген тоже уехал вскоре, но Владимир не последовал его примеру: он все еще надеялся увидеть Ольгу.

— Хотите, я покажу вам сад? — предложила ему Катя, только что проводившая Клингена до передней.

Они прошли несколько шагов молча, любуясь тихою прелестью застывшего в неподвижности сада и бледным безоблачным небом, казавшимся еще более глубоким, чем при дневном освещении, и самым воздухом, неподвижным и пахучим. Была та чудная минута, когда солнце уже скрылось, а звезды еще не зажглись, когда ни света, ни тени не видно, и все вокруг сливается в какие-то мягкие, тающие очертания.

— Как хорошо было, что вы сказали давеча за обедом, — начала Катя, — и то особенно хорошо, что такая искренность чувствуется, когда вы говорите.

Владимиру опять пришлось невольно опустить глаза, услыхав это.

— Извините мою нескромность, но меня поражает какая-то двойственность, какое-то противоречие в вашем обращении с Борисом Густавовичем. Когда мы с ним спорим, вы как будто на моей стороне, а, в то же время, вы с ним не только дружны, — он симпатичен вам, это несомненно…

— Да, это правда, только не мысли его, а он сам, — было ответом Кати. — Вам это странным кажется, да? Вы ведь не знаете, как знаю я, что за честный, что за хороший человек Борис Густавович, и, вдобавок, какой он глубоко несчастный…

— Несчастный?.. Это, конечно, многое объясняет, но отчего же, однако, он на других старается выместить свое несчастие, и в каждом его слове будто капелька желчи? Коль у него было горе, чем мы в этом виноваты? Ведь, согласитесь, что все его резкие выходки, коли он сам не убежден в том, что говорит, одно празднословие, не больше…

— Может быть, — слегка опустив голову, возразила Катя, — вы правы. Да, конечно, правы, но, мне кажется, таким строгим к людям нельзя быть: многое простить можно тому, кто страдал много, и если б вы знали, как он добр, когда обращаются к нему за помощью, несмотря на все его жестокие слова… У него было такое страшное семейное горе…

Какое это было горе — Владимиру не довелось узнать.

Они как раз заворачивали в эту минуту за густые сиреневые кусты и, едва они повернули к площадке, за которой начинался обрыв, ветки шумно раздвинулись, и Ольга, стремительно бросившаяся к двоюродной сестре, неожиданно обвила ее обеими руками.

— Что, ты все прославляла достоинства Бориса Густавовича перед m-r Гроздиным? — сказала она, звонко смеясь.

— Какая ты сумасшедшая, — стараясь высвободиться из ее объятий, пожурила ее Катя, — разве так можно? За кого тебя примет Владимир Арсеньевич.

— За кого? Да вот как ты сказала — за сумасшедшую! Да и не все ли равно.

Глаза ее так и блестели в полутьме. Она еще крепче стиснула Катю обеими руками, пристально всматриваясь в ее лицо.

— Что с тобой? — воскликнула она. — Ты вся взволнованная, смущенная почему-то! Я тебя не узнаю. Это все от разговора с Владимиром Арсеньевичем?

Говоря это, она громко и нервно смеялась.

— Ну, не сердись! Право, не за что! Тем более, что ты и сердиться не умеешь, как следует.

И, неожиданно приподнявшись на цыпочки, — ростом она была ниже кузины — Ольга поцеловала ее в лоб.

— И знаешь, что, — добавила она, выпуская Катю из своих объятий, — поедем-ка втроем на лодке, хочешь? Вечер такой чудесный, и месяц сейчас выглянул. Такая ведь прелесть на лодке кататься ночью. Так пойдем?

Она старалась увлечь двоюродную сестру к самому краю обрыва, но Катя не шла за ней, мягко отстраняя ее руку. Выходка кузины ее оскорбила, — оскорбила сильнее, чем она захотела бы признаться даже перед собой?

— Нет, в другой раз, поздно, — говорила она, качая головой, — нельзя маму оставлять одну так долго.

Ольга опять засмеялась своим злым, вызывающим хохотом. Она стояла на самом краю обрыва, повернувшись к реке спиной, как раз на таком месте, где спуск был всего круче.

— Ну, ступай к ней, ступай, коли не хочешь ехать: я и без тебя прокачусь.

И быстро, так быстро, что Катя и вскрикнуть не успела, она бросилась вниз по крутому, почти отвесному берегу. Песок и глина обрывались и сыпались под ее ногами.

— Она себе шею сломает! — вырвалось у Кати испуганное восклицание. — Здесь и тропинки нет.

Но Владимир уже кинулся, не задумываясь, вслед за молодой девушкой.

Ольга, услыхав это, обернулась и закричала ему:

— Берегитесь, свалитесь! Вы ведь дороги не знаете.

Счастливая звезда Владимира и природная ловкость спасли его от опасности свалиться и сделаться смешным в глазах молодой девушки. Он настиг ее, однако, уже на конце спуска, где было почти совершенно гладко.

— Спасибо, хоть и не за что, — поблагодарила она его, смеясь, — я ведь из тех, которые обходятся и без чужой помощи.

Она глядела на него в упор большими смеющимися глазами, довольная тем, что восхищение ею так и читалось в его взволнованном лице.

— Что ж? Поедемте вдвоем, коли нас бросили на произвол судьбы. Вы грести умеете?

Он в ответ только кивнул головой и помог ей прыгнуть в лодку, привязанную веревкой к большому колу.

Река тихо, лениво плескалась о берег, точно лаская обсыпавшие его круглые камни. Вспыхнувшие звезды отражались в ней бесчисленными блестками; месяц, выплывавший из-за лугов, не давал еще света. Владимир ухватился за весла. Ольга села к рулю. Лодка ровно, быстро скользнула по гладкой поверхности воды.

— Как вы уверенно гребете, — не то любезно, не то насмешливо проронила Ольга и нетерпеливо вздернула головкой, чтобы отодвинуть нависшую на плечо косу. — Да вы, кажется, все делаете уверенно… и аккуратно, должно быть. А сегодня утром, представьте себе, я вас приняла за… я воображала…

Она запнулась на миг.

— Vous m’avez cru timide… peut être même pis que cela6Вы думали, я застенчив… может быть, даже хуже того (франц.). , — возразил Гроздин, почему-то переходя на французский язык.

— Я с удовольствием вижу, что ошиблась, — бойко ответила девушка, улыбаясь и глазами, и ртом. — Что вы не застенчивы, в этом я убедилась из того уже, как вы прекрасно отделали этого m-r Клингена, которого, кстати, я терпеть не могу.

— Очень рад, что у нас одинаковые вкусы, княжна, — с легким наклоном головы, весело отозвался Владимир.

Терпеть не могла Бориса Густавовича молодая девушка оттого собственно, что из всех обычных посетителей ее тетки он один только не находился под ее обаянием. Равнодушия к себе Ольга никому не прощала.

— А кузина ваша, кажется, о нем иного мнения…

— Да, Катя ведь снисходительна и добра ко всем, в силу какого-то принципа, — это даже скучно, а впрочем, может быть… Клинген, вы знаете, влюблен в нее по уши. Да, представьте себе, — она звонко рассмеялась, — и кто знает, моя безмятежная кузина, хоть и вывести ее из обычного равновесия трудно, и личных побуждений у нее не бывает вовсе, все-таки, может быть, тронута этим немножко… Ну, да все равно, про это говорить не стоит. Вы лучше мне вот что скажите: когда вы так горячо возражали г-ну Клингену, вы в самом деле с полным убеждением, от всего сердца говорили? И Клинген прав, уверяя, что вы такой… такой…

Она почему-то не находила подходящего слова.

— Успокойтесь на этот счет, княжна; никаких смешных крайностей во мне нет, — он улыбался, говоря это, как бы подчеркивая своей улыбкой настоящий, не вполне высказанный смысл этих слов.

— Я так и знала… Cela sonnait un peu creux, votre enthousiasme…7Ваша горячность выглядела немного неестественно… (франц.) Мы, пожалуй, и тут с вами сойдемся, как в нашей нелюбви к Борису Густавовичу. А скажите, — вдруг переменила она тон, и глаза ее странно заблестели, — вы меня тоже принимаете за сумасшедшую, как моя почтенная кузина? Признайтесь… хоть немножко… да?

Месяц теперь поднялся над краем небосклона, и яркий серебряный столб пересекал реку, играя и качаясь на ее поверхности; и как ни догоняла его лодка, он все стоял впереди, точно завлекая ее за собой, а косой луч падал на лицо и на вышитую рубашку молодой девушки, странно обливая ее блестящим и таинственным светом. Что-то манящее, обольстительное и, в то же время, как бы зловещее лежало на красивых чертах ее лица и на изящных очертаниях ее молодого стана. Рубашка на груди ее слегка колыхалась, повинуясь ее мягким движениям. И невольно взгляд молодого человека почти с жадностью приковывался к ее нежному облику, восхищенно ловя малейшие изменения в наклоне ее головы, складках ее одежды, на которой играл дрожащий отблеск луны.

— Я нахожу, — сказал он, — что маленькая крупица сумасшествия (un petit grain de folie — как он выразился), — только придает более привлекательности… Что может быть скучнее чересчур разумных людей?

— Как моя серьезная кузина, — проронила Ольга, будто невзначай. — А кстати, — вдруг неожиданно проговорила она, — что это мы с вами говорим по-французски? Правда, вы этим языком владеете прекрасно, и это большая редкость… Русские ведь, надо признаться, говорят по-французски ужасно, хоть и не признаются в этом. Ну а вы — нет, даже совсем нет. Только зачем мы с вами на родном языке не говорим?

— Не знаю, право, — чуть-чуть вспыхнул молодой человек, — мне хотелось вас послушать, ваш чистый парижский выговор.

— Или, вернее, похвастаться передо мной вашим собственным, — бесцеремонно перебила его Ольга. — Вы видите, я с вами откровенна… Ну не сердитесь: откровенны женщины бывают лишь с теми, кто…

Она не договорила.

— Ну а теперь, — добавила она миг спустя, — пора домой; я думаю, тетя нас ждет нетерпеливо и готовит нам не совсем любезный прием.

Ольга на этот счет ошиблась. Елизавета Андреевна встретила молодых людей без малейшего упрека, не выразив даже удивления их позднему возвращению, но заметила только, что чай, должно быть, остыл. И раза два ее пытливый взгляд будто подозрительно останавливался на Владимире.

X

На следующий день, ровно в 11 часов, Владимир был на железнодорожной станции. Поезд запоздал, и молодому человеку пришлось добрых полчаса расхаживать взад и вперед по платформе. Это обстоятельство еще усилило поднимавшееся в нем и без того скрытое раздражение. Воспоминания прошлого вечера, как раз потому, что в них было столько обольстительного и возбуждающего, еще сильнее оттеняли предстоявшую Владимиру не совсем приятную встречу с Надеждой Алексеевной. Немудрено, что, когда московский поезд, тяжело пыхтя, остановился у платформы, Владимир довольно-таки вяло принялся высматривать, в каком вагоне поместилась молодая женщина. Долго ее отыскивать, впрочем, ему не пришлось. Знакомый голос обозвал его сзади, когда он ленивой походкой добрался до последнего вагона, и, быстро обернувшись, он увидел перед собой маленькое, изящное, нервное существо, еще недавно ему столь дорогое. Она была в темно-сером дорожном платье, и платье это, как все простые наряды, было ей необыкновенно к лицу, а самое это лицо, всеми своими подвижными мелкими чертами, так и дышало возбуждением и нетерпеливой радостью. Но Владимир не отозвался на приветливый блеск ее глаз, не успев даже согнать с своих губ недовольного выражения. Правда, он живо пожал ей руку, поспешно взял у нее маленький саквояж, но во всем этом была лишь та заурядная вежливость, с которой бы он встретил любую светскую женщину, совершенно для него чужую. А хорошенькое, но, увы, чересчур привычное личико Надежды Алексеевны, ее скромный, хоть изящный туалет, не только не вызвали у него, как прежде, чувства удовлетворенного восхищения, не польстили его разборчивому глазу, а напротив, у него сложилось невольно сравнение с иным женским образом, прельстившим его накануне, и сравнение выходило не в пользу Надежды Алексеевны. «Какой у нее потухший, усталый взгляд, — подумал он, — как быстро увяла ее прежняя свежесть. Очень, должно быть, утомилась дорогой, бедняжка. И волосы у нее зачесаны совсем не к лицу, как-то чересчур низко. Да, я прежде не замечал, странное дело, что у нее такой низкий лоб, а ведь это далеко не признак ума…»

Все это мигом пронеслось у него в голове, когда он обменивался с Надеждой Алексеевной, стараясь улыбнуться, первыми словами приветствия; но как ни силился он казаться обрадованным и придать и голосу, и лицу своему как можно больше задушевности, Надежда Алексеевна уловила натянуто-скучающее выражение, с каким он ее встретил в первый миг.

— Скажи, пожалуйста, — начала она, пока они медленно шли рядом вдоль обширного вокзала, — отчего ты мне прислал вчера в Москву эту странную телеграмму? Ты, стало быть, не хочешь, чтобы я здесь у тебя остановилась?

Артельщик в это время подбежал к ней, торопливо спрашивая, куда отнести ее вещи. Она не расслышала, что он говорил, тревожно выжидая, как на вопрос ее ответит Владимир.

— Нельзя, мой друг, нельзя, — сказал он вполголоса, наклоняясь к ней, — я здесь, ты знаешь… в качестве официального лица, — он с очевидной неохотой произнес это слово, чувствуя, вероятно, что оно смешно. — Все, что касается меня, немедленно становится предметом толков, надо будет лгать, придумывать объяснения…

— Как! Если б я остановилась у тебя до следующего поезда, всего на пять часов?..

— Да посуди сама, — он снисходительно улыбался, говоря это, — у меня сегодня же в половине первого заседание у губернатора, на которое я не поехать не могу. Весь день у меня бывают с визитом разные господа, которым отказывать тоже не совсем удобно; потом я должен обедать у предводителя…

— Должен, — с горечью произнесла она, — и все это обязанности, от которых нельзя отказаться; а передо мной у тебя, стало быть, долга нет никакого?

— Не говори этого слова, Надя, — возразил он живо, — в наших отношениях я всегда избегал и самой мысли о долге. Нас соединяет дружба, преданность, — он не сказал «любовь», — произнести это слово ему показалось, должно быть, неприличным среди толпы пассажиров, сновавших по вокзалу.

Горечь на лице Надежды Алексеевны еще усилилась.

— Полно, не говори мне, по крайней мере, этих ненужных и нехороших фраз… До сих пор ты был со мной всегда правдив… Стало быть… нельзя… решительно нельзя, — добавила она упавшим голосом.

— Ведь я ж тебе объяснил; ты должна понять сама; к тому же, поезд ведь стоит полчаса — успеем наговориться.

— Полчаса! — воскликнула она с укором.

— Да, кстати, — продолжал Владимир, решительно сказав себе, что надо положить конец этим упрекам, грозившим закончиться слезами и обратить на себя внимание посторонних, — чего хочет от тебя этот артельщик? Неужели ты, несмотря на мою телеграмму, взяла билет только до этой станции, а не до Саратова?

Надежда Алексеевна даже не поняла его вопроса, — до того всю ее занимала мысль об этой ужасной холодности в его обращении с ней и о том, что, стало быть, все недавнее, дорогое кончено, кончено навсегда…

— Они приказали, — вмешался артельщик, дотрагиваясь до козырька, — получить их багаж и мелкие вещи отнести.

— Ну, мой милый, это все вздор, — оборвал его Владимир, доставая из кармана бумажник, — сейчас возьми билет 1-го класса до Саратова и сдай багаж, — вот тебе деньги.

— Слушаю-с — удивленно и нерешительно произнес артельщик, но затем, долго не мешкая, побежал исполнять приказание.

— Тебе не хочется закусить? — заботливо обратился Владимир к молодой женщине.

Она молча покачала головой, но в ее немом взгляде он прочел такую глубокую и в то же время недоумевающую скорбь, что совесть в нем болезненно защемила.

— Ну, так пройдем туда, в вокзал; нам отведут комнату, где мы будем совершенно одни; я уж сказал начальнику станции.

Он взял ее под руку. Не проронив ни слова, она пошла с ним к дверям вокзала, быстрым движением опустив густую вуаль на свое разом изменившееся лицо. Теперь оно, в самом деле, перестало глядеть молодым — это лицо, до того отхлынула от него вдруг, казалось, самая жизнь, и на ее черты легла покорная, но тяжелая скорбь. У самого входа они неожиданно столкнулись с Борисом Густавовичем. Клинген вел под руку какого-то высокого господина с очками на серьезных, чисто профессорских глазах. Владимиру он поклонился молча, но в быстром взгляде, которым он скользнул по молодому человеку, Гроздину померещилась усмешка.

«Вот еще недоставало! — сердито подумал Владимир. — Очень нужно было этому противному Клингену сюда пожаловать… Пойдут теперь сплетни на мой счет».

Надежда Алексеевна уловила пробежавшее по лицу Владимира недовольное выражение и, прижимаясь к нему, тихо, почти испуганно спросила:

— Неужели ты, так уж боишься, как бы тебя не встретили со мной? Я тебя не узнаю. Чего ж тут стыдиться?

Владимир не ответил, но в нервной походке, в складках его губ, даже в том, как бросил он шляпу на стол, когда они очутились вдвоем в маленькой дамской уборной, оттенок нетерпения был еще заметнее прежнего.

— Ты, кажется, не хочешь понять, — заговорил он, усадив ее, — что здесь не Петербург, где до частной моей жизни никому нет дела, что я на виду у всех, а мне совсем не хочется выкладывать наши отношения перед всеми, чтобы они стали предметом толков и пересуд. Я не хочу этого еще более из-за тебя, чем для меня лично.

Он продолжал стоять, говоря это, переминаясь с ноги на ногу, и нервной рукой достал из кармана портсигар, хотя ему курить вовсе не хотелось.

— Да… из-за меня… я это вижу, — могла она только ответить.

Горечь слышалась в ее голосе. Едва ли не в первый раз с тех пор, как они сблизились, ему приходилось видеть ее такою, и как раз поэтому ему вдвойне было неловко. Всегда кроткая, доверчивая Надя, никогда еще в его присутствии не проронившая слезинки, вдруг давала ему понять, что она оскорблена его поведением, что, стало быть, в этом поведении есть что-то недостойное, что-то похожее на обман.

— Послушай, Надя, мой друг, — заговорил он иным голосом, мягким и участливым, теперь усаживаясь возле нее и бросая незакуренную папироску, — нам всего несколько минут оставаться вместе, так зачем же портить этот короткий, счастливый миг упреками и раздражениями. Я даже и не расцеловал тебя, там ведь нельзя было, а мы не видались целый месяц.

В пугливом взгляде, которым Надежда Алексеевна ответила на эти слова, было и смутное недоверие к Владимиру, и страстное желание разогнать охватившее ее сомнение. Она не противилась, когда он обхватил ее стан рукой и губами прикоснулся до ее лба, но удивительно холодным показался ей этот быстрый, точно пристыженный поцелуй.

— Ну, что ты делала все это время? — притворно оживляясь, продолжал молодой человек. — Ты мне хоть и писала, но все же я не могу знать всего.

— Было все по-старому, — опустив глаза и дрожащей рукой перебирая складки платья, ответила она, — моя жизнь не богата происшествиями; поговорим лучше про то, что будет…

— Да ты была здорова, надеюсь; совсем здорова? — живо перебил ее Владимир, всячески избегавший разговора как раз об этом будущем.

— Здорова? Да, но…

— Что такое значит это «но»?

— Не совсем весела… быть одинокой в большом городе, да еще весной — не особенно радостно. И говорила я себе не раз, — она при этом опустила глаза, — что если б ты меня вдруг бросил, я бы очутилась совсем одна на свете. В эти два года я почти ни с кем не видалась. Твоя любовь была для меня все и как-то от меня скрывала полное мое одиночество.

— Тебя бросить, Надя! Помилуй! Вот дикая мысль, — он неестественно рассмеялся, — никогда прежде тебе ничего подобного в голову не приходило!

— Что делать, Володя? Ты был вдали от меня, а твои письма… не знаю отчего, но когда ты со мной, я каждому твоему слову верю, а на бумаге совсем не то, да и теперь ты странный такой… будто не рад, что меня видишь.

— Полно, Надя, полно!

— И телеграмма твоя, — продолжала она вполголоса, — и это чувство, будто ты меня стыдишься…

Молодой человек вскочил на ноги.

— Ах, право, толкуй после этого с вами, женщинами. Объяснял я тебе, кажется, а ты все свое.

Она опять пугливо на него взглянула. Взгляд этот, которого он прежде у нее не знал, выводил его как-то особенно из терпения.

— Ну что же мне тебе сказать, наконец, чтобы тебя успокоить? Поклясться тебе в сотый, тысячный раз, что я тебя люблю, что никогда тебя не покину, — этого тебе нужно?

— Нет, разумеется, не этого, Володя; но мне больно видеть, что ты будто никак не хочешь говорить со мной про то, о чем я тебе писала.

Владимир дорого бы дал, чтобы в эту минуту раздался звонок, извещавший об отходе поезда, но звонка не было.

— Послушай, Надя, — заговорил он почти торжественным и в то же время словно обиженным тоном, — я никогда не видал тебя до сих пор такою странною, такою подозрительною. Я не узнаю твоего прелестного, ровного, мягкого нрава. Что же случилось такое, что твое прежнее доверие ко мне…

— Что случилось? — перебила она его страстно. — Да все, все, каждое твое слово, каждое мимолетное движение, пробегающее по твоему лицу! Неужели, ты думаешь, я не догадываюсь, откуда перемена в тебе?.. Да, в тебе, а не во мне, Владимир. Отчего тебе сегодня так неловко со мной, что значит твоя телеграмма…

— Опять эта телеграмма! — нетерпеливо воскликнул Гроздин.

— Да, опять!.. Опять…

И сперва испуганное, а теперь возмущенное чувство вырвалось у молодой женщины наружу быстрыми, горькими словами. Она бы дорого дала потом, чтобы взять их назад, эти злые, обидные слова, но это было уже не в ее власти. На самом деле в ее встревоженной душе вовсе не сложилась та уверенность в измене любимого человека, про которую она ему твердила; она только боялась, что ее недавнему счастью грозит опасность, и как раз, поэтому, она сама вызывала теперь призрак этой опасности, намеренно раздражала любимого человека оскорбительными упреками. И слезы, мучительные и горячие, не замедлили блеснуть в ее воспаленных глазах, возбуждая, увы, не жалость, а только нетерпение слушавшего ее Владимира,

— Ну, вот и слезы! — топнул он ногой. — Так и следовало ожидать… Все в порядке.

На этот раз столько было явного озлобления, почти ненависти во взгляде Гроздина, что слезы мгновенно остановились на испуганном лице молодой женщины, а поток ее горячих слов точно иссяк. Ее недоумевающий, оторопелый взгляд молча остановился на Владимире, и руки ее невольно скрестились, точно моля о пощаде. В эту минуту послышался, наконец, звонок, и, странное дело, теперь своей неожиданностью он поразил самого Владимира.

— Вот, — с насмешливою злобой проговорил он, — вместо того, чтобы воспользоваться нашим свиданием и объясниться как следует, мы только теряли время на пустые слова. Это все ты со своими подозрениями ни на чем не основанными.

Она захотела что-то возразить. Было еще время напомнить ему про обещание, спросить, что намерен он сделать, когда она будет свободна, но голос ей не повиновался, слова остановились на засохших губах.

— Собери свои вещи, Надя, пора, — сказал он, теперь стараясь придать нежность своему голосу.

Она бессознательно повиновалась и второпях собрала свои вещи. Владимир взял ее под руку и почувствовал вдруг, что нельзя же оставить ее под впечатлением этой тяжелой размолвки и не сказать ей хоть теплое слово на прощание, после того, как он обращался с ней так грубо и сухо.

— Ну, дружок мой, — сказал он, остановившись посреди уборной, — да поможет тебе Бог, побереги себя, будь умницей, как всегда, помни, что есть человек, которому ты бесконечно дорога, который не перестает думать о твоем счастье и спокойствии.

Он крепко поцеловал ее в губы, на этот раз продолжая ей говорить о своей привязанности, и, несмотря на резкое противоречие этих уверений с тем, что только что происходило, что-то сладкое, доброе зашевелилось в ее сердце и, как успокаивающая, мягкая волна, к ней вернулось на миг поколебленное было доверие. Второй звонок заставил их опомниться, и довольный тем, что ему так легко удалось согнать впечатление тяжелой сцены, через которую она прошла, молодой человек бережно и заботливо провел ее в занятое для нее отделение и там еще раз, в последнюю минуту перед разлукой, их губы слились в охватившем их, казалось, искреннем чувстве взаимной, преданной любви.

Поезд тронулся. Точно камень свалился с плеч у Владимира, он почувствовал себя опять свободным: ему удалось не связать себя никаким новым обещанием. Это счастливое настроение было, однако, несколько испорчено, когда он снова наткнулся у выхода на Клингена.

— Вы родственницу встречали? — спросил тот равнодушным тоном.

— Да, это моя кузина, — бойко соврал Гроздин, — она едет в Саратов к больному мужу.

Борис Густавович ничего не возразил. В его пытливых зрачках только чуть-чуть заискрилось что-то похожее на усмешку.

XI

Очень бы удивились петербургские приятели Гроздина, если бы узнали, что официальное поручение, с которым можно было покончить в пять-шесть дней, задержало его в глухом провинциальном городе с лишком две недели. Мешкать и напрасно затягивать дело не было в привычках Владимира Арсеньевича, а провинция уж, конечно, не приходилась ему по вкусу. И все-таки май был на исходе, двухмесячный отпуск давно пришел из Петербурга, где в это время разве самые ревнивые канцелярские труженики еще корпели над скучной работой в пыльных департаментских залах, а Гроздин все не торопился уезжать, и губернский дока, Алексей Степанович Тарасов, диву давался, что этот бойкий петербуржец все пристает к нему за какими-то дополнительными сведениями, обнаруживая необычайную ревность в изучении местного быта. Разумеется, недостатка не было в догадках насчет истинной причины этой излишней служебной ревности. И долгое пребывание Владимира Арсеньевича в черноземном захолустье, естественным образом, приписывалось чарам какой-нибудь прелестной особы. Напрасно только старались разузнать, кто именно завладевшая Гроздиным очаровательница. Как ни ломали себе голову губернские кумушки, имя Ольги Холмской ни одной из них не пришло на ум. Имя это пользовалось в городе недоброю славой. Давно уже чересчур свободные приемы молодой девушки вызывали строгое осуждение со стороны верных блюстительниц заветных приличий, и в дамском обществе губернского города Ольгу считали чем-то вроде заблудшей овцы. Самой Елизавете Андреевне не раз выговаривали за чрезмерную снисходительность к племяннице. И оттого, должно быть, ни одна из самых усердных губернских сплетниц не допускала, чтобы такой примерный и умный молодой человек, как Владимир, мог серьезно увлечься этой взбалмошной и неблаговоспитанной девчонкой. Впрочем, и сам Гроздин не давал повода к догадкам на этот счет.

Как ни тянуло его в Тополевку, он целых пять дней не повторял своего посещения, пока, наконец, к нему не пришла записка Елизаветы Андреевны, напоминавшая про обещание часто у них бывать. И как раз в тот же день, едва он вышел из губернаторской канцелярии, где опять изумлял Алексея Степановича непонятным желанием разузнать до мельчайшей подробности быт крестьян в дальнем Тулубаевском уезде, почти у самого входа городского сада ему попалась навстречу Ольга. Лицо его просияло так не двусмысленно, так ярко, что молодая девушка невольно засмеялась.

— Вы еще здесь? — остановилась она, протягивая руку. — А я думала, вы давно уехали.

— Я не только здесь, — ответил он чуть-чуть обиженно, — но сегодня вечером вы меня увидите в Тополевке; Елизавета Андреевна мне только что прислала приглашение.

— Как! Вы дожидаетесь приглашений? Я за этот год совсем отвыкла от таких формальностей. Милые обитатели здешнего края нагрянут обыкновенно с раннего утра, совсем неожиданно, и просидят до поздней ночи.

— Благодарю вас, княжна, что вы не делаете отличия между ними и мной.

Она засмеялась мелким серебристым смехом, чуть-чуть слышным, но так и брызжущим заразительной веселостью. У нее была совсем особая манера хохотать.

— Ну, полноте… Хотите, я сейчас вам докажу противное? Я собиралась делать покупки, а, вместо того, пройдусь с вами по этому ужасному, пыльному саду, коли вы против этого ничего не имеете. Есть, впрочем, здесь очень милое местечко, — тенистое, прохладное, над самой рекой, где, разумеется, никто не бывает. Так пойдемте туда.

— А вы прямо из Тополевки? И, по-видимому, часто совершаете такие прогулки? Несколько дней тому назад, когда я еще не имел удовольствия вас знать, я встретился с вами как раз на этом месте, помните? Вы не боитесь ни усталости, ни даже загара?

— Очень много еще на свете других вещей, которых, я не боюсь, — рассмеялась она в ответ.

— И вас отпускают в такую даль совершенно одну?

Смех ее принял задорный, почти вызывающий оттенок.

— Вы думаете, я из тех, которые дожидаются, пока их отпустят?

— Хороши плоды монастырского воспитания! — воскликнул Гроздин с комическим жестом изумления. — А еще уверяют, что во Франции так строго держат барышень.

Она усиленно покачала головой.

— Это предание давно минувшего времени. И вдобавок, я совсем не француженка. Вы, кажется, забываете, что я дочь человека, всю свою жизнь не признававшего ни узды, ни закона. — И глаза ее, обращенные к молодому человеку, вспыхнули. — А вот и место, про которое я вам говорила, — добавила она миг спустя.

Они уже с минуту шли по запущенной части сада, где дорожка, обсаженная старыми березами, почти вся заросла травой, а вокруг по лужайке густо засел цепкий кустарник. Тут маленький пригорок довольно круто поднимался вверх, и на его вершине, в густой тени лип и дубов, стояла ветхая полукруглая скамья, откуда взгляд широко обнимал извилистое течение светлой речки и предместье, в беспорядке разбросанное на противоположном берегу.

— Ведь недурно? — сказала она, опускаясь на скамейку. — И главное неожиданно: такой запущенный и свежий уголок в двух шагах от этого глупого публичного гулянья. Не беспокойтесь, — продолжала она, заметив, что он озирается, — нас здесь никто не увидит. А вы, кажется, большой поклонник всевозможных приличий…

Он чуть-чуть покраснел от этих слов.

«Ну, — подумал он про себя, — коли она такая, с какой стати мне скрытничать и уберегать себя от непрошеных глаз?..»

— А вы хорошо помните своего отца? — спросил он, возвращаясь к тому, что она говорила раньше.

— Мне было двенадцать лет, — принялась она рассказывать, — когда я его видела в последний раз. Мы с ним ездили тогда по Италии, и вдруг, совсем неожиданно, — помнится, мы были тогда в Венеции, — он решил, что нам следует расстаться, и моей гувернантке было велено меня отвезти в Париж. Я плакала сильно: мне не хотелось в монастырь.

— А потом очень скоро привыкли?

— Привыкла, да. Мне там хорошо было. Но долго я не могла оторваться от мысли о последнем прощании с отцом. Такой он был тогда уже бледный, измученный, больной… Я решительно не могла понять, почему он меня отсылает.

— Вы были очень к нему привязаны, да?

— Не то, чтобы привязана… иногда меня даже что-то словно отталкивало от него… было столько неровности в его обращении со мной… То он по целым дням будто забывал о моем существовании, то выказывал мне какую-то порывистую нежность, заговаривая со мной о вещах, которых я и понимать не могла хорошенько. Но потом, когда мы расстались, мне все мерещилось его тонкое лицо, прикосновение его худых, немного дрожащих рук. Позже, когда я узнала о его смерти, он еще дороже стал для меня.

Ольга разговорилась о своем отце, прибавляя к своим детским воспоминаниям то, что она слышала о нем от тетки. Она была предана его памяти с какой-то болезненной любовью. Про мать она не упоминала вовсе.

«Хорош, однако, мой друг Полунин, — раздумывал между тем Владимир, — целый год с нею встречается, и до сих пор ничего не знает положительного о ее детстве, а я вот только второй раз с нею вижусь, и она раскладывает передо мной свое прошлое, точно мы давнишние друзья…»

— А что, — спросил он громко, — перешло ли к вам от вашего батюшки его страстное поклонение искусству?

— Нет, — покачала она головой, — я, кажется, в искусстве ничего не понимаю; так, по крайней мере, уверяет тетя.

— Вы искусство переносите в жизнь, княжна, вот и все, — улыбаясь, возразил Гроздин, — вам изящество так сродно, что вы его носите с собой; только вам нужно, чтобы оно было живым, а не застывшим на полотне… — он охотно добавил бы, и совсем даже искренно добавил, что сама она чудное художественное произведение, но эту несколько пошловатую фразу он благоразумно сохранил про себя. Ольге и без того, должно быть, не совсем понравился его вычурный комплимент. Она взглянула на него искоса, улыбнулась одними кончиками губ и заговорила совсем о другом. А минуты две спустя, быстро поднявшись с места, она протянула ему руку и сказала:

— Мы, однако, здесь засиделись, кажется; мне пора за своими покупками. До свидания! Нет, пожалуйста, не провожайте: вы ведь боитесь, чтобы нас не встретили вместе.

— Полноте, княжна, — засмеялся он, — считайте меня, коли хотите, навязчивым, но я так и останусь вашим верным спутником, пока вы будете странствовать по магазинам.

Она не ответила, мимолетная улыбка снова показалась на ее лице, и медленными шагами они оба направились к выходу из сада. Терпение молодого человека Ольга не поставила на пробу: в каких-нибудь полчаса она покончила с покупками: и на этот счет у нее все шло быстро и решительно. Порой, стоя у прилавка, она вскидывала на него вопросительным, слегка насмешливым взглядом; прежний их разговор уже не возобновлялся. Урывками они только обменивались короткими словами, но Владимир не жалел об этом, как не смутило его и то, что видели их в магазине две из самых усердных сплетниц города. Он чувствовал, что прогулка эта сблизила их еще больше. И когда они расставались и Ольга, прощаясь, спросила, не слишком ли ему было скучно, и не очень ли он боится, как бы встреченные дамы не разнесли по городу, что видели их вместе, Владимир в ответ крепко пожал ей руку, и они оба тихо засмеялись тем сочувственным смехом, какой вспыхивает только у настоящих искренних друзей.

А обе дамы не преминули из магазина поспешить к губернаторше и там разболтать великую новость, что видели они Гроздина вдвоем с этой полуфранцуженкой, невесть откуда попавшей в дом Елизаветы Андреевны, и что вот, должно быть, причина, задержавшая здесь Владимира.

— И как это втихомолку!.. — твердила одна из дам, неизвестно почему волнуясь. — Никто даже не подозревал, что он знаком с нею, а вот успели уже они так подружиться, что разгуливают вдвоем по улицам…

— С ее стороны меня ничего удивить не может, — вмешалась другая дама, — она рада, что новый молодой человек показался на горизонте, и вешается ему на шею.

Но губернаторша недоверчиво покачала головой.

— Нет, это не может быть, — ответила она, — Гроздин такой благоразумный и рассудительный… он понимает, что сближаться с такой особой не совсем безопасно, и поймать он себя не даст — за это я вам ручаюсь… она ведь совершенная бесприданница: у нее всего только и есть, что куча платьев, одно другого непозволительнее.

Про себя она, однако, решила, что не мешает присмотреть за Владимиром и, на всякий случай, предостеречь его.

XII

В Тополевке Владимир застал своего друга Полунина. Федор Григорьевич неожиданно приехал, едва встали из-за стола.

— Как! Успел уже покончить с деревенскими хлопотами! — шутливо воскликнул Гроздин, горячо пожимая ему руку. — Должно быть, образцовый порядок у тебя в имении, коли оно дает тебе так часто отлучаться.

Федор Григорьевич немного сконфуженно ответил, что приехал он в город по делу и счел долгом засвидетельствовать Елизавете Андреевне свое почтение. Нетрудно было угадать, что бедный малый немилосердно врал, и просто не сиделось ему дома, — так уж неудержимо тянуло его в Тополевку. Едва ли, однако, он теперь не раскаялся, что приехал. Правда, Елизавета Андреевна и ее дочь приняли его с обычным радушием, но не то было с Ольгой. Она не только встретила его холодно — и прежде она его не баловала любезностью — но в этот вечер она была с ним как-то особенно молчалива, безжалостно давая ему чувствовать, какая лежит между ними непроходимая черта. Почему его постигла такая немилость, Полунин никак себе объяснить не мог, и очень бы его удивили, сказав, что причиной этой немилости ее утренняя прогулка с Владимиром. Про эту прогулку, кстати сказать, Ольга не заикнулась ни перед кем из домашних. Увидав приятеля, не подозревавший ничего Федор Григорьевич воспрянул духом. «При нем, может быть, она развернется, — подумал он, — Гроздин ведь такой мастер приносить с собой оживление».

Но и тут он ошибся. Гроздин, сразу приметивший перемену в Ольге, с нею даже и не заговорил и все свое внимание отдал Кате. Он думал, поступая так, великодушно освободить поле для приятеля. «Пусть тешится бедный Федя и пользуется случаем», — говорил он себе. Владимир был в самом праздничном настроении, а когда с ним это случалось, он всегда становился необыкновенно добрым. Мешать товарищу в его робком ухаживании он ни за что бы не захотел, тем более, что соперничества его для себя нисколько не боялся. Он простер даже милость до того, что направил разговор на такой предмет, в котором Полунин был силен: Владимир завел речь про обязанности землевладельцев перед населением и про влияние, какое они могут оказывать своим примером. Но и этой благодарной темой ему не удалось поощрить и выдвинуть товарища: Федор Григорьевич был слишком озадачен холодностью Ольги, чтобы расправить крылья и блеснуть красноречием, да и сознавал, должно быть, что девушка мало интересуется такими вопросами. Кончилось тем, что Гроздин взвинтил только самого себя и, нисколько не подвинув дела приятеля, сам овладел сочувственным вниманием Кати. На этот раз даже у Елизаветы Андреевны он не вызвал обычного недоверия, — должно быть, уж очень убежденно и горячо звучал его голос.

— А вам самим доводилось, — вдруг почти враждебно спросила Ольга, — исполнять эти священные обязанности?

— К сожалению, нет. У меня есть, правда, имение, кстати очень небольшое, но я там бываю только мельком. Нельзя быть разом сельским хозяином и тянуть петербургскую лямку.

Он сказал это необыкновенно скромно, даже опустив глаза. Очевидное раздражение в тоне молодой девушки его внутренне забавляло. Истолковывал он его очень лестно для себя и, надо отдать ему справедливость, не ошибался.

— А ты бы эту лямку бросил, — вмешался Федор Григорьевич, — и занялся делом, которому ты так сочувствуешь.

— Это хорошо для тебя, — все так же скромно возразил Гроздин, — у которого чуть не целое немецкое княжество во владении, а у меня, ты знаешь, именьице крошечное; и берегу я его только из-за дорогих воспоминаний детства.

Слушая Владимира, Ольга откинулась на спинку кресла, придавая своим чертам насмешливо-презрительное выражение. Владимир, делая вид, что не смотрит на нее, зорко следил за каждым ее движением и читал в ее мыслях, как в открытой книге.

«Вы хотите меня взбесить, прелестная княжна, — подумал он, — посмотрим, кто из нас выдержит дольше». И, ничуть не смущенный очевидной враждебностью молодой девушки, он вел с Катей и ее матерью оживленную беседу, легко и умело переходя от одного предмета к другому, но все время поддерживая тот немного приподнятый тон, с которого начался разговор. Каждое его слово так и дышало убеждением. Изредка только глаза его весело останавливались на лице Полунина, точно они хотели ему сказать: «Вот, полюбуйся, мой милый, как следует рассуждать при дамах о материях важных, не утомляя их внимания. Да где тебе! Ты главного правила ведь не подозреваешь: чтобы увлекать других, надо самому не увлекаться…» Но Полунин не догадывался об этих задних мыслях. Он был в совершенном восторге. Он готов был расцеловать товарища: такой неожиданностью было для него слышать эти искренние, горячие речи.

В восторге была и Катя. По лицу ее, немного бледному, то и дело пробегала легкая краска возбуждения. Но, увы, Владимир не замечал этого, как не замечал он, сколько тихой прелести было в ее глазах, когда загорался в них мягкий, сочувственный блеск. «Да, я не ошиблась, он хороший человек», — говорила себе девушка, поднимая на него все с большим доверием прямой, откровенный взгляд.

— Я с радостью вижу, — вдруг объявил Федор Григорьевич, долго перед тем молчавший, — что мы с тобой совсем одних убеждений. Признаюсь, когда мы встретились в первый раз, я этого не думал.

— Да и теперь ты напрасно так спешишь этим заключением, — шутливо пожурил его Гроздин, — во мне далеко нет твоей цельной, непоколебимой веры, и я бы дорого дал, чтобы знать за собой эту твердую опору.

— Кому хочется верить, тому вера дается всегда, — тихо проговорила Катя, — надо, прежде всего, стараться делать то, чего она от нас требует.

— А, вы думаете, это легко, — возразил Гроздин, — когда недостает главной движущей пружины?

— Полноте, в вас она есть, хотя, может быть, вы сами не всегда это сознаете, — иначе вы не могли бы иметь такое высокое понятие о долге перед ближним.

Наступило почему-то короткое молчание. Владимиру от слов Кати стало неловко. Елизавета Андреевна вскинула на дочь вопросительным взглядом. Ольга прикусила себе нижнюю губу. И в эту самую минуту, полный месяц, выглядывая из-за вершин деревьев, обдал всю террасу и сидевших на ней волной голубовато-серебристого света. Темневший сад точно проснулся, переливая брызги серебра с одной ветки на другую.

— Ах, как хорошо! — воскликнул Гроздин, залюбовавшись. — Сойдемте в сад, Екатерина Николаевна, и ты, Полунин, тоже.

Федор Григорьевич нерешительно встал, искоса поглядывая на Ольгу. Та не двигалась с места.

— Ты с ними не идешь? — спросила у нее тетка.

Девушка молча покачала головой. Долго среди тихого сада, блестевшего в богатстве своего ночного убранства, раздавались оживленные голоса молодых людей. И свободно текли их хорошие, бодрые речи. Даже Владимира заразила их искренняя теплота, хотя он и уверял себя, что увлекаться не следует. И когда он простился с Катей, уже в исходе двенадцатого часа, он мог бы прочесть на ее лице, что долго она не забудет этого вечера. Но Гроздин, если он и прочел это, думал не о ней в эту минуту, а об иной девушке, так своенравно изменившей в этот день свое обращение с ним.

«Да, характер у нее, нечего сказать!.. — подумал он, направляясь к крыльцу. — Ну, да это ничего; увидим, что дальше будет».

— Гроздин! — обозвал его сзади Федор Григорьевич, тоже собиравшийся уезжать.

— А что?

— Хочешь мне доставить великое удовольствие? Садись-ка со мной в тарантас и покатим вместе ко мне, в мое Всесвятское. Ночь дивная, дорога тоже ничего, и лошадки мои нас доставят туда в какой-нибудь час с небольшим…

Гроздин раздумывал недолго; нерешительностью он вообще не отличался.

— Едем, дружище, пожалуй, — ответил он, — только завези меня сперва в мою гостиницу, — крюк не большой.

Сказано – сделано. В каких-нибудь полчаса Гроздин уложил в изящный дорожный чемодан необходимые вещи, и друзья опять катили по освещенной месяцем гладкой дороге. Была одна из тех чудных, тихих и благовонных, ночей, когда вся природа словно замирает в чутком ожидании чего-то и, что-то страстное, какая-то тревожная нега чувствуется в ее спокойном безмолвии, — как бывает оно и в жизни человека, когда, с виду спокойный, он весь трепещет в смутной надежде на близкое счастье… Словом, это была одна из тех истинно южных ночей, которыми так редко балует нас русское лето. Но хоть и говорила она тем же чарующим голосом обоим молодым людям, совсем не одинаковое настроение вызывал этот голос у Владимира и у Полунина.

Гроздин наслаждался ею с удовлетворенным спокойствием эпикурейца, любуясь мягкими очертаниями полей и лугов, залитых нежными лучами месяца. Из Тополевки он не вынес никаких тревожных ощущений. Дальнейшее знакомство с Ольгой обещало, по-видимому, еще много неожиданностей впереди, а все неожиданное интересно. Сближение с ней, которого жадно искало его воображение, было в его глазах редким, изысканным удовольствием, не более.

Не так думал Полунин. Он весь отдавался своей робкой, но искренней любви, и не предмет любопытного анализа видел он в молодой девушке, не щекотанием избалованных нервов было его чувство. Он силился убедить себя, что опасения его напрасны, но ему надо было проверить свои впечатления, подвергнув их более опытному постороннему суду. Долго, однако, он не решался приступить к исповеди: ему стыдно было доверять свои малодушные тревоги этому бойкому, изящному Гроздину, которого, чего доброго, рассмешит только его неудачная любовь. Полунин не подозревал, что Владимир уже давно догадывается о его тайне.

Сперва беседа между приятелями вращалась около вопросов деревни, о которых теперь как раз они оба и не думали вовсе. Понятно, что разговор тянулся довольно-таки вяло. Наконец, когда полпути уже было за ними, Полунин собрался духом и не совсем решительным голосом принялся за свой рассказ:

— Гроздин, — начал он, — мне надо узнать твое мнение насчет одного… обстоятельства… и… ну, словом, есть одна девушка, которую я вот уж почти целый год… ты понимаешь, мне трудно даже говорить об этом, трудно находить слова… каждое выражение мне кажется пошлым, недостаточным… Она вся прелесть, волшебная, загадочная прелесть, она умна, причудлива и, в то же время, столько у нее — как тебе это высказать… — столько искренней, сердечной простоты, — оттого, должно быть, что она успела так много выстрадать, несмотря на свою молодость… Ты, конечно, догадываешься, кто это. Но вот, я хотел тебя спросить — ты ее видел и успел оценить — не безрассудство ли с моей стороны надеяться и мечтать?.. К тебе она, кажется, не благоволит, но это ничего: ты будешь даже в состоянии лучше, вернее о ней судить как раз поэтому…

И Полунин, теперь уже более уверенный в себе, повел рассказ о своей любви с самого начала, особенно долго останавливаясь на тех подробностях, которые могли, как он думал, служить доказательством расположения к нему Ольги. Удивляло его только, что Владимир ни словом не отзывался на его длинную повесть и, откинувшись в коляске, весь словно застыл в неподвижности. Сперва Федор Григорьевич попробовал раза два приостановиться, дожидаясь ответа, но Владимир все молчал; потом он стал обзывать его все громче; наконец, он слегка коснулся его локтя, спрашивая:

— Да что ж ты не говоришь ничего? Неужели мой рассказ у тебя не вызывает никаких особых впечатлений?.. — Тут только он убедился, что приятель давно уже спит крепким благодатным сном.

XIII

Гроздин проснулся тогда только, когда лошади, громко звеня бубенчиками, остановились перед крыльцом. Он открыл глаза, немного смущенно оглядываясь. Перед ним стоял, весь озаренный луной, длинный фасад большого, неуклюжего, старинного дома, как все прочие строения Всесвятского, носившего на себе двойной отпечаток неуклюжей солидности. Красивого в усадьбе Федора Григорьевича не было ничего, и художественное чутье едва ли руководило тем, кто ее возводил когда-то. Зато и он и его преемники заботились, по-видимому, о прочности, и обычного на Руси совпадения неряшливости и роскоши в ней не было и следа. Что-то внушительное, хотя и простое, что-то напоминавшее богатыря из древней сказки, молодцеватого, но сложенного обрубком, сразу поражало всякого, кто переступал через порог дома. Хозяина встретил слуга, не элегантный, правда, как лакей Елизаветы Андреевны, но проворный и почтительный, а за ним показалась старушка, на сморщенном лице которой точно сосредоточился весь смысл жизни, какую здесь вели издавна, жизни простой, незатейливой, но прочной и домовитой.

— Что, гостя привез?.. — добродушно заволновалась старушка — она говорила Федору Григорьевичу «ты». — А я и не знала, ужина не приготовила… Николай, — приказала она слуге, — сбегай-ка на кухню; да чтоб все было, как надо. Небось, что-нибудь найдется…

Владимир недоумевал, что это была за особа, — старая родственница, правившая домом, или ключница, забравшая в руки барина. А была она, просто, прежняя няня Полунина, с незапамятных времен вросшая, так сказать, в семью своих господ, к которым она была привязана беззаветно, и которые ее почитали, как родную.

— А в зале освещено, Настасья Гавриловна? — спросил Полунин, скинув пальто.

— Как же, как же, Федя. Как услыхала издали бубенцы, так и зажгла подсвечники на столе. А им какую прикажешь комнату отвести?

— Да уж это твое дело: место найдется. Прошу любить и жаловать, Владимир, — моя домоправительница, Настасья Гавриловна, бесценный для меня человек и первое лицо во Всесвятском.

Комната была отведена обширная и удобная, хоть и меблированная по-старинному. Умывшись наскоро, Гроздин вошел в залу, где на ярко-белой скатерти длинного стола Николай успел уже подать ужин из двух холодных блюд. Настасья Гавриловна тоже уселась с господами, хоть и хлопотала все время, то подавая разную снедь, то заваривая чай.

— Ну, Федя, — рассказывала она между тем, — без тебя здесь дела было довольно… Мужики приходили пустошь снимать; я им велела прийти завтра. Да Тряпишников приезжал из города насчет леса; ему был ответ, что ты леса никогда и продавать не думал. Да погорельцы из Пшеничного являлись, — это ведь Пшеничное вчера горело. Грех-то какой: целых четырнадцать дворов!.. Ну, я им по три рубля выдала.

На каждое ее известие Федор Григорьевич только одобрительно кивал головой.

— И письма к тебе есть, целых три; одно с казенной печатью, — продолжала она докладывать.

— Я вижу, Настасья Гавриловна у тебя совсем за управляющего! — рассмеялся Владимир. — А чай у вас дивный, — обратился он прямо к старушке.

— Очень рада, батюшка, что услужила. Все моим чаем остаются довольны.

— Я управляющего не держу, — сказал Полунин, — на что он мне? Сам кое-как справляюсь. А деньги в более верных руках и быть не могут, чем у Настасьи Гавриловны.

Было уже за два часа, когда встали с ужина. И Владимир, раздевшись, приятно растянулся на покойной кровати. С той самой минуты, как он приехал во Всесвятское, совсем новое чувство уважения к приятелю как-то незаметно овладело им. Федя Полунин, над которым он про себя немного посмеивался, вырастал перед ним в совершенно новом виде, хотя не случилось ровно ничего, что могло бы объяснить перемену впечатления у Гроздина.

На другой день это новое впечатление только усилилось. Федор Григорьевич с такой спокойной неторопливой уверенностью решал все маленькие вопросы, поднимавшиеся то и дело, и все его решениями так оставались довольны, что он, очевидно, умел попадать, так сказать, в самую точку.

Мужики, пришедшие снимать пустошь, сначала было загалдели, требуя сбавки, но довольно скоро дали себя урезонить и принялись даже шутливо признаваться в своем намерении провести Федора Григорьевича.

— Да где тебя, батюшка, провести! — раздавались веселые голоса. — Ты сам все не хуже знаешь нашего брата.

Это, как известно, со стороны мужика чуть ли не самая высокая похвала. Затем староста явился, жалуясь на какие-то провинности рабочих.

Полунин, внимательно разобрав дело, оштрафовал рабочих и, должно быть, поделом, так как они тоже спорили не долго и, вероятно, только для вида.

«Э, — думал про себя Владимир, — да он совсем не такая тряпка, как я полагал: за себя постоять умеет. Отчего же он таким робким кажется с женщинами?..»

Было, впрочем, не одно это в хозяйничанье Федора Григорьевича.

Приходили к нему в это утро со всякими просьбами, и каждого он выслушивал терпеливо, извиняясь только перед Владимиром, что приходится ему быть свидетелем такой скучной канители. Гроздин насчет этого его поспешил успокоить: все с возрастающим интересом он наблюдал за хозяйскими приемами товарища. Кое-кому из просителей было отказано, когда уже слишком нелепым выходило то, чего они добивались. Но большинство оставалось удовлетворенным, и главное, все это делалось необыкновенно быстро. В длинных, спутанных речах крестьян Полунин тотчас улавливал настоящую суть и уличал тех, кто являлся с недобросовестной просьбой.

— Удивительный у тебя нюх разгадывать, чего собственно хотят мужики! — похвалил его Владимир, когда с последним просителем было покончено.

— Привычка, да, пожалуй, еще одно, коли хочешь — никогда я в них не заискиваю, да зато в нужды их стараюсь вникать… И успели они убедиться, что делаю я это добросовестно, — вот и все.

— Да разве этого мало? Приобрести доверие народа мало?

— Ни мало, ни много, любезный друг, а как раз то, что следует. Ну а теперь, коли это тебе не скучным покажется, давай-ка — пройдемся немножко по моим местностям. Ты, я думаю, не видел иначе, как из окна вагона, на что похожи настоящие поля, да как землю пашут и, чего доброго, ржи от пшеницы не отличишь?.. Ведь это ничуть не мешает сочинять в Петербурге бумаги насчет преуспеяния сельского хозяйства.

Совершенно невольно здесь, на знакомой почве, Федор Григорьевич говорил с приятелем иным, уверенным языком. Чувство превосходства над ним сказывалось как-то само собой, да Владимир и охотно признавался в своем незнании деревни.

Гроздин был из числа тех людей, которые быстро умеют усваивать себе даже то, что им совершенно незнакомо. За один этот день, проведенный в настоящей деревне, он больше узнал о ней, чем за все восемь лет своей блестящей служебной работы. Начинал он даже понимать, — а это много значит для молодого карьериста, — что можно всю жизнь отдать на скромное дело в каком-нибудь безвестном углу, не стремясь даже мыслью к столичному простору; что, пожалуй, в этом даже более прочное и верное счастье, чем в тех воздушных замках, какие сулит честолюбие. Когда он увидел, каким настоящим, искренним, невынужденным уважением окружен в своей деревне Полунин, какую ощутительную пользу он приносит, — он почти готов был ему позавидовать, хоть и не согласился бы, вероятно, с ним поменяться. А сам Федор Григорьевич, пока Гроздин любовался его полями и порядком, заведенным в неуклюжей с виду усадьбе, и школой, устроенной на селе, такой просторной и чистой, — у самого владельца Всесвятского невеселые мысли роились в голове. Давно уж он смутно ощущал в своей жизни тяжесть одиночества, и почему-то, в присутствии Владимира, теперь это ощущение сказалось явственнее прежнего.

— Да, — вырвалось у него вдруг, — все это очень хорошо, конечно, и доволен я своим делом, — только что-то пусто немножко вокруг меня… Настасья Гавриловна прекрасная женщина, и хозяйка бесподобная, но все-таки… все-таки чего-то недостает… — Полунин не договорил. Легкое чувство обиды, испытанное им накануне, когда он приметил, что рассказ его нагнал на товарища сон, правда, теперь совершенно исчезло, но возобновить свою исповедь, он бы не захотел ни за что.

— Кстати, — сказал вдруг Полунин, — с нами будет обедать сегодня батюшка; я его пригласил еще вчера и отказывать теперь неловко. Ты ничего против этого не имеешь, не правда ли?

— Еще бы! Очень рад даже.

Совсем он не был рад и немного удовольствия обещал себе от застольной беседы с сельским священником. Но отец Александр, хоть и мазал длинные волосы деревянным маслом, хоть и произносил на «о» и большим изяществом не отличался, обладал таким прямым русским умом, так хорошо знал свою паству и так много умел о ней рассказать незаурядного, что Владимиру обед совсем не показался скучным. Священник держал себя очень просто, ничуть не стесняясь приезжим.

Он был нравом весельчак и по части жизненного опыта не уступил бы любому из самых тертых деревенских калачей. Не злоупотреблял он этим своим знанием только по доброте душевной, но своими наблюдениями поделиться был не прочь. Аскетизма в нем не было ни капли, и скрывать он этого не думал. И все-таки он был прекрасный, редкий пастырь, очень любимый прихожанами и заслуживавший их привязанность. Он как-то умел ладить с сельскими богачами, не мирволя их проделкам; а деревенская беднота им нахвалиться не могла за то, что за требы он с нее не брал ничего. Проповеди его — а говорил он их чуть не каждое воскресенье — были немудрые и незатейливые, без всяких семинарских выкрутасов, но зато с добродушными прибаутками, и выслушивались с большим вниманием.

— А что, народ у вас здесь какой, — спросил под конец обеда Владимир, — исправный? Или тоже, как везде теперь, разорен?

— Как вам сказать… — ответил батюшка, — всякий есть народ… Да разве мужик потому только, что он землю пашет и к крестьянскому сословию принадлежит, от бедности обеспечен?.. Небось, среди господ помещиков немало разоренных, почесть что добрая половина. Так чему же дивиться, коли и мужички таковы?.. Также между ними всякий найдется: и лентяй, и пьяница, и просто неудачник. У нас мужик один есть на селе, самый работящий; готов, кажись, целый день на поле копаться, а подите-ка — невзгода за невзгодой. В позапрошлом году старшего сына на службу взяли; месяца три спустя, другой, значит, единственный отцу помощник, взял да и помер вдруг. Потом, в прошлом году, корова у него пала; в нынешнем — лошадь увели конокрады; да и сам хозяин захворал, и весь двор теперь на бабах держится. А ведь какой старательный мужик-то! Просто, в искушение вводит своей горькой судьбой. А еще, точно в насмешку, его Силой зовут. Спасибо Федору Григорьевичу: лошадку ему весной подарил, а то совсем бы плохо было.

— Значит, несчастная случайность, да пьянство, да лень — вот вся причина народного обеднения?

— В иных местах, может быть, и не то, — сказал батюшка, поглаживая густую бороду, — не берусь судить, а у нас — хозяин старательный, да над кем беда не стрясется, ничего — проживет себе.

— Да у тебя здесь Аркадия настоящая! — обратился к Полунину Гроздин. — Владелец — образец всех добродетелей, мужики — народ добродушный, работящий; земля плодородная — чего же еще?..

— А вот бы чего, — ухмыльнулся батюшка, — хозяюшку бы взять к себе в дом Федору Григорьевичу, — еще бы лучше стало…

Наступила минута неловкого молчания. Чуть-чуть заметная краска показалась на щеках Полунина. Батюшка, должно быть, заметил, что слова его вышли невпопад: он тотчас заговорил о другом.

— Есть у нас беда одна: зимой народу здесь делать нечего, — промыслов нет никаких… Вот пока не было чугунки, извозом кормились, а теперь и этого не стало.

— Ну вот объясните, батюшка, — спросил Гроздин, — отчего это всякий раз, что перемена к лучшему вводится, за нее заплатить надо потерею для кого-нибудь? Отчего это добра не бывает без соответствующего зла?

— Да оттого, должно быть, чтобы люди гордыни не возымели…

Батюшка ухмыльнулся, говоря это. Философствовать он вообще не любил и в замысловатые вопросы не углублялся.

XIV

«Как удивительно слепы, однако, бывают иногда люди, даже самые умные и хорошие… — рассуждал с собою Владимир, когда на следующий день резвая полунинская тройка везла его обратно из Всесвятского в город. — Вот Федя, например, — жизнь свою устроил как нельзя лучше… одного ему недостает, и чувствует это он сам, — милой и доброй жены, которая разделяла бы его интересы и заботы. И взять бы ему себе простую, нетребовательную девушку, каких здесь отыщется немало, — любая за него, разумеется, пойдет… А он, наверно, мечтает об Ольге Холмской… разве она ему пара?.. Разве он может быть с нею счастлив, если б она даже согласилась?..»

И воображение мигом вызвало перед ним образ молодой девушки во всей его вкрадчивой и юной прелести, — и мысль о товарище, о его будущей судьбе осталась далеко позади. Странное дело, ему даже в голову не пришло, что, помышляя об Ольге, как делает он это теперь, отдаваясь заманчивым мечтам о своем так быстро выросшем чувстве, он изменяет своей дружбе к Полунину. Надежды товарища казались ему такими несбыточными, он так был уверен в полной невозможности его женитьбы на Ольге, что совесть не упрекала Владимира ни в чем. «Нельзя же отнять у человека то, — говорил он себе, — что не принадлежит ему и никогда принадлежать не будет…»

Гроздин забывал, что отнять можно даже мнимое счастье, что лишиться дорогой мечты не легче порой, чем утратить счастье, которое давно имеешь в руках.

«Да полно! Разве он думает стать поперек дороги приятелю?.. Разве сам он помышляет о женитьбе?.. Правда, он до сих пор не встречал девушки, которая произвела бы на него такое мгновенное впечатление, и стоило дать себе труд покорить ее своевольный, причудливый нрав… но, все-таки, он видел в этом не более как умственное наслаждение, правда, очень изысканное и драгоценное, — и ни за что, ни за что не отказался бы он от пряного удовольствия слушать ее увертливые речи, следить за быстрыми, неожиданными сменами выражений на ее лице… Но все же это не походило на чувство, какое могло бы побудить его связать свое будущее навсегда, навсегда отказаться от свободы… Страстного увлечения в нем нет, — это он сознавал вполне. Да и к чему страсть?.. Для женитьбы не она нужна, а только привязанность, супружеская дружба, не более — она только и обеспечивает счастье. Умные люди не дают себя увлекать какому-нибудь взбалмошному порыву, — но, конечно, из этого не следует, чтобы вся жизнь должна была проходить среди прозаических расчетов. Как весна украшается цветами, надо и молодость свою чем-нибудь вспомянуть, что отмечало бы ее потом яркою прелестью воспоминаний среди будничных занятий зрелых лет. Благо только тому, кто помнит, что весна не долговечна, что цветы вянут быстро, и срывать их в надежде сохранить надолго — несбыточная, нелепая мечта. В том-то и заключается уменье жить, — чтобы строго отличать серьезную основу жизненной ткани от тех праздничных, разноцветных узоров, какие выводит на ней молодая фантазия.

Владимир так углубился в свои размышления, что совсем не заметил, как прошло целых полтора часа, и добрые лошадки Федора Григорьевича проскакали всю дорогу от Всесвятского. Оторвал его от этого забытья раздавшийся вдруг глухой, но сердитый раскат. Гроздин оглянулся. По недавно еще синему небу тянулись, как бы спеша друг за другом, разорванные серые облака, из-за которых лишь украдкою, точно исподлобья, выглядывало солнце; и что-то лукавое, что-то почти зловещее было в его лучах, то бросавших резкую полосу света на волнистые поля, то скрывавшихся опять за быстро тянувшиеся тучи. А в воздухе все еще стояла непробудная тишь, точно его охватила полдневная дремота. «Должно быть, гроза будет», — сказал себе Владимир, оглядываясь, и тут только заметил, что перед ним уже вырисовывались колокольни города, а слева показался поворот в Тополевку. «Не заехать ли?» — тотчас мелькнуло у него в голове; и, долго не думая, он приказал кучеру свернуть на проселок. Минут пять спустя, он подъехал к крыльцу, и выбежавший навстречу благообразный слуга, на вопрос его, дома ли Елизавета Андреевна, почтительно ответил, что ее превосходительство с Екатериной Николаевной уехали в шарабане. «Должно быть, скоро будут», — добавил он.

— А княжна? — быстро спросил Владимир.

— Ее сиятельство дома.

И как бы в подтверждение этих слов, до слуха молодого человека из залы доносились звуки рояля.

— Доложите, пожалуйста, — после минутного колебания, приказал Владимир.

Слуга посмотрел на него сперва как будто с недоумением, но тотчас пошел докладывать.

Когда растворилась дверь в залу, оттуда блестящею струей полились бойкие музыкальные фразы одного из венгерских танцев Брамса, — это была одна из любимых пьес Владимира. Ольга играла уверенно, со вкусом, хотя, быть может, несколько сухо.

У молодого человека сердце забилось от ожидания. «Что, примет она меня?..» — спрашивал он себя, удивляясь сам охватившей его тревоге.

Его приняли. Ольга не переставала играть, пока он подходил к инструменту, только кивнув ему головой и глазами указывая на стул возле себя. Глаза эти смотрели на него не то с задорной радостью, не то с насмешливым лукавством; никогда он еще не видел их такими блестящими. Еще одна быстрая скользящая гамма, и звуки стали затихать и замерли в чуть слышном аккорде. Только в глазах еще догорал притаившийся там огонек.

— Будет, не стану вам больше надоедать, — протянула она ему руку, улыбаясь.

— Нет, сыграйте еще; пожалуйста, сыграйте. Я и не подозревал, что у вас такой талант… вы ведь на себя наклеветали, помните?..

— Что за талант!.. — покачала она головой. — Я одни безделки играю. Пользуюсь, когда тети нет дома: она ведь признает только серьезную музыку…

Улыбка при этих словах исчезла, и сменило ее что-то почти злое. Он попробовал настаивать, но Ольга решительно отказалась.

— Кстати, — продолжала она, — как это вы решились доложить о себе, зная, что Елизавета Андреевна уехала?.. Это на вас не похоже.

— И, представьте себе, — бойко ответил Владимир, — решился без всяких колебаний.

— Даже после того, что я с вами так дурно обращалась третьего дня?..

— Вы видите, — ответил он все так же весело и самоуверенно, — меня этим вам испугать не удалось…

Несмотря, однако, на этот уверенный тон, совсем не спокойно было на душе Гроздина, и шутливая игра, которую он собирался вести с молодой девушкой, на самом деле волновала его гораздо более, чем думал он сам. С каждой новой встречей он все живее ощущал ее вкрадчивое обаяние, и трезвая его голова все более пьянела, охваченная сладкими мечтами, совсем не походившими на то, почти хладнокровное, эстетическое наслаждение, которое он будто бы находил в обществе Ольги. Он догадывался, что, несмотря на молодость, она знала и видела многое, что едва снится девушкам ее лет. И эта ранняя зрелость воображения придавала столько пряного и возбуждающего их возникавшей короткости, что полусознательное, лихорадочное желание охватывало его понемногу, пока он обменивался с ней заурядными, бессодержательными словами.

— А куда уехала Елизавета Андреевна? — спросил он, чтобы сказать что-нибудь.

— На село, — там больных много. Это все по части благотворительности… It is not in my line8Это не по моей части (англ.). , — добавила она почему-то по-английски. — По-моему, эта благотворительность тоже игра в куклы, только для взрослых… А как вы были смешны третьего дня, — рассмеялась она вдруг, — когда говорили с таким огнем, в духе моей кузины и Федора Григорьевича!.. Я глядела на вас и думала, — из-за чего это вам рисоваться вдруг захотелось?.. Неужели затем, чтобы произвести впечатление на Катю?.. Вам это удалось, кажется, предупреждаю вас…

А сквозь эти шутливые слова в голосе молодой девушки слышалось затаенное волнение. И опять зажглись ее глаза, и опять в них попеременно виднелась то ласка, то угроза.

— Вы думаете, я притворялся?.. — на этот раз совершенно серьезно спросил Владимир.

— Не знаю; может быть и нет… На что вам, в сущности, притворяться?.. Только мне все кажется — и не в первый раз я это замечаю — когда вы говорите так, вы сами будто не уверены в себе… Вы увлекаетесь, может быть, искренно, но увлекаетесь только… головой.

Владимиру ответить не пришлось; и очень затруднился бы он ответить прямо как раз потому, что слова Ольги затронули его самое больное место, — докучливый, неразрешимый вопрос, не дававший и ему самому покоя.

В открытое окно ворвалась беспокойная волна зашумевшего ветра, а издали послышалось глухое ворчание грома. Девушка повернулась к саду.

— Ах, как хорошо!.. — воскликнула она. — Гроза будет! А то это вечное, несносное затишье… Пойдемте на террасу, Владимир Арсеньевич. Вам не страшно, нет?

Они вышли. Огромная сизая туча стояла над самым небосклоном, неподвижная и могучая. Изредка по ее краям пробегал бледный свет далекой молнии. Верхушки деревьев то беспокойно шумели, словно охваченные испугом, то стихали опять. Порывами набегало на них страстное дыхание ветра. А по небу все еще беспорядочно тянулись, стремясь одна за другою, разорванные гневные тучи. И, точно сквозь щель, на короткое мгновение выглядывало из-за них солнце, освещая луга за рекой.

— Ах, как хорошо, как хорошо! — твердила Ольга, подставляя ветру свою непокрытую голову. — Я так люблю грозу… Чувствуешь, по крайней мере, что и там на небе не все так спокойно… Знаете что?.. Гроза ведь разразится не скоро: пойдемте в сад, к обрыву, — там еще будет лучше!..

Не дождавшись ответа, она схватила лежавшую на столе соломенную шляпу и сбежала по ступенькам. Сперва они шли молча, — их точно внезапное раздумье охватило. Гроздин заговорил первый.

— А вы не ошиблись, — начал он. И ничего шутливого не было теперь в его тоне. — Я, в самом деле, иногда хорошенько не знаю, верю ли я собственным словам… и во мне самом какая-то затаенная насмешка поднимается… Что делать, княжна!.. Все мы, все наше поколение — дети людей с раздвоенной волей. Положим, мы лучше наших отцов знаем, чего хотим, зато мы не знаем, чего нам хотеть надо… Силы нам хватит, по какой угодно дороге идти, — беда только в том, что дорогу мы потеряли, а это, пожалуй, еще хуже… — Он проговорил это с убежденной теплотой, почти как исповедь. И признание ему не стоило труда оттого, должно быть, что строгого приговора он от молодой девушки не боялся.

— И вас это беспокоит? — спросила Ольга.

— Как вам сказать… — чуть-чуть улыбнулся Владимир, — не то чтобы уж очень беспокоило… — а все-таки, иной раз, как заглянешь в себя поглубже и найдешь пустое место там, где прежде, точно на вывеске, написано было словечко «долг», как-то неловко себя чувствуешь… А что, коли в самом деле там не пустое место, и словечко только стерли неосторожной рукой?..

Едва ли перед кем-нибудь Владимиру приходилось до сих пор высказываться с такой откровенностью.

— Охота вам над этим ломать себе голову… — возразила задумчиво Ольга, точно сама не зная хорошенько, сочувствие или насмешку вызывала у нее исповедь молодого человека. — По-моему, лишь бы широко, как можно шире раскрывалась жизнь, лишь бы простору было как можно больше… Иного мне не надо — и уж, конечно, я не призадумалась бы, куда идти… — И глаза ее широко, жадно раскрылись, точно она мысленно вызывала перед собой картину этого простора и стремилась туда со всею неудержимою отвагой неопытности.

— Да, — понизив голос, добавила она миг спустя, — было бы только куда, — я бросилась бы вперед, не задумываясь… В том-то и беда, что идти некуда — везде перегородки стоят какие-то, неизвестно зачем…

На молодую девушку тоже нашло вдруг неудержимое желание высказаться перед этим почти незнакомым ей человеком, дать волю тому, что она тщательно подавляла в себе в присутствии близких.

— Неужели Елизавета Андреевна вас держит взаперти?.. На нее это не похоже. Да и вы, мне помнится, говорили…

— Что запереть я себя не дам?.. — перебила она его. — Да, я делаю почти все, что мне вздумается — эта свобода у меня есть — но, все-таки, чувствуется какое-то неодобрение, чуть я этой свободой воспользуюсь… Есть в самом воздухе этого дома какой-то неписанный закон, которому все следуют, кроме одной меня… Я нарушаю его каждым поступком своим, каждым словом, — и я сознаю это отлично, — и все-таки не хочу делать иначе!..

— А в парижском вашем монастыре закона разве не было? — засмеялся Владимир.

— Ах, вы меня не понимаете!.. Там было другое… там была куча смешных правил, которых совсем нельзя было нарушать… но все мы сознавали полную свободу именно потому, что ни одна из нас этих правил не признавала и жизнь свою думала потом устроить совсем иначе. А здесь не то… правил, коли хотите, нет почти никаких, но есть какая-то немая сила, которая давит на вас и каждую вашу мысль заглушает…

Все тревожнее между тем, пока они шли вперед, шевелились деревья, все беспокойнее набегал на них ветер, все злее становились его быстрые порывы, но молодые люди по-прежнему не обращали внимания на приближавшуюся грозу. Они стояли уже над обрывом, любуясь потемневшей рекой. Черные тени ложились на луга. Над краем небосклона то и дело вспыхивала молния, но гром только глухо раскатывался где-то вдали.

— Вам здесь скучно, княжна, — сказал Владимир, — вот и вся разгадка.

Но она упрямо покачала головой.

— Нет, не то, совсем не то… Скучно бывает тогда только, когда самому себе надоешь. Не могу я только понять, как живут здесь люди, точно в тюрьме какой-то? И сами ведь они тюрьму эту выдумали и завели этот несносный однообразный порядок, чтобы непременно каждый день походил на остальные, и непременно каждый час делалось бы тоже самое…

— Или, лучше сказать, не делалось? — перебил ее Владимир. — Обилием занятий здесь, кажется, себя не затрудняют?..

— Нет, — тетя занята здесь целый день, и Катя тоже: читают, переписываются кое с кем, ездят по деревням на бедных смотреть — и все это так холодно, сухо, так безжизненно!.. Знаете, я иногда им от души желаю, чтобы несчастие какое-нибудь случилось, чтобы пришлось им горевать или чего-нибудь бояться… а то это вечное, вечное затишье, бесконечное, как степь!.. Скажите, — вдруг оборвала она, — вам много уж успели здесь наговорить обо мне дурного? Не отвечайте мне, пожалуйста, как все делают, этим нелепым, приличным «нет», — точно я не знаю, какого мнения на мой счет — на то мы с вами слишком…

Она, верно, хотела добавить «хорошие приятели», но предпочла досказать это улыбкой.

— Откровенно говоря, да, — вы стали предметом самых усердных забот со стороны здешних почтенных дам.

Она хотела еще что-то спросить, но удержалась; глаза ее только сверкнули на миг.

— Да, я знаю, — промолвила она вполголоса, слегка отвернувшись, — оттого что я не такая, как все… ну, пусть себе… пусть…

И вдруг она с вызовом на лице гордо подняла голову.

— Ах, кабы вы знали, как ненавижу я все это общество, и город этот, и всю мою здешнюю жизнь!..

У Владимира кровь застучала в висках; его трезвая голова не устояла против того, что прочел он в ее заблестевшем взгляде. Бурной волной нахлынуло ему на сердце желание отведать незнакомого еще, безумного счастья, какое сулили ему эти загоревшиеся глаза. Всю его осторожную расчетливость, все его избалованное эпикурейство смело, как ударом вихря. В первый раз, быть может, за всю жизнь он почувствовал себя вполне молодым, тою неотразимою безудержною молодостью, которая прямо, не оглядываясь, рвется к цели. Ему страстно мучительно захотелось привлечь ее к себе и ответить ей, что он с радостью готов вырвать ее из этой ненавистной среды, чтобы не расставаться. Но слова любви не успели сорваться с его засохших губ; их заглушил неистовый рев ветра, с визгом и стоном налетевшего на сад откуда-то, как дикий зверь, вырвавшийся из логовища, и хлестнул по старым деревьям, нагнувшимся под неожиданным ударом. Диким хором все зашумело вокруг, и все эти нескладные, воющие голоса точно затянули одну бешеную песню.

— Не вернуться ли? — предложил Владимир.

— Ах, нет, нет!.. Ведь это как раз то, чего бы я и в жизни хотела!.. Вам разве никогда не случалось, когда разыграется буря, с нетерпением ждать, что вот-вот разразится еще сильнее, еще громче?!

Над их головами в эту минуту что-то блеснуло. С сухим треском раздался короткий оглушительный удар и долго потом раскатывался по нависшим тучам. И все разом зашумело. Испуганные голоса понеслись по взволнованному саду, и крупные, тяжелые капли западали на густую листву.

— Однако дождались-таки!.. — сказал Владимир. — Теперь вам домой не добраться подобру-поздорову!..

— Ничего, здесь беседка очень близко, мы там пока спрячемся.

И, подняв слегка платье, она побежала по дорожке. Минуты две спустя, преследуемые ветром и дождем, ливнем теперь хлынувшим из туч, они были уже у входа в старинный павильон, о существовании которого Владимир и не подозревал. Это была квадратная деревянная постройка, с куполом вместо крыши, над которым высился позолоченный когда-то шар. Четыре дорических колонны, тоже, конечно, из дерева, выражали собою попытку неуклюжему зданию придать классический стиль и совсем уж не подходили к широким окнам в итальянском вкусе. Это произведение старосветской помещичьей фантазии предназначалось, должно быть, для тайных барских утех минувшего времени, — до того притаилось оно среди гущи деревьев, в такой угол сада, куда ни солнечный свет, ни шум людских голосов, казалось, не проникали. Старинная меблировка тоже вызывала давнишние воспоминания. Это было единственное место в Тополевке, которого не коснулась преобразовательная рука Елизаветы Андреевны. Старомодный отпечаток павильона довершался тремя картинами, с игривыми сюжетами восемнадцатого века, грубоватыми копиями с французских оригиналов.

— Не ожидали, что спасение так близко?.. — обернулась молодая девушка к следовавшему за ней Владимиру. — Здесь мы спокойно можем выжидать, пока небо прояснится, или к нам придут на помощь. А ведь весело чувствовать себя в безопасности, когда вокруг нас все так взбунтовалось?..

Ольга стояла перед ним, вся радостная и смеющаяся, точно она вызов бросала шумевшей вокруг их буре. А дождь так и хлестал в окна; ветхие стены так и дрожали, словно их потрясала чья-то могучая рука.

Но Ольгу не смущали грозные голоса расходившейся бури. Как бы назло им, все оживленнее и веселее звучал ее голос, хотя в этой веселости, кто знает, и было что-то искусственное.

— А что, нравится вам здесь? — спрашивала она, показывая Владимиру все подробности беседки. — Я люблю этот старый хлам и часто прихожу сюда читать, особенно в жаркие дни.

Она говорила это быстро, лихорадочно, обходя с молодым человеком широкую комнату, останавливаясь с ним перед каждой из картин, так смешно передававших изысканную манеру напудренного века. А дождь все лил немилосердно, и ветер все водил свою бешеную пляску.

— Посмотрите, как хорошо!.. — остановилась она перед выходом. — Как смешно дождевые капли вспрыгивают фонтаном одна за другой, попадая все в одно место, точно они бьют в цель.

И Владимира тоже совсем оставило теперь недавно охватившее его напряженное, мучительно-страстное чувство — оно не устояло перед комизмом их положения, здесь, в этой беседке, куда им пришлось бежать от грозы и дождя. Но вот, пока он небрежно вторил ее смешливым речам, яркое пламя голубоватой молнии вдруг озарило их обоих, как бы влившись в беседку через открытую дверь. И страшный сухой удар тут же разразился над их головами. Ольга невольно прижалась чуть-чуть к Владимиру, и в тот же миг отшатнулась в сторону, как бы испуганная неожиданным прикосновением. И тут оба они разом почувствовали с полной отчетливостью, что они одни, оторваны от прочих людей, и сознание какой-то небывалой прежде близости у них сказалось.

На миг Ольга смущенно опустила голову, но это был всего один миг, и, овладев собой, она заговорила еще задорнее прежнего.

— Ну, а скажите, — что собственно вы слыхали на мой счет? Я в точности ведь все-таки не знаю, и мне забавно будет услыхать от вас…

— От меня вы услышите не то, Ольга… — вдруг неожиданно вырвалось у молодого человека, — ее немногие слова были точно искрой, снова зажегшей его воображение. — Какое вам дело до мнения этих пустых людей?.. Знайте, что я… безумно люблю вас, Ольга!.. Да вы это знаете с первой же нашей встречи…

Что-то почти злобное было в этом быстро сорвавшемся у него признании. И, очертя голову, не сознавая почти, что он делает, он протянул к ней руки. Она не сопротивлялась, пораженная внезапным взрывом его страсти. И рука Владимира, обвившись вокруг ее стана, тихо, медленно притягивала ее, пока его губы искали ее губ.

Но уже миг спустя, ее разгоревшееся лицо оторвалось от его поцелуев, и, своенравная даже в пылу страстного порыва, она смотрела на него властно, почти с вызовом в смеющихся глазах. Он опять хотел обнять ее; одного он жаждал теперь — чувствовать ее в своих объятиях, покрыть горячими поцелуями ее губы, глаза, шею, но она ускользнула из его рук, почти грозная в своем смеющемся задоре.

— Как вы смеете!.. Я не хочу… не хочу, — понимаете!.. Не подходите ко мне… — повторяла она, топая ножкой и в то же время как бы маня его блестящим взглядом. А он твердил ей, весь растерянный и счастливый, что они сродни друг другу, потому что одни только здесь, в этом глупом обществе, застывшем в предрассудках, хотят для себя полной свободы и умеют ее ценить… Ольга слушала его, и улыбка, то сочувственная, то насмешливая, не сходила с ее лица, но полная власть над собой и над ним к ней вернулась. И как ни красноречиво отвечали на его уверения эти чудные синие глаза, он не смел уже прикоснуться до ее стана.

— Сядемте, вот тут… — она указала на диван, обитый ситцем, — и будем с вами рассуждать спокойно: мы ведь оба с вами рассудительные люди, и не глупые тоже… Кстати дождь, кажется, утихает; скоро, значит, мы выйдем из заточения, а пока вот что я вам скажу…

Чьи-то тяжелые и торопливые шаги издали зашлепали по мокрому песку.

— Кто-то идет, посмотрите, — сказала она быстро, — нас отыскали, должно быть…

Это был лакей Елизаветы Андреевны, с двумя зонтиками и галошами для Ольги. Когда он вошел в павильон, лицо молодой девушки глядело уж совершенно спокойно.

— Ее превосходительство вернуться изволили, — почтительно заговорил лакей, — и как узнали, что ваше сиятельство в саду, приказали вас отыскать, и зонтик прислали для вас и для господина Гроздина.

— Что, Владимир Арсеньевич, можно, кажется, пуститься в путь?.. — с кажущейся беззаботностью спросила Ольга, протягивая лакею свои хорошенькие ножки. А между тем она тревожно спрашивала себя, не ждет ли ее дома целый ряд неприятных объяснений.

— Ее превосходительство еще в самом начале грозы приехали, — объяснял слуга, — и гости тоже есть: губернаторша и господин Клинген.

Известие это не совсем обрадовало молодых людей. Они обменялись быстрым взглядом.

— Ну, пойдемте, — сказала Ольга. И глаза ее теперь говорили: «Не все ли равно?.. Будь, что будет…»

XV

Все общество они застали за чаем в гостиной. Елизавета Андреевна встретила племянницу с обычной немного иронической снисходительностью.

— Ты, должно быть, очень промокла, бедняжка, — поцеловала она ее в лоб. — Нет? Ну, слава Богу. И мы с Катей успели спастись. Не хочешь ли чаю? Как мило с вашей стороны, — обратилась она теперь к Владимиру, — что вы так запросто вошли, когда меня не было дома: в деревне всегда так надо… Вы отобедаете с нами, не правда ли?

— Да, да, отобедайте здесь, — вмешалась губернаторша, протягивая Гроздину руку и всматриваясь в него с пристальной улыбкой, которой она постаралась дать лукавое выражение, — я потом отвезу вас в своей коляске, а кучера Федора Григорьевича прикажите отпустить.

Не совсем так безобидно обошлась она с Ольгой, которую недолюбливала сильно.

— Какая вы храбрая, княжна! Я всегда, право, восторгаюсь вами: в такую грозу совершать прогулки… да еще бедного Владимира Арсеньевича увели с собой… Ему, я думаю, это не совсем было приятно… А где же вы укрылись с ним вдвоем? Ах да, в павильоне!.. Я и забыла — он ведь нарочно для таких случаев выстроен… — И каждое слово было подчеркнуто ядовитым взглядом.

— Вы, конечно, лучше меня помните время, когда его выстроили, — возразила Ольга, отвечая ей взглядом не менее враждебным.

— Такие маленькие несчастия, — сладеньким голоском продолжала губернаторша, — оттого с вами и бывают, что все от прочих, от нас, бедных, сторонитесь: вы слишком уж любите одиночество…

— Когда я одна, Вера Никитишна, мне, по крайней мере, никогда не бывает скучно, — отрезала девушка, принимаясь за чай. И глаза ее невольно встретились с глазами Владимира. И оба они почувствовали, что между ними существует теперь какой-то негласный союз против всех остальных, что связывает их будто какая-то общая им тайна.

— Вы остались довольны своею поездкой к Федору Григорьевичу? — спросила Катя, все еще бывшая под впечатлением того, что говорил Владимир в последний свой приезд.

— Очень доволен, разумеется. — И Владимир рассказал про Всесвятское, но рассказал очень коротко, как бы спеша с этим покончить.

— Скажите, пожалуйста, как все это хорошо!.. — вмешалась госпожа Глянцовитова и придала своему лицу что-то умильно-восторженное. — Я много-много наслышалась про Всесвятское; говорят, Федор Григорьевич настоящий отец для крестьян… и такие у них трогательные отношения…

— Да, ему чуть не каждого новорожденного крестить приходится! — засмеялся Клинген. — Это даже расход немалый…

— Вы ужасный человек!.. — улыбаясь, возразила губернаторша.

— Да нет, — я готов признать, что Полунин хозяин отличный: у него сердобольничанье с народом практической сметки не убило; а коли он нянчится с мужичками да иллюзии себе делает, что за беда?.. Благотворительность тоже своего рода спорт…

В иное время, Гроздин, вероятно, оборвал бы Клингена за эти слова, но теперь, встретившись опять глазами с Ольгой и чувствуя себя как бы обязанным думать с нею заодно, он стал поддакивать Борису Густавовичу. Резкого, конечно, он не сказал ничего — это не было в его привычках — но от мягкости выражений насмешка выходила еще язвительнее.

— Я в самом деле был тронут, Вера Никитишна, — как бы роняя слова, заметил он между прочим, — таких патриархальных порядков в губернии у вас, я думаю, немного, — все утро проходит в интересных беседах с меньшею братией, которой Федя старается внушить самые гуманные чувства и строгое уважение к чужим правам… При этом каждому из этих сельских gentleman’oв что-нибудь перепадает: кому гривенник, кому хоть ломоть черного хлеба — это тоже ведь очень мило, хотя расход выходит в конце концов довольно большой, а пользы не особенно много: меньшая братия, вы знаете, идеализмом не отличается, а Федя мой до сих пор сохранил поэтическую наивность сороковых годов… Каким чудом он начинил себя тогдашним сентиментальным воздухом, уж это я не берусь объяснить.

Клинген не воспользовался случаем, чтобы отметить явное противоречие между теперешними словами Владимира и тем, что говорил он прежде. Он только посмотрел на него с некоторым удивлением и потом обменялся немым взглядом с Елизаветой Андреевной.

Вера Никитична была в восторге, как всегда, когда ей приходилось слушать Владимира. И, сразу переменив фронт, она тоже отпустила несколько сарказмов по адресу Полунина.

Зато Катя почувствовала себя оскорбленной.

— А вы очень дурного мнения о сороковых годах? — обратилась к Гроздину хозяйка дома. — И находите, что мы далеко от них ушли вперед, да?

Владимира смутил, как всегда, прямой взгляд ее глаз, в которых он еще не научился читать бегло.

— Для того, чтобы сказать без ошибки, ушли ли мы вперед, — ответил он, однако, без запинки, — надо условиться сперва, что это «вперед» означает, а вы знаете, что на этот счет мнения бывают разные…

— Да, но мне именно хотелось услышать ваше… Или у вас нет его совсем?

Все сидевшие в гостиной невольно теперь посмотрели на Владимира.

— Я думаю, — с уступчивой скромностью возразил он, — вопрос этот за нас решает целое наше поколение: куда бы оно ни шло, вперед или назад, мы невольно идем заодно с ним.

— Так что протеста вы не допускаете никакого… По крайней мере, вы не рискуете быть не в ладу с веком, — а это большое счастье. — Мягкий голос Елизаветы Андреевны придал этим словам самую ласкающую интонацию, как раз оттого, должно быть, что за лаской скрывалось нечто совсем иное. И, сказав это, она откинулась назад, мельком взглянув сперва на сидевшую против нее Катю.

— Я обеими руками готов подписаться под тем, что вы сейчас сказали, — громко заговорил Клинген, — одно только для меня не совсем ясно: не всегда ведь разберешь, куда, собственно, движется так называемый век? Голос общественного мнения, — это, вы знаете, хор довольно нескладный и, при самом добром желании подпевать ему, можно чего доброго…

— Запеть фальшиво, — докончил за него смеясь Владимир. — Ну, что за беда?.. Музыкальное ухо не у всех развито, а к тому же, сравнения в том числе и ваше, как водится, хромают…

Сказано это было с той веселой, даже любезной небрежностью, с какой в любом споре возражал противнику Владимир. На этот раз, однако, у него не осталось ощущения одержанной победы, хоть и наступило вдруг то немного тяжелое молчание, какое всегда бывает, когда чувствуется, что предмет разговора истощен.

Словоохотливая губернаторша прервала его, однако, очень скоро, неожиданно заговорив о затеянной ею поездке в соседний с городом лес, где молодежь займется игрою в lawn-tennis, а потом отобедают под открытым воздухом.

— Я вам про это не успела сказать, — извинилась она перед Владимиром, — это устроилось, пока вы гостили у Федора Григорьевича. Вы с нами поедете, да? Вы нас покинуть еще ведь не собираетесь, не правда ли?

— А получили вы известие, — неожиданно обратился к нему с вопросом Клинген, — от вашей… кузины, уехавшей в Саратов?

— Как же-с, получил, благодарю вас — ее мужу гораздо лучше!

Владимир отлично понимал, что Клинген догадывается про его тайну, но он равнодушно пропустил мимо ушей намек Бориса Григорьевича. Слишком празднично у него было на сердце, чтобы раздражаться против кого-либо.

И все маленькое общество, собравшееся в Тополевке, весь этот день было исполнено самого безобидного настроения.

Не казался этот день веселым одной только Кате. Раза два она пробовала заговорить с Владимиром по-прежнему; и он отвечал ей внимательно, задушевно, с видимым старанием выражаться так, как могло ей понравиться; но сквозь эти задушевные ответы Кате чувствовалась какая-то холодная пустота. Что-то почти уже ставшее для нее дорогим точно оборвалось между ней и Владимиром; и хоть она и твердила себе, что, стало быть, это нечто и существовало в одном ее воображении, что кажущееся созвучие было мнимым, ей невыразимо горестно было на сердце.

XVI

Когда в одиннадцатом часу была подана старомодная коляска губернаторши, и Владимир уселся рядом с Верой Никитичной, она лукаво взглянула на него, щурясь немного, и вкрадчиво заговорила.

— Я нарочно вам предложила поехать со мной, чтоб иметь случай… — она чуть-чуть запнулась, — предостеречь вас…

— Как! Даже предостеречь?.. Я не подозревал, что мне грозит опасность.

— Я, конечно, не имею права вам давать советы… но все-таки… все-таки вы не можете знать нашего общества, как я его знаю… Вы, кажется, на очень интимной ноге в этом доме, — но вам, может быть, неизвестно, что за особа эта княжна Холмская, которая вас, кажется… заинтересовала немножко?..

— Напротив, — живо возразил молодой человек, — я хорошо знаю всю ее грустную историю, и мне глубоко ее жаль…

— Только — жаль?.. — улыбнулась губернаторша. — О, тем лучше для вас… а то я боялась, как бы я своей откровенностью вас не рассердила. Ольга Холмская очень привлекательная девушка… как раз из тех, которые особенно нравятся… но, будь у меня взрослый сын, я бы не желала, чтоб он слишком часто бывал в ее обществе… Дочь какого-то странствующего артиста… — ее отец был, правда, князь, но в хорошем обществе его даже совсем перестали принимать — а матушка ее… про нее мне такие ужасы рассказывали!.. Такие ужасы!.. Вы про все это, конечно, не слыхали?..

— Извините меня, Вера Никитишна, — я вам сказал уже, что знаю все…

— Даже и то знаете, — воскликнула губернаторша, — что ее любовники считались десятками?.. И у нее было что-то вроде игорного дома… и ни одна порядочная женщина к ней, разумеется, не поехала бы… Как хотите, а жениться на дочери таких родителей опасно.

Владимира коробило от этих непрошенных откровенностей, но как ни претили ему сплетни Веры Никитичны, что-то его подстрекало дослушать их до конца. Голос его звучал совершенно спокойно, когда он холодно ответил:

— Не тревожьтесь за меня, коли вы на мой счет это говорите… жениться на княжне я не думаю, да и сама она едва ли бы согласилась…

— Согласилась!.. Полноте!.. Она за этот год многим уж вешалась на шею, только ничего из этого не выходило… Вскружить она голову сумеет хоть кому… но потом, когда узнаешь ее поближе… всякий благоразумный человек остановится перед решительным шагом…

— Это делает честь здешним молодым людям, — иронически заметил Владимир.

— Да помилуйте! Кому охота рисковать целой жизнью из-за минутного увлечения!.. И потом тоже: она очень много любит тратить на себя… она страшно избалована!.. Вы заметили, какие у нее туалеты?.. А за нею гроша медного не водится; я вам говорю — ни гроша. А Елизавета Андреевна, разумеется, не расщедрится: у нее ведь своя дочь.

Все, что было еще нетронутого и молодого в натуре Гроздина, возмутилось от этих слов.

«Приданое!.. Да, — вот роковой безапелляционный довод, подводный камень, о который должна неминуемо потерпеть крушение жалкая любовь этих дрянных людишек!» Говоря себе это с искренним негодованием, Владимир опомнился тотчас. «Да как же это?.. — подумал он, ловя себя на противоречии. — Ведь всего несколько часов назад я и не помышлял о женитьбе…»

— Уж коли на то пошло, — умильно продолжала губернаторша, — вы бы лучше о Кате подумали… Она девушка прекрасная и, насколько я успела заметить…

— Екатерина Николаевна, — поспешил ее перебить Гроздин, с трудом боровшийся с накипавшей в нем злобой, — прекрасная девушка, это бесспорно, — но повторяю вам: я о женитьбе и не думаю!

Это было сказано таким решительным тоном, что Вера Никитична не настаивала и, заметив не без иронии, что добрые советы никогда ни к чему не приводят, переменила разговор.

Но слова ее не прошли бесследно для Владимира. И пока он шел к себе от губернаторского дома, довольно холодно простившись с Верой Никитичной, тяжелые мысли роились у него в голове. Владимир был недоволен собой, и от недавнего радостного настроения у него теперь и следа не осталось. Двух-трех встреч с девочкой, которую он, в сущности, не знал вовсе, странное воспитание которой заставило бы призадуматься всякого, — одной улыбки этой девочки хватило на то, чтобы сбить его с пути, — чего доброго, связать навеки… И весь крепкий строй, задуманный еще в молодые годы, грозил рассыпаться в прах, если он вовремя не опомнится, не возьмет себя в руки. Ведь не он ли так часто твердил себе, что любовь одна роскошь, роскошь, для которой нельзя жертвовать главною основой жизни, — ее сериозными, трезвыми задачами? А теперь — он готов увлечься, как мальчик, очертя голову погнаться за красивым призраком, из-за которого он забудет, чего доброго, все то, что в его глазах всегда составляло его настоящее призвание…

Но в пылу этой отповеди самому себе, Владимиру опять пришлось посмеяться над собой: ведь то, что говорил он себе теперь — это как раз те же доводы, которые ему пришлось услышать от Веры Никитичны… Его трезвые правила, которыми он так гордился, если перевести их на обыденный язык, они ничем ведь не лучше пошловатой морали, так часто возмущавшей его в чужих устах.

И когда он вошел в свою комнату, он как-то враждебно окинул взглядом ее знакомые стены, с злою настойчивостью принялся твердить себе, что ему давно пора уехать отсюда, что этим только он может спасти себя от неосторожного, пожалуй, даже рокового шага. Он долго не ложился, все перебирая боровшиеся в нем противоречивые мысли и смутно понимая, что, несмотря на только что принятое решение, он все-таки не уедет, что всем сердцем, всеми желаниями он хочет снова отведать того сладкого опьянения, которое пугало его холодный рассудок.

И вот, к нему постучались в дверь, и заспанный слуга подал ему только что полученную телеграмму: «Вчера были похороны, выезжаю в субботу, Надя». Несколько раз он перечитывал эти слова, будто не понимая их смысла.

— Что стоишь?.. Ступай! — сердито крикнул он на слугу, чего-то поджидавшего в полуоткрытых дверях.

— Да вот-с, ваше… высокородие… на чаек рассыльный просит…

— На, вот!..

Он швырнул ему двугривенный, разрывая телеграмму на мелкие клочки.

Теперь он более не колебался; этот толчок извне, это напоминание докучливого прошлого, разогнано его сомнения. Нет, он не уедет: назло этой женщине, навязывающей ему постылую любовь, он отдастся увлекавшей его волне. Досада, мигом его охватившая, внушила ему злобное желание совершить какой-нибудь безрассудный поступок, упиться запретным счастьем, хотя бы это и стоило ему потом многих годов жестокого раскаяния…

А в Тополевке в этот вечер, после того, как Вера Никитична увезла с собой Владимира, Клинген еще долго просидел на террасе, втроем, с Елизаветой Андреевной и ее дочерью. Миром веяло от душистой ночи, особенно душистой после недавней грозы. И необыкновенно мирно тоже звучали речи Бориса Густавовича: было в них что-то уступчивое, мягкое и как будто грустное тоже. Елизавета Андреевна особенно любила его в такие минуты, и ей тогда легко говорилось о прошлом и своем, и Клингена, которое Елизавета Андреевна знала как собственное. Борису Густавовичу оно оставило после себя осадок желчного озлобления, которому он охотно давал волю, а Елизавета Андреевна навсегда замкнулась в снисходительное равнодушие, скрывавшее все еще таившееся на душе ее горе.

— Я вашего раздражения не понимаю, — говорила она часто Клингену, — и признаюсь, оно мне кажется напускным. Делайте, как я вот… забудьте совсем о том, что было позади, и не позволяйте себе даже об этом думать, и в будущее не заглядывайте тоже: попробуйте жить одним настоящим. Вы не представляете себе, как хорошо становится тогда — и тихо, и гладко на сердце… Это неправду говорят, будто настоящего и нет совсем, будто оно миг один, которого и уловить нельзя. Напротив, можно так вышколить себя, что совсем не будешь чувствовать, как идет время — и целые годы сольются в одно неподвижное впечатление…

Но, по-видимому, Клинген вовсе не был намерен заморозить себя навеки в такой духовной неподвижности. И когда в этот вечер Елизавета Андреевна опять сказала ему что-то в этом роде, он сильно покачал головой, и взгляд его на миг остановился на опущенном личике Кати. Потом он нервно провел рукой по лбу, точно отгоняя от себя непрошеную мысль, и принялся ходить по террасе.

— А что я вам говорил про вашего нового друга, господина Гроздина? — остановился он, миг спустя, перед креслом Елизаветы Андреевны. — Помните?..

— Я с вашим мнением была почти согласна, — беззвучно проронила в ответ г-жа Бурашева.

— Знаю, знаю, — а все-таки, не переставали отыскивать, не найдется ли у него там, на самом дне, что-то похожее на искреннее чувство… И как я вам ни твердил, что за его словами ничего нет, хоть сам он, может быть, и не подозревает этого, вы все доискивались в нем чего-то, как дети разбирают подаренную им куклу.

Катя подняла голову, и непривычный блеск показался в ее спокойных глазах.

— Вы, кажется, — обратилась она к Клингену, и щеки ее заалели, — всего менее в праве так судить о Владимире Арсеньевиче, если он даже в самом деле таков, как вы думаете…

Клинген пристально взглянул на нее, и горькая складка обрисовалась вокруг его губ.

— Вы хотите сказать, что мы с ним одного поля ягоды?.. — возразил он. — Ну, не совсем, Екатерина Николаевна: каковы бы ни были мои взгляды, я никогда их не менял и не притворялся тоже, чтобы кому-нибудь угодить… хоть бы даже вам… а Гроздин сегодня…

Он не договорил и отвернулся, принимаясь отыскивать шляпу.

Катя не возражала и снова опустила голову.

Когда она с матерью осталась вдвоем, Елизавета Андреевна тихо подозвала ее к себе. Девушка подошла и нагнулась к матери.

— Что, дружок мой, — приближая к себе лицо дочери, сказала Елизавета Андреевна, — грустно тебе, да?.. И не признаешься мне, отчего грустно, как всегда делаешь?.. Поверь мне, лучше будет.

Катя в ответ только спрятала на груди матери свое взволнованное лицо, по которому закапали крупные слезы. Елизавета Андреевна мягкою ладонью погладила волосы дочери, — это была ее любимая ласка.

— Не плачь, он этого не стоит, — продолжала она вполголоса, — конечно, это плохое утешение… но что делать, коли иного нет!.. Я старалась тебя предостеречь, — только, видно, от этого не убережешь никого… Присядь-ка возле меня и порассудим вместе, что с Олей делать: она ведь не то, что ты… Ты вот поплачешь немножко, да снова войдешь в свою колею, потому что давно понимаешь, что по своей воле никому жить не приходится, а — Ольга нет… откройся у нее под ногами пропасть, она туда и бросится.

Кате не довелось ответить матери; Ольга в эту минуту как раз подходила к террасе.

— Ты в саду была, Оля? — спросила у нее тетка.

— Вы знаете, — коротко засмеявшись, ответила молодая девушка, — как люблю я общество Бориса Густавовича!.. В саду так чудно пахнет!.. Пойдемте-ка, лучше, все туда.

Елизавета Андреевна поднялась с места.

— Изволь, мой дружок, пойдем. Мне, кстати, тебя об одном попросить надо: коли еще раз, как сегодня вот, в моем отсутствии кто-нибудь приедет и велит о себе доложить, пожалуйста, не принимай.

— Что, это тоже неприлично по-вашему? — неприязненно засмеялась Ольга,

— Не знаю, прилично или нет, я в это не вхожу, но мне хочется уберечь тебя от неприятных намеков, которые тебе пришлось услышать от Веры Никитишны, да и вообще от всяких городских сплетен; и без того ты здесь на дурном счету.

— И вы боитесь, на мне никто не женится из здешних образцовых молодых людей?.. — в том же тоне продолжала Ольга. — Пожалуйста, не беспокойтесь: я сама ни за кого из них не выйду!..

— Это уж твое дело, Оля. Я, знаешь, тебя приневоливать не стану, но, пока ты в моем доме, я твое доброе имя оберегать должна.

— Мое доброе имя!..

Ольга громко расхохоталась.

Но миг спустя, ее смех замолк, и строптивые глаза опустились: новая мысль неожиданно пронеслась в ее голове. Ей незачем теперь, сказала она себе, открыто возмущаться против тетки, когда так уж близка, может быть, желанная минута освобождения.

Но когда Ольга ушла к себе, все бурные ощущения, которые она принудила к молчанию, разом вылились наружу. И жаль, очень жаль было, что никто, кроме звезд, глядевших в открытое окно ее комнатки, не мог видеть ее разгоревшегося лица. Оно было поразительно красиво в своем гневном возбуждении, через которое сквозила порой странная улыбка, говорившая совсем о другом — о любви и о надежде на близкую свободу… Молодая девушка долго не ложилась. И пахучий ночной воздух, поднимавшийся из сада, не мог освежить ее разгоряченного лица.

Не ложилась и Елизавета Андреевна: ее тоже занимали неотвязные, противоречивые мысли. Она бы дорого дала, чтобы пристроить Ольгу, — и Вера Никитична Глянцовитова ошибалась, уверяя Владимира, что племяннице она не даст никакого приданого; напротив, она собиралась наделить ее щедро. Но явное сближение, возникавшее между нею и Гроздиным, беспокоило ее сильно — не такому человеку хотела бы она доверить буйную головку дочери своего дорогого брата. Да и кто мог сказать, каковы намерения Владимира?.. Ольга ему нравилась, — в этом сомнения не было, конечно, — но он не из тех людей, которые легко отдаются увлечению, не из тех, в особенности, которые из-за увлечения жертвуют расчетом. Что, если Ольге тоже придется в нем разочароваться, как случилось это с ее Катей?.. Большое счастье, конечно, что пробуждавшееся чувство Кати заглушено в самом начале. При мысли, что ее золотой, бесценной, доверчивой Катей мог бы завладеть этот человек, холодный испуг пробегал по всему существу Елизаветы Андреевны. Она чуяла опасность с первой же их встречи, и если она ничего не сделала, чтобы помешать Владимиру видеться с ее дочерью, поступила она так оттого лишь, что, вообще, не доверяла никаким мерам хитроумной предусмотрительности. Жизнь научила ее фатализму, и перед грозящей опасностью эта умная женщина пассивно склоняла голову. Да, великое счастье, что так обошлось. Но радость за дочь не должна делать ее равнодушной к судьбе Ольги. По странному противоречию, Елизавета Андреевна была фаталисткою только по отношению к себе и к дочери. Во все, что касалось судьбы Ольги, она считала себя обязанной вступаться как раз потому, что она недостаточно ее любила, — и этот невольный грех перед памятью брата надо было искупить удвоенною заботливостью. И всю длинную, бессонную ночь Елизавета Андреевна мучительно раздумывала, как уберечь от опасности, уберечь, против ее же воли, молодое, непокорное существо, строптиво отворачивавшееся от ее руководства.

XVII

Поездка в лес, затеянная Верой Никитичной, удалась как нельзя лучше. Сливки губернского общества послушно собрались на зов губернаторши. Дамские туалеты блистали пестротой, вызывавшей невольную улыбку у Владимира; а мужская молодежь, надежда отечества, выбивалась из сил, чтобы отличиться в плохо ей знакомой заморской игре. Его превосходительство, одетый в щегольскую пару, из тонкой белой фланели, сам принял благосклонное участие в утомительной беготне, не шаля своих почти уже пятидесятилетних ног. Угощение вышло тоже на славу. Состоящие при особе губернатора местные франты не поскупились на шампанское.

Вера Никитична привезла в своей коляске Гроздина и Бориса Густавовича, а супруг ее поехал в шарабане, которым правила его избалованная дочка.

Владимира несколько удивило, что и Клинген собрался на это торжество, не совсем подходившее к его угрюмому нраву. Но Борис Густавович в этот день совсем позабыл свою обычную резкость и в общем веселье не отставал от прочих. Владимир улучил минуту, когда он случайно очутился вдвоем с губернаторшей, чтобы спросить у нее, как этот заносчивый, никого не щадивший Клинген, был у всех, в том числе и у ней самой, на таком прекрасном счету.

— Да вы его совсем не знаете, — было ответом Веры Никитичны, — это добрейший человек, только озлобленный немножко. Он всегда первый у нас, когда затевается какое-нибудь хорошее дело: ни себя он не щадит, ни своих денег, а у него их немного…

«Странное дело, — раздумывал Владимир, — все его хвалят: и умные люди, и самые пустые; а на вид — это не более, как хвастун… да и хвастает он тем, что другие, обыкновенно, скрывают…»

— А самое это озлобление, — спросил он громко, — чем же оно вызвано? Согласитесь, не совсем приятно сносить дерзкие выходки потому только, что господину Клингену угодно быть озлобленным…

— Ах, он такой несчастный, бедный Борис Густавович! Многое ему простить можно.

И Вера Никитична передала ему грустную историю Клингена, которой не успела ему досказать Катя. Еще молодым, он женился на девушке, только что вышедшей из института. На вид это был ангел кротости и душевной чистоты; но едва она стала его женой, он узнал, что скрывалось под этой кротостью. Всем прочим она не переставала казаться ангелом, приберегая для одного мужа злые причуды своего капризного эгоизма. Он терпеливо выносил чуть не ежедневно повторявшиеся домашние сцены. В довершение всего, года четыре спустя после женитьбы, он получил несомненные доказательства ее измены, притом измены, вызванной не увлечением, а расчетом. Она познакомилась с приехавшим из Петербурга важным господином, довольно еще молодым и падким на чары красноречивых женских глаз. И с первой же встречи она решила, что опутает этого господина и станет его женой. Борис Густавович был ошеломлен ударом. Он преданно любил свою красивую, хоть и несносную, жену и доказал ей, как бескорыстна и самоотвержена была эта преданность. Без шума, почти без огласки, он дал ей развод и все устроил так, чтобы она могла не только найти себе счастье с новым мужем, но и сохранить уважение общества. Не его была вина, что герой ее романа в решительную минуту, увильнул от ответственности и, под благовидным предлогом возложенного на него важного поручения, надолго уехал на Кавказ. Обманутая в своих надеждах, бывшая жена Бориса Густавовича хотела вернуться к прежнему мужу и снова испробовать над ним свою власть, но, хоть он и продолжал ее любить, на такое унижение он не пошел; зато он не переставал ей уделять добрую половину своих небольших средств.

— Да, вы правы, — задумчиво сказал Владимир, дослушав рассказ Веры Никитичны, — это в самом деле редкий человек. Откуда только у него берется сила жертвовать собой, когда нравственных убеждений нет у него никаких, как сам он говорит?..

Конечно, объяснить это Владимиру госпожа Глянцовитова не была в состоянии. Разрешать эту загадку ему пришлось самому, и наталкивала она его на мысли, далеко не лестные для его самолюбия. Невольно сравнивал он себя с этим так не симпатичным ему человеком, и сравнение выходило не в пользу Владимира: у него ведь не нашлось бы такой решимости пожертвовать собой, — уступить другому хотя бы частицу собственного счастья. Отчего же это он, Владимир Гроздин, несмотря на всю свою безукоризненность, все-таки не способен на то даже, на что хватило ведь этого циничного скептика Клингена?..

Немудрено, что провинциальные дамы не были в этот день особенно в восторге от любезности Владимира. Он как будто не разделял общего веселья; даже Ольга шутливо ему заметила это, быстро шепнув несколько слов ему на ухо, когда они, во время игры, очутились рядом. С Ольгой ему, впрочем, совсем не приходилось разговаривать. Правда, глаза их часто встречались, а ее взгляд так и обжигал его какой-то огненной лаской, но, все-таки, она его, словно, избегала. Раза два только, мимоходом, она бросала ему два-три слова; но, едва он успевал ответить, стараясь удержать ее, она ускользала и глаза ее ничего уже не говорили ему про их взаимную близость. Ольга как будто дала себе слово доказать в этот день всему городу, что не заслуживает своей недоброй славы. В своем скромном белом платье, она казалась воплощением изящной простоты и невинной веселости. Бывшие тут прочие барышни могли бы у нее поучиться, как совмещать непринужденную свободу обращения с безукоризненною шлифовкой воспитания. Вся мужская молодежь обступала ее, ловя каждый ее взгляд, взапуски гоняясь за малейшим признаком ее внимания; но, одинаково приветливая со всеми, Ольга никому не выказывала предпочтения.

— Браво, Ольга Павловна, — подходя к ней, сказал иронически Владимир, — могу вас поздравить; новую свою роль отменно выдрессированной барышни вы играете прекрасно и, кажется, с большим успехом…

Бровки у нее сдвинулись; даже Владимиру она не хотела позволить говорить с ней в этом тоне.

— Какая новая роль? Что вы хотите сказать? — холодно и как будто рассеянно уронила она и тотчас опять вся отдалась игре, точно иного интереса у нее и не было совсем.

А до слуха Владимира дошло легкое хихиканье, послышавшееся среди представителей местной золотой молодежи, чистосердечно воображавших, что этому несносному столичному франту довелось-таки получить хороший урок. Почему-то Владимира этот ничтожный случай окончательно взбесил. Он отстал от игры и подсел к Кате, тоже не принимавшей участия в общей беготне. Перед тем он с ней обменялся только немым поклоном.

— Будет с меня, Катерина Николаевна: сегодня я себя как-то стариком чувствую. Видно, не принудить себя находить удовольствие в детских играх, хоть и ребячатся взрослые люди, да и пожилые тоже не отстают. Полюбуйтесь-ка на его превосходительство, каков!

В хохоте, сопровождавшем это замечание, слышалась искренняя злость. И тут же он прибавил несколько ядовитых колкостей насчет местного общества.

— Зачем вы так напрасно тратите свое остроумие? — сказала Катя. — Ведь вы на здешнее общество глядите свысока… так будьте к нему хоть снисходительны.

— Простите меня… сорвалось невольно с языка, — ответил он живо. — Я и позабыл совсем, что здешнее общество пользуется вашей благосклонностью…

— Я, просто, нахожу, что, когда живешь с людьми, надо в них отыскивать хорошее. Презрительно отстранять себя от прочих и скучно, и…

— Не, по-христиански, — насмешливо договорил он за нее, — мысль о милосердии вас, кажется, не покидает никогда?

Он принимался язвить совсем невольно, почти даже бессознательно. Катю его слова как будто все сильнее отдаляли от него.

— И это вам смешным кажется? — сказала она, мельком скользя по его лицу быстрым, но внимательным взглядом.

И в чертах Владимира ее поразило что-то до сих пор незамеченное, — какая-то самоуверенная черствость. Продолжать разговор с ним ей становилось даже тяжело; и, заметив стоявшего вблизи Клингена, она подозвала его глазами.

— Я по выражению лица вашего догадываюсь, — заговорил Клинген, подходя, — что Владимир Арсеньевич завел с вами философскую беседу, и философия его вам не совсем по вкусу…

Владимир, разумеется, не остался у Клингена в долгу.

— Ошибаетесь, Борис Густавович, — ответил он, — я только еще собирался философствовать. Мне хотелось спросить у Катерины Николаевны, как это иные люди успевают все творить одни добрые дела, в душе не любя человечества и не признавая за собой никаких обязанностей ни перед Богом, ни перед ближним?..

— Объясняется это, по-моему, очень просто: есть ведь другие люди, у которых на языке все попадаются такие прекрасные слова, как «вера в Бога», «любовь к ближним», хоть жизнь их складывается так, будто ни Бога, ни ближнего нет вовсе…

— Что ж, — засмеялся Владимир, хоть и несколько принужденно, — вам, по крайней мере, осуждать этих людей незачем: вы ведь признаете за основу всего одно ощущение, — стало быть, всякий имеет право быть эгоистом, не заслуживая за это никакого упрека…

— Разумеется, полное право. Вы видите, как при помощи моего принципа все удобно и мирно разрешается… в сущности, все сводится к тому, что есть на свете два рода людей: одни, которым доставляет удовольствие делать то, что вы называете добром, и в чем, по-моему, никакого добра нет, а есть только удовлетворение известной наклонности; и другие — которым это удовольствия не доставляет. Так ли, Катерина Николаевна?

Но девушка не ответила: на то ей было слишком больно за Владимира, который в эту минуту совсем уж себя победителем не чувствовал — это была последняя искра ее догоравшей любви. Веселый звон бубенчиков на минуту приостановил разговор и беготню. Тарантас с шумом подкатил к самому краю лужайки, на которой велась игра. Владимир тотчас узнал тройку Полунина. Федор Григорьевич, весь красный и запыленный, в новой с иголочки паре, довольно-таки неуклюже сидевшей на его долговязой особе, поспешно вылез из экипажа и впопыхах бросился к дамам извиняться, что опоздал. Дамы встретили его очень милостиво. Даже Ольга поздоровалась с ним гораздо дружелюбнее обыкновенного. Ободренный и сияющий, он подошел к тому месту, где сидела Катя.

— Кругом виноват, Катерина Николаевна! — восклицал он. — Да никак нельзя было! Поверьте, все утро не выпускали из Всесвятского! Здравствуйте, Клинген! Здравствуй, Владимир! — Всем он пожимал крепко руку.

— Чего ты, братец мой, в такой приходишь телячий восторг?.. — морщась, произнес Владимир. — Ты именинник, что ли, сегодня?..

— Совестно, что опоздал… понимаешь, дела…

— Успокойся: за это не казнят. Только, странное у тебя что-то угрызение совести… раскраснелся, как рак… глаза навыкате… а вещь самая простая: затеяли добрые люди, от нечего делать, глупую забаву и воображают, что им ужасно весело!.. А ты прискакал, точно невесть какие обязанности исполнять собираешься!..

Полунин взглянул на него с удивлением.

— Какой ты желчный сегодня… что с тобой?

— Ничего решительно. Только смешно мне смотреть, как у вас здесь от самого пустого дела все в азарт приходят… Собрались в лес побегать — экая важность!..

И, сказав это, он встал, потянулся и ленивою походкой направился к группе играющих. А Полунина успели уже окружить барышни, втягивая его в общее веселье. Гроздин отпустил Вере Никитичне два-три едких замечания; потом совсем не любезно ответил какой-то заговорившей с ним даме, давая ей понять, чтобы она оставила его в покое, и глазами принялся отыскивать Ольгу. Она была тут, всего в нескольких шагах, и, казалось, не обращала на него внимания, вся охваченная оживлением игры. Гроздин вспоминал свой недавний разговор с ней, ее горькие, озлобленные слова, жгучую страстность, вспыхнувшую у нее так внезапно, и с изумлением спрашивал себя, — та ли это девушка у него перед глазами?.. Что это? Притворная веселость или просто внезапная причуда изменчивого нрава? Да, всей этой ничтожной молодежи, про которую она отзывалась так презрительно, теперь она выказывает столько внимания, с явным удовольствием выслушивает пошлые шутки — а вот, в числе прочих, и друг его Полунин, с которым она всегда так дурно обращалась — и он, кажется, успел заслужить ее милость… Полунин не шутил с ней, это правда, не придумывал плоских острот, — искреннее чувство так и сквозило в его горячих глазах, так и освещало его некрасивые черты… но для Ольги это, должно быть, еще скучнее, еще нестерпимее пустой трескотни губернских франтов… А она и его выслушивает терпеливо, даже, как будто, заинтересована тем, что он говорит… и в выражении ее лица столько доброты, столько участия… Владимир не верил глазам, и раздражение в нем поднималось все сильнее. Он сделал уже несколько шагов, направляясь к молодой девушке, но вдруг остановился. «Что, — сказал он себе, — я стану мешать Полунину в его ухаживании?.. Я, стало быть, ревную?.. Вот до чего уж дошло!..» Он злобно рассмеялся.

А Ольга, между тем, мало-помалу отделилась от прочих, теперь уже бросивших игру, и медленной походкой направилась с Полуниным к краю поляны. Он говорил что-то, наклоняясь к ней и понижая голос, и она слушала, все такая же внимательная и кроткая. Владимир издали следил за каждым ее движением. Он ясно читал теперь в собственной душе. Не мимолетной вспышкой было его чувство к Ольге: для него стало жгучею потребностью ее видеть, сознавать, что все ее помыслы, каждая минута ее жизни принадлежат ему… И вдруг, отдаваясь поднявшемуся в нем строптивому озлоблению, он подошел к Елизавете Андреевне и сказал, что, вероятно, ему недолго остается пробыть здесь, и послезавтра он думает заехать к ней проститься. Едва были произнесены эти слова, он уже раскаивался в них.

— В таком случае, — ответила ему Елизавета Андреевна, — проститься с вами мне придется уже теперь, — послезавтра мы все уезжаем в имение покойного мужа; это далеко отсюда, и я не смею вас туда просить.

Владимир был до того поражен, что в первую минуту не нашел ответа, и лицо его откровенно выдало его изумление.

Стало быть, он ее более не увидит?.. И все кончено?.. Так неожиданно, так нелепо кончено… Оставался еще, правда, завтрашний день, но Елизавета Андреевна про него не упомянула и Владимир слишком хорошо понимал, что это значило. Холодное бешенство им овладело, а между тем надо было перед всеми этими равнодушными свидетелями оставаться в условных рамках приличий, заставить свое лицо вежливо улыбаться. И Гроздин овладел собой. Сожаление, что он не увидит более Елизаветы Андреевны и ее семьи, он высказал в самой изысканно-вежливой форме, — приличия были соблюдены безукоризненно.

А в душе у Гроздина настоящая буря кипела. Одно чувство нераздельно овладело им — страстное желание увидать Ольгу с глазу на глаз и объясниться с ней. Что будет дальше, он сам не знал; да он об этом и не думал. Он ясно видел перед собой только ближайшую цель и стремился к ней неудержимо и слепо. Туманом заволокло его трезвую рассудительность… Красная Ольга будто и не замечала странности его поведения; и за обедом, и после, когда уж приближалась минута отъезда, она, по-прежнему, была вся беззаботное оживление, не переставая болтать с обступавшими ее мужчинами. Драгоценные минуты уходили, а желанный случай все не представлялся. Три раза Гроздин уже пробовал вмешаться в общий разговор, все надеясь, что она сумеет отделаться от непрошеных свидетелей и скажет ему, где они могут встретиться завтра, — но все было напрасно. И вот, наконец, перед самым отъездом, она, будто невзначай, отошла от прочих, чтобы достать из коляски накидку. Владимиру показалось, что, приближаясь к экипажу, она взглянула на него украдкой; и, в свою очередь, кружным путем он подошел к коляске, где Ольга что-то уж очень долго отыскивала свои вещи.

— Ольга, — заговорил он взволнованным шепотом, — что сделалось с вами?.. Вы будто меня избегаете?.. А нам увидеться надо… Я знаю, что вы уезжаете послезавтра, а перед этим…

Он остановился, уловив в ее глазах знакомый ему ласкающий, теплый луч, и сердце его забилось.

— Я не уеду, — ответила она также вполголоса, — я найду предлог остаться… Неужели вы, в самом деле, могли подумать, что… Какой вы смешной, право?.. Послезавтра я останусь одна в Тополевке; будьте там в двенадцать. Вы найдете меня в старой беседке, — помните? — Она опять улыбнулась яркой, светящейся улыбкой. — Только не подъезжайте с крыльца, чтоб не увидали вас люди. Лучше всего, — возьмите лодку и подкатите к саду. А теперь уходите, уходите поскорей: я уверена, что нас уже заметили.

Безумная радость охватила все существо Владимира, и он уже не спрашивал себя, отчего роли у них переменились, и за ней теперь очередь бояться огласки.

XVIII

Федор Григорьевич на этот раз не торопился к себе в деревню, хоть и много у него было там спешного дела. Он велел кучеру отвезти себя в гостиницу и до поздней ночи расхаживал взад и вперед по своему номеру, все перебирая в голове одну и ту же крепкую думу. Была эта дума, должно быть, не из мрачных, так как не раз громкие радостные восклицания прерывали его молчаливую прогулку. И останавливался он вдруг, точно увидав перед собою что-то неожиданное, до того неожиданное, что не мог он, словно, прийти в себя от изумления. Много раз он припоминал все, что было в лесу, мельчайшие подробности своего разговора с Ольгой, и говорил себе, что малодушничать нечего, и завтра же, завтра он скажет ей о своей давнишней, упрямой любви. И сильно порывался он постучаться в двери к приятелю и поведать ему о своем решении, но удерживало его воспоминание о том, как странно выслушал Гроздин его недавнюю исповедь. На следующий день, во втором часу, он покатил в Тополевку. Елизавета Андреевна его приняла, не догадываясь о причине его приезда, но, с первых же слов, празднично-взволнованное лицо Федора Григорьевича выдало ей все его помыслы. Хозяйка Тополевки была одна на террасе, и Полунин сидел, как на иголках, в ожидании, не покажется ли Ольга. Он не утерпел наконец и, круто обрывая на полуслове, неожиданно спросил:

— А Ольга Павловна дома?

— Она, кажется, в саду, — улыбаясь ответила Елизавета Андреевна и поощрительно добавила: — Поищите ее, Федор Григорьевич, и скажите ей то, чего вы мне, кажется, не решаетесь сказать…

Федор Григорьевич покраснел до ушей и поспешил воспользоваться дозволением. Ольгу он отыскал очень скоро. Она встретила его так же ласково, как накануне, хоть и удивленная немножко его появлением. Совсем не Полунин с его робкою любовью занимал в этот день ее мысли.

— Тетушка ваша мне сказала, что я застану вас здесь, — начал он и произнес это с такою торжественностью, что Ольга сразу поняла все.

Ей так стало жаль Полунина и, в то же время, так ей забавным казалось то, что ей придется от него услыхать, что она не захотела остановить его на первых же словах. Должно быть, Федор Григорьевич хорошо обдумал заранее, что ему придется сказать, и успел-таки собраться с духом: признание вышло у него совсем не таким неловким и смущенным, как ожидал он этого сам. Да и чего ему было стыдиться? Он был честный человек и предлагал дорогой девушке свою честную, верную любовь.

— Вы, может быть, удивлены моей дерзостью… — закончил он, — вы не давали мне права надеяться — я это сознаю — и если вы мне скажете теперь, чтобы я не беспокоил вас больше и не показывался вам на глаза, я исполню вашу волю беспрекословно…

Она сразу не ответила, сама не понимая, как это его признание не вызывает у нее нетерпеливого раздражения, ни даже охоты посмеяться. Уже со вчерашнего дня Ольга знала, что он непременно скажет ей это, но она и не задумывалась, как ей встретить его предложение. О согласии не могло быть, конечно, и речи. А теперь, странное дело, когда Полунин стоял перед нею, выжидая ответа, — в его словах, в тревожном выражении некрасивого лица ничего для нее не было забавного. И вместо решительного отказа, на который она готовилась, вот что довелось Полунину услышать, к неописанной своей радости:

— Надеюсь, вы не ожидали, что я отвечу вам теперь же… я не могу… то, что вы мне сказали, так для меня неожиданно…

Он перебил ее, схватив ее руку и стремительно поднося эту руку к своим губам. В отсрочке он видел почти согласие. Ольга не понимая, как — этот всегда покорный ей, всегда робкий человек глядел на нее теперь с таким уверенным, почти торжествующим счастьем в глазах… И все-таки она не могла решиться остановить его, как делала она это так часто, холодным, насмешливым словом. Одного ей хотелось — чтобы поскорее кончилось объяснение, вышедшее совсем не таким, как она думала. И она отпустила его с мягкой улыбкой в глазах, напоминая, что она ничего ему не может обещать, что ей надо прийти в себя и все обдумать хорошенько. Полунин был ей благодарен и за это; никогда еще она не глядела на него с такой доброй лаской в глазах. Он был почти уверен в ее согласии, и, с бесконечной радостью на сердце, он покорно удалился — так ведь было понятно ее желание остаться одной.

Совсем не подозревал Федор Григорьевич, что на самом деле происходило в головке Ольги. Едва скрылся Полунин, лицо ее мгновенно изменилось: что-то даже злое будто сковало ее миловидные, подвижные черты. В первый раз, может быть, за всю свою жизнь Ольга выказала нерешительность. Потребность быть откровенной хоть с собою заставляла ее внутренне признаться, что в этой нерешительности было что-то очень похожее на расчет. Будь она вполне уверена в Гроздине, она бы не задумалась отказать Полунину. Но как ни прельщала ее воображение увлекательная и блестящая натура Владимира, она хорошо разгадывала, что скрывалось за этим блеском. Ольга чувствовала, что они друг-другу сродни, — оттого, быть может, она и не обманывалась насчет Гроздина. И когда она сравнивала с ним его приятеля, этого доброго, бесконечно ей преданного Полунина, она невольно задумывалась. Прежде всего надо было как можно скорее покончить с этой несносной жизнью в доме тетки, где ее держат из милости, где она точно в тюрьме под этим мягким, но все же неотступным надзором. Да, если нет иного исхода, она пойдет за Полунина. Полюбить его, даже, просто, к нему привязаться она, конечно, не в силах. И если только… если только сбудется ее тайная надежда, она, не колеблясь, откажет Полунину. И все-таки она теперь ему отказать не могла. Она внутренне стыдилась, сознавая это, ненавидела себя за свое двуличие, но решимости, даже простого желания поступить иначе у нее не было. Она ведь знала, что эту самую руку, которую только что целовал Полунин, завтра будет прижимать к своим губам другой. И при этой мысли, горячая волна крови приливала к ее лицу, и все существо ее как бы устремлялось вперед, к завтрашнему дню, когда она опять увидит Владимира…

— А, вот ты где, — услыхала она вдруг голос Кати, — что, Федор Григорьевич уехал?

Блуждающая улыбка еще не слетела с ее губ, когда она ответила Кате, словно пробудившись от забытья:

— Федор Григорьевич?.. Не знаю… Ушел он, кажется, давно… Который час? Уже пять? Значит, я здесь целых…

— Тем лучше, мой друг, — сказала Катя, садясь возле кузины и обнимая ее ласково, — значит, ты размышляла… На что ж ты решилась? Ты согласна, да?

— Я? Решилась? И ты, стало быть, знаешь, что говорил мне Полунин? И тетя знает тоже! Вот как! Стало быть, он делал предложение с общего благословения семьи, по всем правилам?..

— Нет, Оля, совсем нет! — ее рука потихоньку отстранилась от Ольги, почувствовав, что та как будто хочет ускользнуть от нее.

— Отчего у тебя опять эта злая, недоверчивая насмешка? Разве мама и я тебя не любим?.. Федор Григорьевич ничего маме не сказал, — даю тебе честное слово. Она, просто, догадалась сама: ведь мы все давно знаем, что Федор Григорьевич тебя любит. И что ж ты ответила?

— Да ничего… обдумать надо… куда спешить?..

— Спешить, конечно, — строго промолвила Катя, — никогда в таких случаях не надо. И тем лучше, если ты серьезно, честно все обдумаешь, вникнешь в свое чувство…

При этом последнем слове недобрая улыбка опять заискрилась на губах у Ольги. «Чувство!.. — подумала девушка. — Неужели она в самом деле так наивна?..»

— Одно нужно, — продолжала Катя, — подумать о будущем, не делая себе никаких иллюзий, и ответить чистосердечно, заранее сказав себе, к чему обязывает согласие. И когда ответить приходится такому хорошему человеку, как Полунин, надо еще помнить, что наружность не все… и не все тоже уметь гладко и остроумно болтать…

Катя еще долго говорила на эту тему, все не получая ответа. Да Ольга едва ее и слушала. Под конец только, что-то сказанное двоюродной сестрой случайно привлекло ее внимание, и, смеясь, она перебила Катю:

— Что же ты себе его не возьмешь, коли он так тебе нравится?..

— Ольга! Стыдись! Это ведь не шутка!..

— Или тебе уж очень хочется меня сбыть с рук поскорее, чтобы я тебе не мешала?.. Признайся…

Катя вспыхнула, услыхав это, и стремительно поднялась с места.

— Сбыть тебя с рук!.. — негодующим голосом воскликнула она. — И ты мне это говоришь, Ольга?..

— Да, тебе! — И Ольга прямо взглянула на двоюродную сестру засверкавшими глазами. — Как будто я не знаю давно, что ты влюблена в Гроздина по уши и рада случаю от меня отделаться!..

— Ты с ума сошла! — вырвалось у Кати в ответ.

— Да!.. Это всегда говорят, когда правды скрыть нельзя! Что ж! Бери его себе, коли он захочет на тебе жениться, — я тебе не помеха.

Катя только всплеснула руками. Возмущенное в ней чувство правоты сперва не могло даже вылиться словами. И оскорбляла ее не брошенная ей в лицо обида, а то в особенности, что Ольгу даже не смущал обман, на который она шла.

— И ты не стыдишься так говорить?.. — повторяла она слабым голосом. — Ты любишь Владимира Арсеньевича и почти готова выйти за Полунина…

— Да какое тебе дело, наконец, — воскликнула Ольга, тоже вскакивая с места. — Что, я отчет тебе обязана давать?.. И виновата я разве, что ты Гроздину не нравишься?.. Кружи ему голову, сколько тебе угодно! Или ты еще не догадалась, что мне тошно здесь жить с вами?..

Такая явная ненависть блеснула в глазах Ольги, что Катю совсем ошеломил этот неожиданный взрыв. Молодая девушка призадумалась, стараясь добросовестно припомнить, не виновата ли она в чем-нибудь, хоть и бессознательно, перед двоюродной сестрой. Ее кроткая, чистосердечная натура не могла понять беспричинной враждебности. Но как ни перебирала она в своей памяти все, что было между ней и Ольгой, даже в помыслах своих она не могла отыскать недоброй мысли на ее счет. И Ольга, по-прежнему, оставалась для нее неразрешимой загадкой. Медленной походкой, слегка наклонив голову, она направилась к дому. Почти у самой террасы ее встретил Борис Густавович.

— Я заехал проститься, Екатерина Николаевна. Мне Елизавета Андреевна вчера сказала, что вы уезжаете недели на две в Новотроицкое.

— Да, это вдруг решилось. Мама получила оттуда известие, которое заставляет ее поехать.

— Да, да! Елизавета Андреевна мне так говорила… — Клинген добродушно засмеялся — и с ним это случалось иногда, особенно когда он разговаривал с Катей. — И никакой другой причины тут нет?.. Как вы думаете, Екатерина Николаевна? — добавил он. — Ну, не стану, не стану… это ведь очень нескромный вопрос… но догадываться ведь друзья имеют право, не правда ли?..

Клинген не ошибался; не одни дела побуждали Елизавету Андреевну провести две недели в имении мужа. Она решилась на это, как на лучшее средство положить конец возникавшей близости между Ольгой и Гроздиным.

— Право догадываться я признаю за вами вполне, — улыбаясь ответила девушка.

— Ну, так позвольте вам доброго пути пожелать, а главное — скорого возвращения. Мне незачем скрывать от вас, что мне очень грустно будет в вашем отсутствии…

— Как же это, Борис Густавович?.. — с невинным лукавством ответила Катя. — Ведь мы с вами все только спорим…

— А коли в этих спорах как раз для меня вся прелесть Тополевки… и я не теряю надежды, что когда-нибудь вы меня убедите… А тогда уж позвольте надеяться, что и мне удастся, в свою очередь, убедить вас…

Катя не ответила, и Клинген, подождав немного, продолжал:

— У вас есть доводы, которые на такого закоснелого эгоиста, как ваш покорный слуга, сильнее действуют, чем самое глубокомысленное рассуждение. Меня жизнь заморозила, Екатерина Николаевна… а вы для меня солнце… которое, меня в конце концов и отогреет… Ну так еще раз — доброго вам пути! — И он протянул ей руку.

— А знаете — мы, пожалуй, и не уедем совсем, — неожиданно возразила Катя, — может случиться, что задержит нас одно обстоятельство.

Клинген насторожил уши.

— Вот как! И можно узнать, в чем дело?

— Можно догадаться… Обстоятельство это касается той самой молодой особы, ради которой мы собирались уезжать…

— А!.. Прекрасно, прекрасно! Федор Григорьевич, стало быть, решился?.. Я вчера уже кое-что заметил… Ну-с, от души желаю, чтобы это устроилось!

И он уехал, очень обрадованный известием.

XIX

Задорные, сумасбродные мечты наполняли голову Владимира, пока нанятая лодка везла его вверх по реке, от городской пристани к Тополевке. Он торопил лодочника и воображение уносило его вперед, к знакомому тополевскому саду, где, должно быть, уж поджидает его Ольга… Владимир не сомневался, что она сдержит слово. Он заранее любовался ею, рисуя себе подробности ее одежды, ее прически и скользя жадным взглядом по нежным очертаниям ее гибкого стана. Он чувствовал на себе ее дыхание, теплое прикосновение ее нежных губ… руки его протягивались к ней… медленно, крепко ложились вокруг нее… и вся покорная, трепещущая, она не противилась… Он явственно ощущал, как в его объятиях дрожало ее свежее, молодое тело… и все чего-то большего искали его страстные губы, алчно покрывая ее бесчисленными, долгими поцелуями…

Лодочник вдруг оторвал его от забытья.

— Барин! А барин! — сказал он, указывая головой на видневшийся слева тополевский дом. — Сейчас ведь причалим… на водочку не мешало бы прибавить… лихо вашу милость доставил…

Владимир опомнился. «Да что это я, право! — смеясь пожурил он себя. — Точно мальчишка влюбленный размечтался… Надо встряхнуть себя, да в руки взять хорошенько, а то, чего доброго…»

Да, минуты через три они причалят… Там, немного впереди, уже виднеется у берега та самая лодка, в которой он катался с Ольгой в первый день их знакомства. Ему живо припомнились малейшие подробности их прогулки. И снова ее пленительный образ властно предстал перед его воображением. Опять Владимир попытался освободиться от наваждения. «Да что же это, наконец… — говорил он себе, — на что я иду?.. К этой глупой, избитой развязке?.. К нелепой женитьбе… еще более нелепой для меня, потому что я вижу ясно ее последствия…»

Еще минута, и они пристанут. И вот, над берегом, у самого обрыва, в рамке густой зелени, он неожиданно увидел светлый облик молодой девушки, увидел именно такою, как заранее ее представляла себе его разгоревшаяся мечта. Легкое платье обнимало ее воздушною, полупрозрачною тканью. Распущенные волосы кольцами вились по плечам, выбегая на свободу из-под соломенной шляпки. Широкий голубой шарф опоясывал стан. Владимир ее увидел… и все было забыто. Одно он почувствовал только — неудержимое стремление к ней… Презрительно он откинул назад все, что раздумывал за миг перед тем; одного ему хотелось — полного, дерзостного, безумного счастья… Дно лодки стукнуло о берег. Он выскочил, не дожидаясь, чтобы она остановилась совсем, и бросился наверх по крутому откосу.

И вот он возле нее… он чувствует на себе взгляд ее синих глаз. В первый миг он не мог выговорить ни слова от волнения. Он только взял ее за обе руки и, медленно притянув их к себе, принялся целовать их одну за другою.

— Не ожидали, что встречу вас здесь? — спросила она весело, вся улыбаясь сияющей улыбкой.

— Спасибо… спасибо… — твердил он вполголоса. — Мне припомнилась старинная немецкая легенда про ту девушку, которая на Рейнском утесе своим чудным пением манила к себе проезжавших.

— Только вы не попали в водоворот и не утонули, — засмеялась она. — Ну, погодите… — отняла она руки, которых он не переставал целовать, — послушайте… сперва надо вам объяснить, отчего я вышла сюда, а не дожидалась в павильоне. Да отойдемте отсюда немного в тень… здесь так жарко. Да и смешно это на самом берегу… точно на виду у всех…

— Никого нет, Ольга; кругом ни души.

Она оперлась рукой на его локоть, увлекая его за собой. Они медленно прошли несколько шагов и очутились в густой тени кленовой аллеи.

— Тетя не уехала в Новотроицкое — вот что прежде всего вам надо было сказать. Отчего перемена вышла, не знаю… должно быть, подозрения какие-нибудь… за мною, кажется, следят… Теперь, впрочем, дома ее нет: она еще не вернулась из монастыря, куда поехала к обедне. Но каждую минуту она может приехать.

— Стало быть, — возразил он живо, — каждой минутой пользоваться надо… Так объясните же мне поскорее, — отчего вы были такая странная третьего дня, помните, в лесу?..

— И вы не поняли, вы, такой догадливый?.. И всегда такой осторожный, вдобавок… — рассмеялась она, — надо было, значит, выставлять себя напоказ перед целым городом, чтобы новые сплетни пошли на мой счет?.. Ведь наша прогулка в грозу мне даром не обошлась: целую проповедь выслушать пришлось от тетушки…

— А промучили вы меня таки из-за этой проповеди!.. Впрочем, тем лучше, коли у нас есть что таить от других: ничто так не сближает, как общая тайна…

— Которой нам и не долго придется скрывать… — как бы вскользь заметила она, тихо опускаясь на скамейку. В ее пытливом взгляде был недоговоренный вопрос. Она долго колебалась, сообщить ли Владимиру про сватовство Полунина, и наконец решила, что не надо. Ей почему-то претило ему говорить про это. Не трудно ведь было и без того довести его до решительного объяснения.

— Вы ведь уезжаете на днях?.. — продолжала Ольга с оттенком грусти во взгляде и голосе. — Вы так сказали тете…

— Я решился было уехать, да, — ответил он, улыбаясь, — это было третьего дня… а теперь… Я ведь совершенно свободный человек, Ольга…

Он сел рядом с нею, не отрывая от нее блестящих глаз. Ольга чуть-чуть опустила ресницы, как бы избегая на него глядеть, и кончик ее ножки высунулся из-под края платья.

— А я так думала, — шаловливо промолвила она, — вы всегда наперед знаете, что намерены делать… и принятого решения не меняете ни за что…

— Я свободен, это правда, — было его ответом, — но решение, все-таки, не зависит от меня одного.

Головка ее склонилась еще ниже. Она казалась смущенной и оттого становилась еще милее. Около углов рта у нее явственно обозначались игривые ямочки, a из-под опущенных ресниц что-то блеснуло, в чем было и ожидание, и какая-то испуганная, нервная тревога. Они сидели так близко, что колени их касались, и ее теплое дыхание скользило по щеке Владимира. Он наклонился к ней еще ниже и, шепча ей что-то полувнятное, обвил ее своими дрожавшими руками. Ее словно обжег его поцелуй: вся трепещущая, она выскользнула из его объятий и вскочила с места.

— Ольга!.. — воскликнул он, уже не помня себя. — Да ведь мы любим друг друга!.. И всего несколько минут, быть может, нам осталось быть вдвоем!..

Она упрямо качнула головой, и грозя ему, и лаская его улыбкой.

Владимир окончательно потерял голову. Лицо его так и пылало. Голос его звучал отрывисто, почти гневно; и жадные его руки снова притянули ее к себе, и долгий поцелуй не дал ей возразить что-либо. А губы его шептали страстные, безумные речи, то и дело порываясь, чтоб снова прильнуть к ее горевшему лицу. С минуту и она потеряла самообладание и, вся покорная, опустила лицо к нему на грудь, как бы ища там защиты от его поцелуев. Потом опомнившись, она выпрямилась и, нежно отстраняя его, повторила, что сейчас могут прийти, что, наверно, Елизавета Андреевна вернулась, а они здесь так близко от дома. И теперь уже быстрыми шагами они направились в самый дальний угол сада, где, густо заросши деревьями, он почти становился лесом.

Пламенные слова так и сыпались с губ Владимира. Ольга слушала молча, но того последнего, решительного слова, которого она дожидалась, он все не произносил.

Да у Владимира всякую мысль о будущем будто туманом заволокло: он весь жил настоящей дорогой минутой, не думая о том, что принесет с собой завтрашний день. Они приближались к беседке, где за несколько дней перед тем искали спасения от грозы.

— Не остаться ли тут? — спросил Владимир. — Так ведь хорошо было здесь…

Он не успел договорить, как в дверях беседки, к его ужасу, неожиданно показалась Катя. Они были оба далеко не робки по природе, и, конечно, приветливое, кроткое лицо Кати испугать никого не могло, — но в эту минуту она явилась перед ними, как судья, и своего смущения они не успели скрыть от ее пристально-грустного взгляда.

— А, ты вернулась! — с притворной развязностью заговорила Ольга. — Я и не слышала, как подъехал экипаж.

— Я не была у обедни, — холодно ответила Катя, — мама поехала одна. Я все время была здесь.

Что-то безучастное, почти ледяное звучало в ее голосе — так говорят люди, над которыми стряслось безутешное горе.

— А вы тоже любите приходить в эту беседку? — попробовал спросить ее Владимир.

Катя не удостоила его ответа. Руки она ему тоже не подала. Она только скользнула взглядом по лицу Владимира и обратилась к двоюродной сестре.

— Ольга, мой друг, оставь нас, пожалуйста, вдвоем с Владимиром Арсеньевичем. Нам переговорить надо; это будет недолго, вероятно.

Было что-то до того повелительное в выражении лица этой тихой и кроткой девушки, что Ольга и не думала противоречить. Она обменялась с Гроздиным беглым взглядом и, не возразив ни слова, направилась к дому.

— Войдемте сюда, — все так же холодно, как бы отстраняясь от молодого человека, проговорила Катя, указывая на павильон.

Он был поражен непривычно строгим, даже непреклонным выражением ее лица и странным звуком ее голоса. Невольно, при входе в беседку, он вспомнил, что происходило здесь несколько дней назад, когда, под дикую музыку рассвирепевшей грозы, он провел вдвоем с Ольгой такие незабвенные минуты.

— Не скрою от вас, Владимир Арсеньевич, — начала Катя, садясь, — я догадывалась, что вы будете здесь сегодня, и намеренно пришла сюда, чтобы вас… встретить. — Она глядела ему прямо в лицо, говоря это. На последнем слове она чуть-чуть запнулась.

Владимир иронически наклонил голову, но не возразил ничего.

— Вас, может быть, удивляет, что я позволяю себе вступаться не в свое дело… — продолжала Катя все с тою же невозмутимостью, — но мне казалось, что со мною вам все-таки не так неприятно будет объясниться, как с моею матерью… Да что же вы стоите? Сядьте, пожалуйста, — добавила она вдруг, указывая ему на стул, но ничуть не меняя тона.

Он сел и, чтобы как-нибудь выйти из своего нелепого положения, спросил с шутливой иронией:

— Почему же вы думаете, что мне пришлось бы непременно объясниться с Елизаветой Андреевной?

Катя посмотрела на него с пристальной холодностью, — и перед ее взглядом он невольно опустил глаза.

— Я полагаю, — сказала она медленно, — что ваше присутствие, здесь вдвоем с Ольгой, объясняется намерением стать ее женихом?..

— Конечно… конечно… — поспешил ответить Владимир, смотря себе под ноги, — но я не совсем понимаю, отчего вы так удивлены меня здесь встретить… и как будто даже находите в этом что-то предосудительное…

Сказав это, он поднял голову и посмотрел на Катю уже без всякого смущения.

Если на сердце молодой девушки и оставался еще хотя бы отблеск ее прежнего чувства к Владимиру, оно исчезло теперь безвозвратно.

— Я хотела только убедиться, не ошиблась ли я в своем предположении… В нашем доме вас всегда принимали охотно… вам были открыты настежь двери… а вам понадобилось проскользнуть тайком… согласитесь, что это странно!..

Владимир чуть-чуть покраснел.

— Ваша матушка, — ответил он быстро, — сказала мне третьего дня, что уезжает сегодня, и не разрешила мне приехать сюда еще раз…

— А вы все-таки явились, — не сводя с него глаз, немилосердно возразила Катя, — рассчитывая, что матушки вы не застанете. Стало быть, вы знали почему-то, что Ольга будет здесь одна?..

— Я знал это, да, — был он вынужден ответить.

Наступило короткое молчание. Катя, видимо, боролась с собой, чтобы продолжать это тяжелое объяснение, еще более тяжелое для нее самой, чем для Владимира.

— Не стану вас спрашивать, — минуту спустя заговорила она опять, — как вы условились с нею встретиться здесь… Но одного я не могу не сделать: я должна заступиться за нее, потому что, может быть, она не понимает сама, на что идет…

Владимир поднял голову и с жаром возразил:

— Да неужели вы не понимаете сами, что нельзя же расстаться, может быть навсегда с девушкой, которую полюбил, даже не простившись с нею?..

— Только простившись? — У Кати широко раскрылись глаза. — Я думала, мне придется от вас услышать, что вы ее просили стать вашей невестой?..

— Я… я не успел этого сказать Ольге Павловне, когда вы прервали нашу…

Теперь горячие ноты в голосе Владимира показались Кате немного дрожащими.

— Если так, — если вы не успели сказать решительного слова, я сообщу вам про одно обстоятельство, которого вы еще не знаете, кажется. Вчера ваш друг, Федор Григорьевич, сделал предложение Ольге. Удивляюсь, что она вам этого не сказала.

— Полунин? — воскликнул искренно удивленный Владимир. — Как! Он решился?..

— Я буду с вами откровенна, Владимир Арсеньевич, — продолжала Катя. — Ольга, может быть, не вполне отдает себе отчет, что за человек Федор Григорьевич, но мы… мы, знающие его давно, вполне уверены, что Ольга лучшего выбора сделать не могла бы. Для нее именно такой человек нужен: спокойный, глубоко честный, достойный всякого уважения и, в то же время, любящий ее с безграничной преданностью…

— И к тому же, — иронически добавил Владимир, — далеко не бедный… Про это вы не упомянули. И что ж ответила на его предложение Ольга Павловна?

— Она решительного ответа не дала. Она просила его обождать два дня.

«Два дня!! Решительный ответ!! — молнией пронеслось в голове Владимира. — Стало быть, ей хотелось выждать, к чему приведет сегодняшний разговор с ним… Хорошо же она умеет рассчитывать!..»

— И вы, конечно, надеетесь, — произнес он громко, с горечью в тоне, — что я удалюсь перед этим блестящим женихом!.. Да, таким состоянием, как у Полунина, я похвастаться не могу, это правда!..

Она посмотрела на него и с грустью, и с недоверием. До сих пор она была убеждена, что Гроздин искренно намерен жениться на Ольге, но что-то в самом тоне его слов ей не нравилось.

— Послушайте, — сказала она тихо и бережно, — советов я вам давать не в праве, но если в самом деле вы любите Ольгу, вы должны быть ей преданы, а, стало быть, готовы принести жертву для ее счастья… Вам судить, с кем из вас обоих это счастье более обеспечено… Спросите у себя искренно, правдиво, — сознаете ли вы в себе довольно силы и терпения, довольно бескорыстной, преданной любви, чтобы перенести неровности ее характера, чтобы довоспитать ее и быть всегда для нее снисходительным и добрым?.. Про состояние уж я не говорю — Бог с ним — это вопрос второстепенный…

Владимир встал.

— Вы, как будто, мне даете разрешить философскую задачу: что лучше для девушки — муж серьезный, с крупным состоянием и немножко скучный, или человек, на которого положиться так уж нельзя, но которого почему-то девушка эта… Послушайте, скажу я вам, в свою очередь, — вдруг оборвал он себя — и речь его потекла теперь живо и страстно, — да это вечный, неразрешимый вопрос о преимуществах любви, с ее непрочным счастьем, и счастья разумного, но зато и холодного. Не мне разрешать этот вопрос, а Ольге Павловне!

Она посмотрела на него в упор.

— Да вы, вы сами — спросила она, — твердо решили на ней жениться? И теперь у вас говорит не оскорбленное самолюбие, а настоящая искренняя любовь?

Она не получила прямого ответа. Владимир продолжал красно рассуждать о правах сердца, избегая точно объясняться насчет самого себя.

— Разговора нашего, Владимир Арсеньевич, — продолжала Катя, — никто не узнает — даю вам честное слово — и передо мной вам нечего поддерживать красивую роль. Вспомните, что Полунин ваш друг, что он любит Ольгу от всего сердца, а вы… Вам она только нравится… Докажите мне, что вы тоже умеете быть искренним. Я ведь так верила в вас, когда мы познакомились… — Она тоже поднялась с места и, вся бледная, вся дрожащая от волнения, стояла перед ним. С сильно бьющимся сердцем она выжидала, что он ответит. Катя все еще надеялась, что у него вырвется наконец искренняя, задушевная нота.

— Вы ставите мне тяжелую задачу, Катерина Николаевна, — начал он, — вы, как будто, намеренно взываете к моему великодушию, чтоб заставить меня добровольно уступить место другому, более достойному.

«Нет, это не то, совсем не то…» — подумала она, грустно качая головой. Чутье подсказывало Кате, что перед нею актер, старающийся до конца выдержать трудную роль, а не глубоко любящий человек, которому приходится любимому существу принести тяжелую жертву.

— Вы напоминаете мне, — продолжал Владимир, — что я невольно становлюсь поперек дороги моему доброму приятелю, и что, в ваших глазах, этот приятель имеет более меня прав, потому что он уж давно любит вашу двоюродную сестру, любит так скромно и бескорыстно… И если бы теперь, несмотря на это, я не стушевался перед ним, вы бы сочли меня за эгоиста, который о своем только счастье думает… Это, поистине, тяжелое положение, Екатерина Николаевна! Самопожертвование, которого вы от меня ждете, не из легких!.. — Глубокая морщина между его бровями свидетельствовала о тяжкой внутренней борьбе. Но Кате все-таки не верилось почему-то в его искренность. Она уж не смотрела ему прямо в лицо, как прежде, и, опустив голову на грудь, терпеливо выжидала, что он скажет еще.

— И вы не обманетесь во мне, — красивым, хотя и надорванным голосом заговорил он опять, — я готов признать, что человек, с характером Полунина, для Ольги более надежный руководитель, чем я, что с ним она, пожалуй, найдет более спокойное и прочное счастье, хоть и несколько буднишнее, сероватое, быть может. Вдобавок, он окружит ее такою роскошью, которая мне не по силам, а, при ее вкусах, — это, что там ни говори, далеко не последний вопрос. Так скажите же ей, Катерина Николаевна скажите вашей кузине, что, как ни тяжела для меня эта жертва, я отступаю назад перед Федором Григорьевичем. Тревожить ее спокойствие я уже не стану — завтра меня здесь не будет.

Он остановился на миг словно выжидая, что она скажет, как ценит она его поступок. В эту минуту он в самом деле искренно верил, что руководит им одно бескорыстие. Катя промолчала.

— Так прощайте же, Катерина Николаевна. — И грустная улыбка красивым изгибом легла на его губы. — Не знаю, увидимся ли мы когда-нибудь еще… но постарайтесь сохранить обо мне не слишком дурную память… — Он протянул ей руку. Она едва коснулась его пальцев. — Еще одна просьба, — добавил он, — лучше, мне кажется, чтобы Полунин про все это не знал. А Ольге скажите, что от всей души я желаю ей полного, самого полного счастья…

С этими словами он быстро отвернулся и вышел.

XX

Дома его ожидало не совсем приятное известие. Он собирался уже войти к себе, как побежавший за ним швейцар догнал его у самых дверей.

— Простите, ваше высокородие, позабыл вам доложить, дама одна вас спрашивала… С час назад с машины приехала.

— Дама? Какая дама? — рассеянно спросил Владимир.

— Извините, фамилию совсем запамятовал, — осклабился швейцар, — сейчас на доске посмотрю.

Но разузнавать о фамилии дамы не пришлось: Владимиру припомнилась телеграмма из Саратова, полученная три дня назад, и он догадался, кто была приезжая. Она писала, что выезжает в субботу, а сегодня как раз воскресенье. Владимир совсем позабыл о телеграмме, — до того все эти дни он занят был одной Ольгой. Теперь, когда рассеялись мечты, наполнявшие его голову за последнее время, и жизнь его, как река, оставившая за собой горное ущелье, опять потечет по скучной однообразной равнине, — позабытая им женщина снова является перед ним, чтобы занять опустевшее место. Но Владимир не приветствовал ее возвращения: оно дало лишь повод накопившейся в нем глухой злобе найти себе исход. Суровым требованиям рассудка он только что принес дорогую жертву, из-за них поступился улыбавшимся ему счастьем: так неужели то самое, ради чего он не пожалел своей любви к Ольге, он теперь отдаст наскучившей ему Надежде Алексеевне?

— Скажите этой даме, — приказал он швейцару, — что теперь я не могу к ней зайти, — у меня есть дело. Через час я у нее буду. — И он запер за собою дверь на ключ. С каким-то странным чувством внутреннего удовлетворения он послал Надежде Алексеевне этот сухой, почти грубый ответ, точно он сознавал себя в праве быть жестким с нею из-за того, что ему пришлось отказаться от любимой девушки. Он вдруг как-то вырос в собственных глазах, силясь придать своему поступку что-то геройское. Всегда откровенный с собою, Владимир теперь ощущал потребность скрасить как-нибудь далеко не блестящую роль, какую он только что разыграл в объяснении с Катей. Ему хотелось верить, что он принес бескорыстную жертву будущему счастью Ольги и старинной своей дружбе к Полунину…

Но медлить нельзя было. О принятом неожиданном решении следовало тотчас же сообщить Ольге. Странное дело, перед ней, даже в эту минуту горделивого превозношения своего поступка, он чувствовал себя виноватым. И когда он принялся за перо, трудность объяснить ей свое поведение выросла вдруг перед ним, и внутренний голос ему подсказывал, что никакими доводами ему не ввести ее в обман. Да, это неприглядное словечко приходило на ум Владимиру с каждой новой строкой его письма, разрушая понемногу созданный им для самого себя призрак собственного великодушия. Много листов бумаги он изорвал, пока наконец вышло у него из-под пера следующее письмо, стоившее ему большего труда, чем самые мудреные и сложные официальные доклады: «Дорогая Ольга, вам странным показалось, может быть, что после моего разговора с Екатериной Николаевной, я не вернулся к вам, уехал, даже не простившись. Не знаю, как объяснила вам это ваша кузина: быть может, она передала нашу беседу не совсем так, как она происходила — у каждого ведь свой взгляд на вещи, и те же слова отражаются у каждого не одинаково. Разговор наш вышел очень длинным и для меня, по крайней мере, очень тяжелым: довелось мне услыхать от Екатерины Николаевны неожиданную весть, про которую вы мне почему-то не сказали. Вам сделал вчера предложение мой друг Полунин, и, по-видимому, вы не решились ему сразу отказать. Стало быть, вы не совсем так равнодушны к нему, как до сих пор мне казалось. Давно ведь я догадываюсь про его любовь к вам, хоть он и не говорил мне об этом никогда. Я тоже избегал с ним касаться его чувства к вам, потому что я считал это чувство безнадежным. По-видимому, я ошибался. Если вы сегодня колеблетесь, завтра вы могли бы пожалеть. А давать вам повод раскаиваться в своем выборе я не хотел бы ни за что. Да и не мог бы я дать вам то спокойное, прочное счастье, какое вы найдете с Федей: он бесконечно добр, он любит вас самоотверженно, да и есть у него качества ума, которых вы до сих пор не замечали, потому что они в глаза не бьют. Да, я охотно признаю его превосходство надо мною, а ради вас самих, ради моей любви к вам, я с ним состязаться не решаюсь. Вы меня уже не увидите, дорогая моя — завтра я уезжаю. И как ни больно мне расставаться с мечтой, которую я так лелеял все это время, я чувствую себя обязанным принести эту жертву вам и ему тоже, — этому честному, энергичному Полунину. Так найдите же себе счастье с ним, бесценная моя. Забудьте обо мне и о тяжком горе, которое причиняет мне теперь, наше короткое сближение. Впрочем, разве я даже в праве вас просить не забывать обо мне, как будто я в самом деле занимал в вашей жизни такое видное место?.. Как бы то ни было, благодарю вас за чудные минуты, проведенные в вашем обществе, — верьте мне, я про них не забуду. Итак, прощайте, дорогая моя; я не хочу вам сказать — до свидания, как ни бьется мое сердце при мысли увидеть вас опять, потому что это значило бы опять тешить себя несбыточной надеждой. Надо иметь мужество покончить с прошлым, с этим милым, незабвенным прошлым, и бодро идти по скучной, одинокой дороге. Не так ведь живи, как хочется, и судьба не для всех одна. Такому солнечному, блестящему существу, как вы, пусть она посылает одни светлые дни, а нам всем, труженикам, пусть остается сухая, обыденная работа и сознание исполненного долга. Прощайте, прощайте… Навеки ваш. В. Гроздин».

Владимир не совсем остался доволен и этим письмом, да сознавал он, что лучше ему не написать, и твердой рукой он всунул его в маленький конверт, украшенный разноцветной монограммой. Потом он взял другой лист бумаги и без запинки настрочил несколько любезных строк к Елизавете Андреевне, извещая ее о своем отъезде, благодаря за гостеприимство и прося ее передать княжне Холмской прилагаемое письмо. Он и не сомневался, что Елизавета Андреевна исполнит его просьбу. И теперь, когда все было кончено — он поспешил оба письма с нарочным отправить в Тополевку — чувство удовлетворения к нему вернулось. Он мог чистосердечно сказать себе, что в самом деле принес великую жертву: не вполне лишь было для него ясно, ради чего он ее принес… Ему казалось, что он, словно, подверг себя мучительной операции и выдержал ее твердо, не вскрикнув даже от боли. И с холодной, безжалостной решимостью на сердце он пошел к Надежде Алексеевне.

Но молодая женщина его предупредила. Он встретился с нею на полпути.

— Я шла… к вам, — робко проговорила она, не решаясь даже сказать ему ты, — долее я ждать не могла…

На лице Владимира она ясно прочла как раз то, что она, боялась увидеть: все застывшее в какой-то ледяной непреклонности, оно, словно, замкнулось от нее; и она сразу поняла, что этот человек, недавно еще выказывавший ей столько нежности, стал теперь недоступным для ее преданной, смиренной любви.

— Так пойдемте к вам, Надежда Алексеевна, — слегка пожав ее руку, ответил Владимир, — вам, я думаю, это все равно.

И в голосе его тоже, хотя голос этот прозвучал так же красиво и мягко, как всегда, ей послышалось что-то чужое, недоступное. Она молча провела его в свой номер.

— Я не знал, что вы заедете сюда, — начал он, когда дверь заперлась за ними, — я ведь вам говорил, помните…

«Неужели он сердится за это?» — подумала она, торопясь ответить, что она не послушалась его, так как теперь, вероятно, данное ему поручение окончено, и он, должно быть, собирается уехать.

— Да, я в самом деле уезжаю, уезжаю завтра. Но я вас, все-таки, просил…

Он, по-видимому, хотел воспользоваться этим ничтожным предлогом, чтобы с первых же слов подчеркнуть совершившуюся перемену в их отношениях.

— Ах, Владимир, — скрестив руки, с мольбой в глазах, проговорила Надежда Алексеевна, — да разве это может быть тебе неприятным?.. Я остановилась в этой гостинице, как всякая иная проезжая… Что ж в этом особенного? И если я спрашивала про тебя, если увидят, что мы знакомы…

С выражением нетерпеливой скуки на лице Владимир махнул рукой, давая ей понять, что вопрос этот уже не представляет для него интереса.

— Да и не получил ты разве мою телеграмму? — продолжала она быстро.

— Конечно, получил! Но в телеграмме было только сказано: выезжаю в субботу: это не значило, что вы… что ты заедешь сюда.

Он по-прежнему говорил ей теперь «ты», как бы из снисхождения, и она почувствовала это. И вот, стало быть, каким выходило свидание, которого она ждала с таким нетерпением! Уже несколько минут они вдвоем, — и ни слова о прошлом, ни слова о том, как провела она эти трудные дни… одни придирчивые и холодные упреки за то; что ей хотелось с ним повидаться!.. Молодая женщина глядела на него с тем выражением пугливого, болезненного упрека в глазах, какой бывает у только что подстреленной птицы.

— Ну, оставим это, — морщась, проговорил Владимир, — ты не хочешь понять моих доводов, они даже тебя, как будто, оскорбляют… Расскажи, лучше, что ты делала там в Саратове. — И, не дожидаясь ее ответа, он добавил: — А черное к тебе очень идет, право…

Эта похвала ее оскорбила еще более, чем все, что говорил он до сих пор. Стараясь придать твердость своему голосу, она ответила:

— Покойный муж встретил меня с такой радостной благодарностью, он так искренно просил забыть и простить, что теперь у меня сохранилось о нем одно это последнее воспоминание, — покорной, искренно-христианской смерти… это для меня большое утешение… Ты простишь меня, конечно, что за все это время я тебе не писала?..

— Прощаю, прощаю, разумеется, — кивнул он головой, — тем более, что мы одинаково друг перед другом виноваты… Ну, я очень рад, что ты привезла из Саратова такие… хорошие впечатления. А когда скончался Дмитрий Петрович?

— Двадцать третьего числа, — почти с неохотой ответила она.

Что-то странное, неприятно звучащее было в этом последнем вопросе Гроздина, брошенном с какой-то очевидной небрежностью.

— Ровно одиннадцать дней тому назад, — отчеканил Владимир.

— Да, я захотела остаться на девятый день.

— Это… это очень хорошо, — уронил он сквозь зубы.

Она посмотрела на него со скорбью на лице:

— Ты это говоришь, точно с насмешкой… Ты, значит, все по-прежнему ни во что, ни во что не веришь?..

— Ах, моя милая, очень бы я дорого дал, кабы мог сам узнать хорошенько, во что я верю!.. Только, мне кажется, что не признавать этих ваших девятых и сороковых дней — еще не значит быть неверующим. Впрочем, ты ведь знаешь, я не люблю про это говорить, даже с тобой. Ты мне, лучше, вот что скажи: не один ведь девятый день тебя удержал в Саратове… были, конечно, дела… завещание… Надеюсь, он был настолько приличен, что сделал тебя наследницей?..

Он, конечно, имел право говорить с ней об этом, но только не так, совсем не так, не в этом почти шутливом тоне. Стрела, вонзившаяся к ней в сердце с первой же их встречи, проникала все глубже и больнее.

— Он мне оставил половину своего состояния, — ответила она нехотя.

— Это меньше, чем я думал… ну да и то хорошо! И я очень рад. А то, чего доброго, разные Амалии Антоновны, которые, конечно, имелись налицо, да побочные дети все бы забрали в свои руки.

При этих словах, на ее щеках зажглись два ярко-красных пятна, вызванных чем-то очень похожим на негодование.

— Как можешь ты так говорить, Владимир! — воскликнула она.

— Говорю, как человек практический и смотрящий на дело просто. Покойный вел себя непозволительно… и я ведь очень хорошо знаю, что у него была незаконная семья, — так чего ж тут миндальничать!

— Да, но его нет в живых… о мертвых говорят почтительно…

Наступило молчание. Оба решительно не знали, что сказать друг другу. В первый раз, должно быть, с тех пор, как они были знакомы, это с ними случалось.

Владимир подождал с минуту и поднялся.

— Ну, мой друг, до свидания, — протянул он ей руку, — мне надо теперь заняться кое-чем — ты понимаешь, накануне отъезда… А потом, если хочешь, отобедаем вместе… здесь, у тебя, конечно, — поспешил он добавить.

Сперва она как-то молча и рассеянно кивнула в ответ головой. Миг спустя, она спросила упавшим, почти беззвучным голосом:

— Ты, стало быть, решительно едешь завтра?..

— Разумеется, — ответил он, отходя к самым дверям.

— А куда? Ты еще мне не сказал, куда.

— Сперва, на несколько дней только, к себе в имение, а потом за границу, я думаю. Надо ведь немножко освежиться. А то ведь и меня, чего доброго, плесенью затянет.

— Стало быть, мы увидимся не скоро?.. — она посмотрела на него пристально, спрашивая это.

— Вероятно, не скоро. Да ты сама, должно быть, лето в Петербурге не проведешь?

Надежда Алексеевна не ответила. И, добавив, что они про все это успеют переговорить за обедом, он кивнул еще раз головой и удалился.

«Она поняла, я думаю, — говорил себе Владимир, возвращаясь в свой номер, — что прошлое пора сдать в архив, и нечего доставать оттуда данные на ветер обещания… А надо признаться — у нее хватило такта про это не упомянуть».

Обуза принятого на себя долга была таким образом благополучно скинута с плеч. Владимир, однако, не чувствовал себя облегченным, и пока он приводил в порядок свои бумаги, не раз он морщился, точно от боли. Часа два спустя, к нему постучались в дверь, и вошедший слуга подал ему записку, на которой он тотчас узнал почерк Надежды Алексеевны. Что могло это значить? Зачем вздумала она к нему писать?

Гроздин нетерпеливо вскрыл конверт и прочел следующее: «Я уезжаю тоже, Владимир. Мы больше не увидимся. Когда ты получишь эти строки, меня уже здесь не будет. Наш короткий разговор убедил меня, что прошлое для тебя больше не существует. Я долго этому верить не хотела, но теперь сомнения для меня нет: я тебе стала в тягость и навязываться тебе не стану — милостыни мне не надо. Постараюсь свыкнуться с мыслью, что ты стал для меня чужим. Может быть, тяжело и горько будет, — но тебе ведь это все равно… И, пожалуйста, не делай себе никаких упреков. Я тебе благодарна за прошлое, и не твоя вина, коли ты меня больше не любишь. Прощай. Будь счастлив. Ты ведь, кажется, желал свободы — и от всего сердца, без задней мысли, желаю тебе полного счастья».

Подписи не было. Владимира что-то кольнуло в грудь, когда он дочитал.

— Госпожа эта уехала? — спросил он слугу.

— Точно так-с, — на железную дорогу изволили уехать. В пять часов поезд отсюда идет. Они с ним отправились, должно быть.

Да, он был теперь совершенно свободен. Надежда Алексеевна даже не упомянула про несдержанное обещание. Она снимала с него самую цепь нравственного долга. А, между тем, он себя счастливым не чувствовал, и былые образы ярко воскресли в его памяти, и что-то дорогое, милое было теперь в этих образах… Обе женщины, стоявшие на его пути, грозившие его свободе, исчезли теперь, исчезли навсегда. Одна добровольно возвратила ему данное слово, заметив, что он тяготится их прежнею любовью; а от другой, чуть-чуть было не увлекшей его в сторону от намеченной себе дороги, от другой ему пришлось отказаться. Полная свобода, которой он так дорожил, ему возвращена, и открыт перед ним путь, ведущий наверх, путь невеселый и пыльный, но сулящий так много, когда достигнута будет вершина. Отчего же не легко было у него на сердце?.. И не одно сожаление об Ольге, — а что-то иное, более тяжелое, словно даже немного постыдное ложилось на него, заставляя как-то наклонять голову книзу, даже наедине с собой…

XXI

Владимир только что покончил с прощальными визитами и стал укладывать вещи, как ворвался к нему ураганом Полунин и кинулся его радостно обнимать. Федор Григорьевич нарочно прискакал из Тополевки, чтобы захватить его перед отъездом и поведать о своем диком, необузданном счастье.

— И как подумаешь, — воскликнул он, — что тебе я этим обязан!.. Да, тебе!.. Ольга ведь мне все сказала. Ты за меня заступился. Спасибо, Володя, спасибо! Никогда этого не забуду… — И поцелуй за поцелуем сыпался на Владимира.

— Да ты рассказывай толком, — снисходительно останавливал Гроздин эти бурные порывы, — ничего ведь не разберешь.

Владимир сумел принудить себя, — тепло и сочувственно откликнуться на счастье друга, хотя далеко не радостно отзывался в нем шумный восторг Полунина.

«А ведь Ольга молодец, — подумал он, — не выдала ни себя, ни меня… И уж, конечно, письма моего Феде не показала…» И болезненное чувство защемило в нем: стоило ему сказать слово, и эта умная, прелестная девушка, вдобавок так хорошо владевшая собой, принадлежала бы ему… А теперь приходилось лишь до конца разыграть не совсем благодарную роль самоотверженного свидетеля чужого счастья, да еще выслушивать горячие выражения незаслуженной признательности.

— Живо у вас сладилось дело, — стараясь подавить в себе невольный прилив горечи, заметил Гроздин.

— Да ведь Ольга мне третьего дня обещала, что сегодня я получу решительный ответ… Ты, впрочем, кажется, и не знаешь, как все это было?.. — И Федор Григорьевич подробно рассказал, как сделал он предложение Ольге.

— Я думаю, бедный мой Федя, — взяв приятеля за плечи, отозвался Владимир, — жутко тебе было эти два дня?.. Что может быть хуже такого ожидания!..

А самому себе он говорил между тем, что, видно, и тогда уже Ольга не ответила прямо, чтобы припасти, на всякий случай, Полунина. И не совсем лестно было для него убедиться, что любившая его девушка так хладнокровно и легко мирилась с мыслью стать женой другого. «А все-таки она молодец!.. И себя в обиду не даст…»

— Поверишь ли, — возразил Полунин, — что, совсем напротив: эти два дня лихорадочного ожидания были для меня самыми счастливыми днями. Никогда еще с такою полнотой я не ощущал в себе радость жизни… понимаешь, глупую, ребяческую радость чувствовать себя живым существом… И если бы меня послали совершить какую-нибудь совсем несбыточную штуку, много-много превышающую мои силы, как бывает это в сказках, я бы с радостью бросился вперед, точно я взаправду богатырь…

— Ну да, — это говорят себе в такие минуты… искренно говорят, положим… — улыбаясь, перебил его Гроздин.

— Нет, право, — охватило меня такое настроение, знаешь, что я готов был и на опасность ринуться, и раздать бедным все, что имею, как в евангелии сказано… и в каждом я брата видел, настоящего брата… И как молился я, Володя!.. Как горячо молился!..

— Все это, братец мой, прекрасно… да ведь на самом деле-то никакой опасности не было… а вздумай ты свое имение бедным раздать, спасибо тебе за это Ольга Павловна вряд ли бы сказала… Ну, не сердись, Федя, — заметив складку между бровями Полунина, оборвал себя Владимир, — я вовсе ведь не думаю окачивать тебя холодной водой. Во всех этих глупостях, которые нам приходят в голову в подобные минуты, есть что-то очень хорошее — добрым себя чувствуешь таким… и хоть доброта эта, по обыкновению, улетучивается очень скоро, все-таки не мешает хоть несколько часов подряд ощущать в себе эту братскую любовь к людям… Ну а как же было сегодня?

Федор Григорьевич взялся опять за прерванный рассказ, но уже не с таким воодушевлением, как прежде. Ровно в час он был в Тополевке, и по самому выражению на лицах прислуги он догадался, что надежда его не обманула. Приняла его Елизавета Андреевна — ни Ольги, ни Кати тут не было — и сказала ему то, что всегда говорят в таких случаях маменьки. Ольга, впрочем, не заставила себя долго ждать и как нельзя благосклоннее приняла взрыв его благодарной радости. И потом, когда они разговорились, она сказала ему, улыбаясь, что накануне Владимир горячо заступался за приятеля, всячески убеждая ее дать согласие.

* * *

Полунин и не подозревал, конечно, каково было на самом деле это заступничество и благодаря чему совершился такой быстрый поворот в настроении Ольги. С трепетным нетерпением выжидала она накануне, к чему поведет объяснение между Владимиром и Катей; и мало-помалу нетерпение сменялось гневом. Не раз ее сильно тянуло подойти к беседке и подслушать, что говорили они там, но удерживала ее гордость. Если на Владимира могли повлиять какие-нибудь посторонние доводы, если слова Кати в состоянии его поколебать, — так чего же стоила его любовь?.. И вот, наконец, в нескольких шагах от нее показалось голубое платье кузины.

— Что одна?! — воскликнула Ольга. И все, что перечувствовала она за эти долгие минуты нетерпеливой тревоги, вылилось в этом восклицании. Она стояла перед Катей, вся горящая гневом, похожая на грозную богиню мести. Катя попробовала ее приласкать, совсем позабывая те жесткие слова, какие накануне пришлось от нее выслушать.

— Он ушел, да? Хотела бы я знать, что ты наговорила ему, чтоб довести до этого?.. Да чего спрашивать, — ты, разумеется, мне правды не скажешь! Будто я не догадываюсь, из-за чего ты нас тут подстерегала! Одного только не понимаю, — как хватило у тебя ловкости довести его до этого, чтобы он тебя послушал.

Эта вспышка улеглась, однако, очень скоро. Катя дословно передала ей весь свой разговор с Владимиром. И как ни хотелось Ольге заподозрить искренность кузины, чутье подсказывало ей, что в словах Кати чистая правда. И ее негодование от двоюродной сестры мгновенно обрушилось на Владимира.

— Он говорил тебе, что отступает перед своим другом, отступает из великодушия!.. — она презрительно засмеялась, и глаза ее зажглись. — Станет он жертвовать собою для другого, — поверю я этому!.. Тут деньги!.. Одни эти гадкие деньги! Ты ему открыла приличную дорогу для отступления, и он поспешил ею воспользоваться, потому что на самом деле он и не думал на мне жениться!..

Она ломала себе руки; и никогда еще Катя не видела ее в таком грозном порыве исступленного гнева. Но поразительно быстро Ольга овладела собой. И когда, часа три спустя, Елизавета Андреевна передала ей только что привезенное письмо Владимира, оно вызвало у нее одну только холодную насмешку. Долгие старания Гроздина подыскать для своего поступка красивого объяснения не повели ни к чему. Ольга читала между строками, и такое озлобленное презрение к Владимиру поднялось у нее на сердце, что, явись он перед нею теперь и скажи ей про свою любовь, со всем красноречием страсти, она бы отвернулась от него, не дослушав. И когда Полунин на другой день приехал, решение у нее было готово, и молодая девушка сказала себе, что за новую страницу своей жизни надо приняться, не оглядываясь назад, и нелюбимому жениху, по крайней мере на первых порах, выказывать приветливость, которой она до сих пор его не баловала. Немного труда ей стоило осчастливить бедного Полунина и обнадежить его, что эта приветливость, чего доброго, может стать предвестницей настоящей любви.

— Необыкновенное она существо, Владимир, — несколько раз повторял своему другу Полунин. — Какая она чуткая, тонкая, и, в то же время, сколько у нее непринужденности и настоящей доброты… Сейчас видно было, что сегодня она со мной не комедию играла. Ведь захоти она меня уверить, что полюбила меня вдруг, мне бы сейчас в этом фальшь послышалась, а нет вот… Она с первой же минуты взяла такую верную ноту, с такой деликатностью мне дала понять, чтобы я не торопился от нее требовать невозможного, что понемногу разве она привыкнет к своему новому положению… и спасибо ей за это, великое спасибо… я ценю в ней эту правдивость. Большего я и ожидать не мог. Ведь не делал я себе никаких иллюзий на собственный счет. Где мне понравиться, особенно сразу?.. Но, со временем, когда она узнает меня покороче…

Владимир улыбнулся и поспешил остановить этот поток слов горячими пожеланиями счастья товарищу — слишком уж жутко было ему слушать, что за воздушные замки строил себе Полунин, воображавши, что он не делает себе никаких иллюзий.

— Ну, теперь пора: через полчаса отходит поезд.

— Я с тобой на станцию, коли позволишь, — отозвался Полунин, помогая Гроздину затягивать сверток в ремень.

И когда извозчик их отвозил на железную дорогу, Федор Григорьевич робко выразил приятелю надежду, что он приедет на свадьбу, которая назначена в конце августа, и будет у него шафером.

— Ну, на этот счет ты меня, Федя, уволь, — добродушно извинился Владимир, — в августе я буду еще очень далеко отсюда: где-нибудь на берегу моря. Я заработался совсем в своем министерстве, да и печень у меня что-то пошаливать стала, кажется… Ты не заметил у меня наклонность быть желчным, а?

Федор Григорьевич ничего подобного не замечал, но убедился сразу, что Владимира не уломать. На станции они еще по-дружески с четверть часа пробеседовали, пока не подошел поезд; но чувствовали они при этом оба, как часто это бывает даже с хорошими друзьями, что тяготятся они, в сущности, этими немногими минутами перед разлукой, что как раз последние слова, какими они обменивались, выходили натянутыми и ненужными. Они обнялись в последний раз, и Гроздин вскочил в свой вагон. Усевшись на бархатной скамейке, он зажмурил глаза, точно ему хотелось поскорее оторваться от этого города, где неожиданно разыгралась с ним такая необыкновенная история, и оторваться навсегда от жутких воспоминаний.

Поезд тронулся. Станция была уже позади. И среди однообразной скатерти полей, над которой так же однообразно расстилалось безоблачное небо, один только свистевший локомотив да скрипевшие рессоры казались живыми, — до того все было ровно и безлюдно. А дым, стремившийся назад, точно уносил с собой к покинутому городу мысли Владимира, невольно продолжавшего раздумывать о том, что так наполняло его душу за последние дни и так пошло оборвалось, оставив только за собой горький осадок не то сожаления, не то досады. «Счастье надо ловить, когда оно проходит мимо нас, — думал Владимир, прислоняясь к стенке вагона. — Может быть, это и было счастье, и я его упустил из рук?.. Нет, полно… — спешил он уговорить себя, — разве я для этого создан?.. Разве в этом одном весь смысл жизни?..» Но горькая усмешка обозначалась на его губах в ответ на этот самонадеянный вопрос, и говорил он себе, что на самом деле не знает он этого смысла и только стремится вперед, как этот грохочущий поезд, вперед к неведомой цели, по скучному, однообразному пути…

XXII

Ровно два года спустя, в ясное майское утро, такое же ясное, как то, с которого начался наш рассказ, курьерский поезд подвез Владимира Гроздина к губернскому городу, где некогда он провел ряд памятных дней. Не воспоминание об этих днях, однако, приводило его сюда вторично. Уезжая за два года перед тем, он отряхнул с себя пыль этих воспоминаний и дал себе слово вырвать из своей жизни эту неудачную страницу. Привелось ему изменить данному себе обещанию по совершенно неожиданному поводу.

Владимир только что получил наследство, на которое никогда не рассчитывал, — наследство от двоюродного брата, скоропостижно умершего в полном расцвете жизни. Покойный был холостяк, — но пережить своего ровесника и очутиться его законным наследником Гроздин, конечно, и не думал. Понаслышке он знал, что у двоюродного брата была побочная семья, которой он, вероятно, захочет оставить свое довольно крупное состояние. Духовного завещания, однако, не оказалось. И, узнав об этом, Владимир предъявил свои права. В ящике письменного стола у покойного нашли всего только неподписанный лист бумаги, на котором им собственноручно был набросан проект завещания в пользу незаконных детей. Разумеется, никакой юридической силы этот неподписанный документ не имел, и, хотя Гроздин чувствовал себя не совсем ловко, нарушая, так сказать, последнюю волю родственника, с которым он и знакомства почти не водил, колебания его на этот счет были недолги. «Если бы двоюродный брат, — сказал он себе, — в самом деле твердо захотел свое родовое имение оставить побочным детям, он бы, конечно, принял свои меры. Нельзя же, в самом деле, вопреки закону, фамильное имение отдавать невесть кому… каким-то мальчишкам, случайно прижитым от нелепой связи с необразованной женщиной, — кухаркой там или горничной какой-то…» Правда, вид этих мальчишек, глядевших такими растерянными и пугливыми, когда они стояли у гроба отца, пробудил чувство жалости у Владимира; но он тут же успокаивал это чувство, решившись добровольно передать им уже от себя тысяч двадцать или двадцать пять — с них и этого довольно. Они смотрят такими неотесанными и неуклюжими, а мать их, эта полненькая, совсем некрасивая женщина, с бледным лицом, лишенным выражения, — чего могла она требовать?.. И как странно, что покойный двоюродный брат, человек, все-таки, хорошего общества, хоть и неуживчивый и угрюмый, мог отдать ей свои лучшие годы… Какие нелепые бывают вкусы у людей, и как часто насмешливая судьба карает их на тех самых увлечениях, которые свели их с прямой дороги… Владимир чуть не вообразил даже, что, получая упавшее с неба наследство, он является чем-то вроде орудия правосудной Немезиды, восстановителем законного порядка.

И вот теперь он ехал взглянуть на свои новые владения, лежавшие как раз невдалеке от поместья его друга Полунина. Странное, почти болезненное чувство охватило его, когда он очутился в знакомой гостинице, где, будто нарочно, ему отвели его прежнюю комнату. И комната эта, и весь город не изменились ничуть за эти два года. Те же глупые, неуклюже-массивные здания присутственных мест, с облупленной штукатуркой на стенах; та же пыль на плохо вымощенных улицах, та же будка у ворот губернаторского дома… и, как будто, даже прохожие все прежние: все такие же вялые, никуда не спешившие, точно сознававшие всю нелепую бесполезность своего существования… И трехэтажный дом, на углу Московской и Дворянской улиц, все еще недостроен; и стоят вокруг него те же леса, с которых, помнится, два года назад свалился какой-то мастеровой и убился до смерти… А с колокольни собора, когда Владимир проехал мимо, слетела, как всегда, глупо каркая, стая сердитых ворон… Должно быть, и управляет губернией все тот же Аркадий Ипполитович Глянцовитов и с такою же ненужной важностью подписывает ненужные бумаги… Он только, Владимир, не чувствует себя таким, как прежде: над ним эти два года пронеслись недаром… и какая-то сухая, желчная скука понемногу сменяла прежнюю веселую прыть молодого карьериста. И говорил он себе, что зло и нелепо посмеялась над ним судьба; получи он это наследство пораньше, и не будь он в тисках у жалкой, презренной нужды, тогда — в те незабвенные дни его любви к Ольге — о, как счастлив он был бы теперь, как сумел бы осветить и ее жизнь всеми цветами радужного, не однообразного счастья… А теперь… теперь перед ним, хоть он и стал богатым, лишь успевшая ему наскучить работа, в которой он перестал видеть смысл, и хорошая партия в придачу — женитьба на какой-нибудь девушке, которую он не любит и которая заставит его заплатить скукой, а то и чем-нибудь похуже, за связи, какие она ему принесет… Но, нет, нет… об этом думать нельзя, не надо… Зажмурить глаза следует и замкнуть уши, когда приходят на ум такие мысли и точно слышится вблизи неясный шепот дорогих воспоминаний…

Владимир не замешкался в городе. В самый день своего приезда он поскакал в Веселое — так называлась доставшаяся ему усадьба двоюродного брата. И дорогой туда, он напрягал всю свою недюжинную силу воли, чтобы заставить себя глядеть вперед, только вперед, где поджидали его обязанности крупного землевладельца. И как раз, когда он говорил себе это, справа от дороги показался знакомый поворот в Тополевку. Гроздин вспомнил, как, сидя вечером на террасе у Елизаветы Андреевны, он красно разглагольствовал про эти обязанности, тогда еще для него совершенно чужие. Все это недавнее прошлое, с своими милыми, хоть и укоряющими образами, восстало перед ним как живое. И болезненно защемило у него где-то, должно быть на сердце, когда он долго, упорно глядел назад, где в дорожной пыли понемногу исчезала старинная березовая аллея.

Кто теперь живет в гостеприимном тополевском доме?.. Раздается ли там еще неторопливая, умная речь Елизаветы Андреевны, вся проникнутая, казалось, снисходительным, примиренным недоверием к жизни?.. Где теперь и дочь ее, эта кроткая и тихая Катя, оказавшая невзначай такое роковое влияние на собственную его судьбу?.. И сама Ольга… Ольга, про которую он не слыхал за эти два года — что она?.. Помирилась с своей непоэтической долей, так не подходившей к ее пылкому нраву?.. Кто знает, и ее, быть может, затянуло плесенью буднишней обеспеченной пошлости…

Воображение Гроздина иронически нарисовало себе изменившийся теперь образ молодой девушки, некогда его так пленявшей и, под влиянием сытой деревенской скуки, успевшей превратиться в заурядную помещицу-наседку. Но как ни старался Владимир посмеяться над этим изуродыванием своего прежнего кумира, смех не давался ему, и глубокое затаенное желание в нем поднималось — желание, чтобы не случилось ничего подобного, и Ольга, скорее, горестно тосковала по несбывшимся мечтам, чем покорно отдалась губительному влиянию деревенского застоя.

Приехав в Веселое, он сразу принялся за дело, как принимался за него в министерстве. Не совсем легко заявлять свои владельческие права в чужом имении, где все на вас смотрят почти как на самозванца, не легко даже тому, кто познал на долговременном опыте все тайны хозяйства.

Но Владимир не ударил лицом в грязь; и местные власти — старый приказчик, поседевший на плутнях, и конторщик, из волостных писарей — тотчас признали в нем заправского помещика, твердо решившегося не давать себя обойти. Достиг этого Гроздин не криком и напускною самоуверенностью, а напротив, совсем простым обращением и короткой деловитостью своих вопросов, которыми он осторожно прикрыл свое плохое знание хозяйства.

Имение, в котором давно не живал хозяин, обыкновенно становится чем-то вроде авгиевых конюшен, где с первого раза никак уж нельзя осилить годами укоренившейся неурядицы. Да Гроздин об этом и не помышлял. Он понял, что за учение платить надо, и сказал себе, что невольными его учителями будут те самые люди, которые, вероятно, долго обманывали его предшественника.

Въезд нового владельца ничего триумфального не имел. Встретил его у крыльца лишь немногочисленный персонал управления, с какой-то подслеповатой бабой, в придачу, у которой были на руках, как после оказалось, молочное хозяйство и птичий двор. Плохое зрение и ей не мешало плутовать.

Когда Владимир проезжал деревней, местное население осталось, по-видимому, совершенно равнодушным к его приезду. Никто перед ним шапки не ломал. Да и на самом барском дворе было поразительно безлюдно. Только босой мальчишка, ковыряя у себя в носу, глазел на него с неподвижным удивлением, да пара ожиревших собак сперва встретили его хриплым лаем, а потом, успокоенные окликом приказчика, лениво удалились, поджимая хвосты. Да и местные власти встретили его без всякого подобострастия. «Будет, что будет, — казалось, говорили их, словно ожесточенные лица, — только мы себя в обиду не дадим». Одна старуха-ключница попыталась было приложиться к барской ручке, да и то без особого усердия.

Владимира эта встреча не озадачила: он к ней приготовился заранее. Войдя на крыльцо, он сухо, но вежливо попросил старика-приказчика ему показать дом, а затем они вместе просмотрят книги.

— Отчетность у вас, я думаю, в полном порядке, — уронил он мимоходом.

Приказчик вздумал было его сразу опутать и объявил, что все, конечно, в порядке, но ему не совсем вдомек, какой, собственно, отчетности требует Владимир Арсеньевич, потому что много потребуется времени перебрать все книги, а теперь у них в поле работы по горло.

Владимир спокойно возразил, что пусть ему принесут только книги за последний год, а там уж видно будет.

— Да и вряд ли, — добавил он, точно мимоходом, — уж очень у вас много работы теперь. Я думаю, напротив, это самое свободное время… Яровые посеяны, вероятно, давно… А каковы хлеба?

Приказчик опешил, сказав себе, что, видно, не такой уж неуч этот петербургский барин, и, ухмыляясь, спросил, не пожелает ли их милость сперва отдохнуть да закусить… Но Владимир спокойно отрезал его и тут, сказав, что отдыхать ему незачем, что закуску он привез с собой, а самовар, пожалуй, можно и поставить. Этой выжидательной осторожности он держался и потом, когда были принесены книги и приказчик, видимо, постарался его отуманить бесконечными рядами цифр, нарочно приводившихся невпопад, и притворным непониманием самых простых вопросов. Гроздин, сидя за чаем, терпеливо сносил это и понемногу учился. И когда он отпустил обоих представителей власти, они вдвоем долго рассуждали про нового барина, встревоженные его сдержанностью гораздо более, чем могли бы они испугаться его гнева.

Оставшись один, Владимир осмотрелся в своем новом жилище, и совсем незнакомое ему до сих пор ощущение тяжелой, гнетущей тоски сдавило ему грудь. Угрюмый ли вид старинного дома, с своими низкими, душными комнатами, нагнал на него это настроение, или в нем самом зашевелилось смутное сознание какой-то неосязательной вины, — решить трудно. Как бы то ни было, неприветливым ему показалось Веселое, да и в самом деле плохо оно отвечало своему названию. Оно дано было ему точно в насмешку. Должно быть, выстроил его когда-то нелюдимый старик, которому не жизнь только, но и самая природа улыбаться перестала.

Кругом, во все стороны, гладкая, как скатерть, однообразная степь, посреди которой торчали грубо сколоченные, широким квадратом расположенные постройки. Не на чем было остановиться глазу; и в которое бы из окон длинного одноэтажного дома ни выглянул его обитатель, ничего бы он не увидел, что могло бы разогнать давящую его хандру.

Сад глядел таким же унылым, как дом, — с большим сонным прудом посреди, вокруг которого теснился, склоняя к нему свои ветви, ряд плакучих ив. И теперь, давно запущенный, предоставленный себе, он не сделался оттого живописнее. Что-то унылое лежало на нем, что-то говорившее не о живом раздолье свободной природы, а, скорее, о хмурой терпеливой скуке доживающего свой век старика.

А внутри дома, перегороженного на тесные каморки, точно витал еще в самом воздухе угрюмый дух его давнишнего владельца. Небольшие окна, словно прищуренные глаза, едва пропускали свет и воздух.

Гроздин вышел на террасу, чтобы хоть свежим воздухом свободнее подышать; узеньким выступом она выходила в сад; и рассохнувшиеся половицы как-то сердито трещали под ногами. А перед ней, на лужайке, где теперь свободно паслись телята и гуси, репейник, бурьян и крапива давно заменили собой прежние цветники.

Владимир сказал себе, что надо высвободиться от подползавшей к нему понемногу хандры, и, позвав опять приказчика, отправился с ним осматривать поля.

«Неужели, — раздумывал он, — мне не удастся принудить себя войти во вкус нового дела, мне, которому столько раз приходилось осиливать и не такую работу?..»

И Гроздину удалось крепко взять в руки так называемые бразды правления. Природная сметка подсказывала ему, где он наталкивался на обман, и по лицу приказчика, на котором все яснее читалось возраставшее уважение, он хорошо видел, что ошибаться ему случалось редко.

А между тем, все тяжелее у него становилось на сердце, и чувствовал он с каждым днем сильнее, что принялся он не за свое дело, и никогда ему настоящим хозяином не стать. Чего-то недоставало ему для этого, какой-то привитой с самого детства любви к деревне; совсем чужим он чувствовал себя в Веселом. И когда вечером он уходил в спальню, долго он ворочался на кровати, не засыпая, и казалось ему, что какое-то невидимое существо шевелится в тесной комнате и с укором будто глядит на пришельца.

На стене в этой комнате висел большой фотографический портрет его недавно скончавшегося двоюродного брата. И всякий раз, что взгляд Гроздина случайно попадал на этот портрет, он сердито и в то же время как бы пристыженно отворачивался. «Не велеть ли его убрать отсюда?..» — подумал он, но решил, что это пустяки, что портрета бояться глупо, и никого по ночам у него в комнате нет, — разве душно ему от низкого потолка. А про себя он сознавал между тем, что ему совестно удалить изображение недавнего владельца. Кончилось тем, что он приказал свою кровать перенести в другую комнату.

Так прошло дней шесть. Раз, возвращаясь с полей к обеду, Владимир увидел скакавшую по дороге тройку. «Неужели сюда?.. Кто бы это мог быть?..» — подумал он. Минуту спустя тарантас въезжал в околицу, и Владимир узнал своего друга Полунина.

— Федя! Как я рад! — воскликнул он. — Да какими судьбами? Как ты узнал, что я здесь?

— На то и провинция, мой милый, — крепко потрясая его руку, ответил Федор Григорьевич, — чтобы всякие слухи распространялись быстро. — Он вылез из тарантаса и вошел с Гроздиным в дом.

Большая перемена совершилась с Полуниным. Одет он был хорошо, даже со вкусом; борода обстрижена клином, волосы причесаны гладко. И не одна одежда в нем изменилась: сам он точно похорошел. Какой-то блеск счастья, что-то говорившее о жизненной бодрости и довольстве собой освещало его заурядные черты, придавая им что-то почти изящное.

Владимир это приметил тотчас и сказал себе, что, видно, забрала-таки своего мужа в руки Ольга Павловна. А значит… да что это, в сущности, могло значить?.. Перекраивают мужей ведь по-своему и те жены, которые и не думают их любить…

— Ты знаешь что, мой милый… — четверть часа спустя, усаживаясь с приятелем за стол, говорил Полунин, — я ведь сюда затем, чтобы увезти тебя к себе. Ты здесь почти неделю и скучаешь, должно быть, ужасно. Так и не думай мне противоречить: сегодня же едем в Всесвятское. Жена тебе будет очень рада, да и ты, я думаю, тоже не прочь с ней повидаться… — И Полунин с откровенной веселостью принялся рассказывать, как хорошо и счастливо провел он эти два года.

Владимир слушал его молча, и к радостному чувству, какое вызывали в нем рассказы товарища, опять примешивалось что-то иное, не совсем хорошее…

XXIII

Час езды до Всесвятского прошел незаметно в оживленной беседе. Говорил, впрочем, больше Полунин, говорил все о том же, — о своей безоблачной домашней жизни, сложившейся так прекрасно. И всего лучше в ней было то, что Ольга так неожиданно сумела приноровиться к его вкусам, к его занятиям.

— Видишь, — добродушно возразил ему Гроздин, — как ошибаемся мы в женщинах, когда судим о них, когда они еще не замужем. Ведь признайся, — ты сам побаивался немножко, как бы не вышло у вас с Ольгой Павловной разноголосицы и не пришлось бы на супружеском алтаре принести в жертву все холостые вкусы, в том числе и Всесвятское…

— Да что, Гроздин, — становясь вдруг серьезным, ответил Федор Григорьевич, — ничего бы я для нее не пожалел… Больно бы, правда, было, что она требует от меня разрыва с тем, что мне дорого, больно потому, что это ее унизило бы в моих глазах, — но, все-таки, я бы не задумался… Впрочем, как видишь, все это оказалось ненужным, и Ольга совсем переродилась: настоящею русскою стала… Да ты увидишь.

«Не тебя ли она переродила, дружище?» — подумал Владимир, и почему-то слова товарища, его безграничное доверие к жене чем-то не совсем приятным в нем отозвались. «Да полно, — так ли оно в самом деле? Не тешит ли он себя просто иллюзиями?..»

— А что ж ты ничего не говоришь о родных твоей жены: о Елизавете Андреевне, о Кате? — спросил он.

— Катя замуж вышла, год тому назад. Неужели ты не слыхал? И представь себе, за кого — за твоего недруга, Бориса Густавовича. Не сразу она решилась, а теперь, кажется, не раскаивается… Вот кто, батенька, переменился!.. Клингена узнать нельзя, — веселый, со всеми добродушный, редко-редко колкое словечко отпустит. Во многое верить стал, над чем прежде глумился — верит даже в хозяйство и преусердно им занимается. И представь себе, — в церковь даже ходит.

— Они в Тополевке живут? — спросил Гроздин, слегка морщась: раскрывавшаяся перед ним картина общего благополучия его как-то не особенно радовала.

— Нет; в Новотроицком. Борис Густавович находит, что там дела не в пример больше. Его в предводители выбрали. К нам иногда наезжает с женой.

— Стало быть, в Тополевке Елизавета Андреевна теперь одна? Ей грустно, я думаю?

— Нет, Тополевка опустела совсем. Елизавета Андреевна исполнила наконец свое давнишнее желание: едва выдала дочь замуж, она за границу уехала, всю зиму в Италии провела. Она часто пишет оттуда. И такие у нее свежие, молодые впечатления, — она ведь в первый раз в Италии. Говорит, что старается вызвать у себя те же ощущения, какие вызывала Италия у ее покойного брата. И странное дело, — совсем у нее исчезли и скептицизм, и усталость, и равнодушие. В пятьдесят пять лет на нее словно юностью пахнуло.

— Да, удивительно вы все здесь помолодели! — отозвался Владимир. — Настоящее поветрие! Ба, да вот и Всесвятское! Бьюсь об заклад, что и здесь Ольга Павловна переделала все по-своему.

Полунин совсем не приметил насмешливого оттенка в голосе приятеля.

— Да, — сказал он добродушно, — перемен ты найдешь здесь много, — и, благодаря жене, перемены, кажется, удачные.

В самом деле, затейливый, но всегда изящный вкус Ольги сразу чувствовался в том, как принарядилась, в угоду ей, неуклюжая усадьба. Владимиру, по крайней мере, она показалась совсем иною, чем два года назад. Две широкие галереи, все уставленные растениями, с двух сторон теперь обступали старинный дом, придавая угрюмому массивному зданию что-то веселое, почти легкое. А вдоль стен, одевая их зеленью, вился дикий виноград. Посреди двора, гладко вымощенного и посыпанного красным песком, стоял круглый палисадник с большими клумбами роз, весь обсаженный кустами сирени. Кое-какие из уродливых построек были снесены, и красивая решетка заменяла их крепко, но совсем уж неизящно сложенные стены.

— Сейчас видно, — озираясь, заметил Владимир, — что хозяйство теперь не совсем уж на первом плане, и в доме царит не по-прежнему Настасья Гавриловна. А что, жива она еще? Ну так, я думаю, горюет по старине и не слишком расположена к новой хозяйке…

Тарантас лихо подкатил к крыльцу, где теперь две широкие мраморные плиты открывали доступ в обширные сени, напоминавшие собою не старинный помещичий дом, а какую-нибудь западную виллу. На паркетном полу разнообразная садовая мебель, вперемешку с тепличными растениями, была расставлена в причудливом беспорядке. И встретивший приятелей на пороге слуга, щеголевато одетый, уже совсем не походил на коренастого Матвея, некогда выбежавшего к ним, в первый приезд Владимира.

— Ну, мужичков сюда уж не пускают, — продолжал шутить Гроздин. — Не для них устроен этот новомодный hall.

— Где Ольга Павловна? — спросил у лакея Полунин.

— Оне наверху у себя. Чай на галерею велели подать.

Приятели свернули влево, где красивая лестница поднималась в верхний этаж. Мягкий ковер на ступенях совсем заглушал стук шагов.

— Да тут все у тебя вверх дном поворотили! Какой гранжанр! И не узнаешь Всесвятского! А одного мне все-таки жаль: Настасья Гавриловна нас уже не встретила, как тогда.

Полунину ответить не пришлось. На верху лестницы послышались легкие, упругие шаги. И странное дело, — от первого их звука что-то отчетливо вспомнилось Гроздину, что-то заставившее забиться его сердце. «Да она ничуть не переменилась, — подумал Владимир, оглянув быстрым взглядом молодую женщину. — В этом доме, где она чужая, она одна осталась, как была прежде».

И в самом деле, что-то молодое, воздушное, девическое было в ней, в ее стане и поступи, во всех ее движениях. И Владимиру показалось в первый миг, что он расстался с ней только накануне. Те же быстрые, то огненные, то бесстрастно-смеющиеся глаза, тот же легкий румянец на смугловатой коже, тот же шаловливый наклон головы. Глаза только, если в них попристальнее всмотреться, точно глядели еще более загадочными, еще более глубокими.

— Здравствуй, Федя, — приветствовала она мужа, опираясь обеими руками на его плечи и становясь на цыпочки, чтобы губами на мгновение прикоснуться к его лицу. — Спасибо, что привез Владимира Арсеньевича. А вам еще более спасибо, что приехали, — повернулась она к нему, по-мужски подавая руку.

На секунду она только остановила свой взгляд на нем, но секунда эта для Владимира протянулась очень долго, — до того пытлив и насмешлив был этот взгляд.

— Вы, кажется, совсем не переменились, Владимир Арсеньевич, — заметила она безобидным тоном.

— Только кажется?..

— Да… в этом сразу убедиться нельзя… Ну, пойдемте чай пить. Там очень хорошо на галерее, даже соловья слышно. — Она провела их рядом красиво убранных комнат, беззвучно скользя по ковру. Это была ее половина, где каждый стул, каждую вещицу подбирала она.

— А вот во мне перемена есть, — сказала она, оборачиваясь у самого выхода на галерею, — вы не замечаете, как я хорошо научилась говорить по-русски? Я совсем русскою стала, совсем-совсем…

— Да, только вы Россию немножко переделываете на свой лад, — засмеялся Владимир.

Широкая галерея, на которую они вышли, тянулась вдоль всего бокового фасада. И здесь видна была все та же волшебная женская рука, преобразившая неуклюжее когда-то жилье холостяка, равнодушного к изяществу и комфорту. Везде были разбросаны среди групп высоких померанцев и лавров низкие диванчики, обитые светлым кретоном, мягкие кресла и качалки вперемешку с китайскими фарфоровыми вазами. И столько было везде наставлено самых разнообразных цветов, распространявших в воздухе раздражающий сладкий аромат, а сверху два огромных шаровидных фонаря проливали сквозь матовое стекло мягкий, таинственный белый свет, похожий на свет месяца.

— Браво, Ольга Павловна, чудесно! — воскликнул Гроздин, входя. — Вы мастерски обновили старое Всесвятское.

— Это не я, — поспешила она возразить, — это все Федя придумал. И не дурно вышло, не правда ли? На той стороне дома другая такая же галерея. Туда солнце почти не заглядывает, и днем там всегда прохладно. А здесь мы вечера проводим и месяцем любуемся, и соловья слушаем.

А соловей, точно, заливался на славу где-то в сиреневом кусту.

— Не верь ей, пожалуйста, — немного сконфуженно перебил жену Полунин, — все это она придумала. Свою молодость она точно вдохнула в мой дом и галереи эти, точно крылья, к нему прилепила. И представь себе, стоило все это гроши. Она ведь у меня очень практичная, все время сама за работами смотрела.

— Вот как! — засмеялся Владимир. — Вы даже архитектором стали, Ольга Павловна?.. Положительно, все у вас таланты, имеются!

А сквозь эти шутливые слова чуткому уху молодой женщины чувствовалось что-то очень похожее на скрытую досаду.

«Молодец она, положительно молодец, — думал между тем про себя Владимир. — Все здесь переделала по-своему, а мужа уверила, что его только мысли исполняет…» Но всего более удивило Гроздина то, что у чайного стола, за самоваром, хлопотала Настасья Гавриловна, все та же Настасья Гавриловна, которую за два года перед тем он застал полновластной хозяйкой. И была она в том же самом темно-коричневом капоте, с тем же огромным чепцом на голове. Прежний монументальный самовар заменила только благовоспитанно шипевшая на столе серебряная игрушечка на спирту. Настасья Гавриловна, как живое воспоминание старины, казалась почти укором новой обстановке Всесвятского. И было, конечно, большой уступкой привычкам мужа, что Ольга давала ей хозяйничать.

— Что, узнаете меня? — приветствовал старушку Гроздин, подходя к ней. — И нравится вам, как обновилось Всесвятское?

— Еще бы вас, сударь, не узнать, — чинно кланяясь, ответила старушка, — а насчет того, нравятся ли мне новые порядки, — так разве меня, старуху, спрашивать станут господа?.. На то их барская воля…

«Эге! — продолжал свои наблюдения Владимир. — Здесь все-таки кроется тайная оппозиция…» А молодая хозяйка, усевшаяся теперь за стол, казалась такой безобидно ласковой, так просто она держала себя, как бы невинно наслаждаясь расцветом своего счастья и своей красоты, что о какой-нибудь тайной борьбе, о каком-нибудь скрытом неудовольствии, очевидно, и речи быть не могло.

Полунин нисколько не преувеличивал, уверяя Гроздина, что Ольга совсем вошла в его привычки и вкусы. С самым искренним оживлением она расспрашивала про все, что делал он в этот день, и обнаруживала при этом удивительное для двадцатилетней женщины понимание хозяйства, выражалась она даже необыкновенно точно, совсем не по-дамски.

— Я думаю, Оля, придется-таки овес продать, и то он залежался с прошлой осени…

«Вот как! Даже советуется с ней», — продолжал вести свои наблюдения Владимир.

— Извини, мой милый, — обратился к нему Полунин, — что про свои дела в твоем присутствии толкуем, — на то мы и друзья, чтобы не стесняться.

— Да и не мешает самому Владимиру Арсеньевичу поучиться, — вмешалась Ольга, — и ему теперь вести хозяйство приходится. Говорят, вы за него принялись очень усердно?..

— Как? На мой счет уже слухи ходить стали? — принимая из ее рук чашку чаю, удивился Владимир. И в то же время, невольно всматриваясь в эту маленькую тонкую ручку, мелькнувшую пред его глазами, он вспомнил, как крепко прижимал он ее к своим губам, как держал в своих объятиях это стройное и изящное существо… и стоило ему тогда сказать одно слово, она принадлежала бы теперь ему… Но, странное дело, это воспоминание, от которого у него кружилась голова, казалось, совсем исчезло из памяти Ольги. Она, в его присутствии сохраняла невозмутимое спокойствие, могла говорить и смеяться так беззаботно, как будто он для нее совершенно посторонний человек. Чудился ему даже какой-то непонятный ему оттенок насмешливости в ее обращении с ним. Когда она говорила с мужем, одна искренняя ласка звучала в ее голосе, блестела в ее глазах; а как скоро эти глаза останавливались на нем, он видел в них какую-то чуть-чуть заметную улыбку. Она точно дразнила его своим полным спокойствием и, в особенности, этим сиянием полной, безмятежной любви к мужу… У Владимира полупрезрительная злость поднималась на сердце, точно он не мог допустить, чтобы Ольга взаправду полюбила этого неотесанного чурбана, как он мысленно обзывал приятеля.

— А что, приходят вам еще теперь в голову — спросила она вдруг у Владимира, — те прекрасные мысли, которые вы когда-то с таким жаром проповедовали у тети? Насчет обязанностей, какие связаны с землевладением, — помните?..

— Ах, Ольга Павловна, давай Бог пока разобраться с настоящими делами, хоть они очень заурядного свойства, а потом уж примемся за высокие задачи.

— А приметесь все-таки, да? Ну, это хорошо. Я люблю, когда у кого бывают… как это называется?.. Высокие цели, кажется?..

— Вы прежде к этому относились скептически, Ольга Павловна.

— Прежде… может быть… а теперь, благодаря Феде, я поняла, как на это смотреть надо.

И, говоря это, она глядела на мужа нежными, любящими глазами.

— Зимой я сама в школу ходила детей учить. А вам это и подавно следует.

— Вы одно забываете, Ольга Павловна, — почти обиженным тоном возразил Гроздин, — зимы я здесь проводить не собираюсь.

— Ах да, — засмеялась Ольга, — у вас иные ведь, гораздо более важные обязанности… Вы себя готовите в государственные люди…

— Что, достается тебе от жены, Володя! — сказал весело Полунин, слегка ударяя Гроздина по колену. — А что бы тебе всю эту петербургскую канитель бросить и переселиться сюда?.. Ведь здесь настоящее дело, настоящее служение родине; а там, в сущности, только служение себе…

— Поздно, мой друг, поздно, — отозвался на это Владимир, — в тридцать два года жизни сызнова не начинают.

— Да Владимиру Арсеньевичу, — лукаво вставила Ольга, — может быть, себе служить только и хочется… Настасья Гавриловна, — обратилась она вдруг к старухе, — вы уходите? Для вас уж поздно, я думаю, — так, пожалуйста, душенька, прикажите, чтобы каждое утро этому бедному мальчику отпускали парного молока, слышите?

Самая мягкая сердечность так и звучала в этих словах. Но старуха не казалась тронутой ни добротою Ольги, ни ее вниманием: она только молча кивнула головой и вышла. Не был тронут этой добротой и Гроздин. Ему не совсем даже верилось в искренность молодой женщины.

— Ах, Федя, — с крошечной вспышкой кокетливого нетерпения сказала она мужу, слегка топнув при этом ножкой, — я тебя сто раз просила этого не делать! Вот пепельница.

Федя, по старой привычке, сыпал на блюдечко пепел своей папироски. Он поспешно извинился перед женой, целуя у нее руку.

«А как она его держит в подчинении однако! — подумал Владимир. — Супружеская дрессировка идет успешно, нечего сказать! И тем успешнее, что сам он этого не замечает». Разговор перешел теперь на более серьезные, общие темы. Полунин завел речь о местных нуждах своего уезда: у каждого уезда, известное дело, непочатый угол таких нужд, вечно остающихся неудовлетворенными. И Полунин распространялся о них убежденно и горячо, очевидно, не сомневаясь, что жена интересуется ими не менее его. Безоблачное супружеское счастье не только преобразило внешность Федора Григорьевича, — оно придало ему небывалую прежде уверенность в себе. Ольга слушала молча, а Гроздин изредка вставлял свое слово, но делал это вяло, как бы нехотя.

— Федя, ты не замечаешь, — сказала наконец Ольга, — что на Владимира Арсеньевича ты нагоняешь скуку? Два раза он даже зевнуть собирался. Да, да, Владимир Арсеньевич, не качайте головой: я ведь знаю, что на все эти мелочи, на все, о чем у нас в провинции говорят с таким жаром, великие люди, как вы, смотрят разве с снисходительным равнодушием… Давайте-ка, лучше, соловья слушать. Я помню, вы когда-то были поэтически настроены… Или это у вас тоже прошло?

Она встала и оперлась на решетку, вдыхая с наслаждением благоухающий воздух.

— Ведь в самом деле хорошо, — тихо проговорила она, наклонив голову, — посмотрите, Владимир Арсеньевич. Такие точно были ночи, когда вы к нам приезжали в Тополевку два года назад…

Владимир приблизился к ней и минуты две молча любовался видом сада, так богато и широко залитого лучами месяца. Полунин между тем мерно шагал взад и вперед по террасе.

— Стоило бы перенести сюда какой-нибудь осколок горы, какой-нибудь клочок моря, и можно бы в самом деле вообразить себя где-нибудь там, где померанцы цветут не в одних оранжереях, — а не среди этой глупой, бесконечной русской глади… — Владимир произнес это с такою желчною насмешливостью, что Ольга посмотрела на него удивленно и слегка отвернулась, подавляя улыбку.

— Меня никуда отсюда не тянет, могу вас уверить, — ответила она миг спустя.

— Ни-ку-да?.. — он намеренно отчеканил каждый слог. — А было, помнится, время, когда вам здесь тесно казалось, вы стремились куда-то вдаль… Куда именно, вы сами, конечно, не знали…

— А теперь мне этого даже и знать незачем, — ответила она, посмотрев на него широко раскрытыми глазами. Потом она отодвинулась от решетки и подозвала мужа: — Федя, кажется поздно. Я что-то устала немножко.

— Пойди к себе, мой дружок, пойди; а мы с Владимиром еще кое о чем потолкуем. — Он взял ее нежно за подбородок и хотел поцеловать, но она скользнула мимо его губ, на мгновение коснувшись только лба. Владимир заметил это движение и улыбнулся. И когда она затем протянула ему руку на прощание, глаза ее совсем не говорили об утомлении.

— Рука ваша горит, — сказал ей Гроздин, — у вас, чего доброго, лихорадка… Берегитесь: майские ночи опасны…

— Только не мне!

Она залилась звонким смехом и, слегка кивнув головой, убежала с террасы. А оба приятеля долго еще ходили взад и вперед, докуривая сигары. А когда Федор Григорьевич отвел Гроздина в его комнату — ту самую, где ему пришлось провести ночь два года назад, — наедине с собой Владимир не переставал вертеть у себя в голове ту самую неотступную мысль. «Что, в самом деле она счастлива с ним, или только прикидывается?..» Давно уже занялась утренняя заря, когда Владимир наконец заснул.

XXIV

— Что, вы тоже в церковь собираетесь, Владимир Арсеньевич?

С этим вопросом Ольга на следующее утро встретила Гроздина, когда в исходе десятого часа он сошел вниз, тщательно выбритый и одетый в элегантный утренний suit из легкой светлой материи. Она стояла у выхода на террасу и застегивала перчатки.

— В церковь? — удивленно переспросил Владимир.

— Ах, вы и забыли, что сегодня воскресенье?

— Виноват, Ольга Павловна, совсем упустил из виду это обстоятельство… Я просто думал застать здесь Федю и с ним напиться чаю. Не ожидал, что вы так рано встаете.

— Рано? — засмеялась она. — Теперь десять часов. Муж давным-давно уехал в поле и теперь, наверно, уже в церкви. А я большую прогулку совершила и успела целых два письма написать. Ну, я смилуюсь над вами… и дам вам чашку чаю. Нечего делать, из-за вас опоздаю немного к обедне. И, говоря это, она провела его на террасу, полукруглым выступом выходившую прямо в сад. Здесь по утрам подавали чай.

— А как вы себя чувствуете сегодня? — спросил он, всматриваясь в ее улыбающееся розовое лицо, так же свежее, как только что распустившийся цветок, обмытый утренней росой. Про это, очевидно, и спрашивать было незачем. И Ольга, смеясь, ответила, что ее вчерашняя лихорадка существовала только в его воображении. Стоя у чайного стола в двух шагах от него, она возилась с фарфоровым чайником, с важной аккуратностью наливала ему чашку душистого чая, давая ему любоваться красивыми руками, проворно мелькавшими пред его восхищенным взглядом. В своем легком платье, убранном широкими полосами русских кружев и свободно облегавшем стройные очертания ее стана, выдавая их вкрадчивую прелесть, Ольга казалась олицетворением самого майского утра с его солнцем и цветами, словом, всего, что говорит о победной, сияющей молодости. Даже чуть-чуть заметная небрежность в ее прическе, мелкие завитки волос, блестевшие у нее на затылке, придавали что-то еще чарующее, свободное ее изящному облику. И Владимир любовался ею откровенно в полную ширь своих раскрытых светившихся глаз.

— А вы очень усердно стали ходить в церковь, Ольга Павловна? — шутливо заметил он ей, принимая из рук ее чашку.

— Неужели вы не видите, — так же шутливо ответила она, — что я стала совсем иная?

— Вы стали еще лучше, т. е. еще загадочнее прежнего. А я все-таки постараюсь вас разгадать, предупреждаю вас…

Ольга взглянула на него украдкою, и в глазах ее блеснула самая невинная откровенность, между тем как в углах губ зазмеилась далеко не такая невинная улыбка. Потом она опять принялась надевать только что снятые перчатки.

— Вы кончили? Так пойдемте. — И, раскрыв зонтик, она спустилась с ним в сад, тоже заметно принарядившийся за два года ее царствования.

До церкви было недалеко. И дорогой они успели обменяться лишь самыми незначительными замечаниями. Владимир попробовал было сразу дать разговору иной оборот, стараясь ухватиться за оборванную нить их прежних отношений, но его намек прошел даром. Ольга сделала вид, что не поняла. Служба уж давно началась, когда они вошли, и народу было много. Ольга подошла к мужу, стоявшему у левого клироса, шепнула ему что-то и тотчас опустилась на колени. Гроздин остался немного позади. Он вошел в церковь с твердым намерением помолиться искренно. Он чувствовал какую-то тяжесть на душе, которую сейчас вот как рукой снимет, коли от всего сердца он обратится за помощью туда, к этой далекой, необъятной и всеблагой силе, к которой он обращался так редко. Ему, по крайней мере, хотелось так верить. Но взгляд его беспокойно и неотвязно следил за этими двумя людьми, стоявшими в нескольких шагах от него, за Полуниным и Ольгой. Он видел, как ласково блеснули глаза товарища, когда приблизилась к нему жена, и как Полунин тотчас затем весь ушел в свою простую, спокойную молитву. А она, это странное двойственное существо, тоже как будто ревностно молилась, касаясь своим белым лбом загрязненного дощатого пола и потом горячо, страстно устремляя глаза вверх, к этому далекому, неведомому небу. О чем просила она, что могло ее тревожить?.. Ее жизнь так мирно текла среди однообразного довольства. Или тут опять ложь, опять лицемерие?..

А между тем, в каждом ее движении, в том, как опускалась она на колени, как склонялась ее голова, было столько нежного, художественного изящества, что каждая ее поза, как бы просилась на полотно. Гроздин не мог оторвать глаз от ее гибкого, тонкого стана, и грешные мысли бурно овладевали им в ту самую минуту, когда он силился повторять слова молитв и сосредоточить свое внимание на знакомых возгласах приходившей к концу обедни. Но священник, тот самый отец Александр, которого он когда-то выслушивал с интересом, гнусил немножко, а на высоких нотах как-то взвизгивал, деревенский хор пел нестройно, а сзади в толпе слышалось неперестававшее харканье, да сморканье, да убаюкиванье плакавших детей. И, при всем желании, Гроздин молиться не мог. Он даже отчетливо сказал себе, как подходящее извинение, что эта именно неизящная, грубая сторона богослужения в приходских церквах и отталкивала его постоянно и понемногу отучила бывать у обедни. Правда, этого всего нет в домашних церквах: там все чинно, даже элегантно, но зато какая суета, какая холодность под личиной благочестия. И Гроздин сказал себе, что и народ, с своей тупой и безотчетной верой, и светские люди, с своим легкомыслием, в сущности, за немногими исключениями, настоящей религии не знают, что в действительности этой религии нет вовсе; и в самом себе он вдруг почувствовал какую-то холодную пустоту, полную невозможность искренно обратиться к Богу. И он понял как-то разом, что у него самого веры нет никакой, что его не сомнения тревожат, а на душе у него полное равнодушие к христианству, равнодушие атеиста.

Да, и давно это уже так. Давно он тешит лишь себя мнимой верностью православному учению. Это была только верность привычкам детства, механическое повторение заученных слов, а не сознательное убеждение созревшего ума. Иначе, как бы мог он оставаться таким холодным, когда ему приходилось присутствовать при богослужении, воображая, что он в самом деле молится. Его, правда, всегда возмущало самоуверенное отрицание людей, как будто обрадованных тем, что они стряхнули с себя унаследованное верование, чтобы затем рабски подчиниться еще более узким и тупым суевериям недозревшей и бессильной науки. Но в нем говорило тогда лишь сожаление о непоправимо утраченной детской покорности ума и сердца, эстетическая скорбь по разрушенным кумирам. В сущности, его настроение еще безнадежнее, еще печальнее настроения этих людей. Они, по крайней мере, твердо, хоть и слепо убеждены в непреложности своих научных истин, а у него и этого нет. К чему обманывать себя? Он хотел склонить колени, успокоить себя и укрепить, призывая на помощь Бога, но Высшему Существу, коли оно в самом деле правит вселенною и видит тайные помыслы людей, прежде всего надо приносить чистое сердце, искреннее, нераздвоенное чувство. А разве у него в желаниях и мыслях чистота? Разве не мутит его душу тайная зависть к приятелю, низкая предательская зависть?..

Священник вышел из алтаря с дарами. Все одним как бы общим движением опустились на колени. Детей подводили к причастию. Это была самая торжественная, самая священная минута литургии. И Владимир тоже стал на колени, следуя общему примеру, но в ушах у него звучали визгливые голоса детей, и он внутренне смеялся над этой дикой привычкой крестьянских женщин чуть не каждое воскресенье приобщать младенцев. А потом, когда послышался возглас певчих, Владимир заметил — до сих пор это его как-то не поражало — что Полунин громко подпевает хору и подпевает необыкновенно фальшиво, как оно, впрочем, и подобает российскому дворянину. Он улыбнулся и увидел, что Ольга нетерпеливо повернулась к мужу, и по лицу ее будто скользнула насмешка. И это его обрадовало почему-то, и он старался уловить ее взгляд… А на самой глубине его сердца что-то шевелилось, упрекая его за это нехорошее чувство, и почти отвращение к себе он ощутил на минуту, но слабый ропот совести тотчас улегся, и опять его жадные глаза принялись следить за каждым движением Ольги.

Обедня отошла. Они вышли на паперть втроем, и жалобным хором толпа крестьянских женщин обступила Ольгу. Она выслушивала их визгливую трескотню не с одним только снисходительным вниманием: в ее терпеливой ласковости было настоящее, мягкое участие. Владимир положительно не узнавал Ольгу, причудливую, своенравную и, чего греха таить, довольно-таки эгоистичную Ольгу, какой он знал ее два года назад. И весь этот день на всем, что она говорила и делала, лежал какой-то отпечаток тихой задумчивой доброты. За завтраком явился отец Александр, и с ним тоже она держала себя так, как будто ее живо интересует беседовать с ним. Потом они втроем с Федей совершили длинную прогулку, и Полунин не без гордости показывал Владимиру, какие успехи за два года сделало его хозяйство. И на лице молодой женщины Гроздин ни разу не прочел выражения иронии или скуки. «Да, это ее совсем переделала деревня», — говорил он себе с сожалением, как будто он все надеялся отыскать в ней непотухшую искорку чего-то прежнего, строптивого, не совсем хорошего. Перед обедом он хотел было уехать, кто знает, может быть, как раз оттого, что надежда эта все не сбывалась. Полунин уговаривал его остаться, но Владимир упорствовал, тщетно выжидая, не примется ли его удерживать и Ольга. И наконец, промучив его несколько минут, она тоже принялась его упрашивать, и равнодушные ее глаза вдруг неожиданно оживлялись и заблестели. В самом деле, куда ему было спешить? И Владимир остался. Но, к немалой его досаде, двое соседей, еще молодых, хоть и необыкновенно скучных, наехали к обеду. Опять, стало быть, не удастся ему найти минуту, чтобы остаться с молодой женщиной вдвоем и убедиться наконец, стерлась ли в ней в самом деле всякая память о прошлом. И, к изумлению его, Ольга, весь этот день так очевидно занятая своим деревенским мирком, перед этими неотесанными, очевидно, ей надоедавшими господами вдруг оживилась и стала прежней блестящей, остроумной Ольгой. Она как будто даже кокетничала с ними, и выходило это у нее как-то художественно, почти классически. Если бы Медичейскую Венеру одеть по последней моде и заставить ее в каком-нибудь салоне занимать гостей, она бы кокетничала именно так. У Владимира невольно проснулась догадка, что, пожалуй, совсем не для этих двух заурядных господ она развертывала свои блестящие крылышки, как бабочка, только что вышедшая из куколки… Глаза их встретились случайно, и в первый раз, с тех пор как он был в Всесвятском, что-то сочувственное, знакомое неожиданно зажглось в ее взгляде. И мигом волна надежды и счастья, ощущение, которого Владимир давно уж не знал, хлынула к нему в грудь. С этой минуты каждое слово, пророненное ею, получало для него особый таинственный смысл, истолковывалось им, точно оно было сказано на условном, для него одного понятном языке.

Он нетерпеливо ждал, чтобы гости уехали. Назло ему, соседи засиделись, и скучная беседа о хозяйстве бесконечно тянулась на террасе, где вчера они провели вечер втроем. Месяц сиял таким же волшебным блеском, цветы так же благоухали, а вокруг него раздавались нелепые речи об урожае, о ценах на хлеб, об уездных интригах. И Полунин все это выслушивал с очевидным интересом, смеялся даже, когда один из гостей отпускал какую-нибудь плоскую шутку.

Ольга в разговоре не принимала участия. Откинувшись на спинку стула, она покусывала лепестки белой розы, изредка лишь перекидываясь с Гроздиным короткими словами. Глаза ее, полузакрытые и неподвижные, глядели куда-то вдаль. Она казалась утомленной. Наконец, гости поднялись и стали прощаться. Полунин ушел с ними, провожая их до крыльца. Ольга почему-то вздохнула, и черты ее мгновенно оживились, словно она очнулась от забытья.

— Пройдемтесь немножко, — сказала она Гроздину, вставая.

Они сошли в сад по широкой лестнице, прямо спускавшейся туда из галереи. Перед ними, вся залитая месяцем, тянулась лужайка, усеянная клумбами цветов. За лужайкой виднелся пруд. Ночь стояла ясная, торжественная в своем безмолвии. Она шла быстрыми шагами, как бы торопясь выбраться из полосы яркого месячного света. Лицо ее было бледно.

— Согласитесь, Ольга Павловна, — начал Владимир, — роль хозяйки даже такого благоустроенного дома имеет порой не совсем приятные стороны…

— Ах, эти два господина, — нетерпеливо сказала она, — я про них совсем и не думала теперь. Скучать я себе вообще не разрешаю, Владимир Арсеньевич, — заметьте себе это раз навсегда.

Что-то очень похожее на горечь было в ее тоне. Странный, недобрый блеск искрился в темных глазах.

— А помните, — в его словах тоже прозвучала невольная горечь, — было время, когда вы не хотели подчиняться скуке, когда теснота жизни возмущала вас, а вы стремились вширь, на свободу… Неужели это время прошло, совсем прошло?..

— И вы мне про него напоминаете, Владимир Арсеньевич!.. — Она остановилась и смерила его взглядом. Он опустил глаза. — Нет, — продолжала она, — давайте, лучше, смеяться, — это вам более к лицу. Вы сами мне говорили когда-то, что годитесь только на легкие роли… Да и я, кажется, тоже… Беда только, что такие роли не всегда легко играть… А впрочем… посмотрите вот на этот пруд (они шли теперь вдоль берега) — он гладок, прозрачен, в нем месяц отражается так хорошо… Так неужели же мутить его нарочно, чтобы на миг показались на нем шуточные волны?..

— Пруд, стало быть, — живо возразил Гроздин, — по-вашему, идеал?.. Лишь бы он казался чистым?.. А что на дне там кроется, кому до этого дело, коли на поверхности гладко… И не лучше, по-вашему, открытое море, где и опасно, может быть, но зато и шире и чище, потому что там свободно гуляет ветер?..

— Может быть, — ответила она, чуть-чуть покачивая головой, — только одно уже совсем было бы смешно — искать выхода в море, когда на самом деле выхода нет… Бросимте, лучше, этот разговор, Владимир Арсеньевич… Я своим прудом довольна… — на последних словах она понизила голос и взглянула на Владимира искоса. Что-то недоговоренное было в этом взгляде.

— Так-таки совершенно довольны?.. — спросил Гроздин.

Вместо ответа она слегка коснулась рукой до его локтя и прислушалась:

— Погодите, кто-то идет, кажется, — шепнула она ему. Миг спустя и он расслышал приближавшиеся шаги. А затем показалась в полутьме светящаяся точка, — это была сигара Федора Григорьевича. Он нагнал их через минуту.

— Вот вы где! — сказал он весело. — Гулять захотелось… Смотри, Ольга, не простудись: сыровато, кажется. А что, Гроздин, — обратился он к приятелю, — ведь славные ребята, не правда ли?

— Кто такой? Эти двое, что сейчас уехали?

Владимир и Ольга переглянулись.

— Ну да! А тебе они разве не нравятся? Скучноватыми кажутся? Или это Ольга успела тебе на них наговорить?.. Она их терпеть не может. И знаешь — почему?.. Оба они в нее влюблены по уши. Да, представь себе!

— Вот этого я уж никак не ожидал! — развел руками Владимир. — Курьезные влюбленные! И ты не ревнуешь?..

Полунин ответил только взрывом счастливого смеха. Они пошли все трое рядом по дорожке, но разговор у них почему-то не возобновлялся. У поворота дорожки Ольга вдруг остановилась и сказала мужу, что в самом деле сыро становится, и ей лучше вернуться.

— А вы оба продолжайте свою прогулку, — добавила она, протягивая руку Владимиру, и подставила мужу лоб для поцелуя. Она отвернулась, и Владимир долго провожал глазами ее стройный облик, понемногу исчезавший среди зелени. Через несколько минут он тоже простился с хозяином дома: ему тяжело было в обществе приятеля. «Уеду завтра утром, — говорил он себе, крупными шагами направляясь к дому, — иначе…» — он даже не решался додумать свою мысль до конца. Он чувствовал, что голова его все более хмелеет, и, проведи он здесь еще лишний день, ему не вырваться из-под власти прежней воскресшей любви. И не из Всесвятского он только уедет: надо оставить этот край, где стерегут его опасные воспоминания о счастье, мимо которого он прошел когда-то, и которого он стал теперь домогаться опять, когда оно сделалось для него запретным.

XXV

Он не уехал, однако, и на следующий день. Утром первым его делом было заказать себе лошадей. Но, вернувшись из конюшни, он встретил Ольгу в сенях. И когда, на ее вопрос, чего ему там было надо, Владимир ответил, что уезжает через час, она, засмеявшись, воскликнула:

— Да я вас не отпущу, сегодня ни за что не отпущу! И не смейте об этом думать! А теперь пойдемте чай пить.

И перед ним опять была своенравная причудливая девушка, какою он знал ее два года назад, чьи глаза так хорошо умели повелительно, неотразимо улыбаться. Он не устоял против обольщения этих глаз, и сладкий озноб пробежал у него по спине — так много прочел он в них такого. Покорный и немного смущенный, он пошел за нею, и, пока она потчевала его чаем, он говорил себе, что ему уж не оторваться от охватившего его искушения. И стыдно ему было и в то же время радостно, и все сильнее ощущал он горячую жажду запретного счастья. А она, как будто не замечая его внезапного смущения, шутила и смеялась так безмятежно, что трудно было сказать, полная ли бессознательная невинность звучит в ее смехе, или спокойная уверенность, давно позабывшая тревоги докучливой совести. Владимир отвечал ей невпопад, прямо даже путался, а на ее лице было одно только сияние беспечной молодости. И ни следа не осталось на нем от вчерашнего волнения: оно рассеялось, как вешняя гроза. А когда на террасу, где они сидели, вошел ее муж, она встретила его с тем же солнечным взглядом, как всегда. Даже для Владимира она оставалась загадкой. Но что-то возмущалось в нем против этой мысли, и все чаще иная догадка пробегала у него в голове.

— Как, Федя, — ласково говорила мужу Ольга Павловна, — ты опять целых три часа по полям ездил, под этим солнцем, натощак!..

Но лицо Полунина на этот раз не вторило ее настроению.

— Что у тебя с Настасьей Гавриловной вышло? — сказал он, морщась. Гроздину он протянул руку как-то рассеянно. — Она мне сейчас объявила, что не может у нас оставаться. Мне это очень неприятно, Ольга: ты знаешь, как я к ней привязан с детства…

— Больше даже, чем ко мне? — спросила Ольга.

Полунин нетерпеливо тряхнул плечами.

— Не говори вздор, пожалуйста. Я не шучу. Ты ведь должна понимать, как мне это неприятно.

Ольга ответила не тотчас, и вспышка гнева слегка бросила в краску ее лицо; но она скоро овладела собой и тихо проговорила, низко опуская длинные шелковистые ресницы:

— Вчера она обиделась маленьким замечанием, которое я ей сделала. Ты знаешь, совершенные пустяки: я нашла, что масло не хорошо… Я не думала, что из-за этого…

— Маленькое замечание!.. Насчет масла!.. — раздраженно перебил ее муж. — И это женщине, которая ведет здешнее хозяйство чуть не полвека, которой я все доверял, решительно все!..

«То-то, — подумал Владимир, — вчера Настасья Гавриловна не показывалась… А он все-таки, как она там ни держит его в руках, умеет и прикрикнуть на нее, когда надо…»

— Сделай мне одолжение, Ольга: устрой так, чтобы она осталась, — ты ведь это сумеешь.

— Тебе хочется, чтобы я у нее прощения попросила?.. — Волна крови опять прилила к щекам молодой женщины, и гневная нотка послышалась в ее голосе. Но вспышка опять улеглась тотчас же. — Не беспокойся, Федя, — сегодня же я все устрою. А представь себе, — промолчав немного, оживленно заговорила она снова, — Владимир Арсеньевич хотел уехать! Но я его уговорила.

— Вот как! — рассмеялся Полунин, совсем успокоенный. — Что тебе приспичило? Или хозяйские заботы так уж одолели?.. Знаешь, что я хочу тебе предложить, Володя? Завтра мне самому надо ехать в другое имение, — так я тебя захвачу с собой: твое Веселое мне по дороге. И вернусь я под вечер, а там, коли ты против этого ничего не имеешь, я у тебя погощу дня два и присмотрюсь к твоему хозяйству. И, может, вдвоем мы кое-что и придумаем. Ты, что ни говори, новичок, и тебя, чего доброго, за нос водить станут, а я эту науку прошел, можно сказать, досконально.

Предложение было сделано с такой искренностью, что оставалось только поблагодарить. Но тяжело было Гроздину высказать эту благодарность, а еще тяжелее ощущать ее на самом деле. И необыкновенно гадким он показался себе в эту минуту. Как ночной вор, он прокрадывался к домашнему счастью друга и постыдную радость испытывал, когда ему показалось, что цели своей он достигнет. Да, нечего было отводить глаза от истины: с той самой минуты, как он вступил в этот дом, нет, еще раньше, с тех самых пор, как приятель ему поведал о своем ровном, хорошем счастье, — низкая зависть вползла в сердце Владимира, и все его помыслы были направлены к тому, чтобы испортить, замарать это счастье. Каждое слово, им сказанное здесь с самого приезда, каждое рукопожатие, которым он обменивался с Полуниным, было сплошное лицемерие, сплошная измена. Что-то внутри его толкало Гроздина броситься на шею к товарищу и признаться ему во всем, и в то же время он вполне сознавал, что этого сделать нельзя, что это было бы смешно и нелепо, а главное, что он никакого права не имеет разрушать покой этого дома своими непрошеными признаниями. Одно было вполне честно — вырвать из сердца недостойную любовь, уехать поскорее, отказавшись под каким-нибудь предлогом от добрых услуг приятеля, и никогда-никогда не возвращаться. Но Владимир знал также хорошо, что этого он не сделает, что стоит ему заглянуть в эти глубокие манящие глаза, и он не в силах оторваться от наваждения. Теперь только, особенно в это утро, после ее маленькой размолвки с мужем, Владимир вполне отдал себе отчет во всей прелести ее подвижного, изменчивого лица, ее чувственных губ, ее стройного, пленительного тела. И отказаться от всего этого добровольно, когда, быть может, уже близка давно желанная минута?! Нет, ни за что, ни за что! И когда Полунин, допив свой чай, сказал жене, что он пойдет к себе позаняться до завтрака, и при этом поцеловал ее, у Владимира в глазах помутилось, и злобное жгучее ощущение сдавило ему грудь. Но еще раз он отогнал его и овладел собою. «Я всегда был честным человеком, — твердил он мысленно, — и сумею им остаться до конца». И когда Ольга, принявшись за какую-то работу, заговорила с ним, ровные и спокойные звуки ее певучего голоса совсем протрезвили его. «Я, кажется, с ума схожу, — говорил он себе, — мне призраки какие-то померещились. Она просто счастливая женщина, вполне довольная своей долей…» И он попробовал ответить ей в том же спокойном тоне: не его была вина, коли это не совсем ему удалось. Но, к счастью, Ольга, должно быть, не заметила его затаенного волнения. Весь этот день она держала себя с ним так просто, так дружески незатейливо, что очевидно не подозревала, какие бурные чувства шевелились в нем, едва сдерживаемые настойчивой волей. Ольга попросила его прочесть ей какую-то статью из последней книжки французского журнала. Владимир исполнил это, и голос его не дрогнул во время чтения. Правда, ничего из прочитанного не осталось у него в памяти, но Ольга про это, вероятно, и не догадалась. Он сумел-таки поддержать с ней разговор по поводу французской статьи; и хоть это было для него настоящей пыткой, и хоть совсем иные слова, безумные и страстные, просились к нему на язык, он выдержал испытание с честью.

После завтрака Ольга предложила Владимиру прокатиться верхом.

— Ах, это будет отлично! — подхватил Федор Григорьевич. — Мне кстати на хутор съездить надо, — так мы и отправимся втроем…

Владимир поблагодарил его мысленно за это, а между тем какая-то непонятная досада в нем заговорила. Через четверть часа лошади были поданы, и Ольга, в темно-синей короткой амазонке, вся свежая и румяная, показалась на крыльце. Гроздин вспомнил, как увидел он ее два года назад, в первый свой приезд в Тополевку, вернувшуюся с поездки в монастырь, с задорными искорками в глазах… И от этого воспоминания кровь бросилась ему в голову. Ловко, без чужой помощи, она прыгнула в седло и, оправив амазонку, поскакала вперед.

День был не жаркий. Легкий ветер ровною струей несся к ним навстречу. Все радостно зеленело вокруг, и радость была, казалось, даже в перистых облаках, свободно плывших по голубому небу. И всякий раз, что лицо молодой женщины оборачивалось назад к отстававшим немного мужчинам, на лице этом тоже сияла весна — так весело играл на нем румянец, так живо блестели ее темные глаза. Полунин все время рассказывал что-то про свое хозяйство, довольным взглядом обводя сочные поля; его не слушали, но он не замечал этого.

— Мы, кажется, с вами никогда не катались вместе? — вдруг сказала Владимиру Ольга. — А вы ездите хорошо. Да вы, кажется, все хорошо делаете…

— Стараюсь, по крайней мере, Ольга Павловна… — вторя ее шутливому тону, ответил Гроздин.

Они ехали теперь шагом по большой дороге. Полунин остался немного позади, заговорив с каким-то мужиком.

— А как далеко ушло то время… — заметила Ольга, чуть-чуть опуская ресницы, — так далеко, что мне трудно даже воскресить его в памяти.

Владимир не ответил.

— Вам его не жаль? — продолжала она. — Ведь это молодость наша ушла от нас…

— Ваша молодость?.. Полноте!..

— Да, и моя тоже… Мне иногда так сильно хочется вернуть это время… — Она задумалась и вдруг, засмеявшись, живо сказала: — Владимир Арсеньевич, проедемтесь-ка галопом. Того, что позади осталось, нам не вернуть, а вперед ускакать можно. — Она коснулась хлыстиком шеи лошади, и они быстро понеслись.

— Постойте! Куда вы? — послышался сзади голос Полунина. — Я сейчас… — И он пустился вдогонку.

А в голове у Владимира прежние грезы закружились опять с новой силой. «Что это, — намек?.. — спрашивал он себя. — Неужели она… да как будто я ее не знаю!.. Она снова заводит прежнюю игру. В сущности, разве она меня любила и тогда?..» А воспаленный его взгляд так и не отрывался от молодой женщины, плавно вторившей ровному галопу лошади, точно она приросла к ней. И в самой неподвижности ее гибкого стана было что-то вкрадчивое, соблазнительное.

На хуторе у Федора Григорьевича оказалось столько дела, что Ольгу и Гроздина ему пришлось отпустить домой без себя. На возвратном пути разговор у них шел урывками, не попадая в настоящую колею. Почти всю дорогу они проскакали крупною рысью. Ольге всегда нравилась быстрая езда, а в этот день ей особенно хотелось движения. Что-то нетерпеливое, рвавшееся куда-то вперед, звучало даже в ее словах, блестело в ее взгляде.

— Вот мы с вами спешим, — засмеялась она вдруг, когда они только что остановили расходившихся лошадей, — а куда и зачем?.. Ведь там будет все то же… ровное, однообразное и бесцельное… Меня, кстати, знаете, что дома ожидает? Приятное объяснение с Настасьей Гавриловной, у которой я прощение должна буду просить. Кажется, из-за этого торопиться бы нечего. Как вы думаете?.. Нет, впрочем, нет! — И она своенравно покачала головой. — Я совсем ведь не хочу знать, что вы думаете в эту минуту. Лучше, давайте — поскачемте опять. Ах!.. — и она бросила на него быстрый широкий взгляд, — кабы можно было придать ходу не лошадям только, а целой жизни!.. Хлестнуть ее хорошенько, чтобы она пошла живее!..

И Ольга снова перевела свою лошадь на крупную рысь. Приехав домой, она взбежала наверх и, переодевшись, велела позвать к себе Настасью Гавриловну. Ольга подготовила себя наперед к не совсем приятному объяснению. Накануне она оскорбила старушку без причины и решилась загладить это. Но, вопреки ее ожиданию, Настасья Гавриловна не поддалась ласковым словам и непреклонно твердила все одно.

— Нет уж, матушка, позвольте мне, старухе, на отдых. Давно пора: господам своим прослужила без малого полсотни лет. И коли угодить вам, матушка, не сумела и доверенность вашу не заслужила… — Ольга ее останавливала, повторяя, что верит ей вполне и ценит ее многолетнюю службу, но старуха все стояла на своем. — Нет, уж увольте, матушка, на покой. У меня в городе племянничек есть, — портняжным ремеслом занимается, — так я у него стану жить. Авось, тетку старую не прогонит… А здесь все порядки новые пошли, и новые вам люди нужны, матушка, — помоложе меня до порасторопнее.

Так и не удалось Ольге помириться с Настасьей Гавриловной. А для нее, привыкшей всех побеждать одной улыбкой, этот неуспех был очень неприятен, — тем более, что ей пришлось совсем понапрасну унижаться до извинений перед нелюбимой ею старой ключницей. Неудивительно, что обычного оживления на ее лице не было, когда она сошла к обеду, и густые ее брови часто сдвигались, образуя на миг гневную складку у нее на лбу. Мужу она ничего не сказала про свою неудачу. И Федор Григорьевич был уверен, что дело уладилось и Настасья Гавриловна не расстанется с своей полувековой должностью. Когда он узнал от нее самой, что она уже на другой день собирается к племяннику в город, и все его убеждения остались напрасными, вспышка раздражения против жены у него поднялась опять. В первый раз после самой женитьбы он чувствовал себя восстановленным против Ольги. А Федор Григорьевич, хоть и случалось с ним это редко, мог вспылить не на шутку. Его возмущало, что жена, которую он не переставал баловать, все причуды которой исполнялись свято, не захотела понять и уважить его привязанности к нянчившей его когда-то старушке. Слишком хорошо он знал Настасью Гавриловну, ее честность и преданность, чтобы усомниться хоть на миг, что вся вина произошедшей ссоры лежала на Ольге. И, не дожидаясь, чтобы остыло его раздражение, он сгоряча пошел отыскивать жену.

Владимир между тем спустился в сад, уже охваченный вечерней дремотой, и отыскал себе самую уединенную темную аллею, где под чащею ветвей успели сгуститься сумерки. Ему казалось, что наедине с собой он выберется наконец из опутавших его противоречий, вернет себе обычную ясность мыслей. Но ему не помогла уединенная прогулка, и разглядеть, что происходило у него на душе, Владимиру не удалось. Он силился припомнить, что происходило за эти два дня, настойчиво копался в своей памяти, чтобы целиком восстановить все сказанное и прочувствованное им, с тех пор как он опять встретился с Ольгой. Но это мучительное следствие над собой все оставалось неоконченным, а в голове его между тем не переставали толпиться совсем иные бессвязные образы. «Как хороша она была сегодня!.. Еще лучше прежнего… — невольно думал он, то и дело отрываясь от настойчивого допроса, какому он себя подвергал. — И что хотела она сказать, бросая мне вдруг эти странные слова?.. Как воздух неподвижен и тяжел… должно быть, гроза соберется…»

И как бы в ответ, ему издали послышался слабый раскат грома. Он вздрогнул почему-то. «А нервы как у меня, однако, расходились!.. Прежде этого со мною не бывало…» Он шел вперед, озираясь почти боязливо. Темнота все густела. Вдруг по дорожке, пересекавшей аллею, по которой он шел, послышался голос Полунина, раздраженный и громкий. Владимир остановился.

— Ты не хочешь меня понять, — говорил Полунин, — тебе смешным кажется, что я дорожу этой женщиной, и мне больно это видеть, потому что я всегда был уверен, что у тебя есть сердце… Ты находишь, что не стоит тревожиться насчет простой старухи, от которой все равно нет пользы никакой… Да эта простая старуха, как ты ее называешь, служила моим родителям верой и правдой и меня вырастила; и потом, когда мать умерла, она была единственным существом, искренно привязанным ко мне. По-твоему, это все ничего?.. И я должен равнодушно смотреть, как эта добрая Настасья Гавриловна, по твоей милости, покидает старинное гнездо, к которому она привыкла, чтобы умереть там где-нибудь на стороне… Стыдись, Ольга, стыдись!..

Гроздин не стал более слушать и круто повернул назад: ему и так казалось, что он не прав был, оставаясь тут невольным свидетелем домашней сцены. Но к дому он не пошел: теперь еще более ему хотелось окунуться в темневшую ночь и добиться мира с своей совестью, а, может быть, и разрешения томившей его загадки. Долго еще он бродил по саду. И вот, при свете месяца, на миг выглянувшего из-за туч, он неожиданно увидел, в нескольких шагах от себя, стоявшую посреди аллеи Ольгу. Она была одна теперь. Странная неподвижность охватила ее, и мягкий свет месяца придавал ее облику что-то таинственное. В своем белом платье, она, как привидение, вынырнула из полутьмы. Владимир подошел ближе и увидел слезы на ее лице, но это были нехорошие слезы. Что-то злобное лежало на изящных чертах молодой женщины.

— Что это, вы плакали — тревожно спросил он.

— Вас это удивляет? — И, нервным движением, она быстро осушила лицо. — Ах, да! Вы поверили ведь сказке о моем счастье! И вы не можете понять, чтоб я могла не всегда улыбаться…

— Ольга! — воскликнул он, и вся сдерживаемая с такими усилиями страсть хлынула наружу. — Я почти догадывался, догадывался с самого приезда сюда, что вы приневоливаете себя казаться такою, но я не смел вам…

— Да, не смели… Вы удивительно осторожный человек, я это давно замечаю. Вы из тех ведь, которые всегда готовы разделить с другим его веселье, но чужое горе вас пугает и отталкивает…

— Ольга! — воскликнул он опять, перебивая ее.

— Вы думали, — продолжала она, увлеченная порывом страстности, — я так и вошла в роль русской помещицы, и очень мне нравится эта глупая сонная жизнь, да эти нелепые люди, как вот те, которых вы видели здесь вчера. И вы, конечно, сказали себе, что я одна из тех пустеньких женщин, которые привыкают ко всему, лишь бы у них был хорошо устроенный дом, и платьев они могли заказывать себе сколько угодно. И вы могли этому поверить… вы, знавший меня еще девушкой!

На этот раз Владимир ничего не ответил. Он молча привлек к себе молодую женщину и крепко обвил ее обеими руками. Ольга не противилась. Но едва губы его коснулись ее лица, шорох послышался где-то вблизи; и они вздрогнули оба, как пойманные преступники, и Гроздин выпустил ее из своих объятий. Он отшатнулся назад и прислушался. Все было тихо. Их испугала ночная птица, взмахнувшая крыльями. Но к Владимиру успело вернуться сознание, и вся низость его поступка, чувство отвращения к охватившей его страсти с ослепительной яркостью снова выступили перед ним.

— Простите меня, — шептали его дрожащие губы, — я забыл, что не имею права любить вас… Я не должен был ехать к вам, встречаться с вами… Вы больше меня не увидите.

Она осталась на месте, скорее удивленная, чем взволнованная, и ни слова не сорвалось с ее губ, пока Владимир быстрыми шагами от нее удалялся.

XXVI

На следующее утро Полунин и Владимир уехали очень рано. Ольга не показывалась, и Гроздин мысленно благодарил ее за это. Когда он уселся рядом с товарищем в тарантасе, Федор Григорьевич был поражен его усталым видом. Владимир тяжело упал на сидение и съежился весь, уткнувшись в самый угол экипажа.

— Что ты раскис словно, братец? — подразнил его Полунин. — Я уж давеча заметил, когда мы вместе чай пили. Лицо у тебя осунулось, пожелтело даже, и язык у тебя еле ворочается, словно мякину жуешь. А посмотри — утро какое дивное после ночной грозы!

— Я всю ночь уснуть не мог, — вяло ответил Владимир, — ветер так и выл у меня под окном. Тебя гроза обрадовала, как помещика, а мне она спать не давала, черт бы ее побрал!

Полунин был в отличном расположении духа, потому что в это самое утро он, наконец, уговорил Настасью Гавриловну не уезжать из Всесвятского. И всю дорогу он оживленно толковал про свое хозяйство да про то, как они вдвоем поставят на ноги Веселое. Но Владимира только все более раздражало это жизнерадостное настроение товарища.

«Чему он радуется? — сердито раздумывал Гроздин, точно Полунин в самом деле был в чем-то виноват. — Жена ему изменить готова — в душе она ему уж изменила, — а он хозяйством своим хвастается…»

И до самого приезда в Веселое Владимир так и не стряхнул с себя угрюмой тяжести своих ощущений. Ему совестно было глянуть прямо в глаза этому человеку, считавшему его своим верным другом, между тем как он всего несколько часов назад так недостойно обманул его доверие. При этом воспоминании дрожь проходила по всем членам Владимира, и к отвращению, какое он чувствовал к своему поступку, примешивалась затаенная сладострастная истома. Он сухо простился с товарищем, когда тот, уезжая, повторил обещание вернуться к вечеру и прогостить у него два дня.

Полунин сдержал слово. И Владимир диву давался, как легко и уверенно Федор Григорьевич вникал в самые сложные вопросы его хозяйства и распутывал затянувшиеся годами узлы.

— Все это совсем не так безнадежно, как я думал, — говорил он Гроздину под конец второго дня своего пребывания в Веселом. — Сменить надо этого мерзавца-приказчика, я тебе приищу хорошего человека на его место, да лесу продать десятин тридцать, чтоб было на что пустить в ход колесо, а то вечная беда в наших хозяйствах, что нет оборотного капитала. Не падай духом, Володя, все пойдет как по маслу.

«И он воображает, что я этими пустяками озабочен…» — с желчной горечью думал про себя Владимир, прощаясь с товарищем, несколько раз ему повторявшим, чтобы он не забывал Всесвятского, где всегда ему будут рады. «Ни за что туда не поеду, — твердил мысленно Гроздин, — развяжусь поскорее с делами и прочь отсюда надолго, может быть, навсегда…»

Владимир надеялся, что ему легче станет после отъезда Полунина, но он ошибся. Одиночество ему не принесло душевного мира. Он пробовал уверить себя, что сумел-таки побороть свое недостойное чувство и вовремя отвернулся от искушения. Но он успел уже хлебнуть от запретного напитка, и хмель не проходил. Когда он вспоминал, как просто и доверчиво приятель вникал в его дела, старался помочь ему своею опытностью, чувство стыда его угнетало, и необыкновенно дрянным он казался самому себе в сравнении с этим Полуниным, который в своих отношениях к жене проявлял столько ребяческой недальновидности. Обмануть этого человека было бы до того низко, что всякому иному, кто бы поступил так, Владимир Гроздин не протянул бы руки. Он говорил себе это много раз, стараясь убедить себя в своем несомненном превосходстве над этим другим воображаемым человеком, — он остался ведь и на этот раз верен своей непоколебимой честности. Но отчего же он тогда не в силах оторвать свое воображение от образа прельстившей его женщины и вернуться к прежнему знакомому руслу своей жизни, к этим высоким общественным задачам, которым он уж пожертвовал так много? А между тем, когда он думал о своей петербургской деятельности, глухая скука овладевала им тотчас.

Одно ощущение в нем было, несомненно, живо, — его грешная любовь. Ему казалось сначала, что он ушел из-под ее власти, но она преследовала его и днем за работой, и во время бессонных ночей. Она становилась проклятием его жизни, и в ней была в то же время вся радость, весь смысл этой жизни.

Владимир по-прежнему твердил себе, что он не поддастся искушению и останется верен строгим правилам чести, от которых он не отступал до сих пор, но он уж не говорил себе этого с прежней уверенностью. Он чувствовал себя утомленным, и, мало-помалу, прокрадывалось в его душу сознание, что не так уж надежны и тверды устои его жизни, — его преданность общественному служению и верность признанному долгу. Он походил на человека, который вязнет в болоте и тщетно силится из него выбраться, хватаясь за колеблемый ветром тростник. Когда в прежние дни ему случалось натыкаться на глухую пустоту внутри себя, на пустоту, в которую он боялся заглядывать, он просто отворачивался от рокового вопроса о настоящей основе своих верований. Искушение тогда еще не коснулось его, и для узкого круга мыслей и дел, в котором он вращался, хватало ему несложных правил условной порядочности. Но теперь, когда закружила его бурная страсть, Гроздин с ужасом чувствовал, что, как дерево не успевшее пустить глубокие корни, его может унести с места ее могучий порыв. И как, во имя чего ему бороться, когда на душе у него это леденящее равнодушие ко всему, что придает силы, и к искусству, и к людям, и к самой нравственной правде? Ходячая монета обыденной честности, которой он до сих пор расплачивался с жизнью, оказывалась фальшивою, и он увидел себя вдруг на краю полной безнадежной несостоятельности своего душевного мира.

И что такое в сущности нравственность? Что такое честь, когда их каждый понимает по-своему, и то, что вызывает отвращение у одного человека, другим кажется дозволенным?.. Вот хотя бы его приказчик, например, которого он все сменить собирается, разве он не считает себя вполне честным, потому что вверенных ему денег он не растратит, какую бы сумму ему не дали? И все-таки он не остановится перед целым рядом мелких плутней и при каждом удобном случае кладет себе в карман лишнюю мзду, не тревожась этим нисколько. Да что приказчик? Разве он сто раз не замечал, как люди его собственного круга разрешают себе сомнительные барыши, во всем остальном оставаясь честными? А что такое биржевая спекуляция, даже вся торговля, как не вполне рассчитанное, систематическое ограбление недальновидного ближнего, и разве этим кто-нибудь серьезно возмущается? А что же в сравнении с этой низкою корыстью, такой поступок, который находит себе оправдание в любви? Конечно, и тут обман; но разве такой обман сравнить можно с покушением на чужую собственность?

Надо отдать Владимиру справедливость — он не сразу уступил этим доводам: что-то в нем возмущалось против такой логики. Но с каждым днем все докучливее ему становился неугомонный внутренний голос, твердивший ему о каком-то непреложном законе, которого нарушать нельзя, потому что он дан свыше, а не сочинен человеческим разумом. И все сильнее разгоралось у Владимира желание, чтобы не становилось поперек его пути это мнимое препятствие, чтобы сломлен был, наконец, упорный предрассудок, все еще пугавший его робкую волю. «Да, — говорил он себе, — кабы во мне была хотя смелость оторваться решительно, навсегда от этого ребяческого пугала, стряхнуть с себя нелепую власть религии, в которую я не верю…»

Так прошли недели три, и все скучнее, все невыносимее становилось Гроздину в Веселом. Сильно его тянуло к Полуниным, но он все еще крепился. Не хватало ему только решимости уехать совсем. И вот, в жаркий июньский вечер, нарочный ему привез записку от Федора Григорьевича.

«Что с тобой делается? — писал ему приятель. — И с чего ты вздумал так долго не казать глаз? Или у тебя зазноба какая-нибудь завелась? Хоть на тебя это и непохоже. Ни за что ведь не поверю, чтобы хозяйство не оставляло тебе свободной минуты. У людей, привыкших, как ты, много и аккуратно заниматься, такая минута ведь всегда найдется. Так приезжай, приезжай непременно. Будем ожидать тебя завтра. Жена по тебе соскучилась, право. Она шлет тебе поклон. Твой Ф. Полунин».

— Не поеду, — в первую минуту сказал себе Владимир, прочитав записку. А его так и жгло между тем алчное желание ее увидеть снова. Полученная записка была последняя лишняя песчинка, опрокинувшая в нем неустойчивое равновесие воли. Он мог теперь сослаться на толчок извне, как на повод, извинявший его в собственных глазах.

И на следующий день лошади были заложены, и кучеру всю дорогу пришлось, несмотря на палящий жар, подгонять несчастную тройку — так настойчиво торопил его барин. В четвертом часу Гроздин подкатил к крыльцу Всесвятского дома. И каково же было его удивление, когда выбежавший слуга ему заявил, что Федора Григорьевича нет дома.

— Они два часа тому назад в Кудряшево изволили отъехать (так звалось другое имение Полунина). К вечеру их назад ожидают. Пожалуйте к барыне. Оне в саду.

Владимир почувствовал, будто в нем что-то стукнуло крепко. Он даже не знал хорошенько, радость или страх он ощущал в эту минуту. И тогда только он понял, каково было это ощущение, когда следовавший за ним слуга добавил.

— У нас гости: Борис Густавович приехать изволили из Новотроицкого с супругой.

Она, стало быть, не одна. Судьба будто нарочно создавала для него препятствия, и он бы должен быть ей благодарен за это. Но благодарности за эту непрошеную услугу Владимир не ощущал никакой.

Маленькое общество он застал на той самой галерее, где обитатели Всесвятского по вечерам пили чай. Ольга встретила Гроздина так, как будто они виделись накануне и ничего, решительно ничего между ними не происходило. Любезная, но равнодушная улыбка на губах, немного усталости во взгляде и быстрое пожатие руки, ничего не говорившее о близости, — иного, лучшего приветствия она ему не подарила.

— Муж должен был неожиданно уехать, — сказала она при этом, извиняя Федора Григорьевича, — там маленькое несчастие случилось: пожар, кажется. Впрочем, я не знаю наверно. Феде было очень совестно. Но вы его дождетесь, конечно?.. Он вернется к вечеру.

Такой прием Гроздина протрезвил сразу: ему, по крайней мере, так показалось. «Тем лучше, — подумал он, — пусть так. Весь этот чад рассеется сам собою».

А злоба в нем между тем закипала, и невольно ему вспомнился тот день, когда во время гуляния в лесу, устроенной губернаторшей, Ольга заставила его выдержать такую пытку. Но он тотчас отогнал это воспоминание и, придав своему лицу веселое выражение, поздоровался с Клингеном и с Катей.

С Борисом Густавовичем большая перемена произошла. В спокойной пристани семейного счастья он, видимо, смягчился. Его костлявая фигура округлилась. Даже самая борода уже не щетинилась по-прежнему. Одно в нем осталось — прежняя нервность: он и теперь долго не мог просидеть на месте, говорил порывисто, волновался легко, но что-то добродушное было в этом оживлении, и ближнему от него уже не доставалось. Самый зоркий глаз не отыскал бы ничего едкого в его усмешке, когда он протянул Владимиру руку. Катя зато не смогла и не захотела выразить радушие человеку, которого она прежде едва не полюбила. При виде Гроздина, чуть-чуть заметная складка показалась даже на ее безмятежном лице. Выражение этого лица осталось по-прежнему светлым, но что-то почти строгое в нем отмечалось порой: она глядела старше своих лет. И, должно быть, с годами она почувствовала себя в праве с нетерпимостью относиться к тому, что ей приходилось осуждать. Ей почему-то неприятно было встретить Гроздина у двоюродной сестры, словно она чуяла какую-то беду. И когда Борис Густавович, смеясь, поздравил Владимира с его прибытием в их край, Катя не отозвалась на это ни полусловом. В ее мягкой доверчивой натуре была своеобразная черта: когда ее постигло разочарование в ком-либо, и ей приходилось отвернуться от него душою, возвратить такому человеку прежнее доверие, позабыть о случившейся размолвке она уж не могла.

— Милости просим к нам, Владимир Арсеньевич, — оживленно повторял Гроздину Борис Густавович. — Нам люди нужны, а на людей в настоящее время неурожай пошел. Бросьте-ка вы столичную бумажную работу, о которой вы сами ведь невысокого мнения, и примитесь у нас за живое дело. Там, в Петербурге, чего греха таить, какая-то мнимая, отвлеченная Россия, и в своих министерствах вы только вид делаете, будто управляете ею — так, представление даете для легковерной публики, что, мол, у нас, как во всяком благоустроенном государстве, всеми вопросами руководят свыше. А ведь на самом деле это миф, и своими распоряжениями и циркулярами вы только по воздуху стреляете; здесь, у нас в провинции, настоящая Россия, хоть она и дремлет все еще, как сказочная царевна.

— Ну, я дремлющих царевен будить не берусь, — кисловато ответил Владимир, который за последнее время стал испытывать раздражение, когда провинциалы в его присутствии глумились над Петербургом. И сам он уже никогда теперь не вторил таким шуткам. Они казались ему даже личной обидой: оттого ли, что чин у него был теперь изрядный, или потому, может быть, что сам он сознавал себя несвободным от тех же грешков столичной бюрократии, какие он прежде, в более молодые годы, охотно вышучивал.

Разговор что-то не клеился. Не раз случалось Клингену переглядываться с женой, когда его особенно поражало, что и Владимир и Ольга, каждый по-своему, совершенно чужие в их провинциальном уголке и, при всем своем уме, неспособны даже понять несложных интересов этого уголка. А они оба, Клинген и Катя, хорошо сознавали, что какой бы вопрос ни поднялся, они отзовутся на него одинаково. У него были свои мужские дела; у нее — домашнее хозяйство, ребенок, которого она кормила сама, и все, что наполняло прежде ее девическую жизнь: музыка, чтение, забота о бедных и больных. И они хорошо знали, что каждого из них всегда живо интересуют занятия и хлопоты другого, что вдвоем они составляют отдельный мирок, в котором все у них общее, и где оба они всегда найдут верную пристань от жизненных невзгод. Чувствовала это и Ольга, всякий раз, что она виделась с двоюродной сестрой. И хотя прежняя нелюбовь к Кате у нее, по-видимому, исчезла, сблизиться с ней по-родственному она все-таки не могла. В душе она даже завидовала Кате, завидовала в особенности за то, что у нее был ребенок, хоть Ольга и уверяла себя, что мещанское счастье кузины ее бы не удовлетворило. И теперь, когда несколько раз Катя заговаривала об этом ребенке со всей гордостью молодой матери, снисходительная улыбка скользила по губам Ольги, хотя в душе она чувствовала себя немного оскорбленной.

В десятом часу, Катя объявила, что им пора, и нельзя уже дожидаться возвращения Федора Григорьевича. Владимир тоже сказал, что ему дольше оставаться нельзя, и велел запрягать лошадей. Но стоило Ольге взглянуть на него украдкою, когда она пошла провожать кузину, и Владимир признался перед собой, что он вовсе и не думал уезжать, что все время он нетерпеливо поджидал минуту, когда наконец они останутся вдвоем.

— Как! Вы еще здесь? — послышался ему вдруг вопрос молодой женщины, только что вернувшейся на галерею, где, пока она провожала Катю, Владимир расхаживал взад и вперед. — А я думала, вы исчезли как в тот раз, когда вы чего-то испугались, я хорошенько не знаю чего именно… И оттого вы, должно быть, так долго не показывались, что вам стыдно было, да? Признайтесь!.. — И, говоря это, она медленно подвигалась к нему, вся озаренная своей лукавой, вкрадчивой прелестью. Но в двух шагах от Владимира она вдруг остановилась, испуганная чем-то хищным и злобным, блеснувшим в его глазах.

— Ольга, не смейтесь, — проговорил он тихим голосом, совсем не отвечавшим страстному блеску его взгляда. — Вы не знаете, как промучился я все это время, как проклинал я себя и вас, и самый первый день нашей встречи…

— Меня проклинали?.. Вот как! — Она попробовала улыбнуться широко раскрытыми глазами. Но, почти испуганная тем, что ясно читала она на лице Гроздина, чувствуя над собою власть его упорного, страстного взгляда, она невольно отшатнулась назад и медленно опустилась на кушетку.

— Говорю вам, что я прошел чрез мучительную борьбу, — тысячу раз твердил себе, как недостойна моя любовь… но теперь мне все равно… я знаю одно только, что я безумно вас люблю и не могу, да и не хочу долее бороться… — Он бросился на колени, обхватывая ее ноги обеими руками…

— Вы с ума сошли!.. Встаньте: сюда могут прийти. — И, овладев собой мигом, она встала и надавила лежавшую на столе пуговку электрического звонка.

— Ага! Вот как! Вы к этому средству прибегаете! — злобно стиснув зубы, воскликнул Гроздин. Он вскочил на ноги и отошел на несколько шагов.

— Уберите чай, — спокойно приказала она вошедшему минуту спустя лакею, — и экипаж Владимира Арсеньевича… ведь вы дождетесь мужа, не правда ли? — обратилась она к Гроздину и, не получив ответа, добавила: — Экипаж Владимира Арсеньевича отложите. — Голос ее звучал ровно и холодно, и с полной невозмутимостью на лице она снова уселась на прежнем месте. Лакей между тем убирал со стола чайный прибор.

— Я удивляюсь вам, Ольга Павловна, — заговорил Владимир, когда тот вышел, — и готов преклониться перед вашим сценическим талантом.

— Ах полноте, полноте… — раздраженно и страстно перебила она Владимира, — не вам мне это говорить: перед вами я комедию не играла ни прежде, ни теперь.

— Ни прежде, ни теперь! — вырвалось у него восклицание. Он стремительно приблизился к ней, протягивая руки. — И вы говорите правду?

Она только посмотрела на него пристально, и что-то мягкое и ласкающее было в ее взгляде. Владимир снова опустился перед ней и прильнул всем лицом к ее коленям. Ему показалось вдруг, что рука ее нежно коснулась его волос, и точно электрический ток пробежал по всему его телу. Он приподнял голову и увидел наклонившееся к нему лицо Ольги, тихое, радостное, смущенное. Его руки жадно протянулись к ней. Миг спустя они были в объятиях друг друга.

 

Тремя часами позднее, Владимир, бережно ступая, прокрадывался темным коридором к дверям своей комнаты. Молочная заря уже брезжилась в окно, но в доме все еще спало, и один только прерывистый лай сторожевой собаки нарушал полную тишину.

XXVII

Когда Владимир утром проснулся, его первым делом было спросить, не приехал ли ночью Полунин. Ему сказали, что Федор Григорьевич еще не возвращался. У Гроздина отлегло на сердце. Он поспешил одеться и спустился вниз, в надежде увидать Ольгу. Она, по-видимому, еще не вставала. Ставни у ее окон были заперты. И когда час спустя он осведомился у ее горничной, скоро ли выйдет барыня, ему ответили, что Ольга Павловна извиняется, что она чувствует себя нездоровой, и просит его откушать чаю без нее.

Прошло еще часа полтора, и Ольга все не являлась. Владимиру это начинало казаться странным, и беспокойство им понемногу овладевало. Чтобы скоротать время, он сошел в сад, то и дело поглядывая на часы. Было уже двенадцать. Каждую минуту Полунин мог вернуться… Что же это значило наконец? И как объяснить ее поведение? Всего ведь несколько часов перед тем… Жгучие воспоминания одуряющим чадом наполняли голову Владимира, не давая ему хладнокровно рассуждать.

Вдруг он послышал за спиною шорох. Он быстро обернулся. Ольга подходила к нему твердыми, поспешными шагами. Да что за перемена в ней?.. В выражении лица, в самой поступи… что-то строгое, холодное во всех ее движениях.

— Ольга, наконец! — воскликнул он, бросаясь вперед и протягивая руку. Но глаза ее, спокойные, лишенные блеска, продолжали смотреть на него с упорной непреклонностью. Перед ним был точно судья какой-то, а не любимая женщина, только что отдавшаяся ему. Протянутой его руки она не приняла.

— Не подходите ко мне, — выпрямляясь и отшатываясь назад, глухо произнесла она, — сядьте и выслушайте меня… вот на эту скамейку. Так сядьте же.

Он отступил на шаг перед грозною холодностью ее взгляда, не находя слов и недоумевая, что значила эта удивительная перемена.

— Муж сейчас может вернуться, — продолжала она, — так надо, чтоб вы узнали, на что я решилась… И пожалуйста не думайте, что, может быть, вам удастся меня переубедить, — это будет напрасно, предупреждаю вас…

— Ольга, да что же это?.. — с отчаянием воскликнул Гроздин. — Шутка?.. Злая причудливая шутка?.. Или ты успела позабыть то, чего я не забуду никогда?

Нет, это не была шутка, и Владимир слишком хорошо понимал это.

— Во-первых, не говорите мне больше «ты» — я не хочу этого: мы чужие друг для друга — поймите это.

— Чужие?..

— Вы меня плохо знаете, я вижу, Гроздин. Вы, кажется, думали — я из тех женщин, для которых обманывать мужа — забавная игра. Вы ошиблись. Случайно вы подстерегли меня в минуту озлобления, а в такие минуты не рассчитываешь своих поступков. Да и казалось мне, что я вас любила; должно быть, по старой памяти казалось… К сожалению, я ошиблась тоже. И сегодня, при ярком блеске утреннего солнца, я вдруг поняла весь ужас, всю низость того, что я сделала. Да, низость… потому что на самом деле — знайте это — я не люблю вас… не только не люблю — я вас презираю.

— Опомнитесь, Ольга! — воскликнул опять Владимир, побледнев. — Я чувствую ведь еще ваши поцелуи на своих губах — не сон же это был, наконец!..

— К сожалению, не сон, — все так же беззвучно продолжала она, — и мне остается одно лишь — вечно раскаиваться… Вам это странным кажется, да? Вы не способны ведь чувствовать глубоко — я ведь давно это знаю. И за то, что я унизилась до этого, что для человека, которого я не люблю, я могла изменить мужу, я буду отвечать и перед ним, и перед совестью.

— Ведь это безумство! — перебил он ее с жаром. — Вы добровольно хотите навлечь на себя… И зачем?.. Зачем?.. Никто ведь не знает нашей тайны…

— Я знаю — с меня этого довольно. Я не хочу иметь с вами общую тайну… ничего общего я не хочу больше с вами иметь — знайте это! Сегодня, когда я опомнилась и сравнила вас с этим человеком, с этим добрым, честным Федей, у меня точно пелена спала с глаз, я поняла вдруг разницу между ним и вами, между его преданной и бескорыстной любовью и тем, что чувствуете вы… ведь стыдно, позорно даже это любовью называть… Нет, как раз потому, что он ничего не знает, что по-прежнему он будет любить меня доверчиво, я этого не хочу… не хочу пользоваться его уважением, его любовью и сознавать, что я не имею на это больше права. Я докажу вам обоим, что я все-таки честная женщина… жить с ним под одной кровлей я больше не могу — я уеду, и оба вы меня больше не увидите, ни вы, ни он.

— Так уедем вместе, Ольга; уедем лучше вместе… всю свою жизнь клянусь вам…

— С вами уехать?.. — она прямо взглянула на него горестно и гордо в то же время. — На что? Вы думаете, с вами для меня счастье возможно?.. После того, что я испытала сегодня, после такого полного, непоправимого разочарования, я разве в силах опять полюбить вас?.. Да вы никогда-никогда не любили меня, Гроздин. И два года назад, когда вы могли на мне жениться и потом отказались от этого под благовидным предлогом, что вы уступаете меня своему другу, — вы думаете, я не поняла настоящей причины вашего поступка?.. Ведь с первых же слов вашего письма я догадалась… письмо это еще у меня — я могу показать его мужу.

Владимир не отвечал и только молча понурил голову.

— Нет, Гроздин, — продолжала Ольга, опускаясь на скамейку, — я не обманывалась на ваш счет — и это всего ужаснее, потому что у меня нет даже этого извинения. Я хорошо понимала вас и тогда и теперь… вы не устыдились, приехав сюда, расстроить домашний покой вашего друга — вы с первой же минуты ведь искали этого — я бы должна отвернуться от вас с негодованием… Вспомните ведь, сколько радушия и доброты выказывал вам Федя, а вы… хладнокровно, с расчетом обманывали его все время…

— Нет, это неправда, Ольга! Этой вины я за собой не признаю! Я боролся с своим чувством, мучительно боролся, и если оно победило меня наконец, так не вы ли сами давали мне понять…

Она встала опять, смерив его негодующим взглядом.

— Я?.. И вы не стыдитесь этого оправдания? Так на что же годится ваша мужская сила, ваша мужская честь, коли она не может устоять против какого-то минутного соблазна — ведь любовью, даже увлечением этого назвать нельзя… — и коли вы даже боитесь нести перед собою ответственность за свою вину?.. Нет, Владимир, лучше нам прекратить этот разговор и расстаться…

— Расстаться?.. А что же потом? — беспомощно произнес Гроздин.

— А уж это ваше дело, Владимир Арсеньевич. — Она горько рассмеялась. — Я знаю, что мне предстоит, и выполню свое решение. А вам я помогать не стану, коли вы сами не догадываетесь… — С этими словами она отвернулась и ушла.

Владимир не пытался остановить ее. Он был так ошеломлен неожиданностью постигшего его удара, что предпринять, даже сказать что-нибудь в свою защиту или в свое оправдание он не был способен. Слова Ольги были только подтверждением того, что сам он говорил себе не раз за последнее время. И ему оставалось одно только — склонить голову пред ее приговором. Неподвижными, мутными глазами он следил за нею, пока она медленно удалялась, и с нею заодно — он сознавал это — исчезли все его мечты о жизненном счастье. Не радость принесла ему удовлетворенная страсть, а позор и унижение, и бороться с принятым ею решением он не был способен. В нем самом неумолимый голос повторял ее жесткие слова.

Долго он простоял на месте, не зная, что предпринять, не видя даже перед собою никакого исхода. Но исход все-таки должен быть найден. И сегодня же немедленно он может быть поставлен лицом к лицу с роковыми последствиями своего поступка. Нельзя же было здесь дожидаться возвращения обманутого друга. Он поднял голову, машинально провел рукой по разгоряченному лбу и, злобно усмехнувшись, скорыми шагами направился к дому. Быстрая ходьба возвратила ему отуманившееся было сознание.

Полунин еще не приезжал. Владимир прошел к себе в комнату, достал лист бумаги и спешным почерком написал приятелю, что неожиданное обстоятельство — известие, полученное накануне из Петербурга — заставляет его уехать уже на следующий день; он даже не может дождаться, пока вернется Полунин, и вынужден проститься с ним заочно. Гроздин не задумывался над тем, что писал. Он ухватился за первый найденный им предлог и, запечатав письмо, велел отдать Федору Григорьевичу.

Через полчаса он уже скакал по дороге в Веселое. Первый шаг был сделан, но Владимир хорошо знал, что это еще не все, — что развязка впереди. И он начинал понимать, какова неминуемо должна быть эта развязка. Что бы ни сказала Ольга своему мужу, как бы ни объяснила она свое решение с ним расстаться, Полунин захочет узнать всю истину, если даже он не догадается сразу, какова она. И что ж дальше? Встреча с обманутым другом… неизбежный ответ перед ним… какой ответ?.. Стреляться с ним?.. Направить дуло на человека, которому он так гнусно отплатил за многолетнюю доверчивую приязнь?.. Разве об этом могла быть речь?.. Уехать, скрыться… — на этом он даже мысленно не остановился: Владимир не был трусом. Да и что-за прелесть могла иметь для него жизнь вне той излюбленной колеи, по которой он заранее отметил себе все последовательные шаги, вне привычных интересов и занятий, с этой невыносимой тяжестью позорной вины на сердце? Вина, правда, стирается раскаянием; верховный Судья, говорят, прощает того, кто приходит к нему с молитвою, — но разве поправимо то зло, какое он причинил другу? Разве получив для себя прощение, он смоет это пятно с жизни Ольги и вернет Полунину испорченное им счастье? Да и что это за покаяние перед судом Неба, когда сам он нетвердо верит в существование Того, Кто один в силах его простить?.. И что за недостойное утешение — приобресть для себя душевный покой, оставив другим на долю непоправимое горе? Нет, конечно. Если он не устрашился совести, пока от него еще зависело стряхнуть с себя власть искушения, побороть в себе грешную страсть, поздно теперь думать о примирении с этой совестью. Зло требует искупления, и, не дожидаясь мести людей или наказания свыше, он сам исполнит над собой заслуженный приговор… Мысль о самоубийстве пришла к нему не как отчаянный исход из невыносимых жизненных противоречий, даже не как гневный порыв озлобленного сердца — она была просто спокойным выводом рассудка, признанием неизбежности добровольной расплаты. И не легко подчинила она себе его волю: Владимир был крепко привязан к жизни, он даже сомневался, найдет ли он в себе решимость вычеркнуть себя из списка живых, не дрогнет ли его рука в последнюю минуту. И как раз это сомнение придало ему новую силу. Он был пристыжен своим малодушием и принудил себя хладнокровно остановиться на принятом решении, вызвать перед собой отвратительный образ смерти и взглянуть ей прямо в суровые глаза. Весь этот день он упорно представлял себе, как совершит он это кровавое дело, как почувствует на своем виске прикосновение холодной стали, и принудил себя думать об этом не содрогаясь. Намеренно он несколько раз осматривал свои пистолеты, выбрал тот из них, который сослужит ему эту последнюю службу, и в точности наметил час, когда он с собой покончит. Это будет завтра, в двенадцать, — ровно сутки после своего последнего объяснения с Ольгой. Понемногу он привыкал к мысли о близкой смерти, и странное спокойствие, какое он чувствовал в себе теперь, ободряло его, внушало ему даже что-то похожее на гордость.

Но спокойствие это было мнимое. Наступил вечер, тихий и ясный. С лугов потянуло запахом свеженакошенной травы. Звезды замерцали на небе. И Владимир понял вдруг, как неизмеримо далеко было его собственное душевное настроение от этого настоящего глубокого спокойствия природы. Он прошелся по запущенному саду, и невыразимая жалость к самому себе охватила его щемящею болью. Жизнь натолкнула его, наконец, после долгих лет слепой веры в твердую прочность своих нравственных устоев, на подводный камень, о который разбилось его самомнение. В минуту испытания эти устои пошатнулись, и широкий жизненный путь, по которому он так уверенно ступал, привел его к постыдному крушению. Он чувствовал себя таким полным жизни, таким здоровым и сильным, и все-таки через несколько часов его не станет, и эта окружающая его природа, которой он любуется теперь, будет цвести и улыбаться по-прежнему, не замечая даже его исчезновения. Жажда наслаждений, горячая, болезненная привязанность к жизни опять проснулись в нем могучею струей, и, ломая себе руки в беспомощном отчаянии, он спрашивал себя, неужели исхода никакого нет, и эта ночь будет для него последней… Никто не был свидетелем его мучительной тревоги, да и никто не мог бы утешить его, даже принять в нем простое участие. Кругом все было тихо. Не только в этом саду, в самой жизни он чувствовал себя одиноким, оставленным всеми. Несчастные, говорил он себе, находят утешение в полном доверии к руководству свыше… Уверяют, будто человек никогда не чувствует себя вполне одиноким, когда он призывает на помощь Бога… Но для Владимира Гроздина такого утешения не было. Он не чувствовал близости верховного Существа, к которому он не привык обращаться, и тот неразрешимый вопрос, от которого он всегда отворачивался, не додумывая его до конца, опять стоял перед ним во всей своей грозной загадочности. О, если бы он мог веровать, если бы он мог хотя бы отрицать с полным убеждением! Но к тому и другому он был одинаково неспособен, потому что до сих пор он относился к тому, что его ждет впереди за гробом, с одной только равнодушной пытливостью. Он думал, что до этого еще далеко, что он успеет… И вот роковая минута неожиданно приблизилась. Он ощущает уже вокруг себя холодное веяние могилы… Неужели спасения нет? Иного спасения, по крайней мере, чем трусливое бегство?.. А если все-таки правда, что думают иные… и покончит он только с людскими счетами, а там впереди его ждет иная расплата — вечная безысходная мука отчаяния… Он содрогнулся весь, и жажда веры сказалась в нем. Его тянуло опуститься на колени и по-детски, умиленно воззвать к отеческой, бесконечно-милостивой власти. Но молитва не складывалась у него на душе, и, вместо умиления, богохульные речи просились к нему на язык. Если Промысл в самом деле не пустое слово, говорил он себе, если существует верховный, всемогущий Судья, который не мстить и не наказывать хочет, а спасать, — пусть Он выкажет ему свою благость, пусть сделает так, чтобы не было роковых последствий от его поступка, пусть этот поступок останется как бесплодное семя, брошенное в засохшую землю. Он, как вызов, бросал Промыслу это желание, и в то же время в сердце его пускала росток готовность полюбить горячо, пламенно этот Промысл, если будет протянута ему спасающая рука…

XXVIII

Всю ночь Владимир не ложился. Он привел в порядок свои дела, написал два-три письма к наиболее близким людям, и тут особенно ясно понял, как далеки были для него эти люди. Написал он и к Ольге и призадумался над тем, как бы доставить ей написанное, не возбудив подозрений. К утру голова его отяжелела, и тут, у рабочего стола, сковал его короткий, нездоровый сон. Яркое солнце смотрелось в окно, когда он проснулся. Жить ему оставалось уже немного часов. Он захотел, однако, в это последнее утро умыться и приодеться, как всегда. Ему подали самовар, и усмешка искривила его губы, когда он увидел вошедшего слугу с чайным подносом. Теперь ему казалось, что время тянется чересчур медленно, что надо кончить поскорее. Он схватил себя за руку — его била лихорадка. «Как физическая природа, однако, протестует…» — мелькнуло у него в уме. И машинально он взглянул в окно, окидывая постройки усадьбы недружелюбным взглядом. Ему почудилось, что кто-то едет по дороге. Да, слышен звон бубенчиков… и пыль вот поднялась… сюда, к нему… Кто бы это мог быть в этот ранний час?.. Бубенчики звенели все сильнее, и вот он узнал тройку Полунина, весело и шумно въезжавшую в околицу. Он вздрогнул, и машинально рука его схватилась за пистолет. Но тут же он сказал себе, что надо смело встретить товарища и твердо вынести тяжелое объяснение.

— Чего ты уезжать вздумал, а? — громко воскликнул Полунин, вылезая из тарантаса. — Скажи, пожалуйста, ты беленой объелся, что ли? От такой благодати в пыльный, вонючий Петербург!.. Как вернулся я вчера поздно вечером и прочел твою записку, просто руками развел. Ну и прискакал сюда спозаранку, чтобы захватить тебя вовремя. А то, чего доброго, и удрал бы, не простившись…

Говоря это, он искренно, горячо пожимал руку Владимира, не замечая даже, что рука эта как-то боязливо ускользает от его пожатий. Полунин, очевидно, ни о чем не знал. Ольга не исполнила угрозы. Владимир был до того поражен неожиданностью, что на миг у него сердце застыло и пульс перестал биться: в нем словно приостановилась самая жизнь. И в эту минуту не радостью наполнилась душа Гроздина, а, напротив, он измерил разом всю глубину стыда, какой может испытать человек.

— Что у тебя вид такой расстроенный? — продолжал участливо Полунин. — На тебе лица нет…

И если бы подозрение могло запасть к нему на ум, в эту минуту он бы, конечно, догадался — с таким растерянным смущением прятались от его честного взгляда опущенные глаза Владимира.

— Я всю ночь не ложился, — пробормотал Гроздин, — сводил счеты, дела разбирал…

— Гм! Ревность-то какая! Эти новички все так — в настоящем деле ничего не смыслят, а трудятся вдесятеро больше нашего брата…

Они вошли между тем в комнату, и Федор Григорьевич принялся за поданный ему стакан чаю.

— Ну, мой милый, коли ты в самом деле по своей петербургской чернильнице соскучился, поезжай себе с Богом. Как волка не приручить ни за что, так и из канцелярского доки, подобного тебе, хозяина не сделать. А я тебе вот что предложу: вышли мне доверенность, и я твое имение под свою руку возьму — мне это большого труда не составит, а тебя уж я обворовывать не дам.

Владимиру хотелось броситься на шею к товарищу и не поблагодарить его только, а признаться ему во всем, сказать, как недостоин он его дружбы. И если бы это можно было сделать, выдав одного себя, а не погубив заодно и домашнюю жизнь приятеля, он бы открыл ему свою тайну. И оттого, что про это нельзя было и думать, и приходилось нести тяжелую обузу благодарности к этому обманутому им человеку, Владимир с виду остался необыкновенно холоден и поблагодарил товарища почти сухо.

— Нет, ты в самом деле как-то не в своей тарелке, Гроздин… — покачал головой Федор Григорьевич. — Скажи, пожалуйста, я никогда тебя про это не спрашивал до сих пор — у тебя, верно, есть какие-нибудь неприятности по… по… ну, словом, по дамской части?.. Связал себя каким-нибудь глупым романом… и оттого, должно быть, в Петербург и скачешь в такое время, когда все оттуда бегут?.. Поведай мне про это — вдвоем, может быть, лучше рассудим… Нельзя? Не хочешь? Ну, твое дело. — И Федор Григорьевич забарабанил по столу пальцами. С минуту оба промолчали. Владимир ясно слышал, как бьется его сердце.

— Ах да! Я и позабыл, — закуривая, начал опять Федор Григорьевич, — у меня есть к тебе письмо от жены… вручила перед самым отъездом. — Он зашарил в карманах. — Куда же я его девал?.. Уж не обронил ли?.. — У Владимира вся кровь бросилась в голову и миг спустя отхлынула назад, и опять он стал мертвенно-бледен. — А, вот оно, нашел! — Федор Григорьевич подал ему письмо.

— Должно быть, поручения какие-нибудь для города, — с притворной небрежностью сказал Владимир, роняя письмо на стол. Пальцы его при этом дрожали. — Коли тебе все равно, я прочту после…

— Как хочешь. Разумеется, поручения насчет магазинов каких-нибудь… У дам разве иное что бывает?.. Ты когда думаешь ехать?

— Да часа через полтора, чтобы поспеть к вечернему поезду.

Опять наступило молчание.

— Очень это глупо, по-моему, — снова заговорил Полунин, — что ты здесь не остаешься. Ну да что там толковать, коли ты решился.

Полчаса спустя, еще раз обнявшись с товарищем, Полунин уехал. Владимир сидел как на иголках, пока длились эти полчаса. И едва отъехал от крыльца тарантас, он бросился к письму Ольги. Вот что он прочел:

«Что? Очень я вас напугала вчера? Сознаетесь… Впрочем, не думайте, пожалуйста, что я разыграла с вами комедию — я была совершенно искренна в ту минуту. Но понемногу, когда я хорошенько подумала о своем решении, и хладнокровие ко мне вернулось, а с ним вместе и рассудок, — я стала приходить к заключению, что собираюсь великую глупость совершить и в то же время нехорошее дело. Муж совершенно счастлив и глубоко уверен, что я счастлива не менее его. Имею я разве право разрушать эту иллюзию? И не лучше ли я сделаю, постаравшись ее превратить в действительность? Да, в действительность — не удивляйтесь этому. Припоминая старательно, что было со мной в эти два года, я, к своему немалому изумлению, нашла, что, в сущности, я вовсе не страдала так, как мне казалось. Убедилась я в этом вот почему: с той самой минуты, как я сказала себе, что навсегда расстаюсь и с Федей, и с этим домом, и со всей привычной обстановкой, — мне всего этого жалко стало… да и самого Феди. Я почувствовала, что приношу какую-то жертву, и невольно я задала себе вопрос — кому же я ее приношу? Своей совести? Да ведь нельзя же покупать свое душевное спокойствие ценою чужого горя! Прошлого ведь не переделаешь. И не лучше ли загладить его, чем воображать, что можно его искупить, и тем самым сделать его непоправимым?.. К счастью, муж вернулся очень поздно, и я успела все это передумать. И сегодня я дебютировала в своей новой роли — в роли доброй, хорошей жены. И это не роль только. Вы не можете себе представить, как Федя выиграл в моих глазах за последние дни. А вам что мне сказать на прощанье? Потому что это ведь прощанье — я это чувствую. Я слишком откровенна, чтобы сказать вам, что мне хотелось бы увидать вас снова. Так лучше кончить добрым пожеланием. Искренно желаю вам никогда больше не встречаться с такой женщиной, как я; а для самого себя — выйти наконец из неловкого положения человека, который вечно находится в равновесии между добром и злом, не решаясь пристать ни к тому, ни к другому берегу. Еще раз прощайте».

Дочитав письмо, Владимир почувствовал, будто он только что очнулся от тяжелого болезненного сна. Сперва он как будто даже не верил в смысл прочитанного. Ему вновь даровано было право на жизнь, право на счастье. То, что надо было искупить собственною кровью, прошло мимо, исчезло без следа. Оставалось, правда, сознание вины, но жертв этой вины уже не было. Владимир не испытывал, однако, чистого, беспримесного чувства радости. Ему словно даже было жаль чего-то. Как будто трагическая развязка, грозно стоявшая накануне перед ним, возвышала в его собственных глазах совершенное им зло. Громовую тучу пронесло мимо, и, вместо ожидавшейся бури, вместо непоправимого разрыва, — этот простой, буднишний конец. В письме Ольги ему слышалась точно полускрытая насмешка. Оставалось только вырвать страницу из жизни, страницу, казавшуюся ему роковою, и в которой теперь все было вымарано, даже самое его чувство к этой женщине вымарано и запачкано тоже…

Но ощущение это было непродолжительно. Когда ему подали лошадей, и через несколько минут Веселое скрылось от его глаз, и вокруг него была одна широкая, вольная степь, а над головой чистое голубое небо, он почувствовал себя на свободе. Каким-то чудом с его совести было снято бремя ответственности: вина его не причинила вреда человеку, доверие которого он обманул так низко. Не за себя он радовался, конечно, — собственную неправду он сознавал по-прежнему, — но другим, по крайней мере, не приходилось из-за него страдать…

Когда два часа спустя он въезжал в город, там во всех церквах звонили к вечерне. У паперти собора, на главной улице, он велел кучеру остановиться. Ему вспомнилась странная, отчаянная молитва, с которой накануне он взывал к помощи свыше, почти поверя в эту помощь. Теперь совершилось как раз то, на что он не смел надеяться. Его грех не причинил никому зла, и живое чувство благодарности влилось в его душу. Он вошел в церковь и в темном углу вдали от алтаря, опустился на колени. Молящихся было немного. Дребезжащий голос старика-священника едва до него доходил. Тишина стояла в полутемном храме. И среди этой тишины на сердце у Владимира складывалась молитва, теплая, искренняя, смиренная молитва, какой он не знал давно. И вслед за нею, как будто в ответ, у него росла и крепла слетевшая откуда-то к нему уверенность, что колебаниям его пришел конец, и он уже будет знать теперь, какой стороны держаться на жизненном пути.

Константин Головин
«Русский вестник», 1894-95 г.

Примечания   [ + ]