Константин Головин «Второе поколение»

I

В пасмурный январский день, в начале четвертого часа, молодой человек в студенческой шинели поднимался по лестнице одного из больших многоэтажных домов Загородного проспекта. В движениях его было что-то нервное. То он быстро взбегал на несколько ступеней, то вдруг замедлял шаг — словом, он и торопился, и задерживало его что. Да и на подвижном лице тоже читалось как будто двойственное выражение. С беззаботною свежестью юности спорила как бы засевшая на нем упрямая, докучливая, совсем не юношеская забота.

Дойдя до площадки третьего этажа, молодой человек позвонил у дверей, с надписью на медной дощечке: «Доктор Александра Осиповна Токарская».

И тотчас затем послышались в передней легкие, быстрые шаги.

Дверь растворилась, и показавшаяся в ней маленькая, худощавая особа, в коричневом платье, воскликнула, увидав юношу:

— Как ты сегодня поздно, Алеша! А Марфы нет — куда-то вышла. Дай-ка сюда твою шинель, я отряхну воротник, он весь у тебя в снегу. Да ты и, небось, проголодался?

— Нет, тетя, нет, позавтракал как следует. А замешкался я, точно, в лаборатории… Опыт все один не удавался…

Говоря это, он предоставил свою шинель в распоряжение Александры Осиповны, очень хорошо зная, какое удовольствие ей доставляет оказывать ему маленькие услуги.

Она бережно повесила шинель и прошла с племянником в комнату, самую большую в квартире, и потому носившую название залы. Здесь принимала она своих, не особенно многочисленных, пациентов.

— Сейчас у меня прием начнется, а Марфы все нет, — озабоченно проговорила она, входя. И тут же заметила беспокойное выражение на лице молодого человека.

— Что с тобой, Алеша? Неприятность какая случилась? Или заработался слишком? Какой ты бледный усталый! А поесть, в самом деле, не хочешь?

Он покачал головой.

— Ничего не случилось, тетя, могу вас уверить, — и он улыбнулся в ответ на ее заботливые расспросы. — Прослушал две лекции, потом в лаборатории просидел часа два — дело самое обыкновенное. Да отчего вам, тетя Саша, все кажется, будто со мной непременно что-нибудь дурное приключиться должно?

В добрых серых глазах тети Саши засветилась улыбка, но тотчас затем они задумчиво и пристально, как-то недоверчиво, вгляделись в лицо молодого человека.

— Да так… Хрупкий ты у меня такой — совсем в мать покойницу. И как-то не молодым глядишь. Все находят на тебя эти мысли нехорошие… Мучаешься понапрасну, точно и жить тебе не дают попросту…

Молодой человек опустил глаза и не возразил ничего.

Он был среднего роста и большой крепостью, в самом деле, не отличался. Тонкие плечи и немного узкая грудь не говорили о богатырском здоровье; не говорил о нем и румянец, то ярко вспыхивавший, то потухавший вдруг на его лице. Такой румянец бывает у очень нервных людей. И карие его глаза, не особенно большие, но блестящие, расширялись порой необыкновенно, и в такие минуты черты его вдруг вытягивались, и лицо казалось поразительно исхудалым. Оно глядело даже прямо болезненным, и тетя Саша уверяла, что глаза Алеши имеют странную наклонность съедать у него щеки. Это совсем было не по-медицински. Но у тети Саши из-за врача, старательного и любящего свое дело, сквозила женщина простая и непосредственная, всегда готовая отдаться первому движению впечатлительного сердца. А сердце это было необыкновенно доброе, отзывчивое и мягкое, совсем не научное и не современное сердце.

В передней раздался звонок, и Александра Осиповна, только что усевшаяся было в кресло, стремительно поднялась и побежала отворять.

Молодой человек уже собирался пройти к себе в комнату, предоставляя залу пациентам тетки; но она опять показалась в дверях, держа в руке письмо.

— Это почтальон был, — сказала она, подавая ему конверт. — К тебе, от Леночки.

Он взял конверт из ее рук и торопливо вскрыл.

Леночка, его пятнадцатилетняя сестра, исписала целых восемь страниц своим прямым крупным почерком, старавшимся глядеть мужским, а на самом деле еще полудетским.

— Прочти громко. Секретов ведь нет?..

Он исполнил ее желание. Секретов не было никаких, но ему все-таки не совсем было приятно посвящать тетку в маленькие невинные тайны в своей переписке с сестрой, не привыкшей стесняться в выражениях, когда она писала к нему. Избалованная и своенравная Леночка, впрочем, ни перед кем не стеснялась. И письмо девочки, помимо ее воли, быть может, раскрывало много такого из семейных отношений, чего Алеша внутренно стыдился даже перед тетей Сашей.

«Ужасно мне хотелось бы к вам в Петербург, — писала между прочим Леночка, — здесь я окончательно стосковалась, мочи нет. Неужели папа думает, что можно вдвоем, с моей швейцарской мамзелью, прожить в глухой деревне целую зиму? Ведь у нас никто, решительно никто не бывает из соседей. Нет, впрочем, были двое. Купец Аршинников, с которым папа ведет дела, да какой-то господин Норкин, промотавшийся помещик, захотевший у отца призанять денег. Потом две старые барышни Судниковы — ты помнишь, я тебе про них говорила, они часто бывают.

Ну что это за общество? Все дела и только дела. Про иное не слышишь. Несносная m-lle Моно похожа на скелет допотопной рыбы, а вперемежку с ней какой-нибудь член земской управы, толстый, нечесаный, немытый, или купец из города… Просто умрешь со скуки! Порядочные люди нас, кажется, знать не хотят. Да оно и понятно — такой уж у нас веселый дом.

В толк не возьму, отчего меня папа лучше в гимназию не отдал? Там все-таки было бы получше, поживее. А то это вечное сиденье взаперти. Ах, как я его ненавижу, этот большой наш унылый дом! Мне кажется, самые стены на всех нас глядят недружелюбно. Он будто не может простить нам, что мы в нем поселились. Чужие мы здесь, и он нам чужой. Отец этого не чувствует — где ему! У него одно только на уме — деньги и опять деньги. Вчера он из Киева вернулся с каким-то евреем. Новое дело затевает. От одного слова «дело» мне тошно становится. Брр!..

Точно на свете ничего иного нет, кроме денег? Впрочем, есть, да! — уроки с этой дурой, m-lle Моно. Да неужели можно чему-нибудь научиться, когда ненавидишь учительницу? Держат меня дома и выписали эту мамзель, чтобы к хорошим манерам меня приучить!

А на что нужны мне эти манеры? Кого здесь я вижу?

Братья, и те редко заглядывают. Сережа был недели две назад — разумеется, за деньгами. Папа, ты знаешь, на этот счет кремень, а все же пришлось раскошелиться. Сережа так кричал, так из себя выходил, уверял даже, что пулю себе в лоб пустит, и добился-таки своего.

Не понимаю отца; ведь одно из двух, по-моему: либо давать, что нужно, не доводя до этого противного крика, либо уже отказать наотрез и на своем поставить. И едва получил Сережа деньги, как махнул назад в полк.

А Петя, хоть живет он в трех верстах на заводе, тоже почти глаз не кажет. Он не то, что Сережа, конечно: не за деньгами является к папе, а напротив, сам их доставать умеет, да и как еще! Только мне от этого не легче. Из двух, пожалуй, я лучше еще люблю Сережу.

Вся наша семья вокруг этих противных денег так и вертится. Ты один не таков, а тебя нет, как нет. Когда же, наконец, мы увидимся?..»

Леночка заканчивала письмо, давая брату разные поручения. Тоска ее, видно, была не из глубоких. А все-таки на Алешу письмо сестры произвело тягостное, не легко изгладимое впечатление.

— Надо ее вырвать оттуда, — сказал он, дочитав. — Сюда бы ей приехать, к вам. Подействуйте на отца — он вас послушает…

Но тетя Саша уныло закачала головой.

— Не думаю… Федор Степанович не из тех, что принимает чужие советы… И мои в особенности. Что я для него? Пустая женщина, у которой голова всякой дребеденью начинена.

— Вы, тетя, — пустая женщина? — широко раскрыв глаза, воскликнул Алеша.

— Ну да, — улыбаясь, отвечала Александра Осиповна, — на что я гожусь для таких людей, как твой отец? Для Федора Степановича любая кухарка в десять раз толковее и полезнее меня.

Она говорила это, не переставая улыбаться, без малейшего оттенка горечи.

— Вы прежде всего, — возразил Алеша взволнованным голосом, принимаясь быстро ходить по комнате, — сестра моей покойной матери. А вы мне сами говорили столько раз, что он был привязан к ней горячо и до сих пор ему дорога ее память.

Александра Осиповна промолчала, опустив глаза, не умевшие скрывать ее мыслей.

— Или это неправда? Или вы уверяли меня в этом, только чтобы меня успокоить? Мне было всего семь лет, когда умерла мама. Я помню только, и то смутно помню, ее бледное, нежное, исхудалое лицо — может быть… кто знает? — она с горя умерла так рано. И оттого я часто примечал у отца такое странное, будто испуганное выражение. Точно ему совестно чего-то предо мной. А ведь, конечно, уж не робкий он человек… Да скажите же мне, наконец, всю правду, как бы она сурова ни была. Пора мне все знать… — Алеша остановился перед теткой, глядя на нее в упор. — Пора мне знать, — продолжал он почти шепотом, — имею ли я право уважать отца. Мне бы так хотелось любить его… Столько раз я порывался ему отдаться всем сердцем, и меня все останавливало что-то. Из глубины прошлого вырастал у меня будто какой-то призрак, и холодом на меня веяло всякий раз, что меня тянуло к отцу. Есть в этом прошлом что-то нехорошее, может быть, даже отвратительное. Недаром ведь всякий раз, что при мне упоминают об отце, я невольно стыжусь чего-то. Вот хоть сегодня, например, я в университете познакомился с одним товарищем по курсу и тот спросил, услыхав мою фамилию: «А! Макшеев! Уж не сын ли вы будете Федора Степановича?» — мне послышалась в этом вопросе какая-то недоговоренная обида. И так бывало не раз… С именем отца связаны будто постыдные воспоминания… Я чувствую это давно и хочу наконец узнать…

— Отец твой ведет большие дела, — тихо ответила Александра Осиповна, теперь решительно поднявшая на племянника глаза. — Он всем обязан одному себе — тут постыдного ничего нет.

— Разумеется, я не того стыжусь, что мой дед был крепостной… И коли отец вышел в люди прямым и честным путем, ему следовало бы говорить об этом открыто и гордиться своим прошлым. А я — его сын — из этого прошлого ничего не знаю… И есть ведь какая-нибудь причина, отчего он не посвящает меня в свои дела, и вся жизнь его будто тайною для меня остается.

Алеша опять зашагал по комнате.

— И как бы мне ни твердили, — продолжал он, не получив ответа, — что матушка с ним была счастлива, я этому поверить не могу. Вы обе совсем другого склада, чем весь наш дом. Будто иной породы. Видите, что пишет Леночка? И кто знает еще, как достаются эти деньги, вокруг которых все вертится у нас в семье. Нет… матушка не могла ужиться с этой обстановкой.

— Не мучь себя напрасно, Алеша, — принялась его успокаивать Александра Осиповна. — Могу тебя уверить, в прошлом ничего такого нет, чтобы приходилось от тебя скрывать… Нас, правда, твою мать и меня, не так воспитывали, как твоего отца — он учился на медные гроши. Он привык к простой, даже грубой обстановке. И выходя за него, мать твоя очень хорошо это знала, но это ей не мешало любить его и уважать тоже…

Прямодушной женщине немалого труда стоили эти слова. Она считала своею обязанностью сделать усилие, чтобы разубедить племянника. Речь об этом заходила между ними уже не в первый раз. И мучительный вопрос, тревоживший Алешу, все поднимался снова, требуя разрешения. Александра Осиповна попыталась, как умела, рассеять сомнение племянника. И немудрено, что она обрадовалась, услыхав звонок, прерывавший неловкое объяснение.

Марфа, успевшая вернуться, побежала отворить. И из передней раздался чей-то сухой кашель.

— Ко мне больной, — сказала она, торопливо вставая. — Мы еще поговорим об этом, Алеша, потом когда-нибудь… А я подумаю, как бы устроить, чтобы Леночку отпустили сюда, хотя бы недели на две. Может быть, твой отец и согласится.

Марфа появилась в дверях, докладывая о пациенте, и Алеша поспешил уйти в свою комнату.

II

Комната молодого человека выходила окнами на двор; ранние зимние сумерки успели уже сгуститься, понемногу окутывая все предметы тоскливою мглой. Алеша зажег свечи на письменном столе, и брызнувшее пламя вырвало из полутьмы висевший перед столом большой поясной портрет молодой женщины с бледным, тонким лицом и задумчивыми кроткими глазами. Это была мать Алеши, умершая, когда ему минуло всего семь лет, год спустя после рождения Леночки. Под нею в простой ореховой рамке, был другой портрет меньшого размера — его отец, Федор Степанович. Контраст между родителями Алеши был полный. Нежным изяществом и какой-то стыдливой покорностью дышало лицо его матери. А низкий, выпуклый лоб Федора Степановича, с нависшими густыми бровями, большим мясистым носом и жесткой щетинистой бородой вокруг твердо сложенного, упрямого, почти хищного рта, говорили о редкой стойкости воли и недюжинной, черствой энергии. Маленькие, заплывшие глаза глядели прытко, хотя и увертливо. Фотография уловила их быструю, сметливую живость. Такие глаза никого смутить, конечно, не могли. Зато они хорошо умели вглядеться в чужую душу и отыскать у любого противника слабое место.

Алеша, в сущности, знал своего отца почти так же мало, как рано скончавшуюся мать. Федор Степанович как-то сторонился от сына, хотя был к нему крепко привязан. 12-ти лет мальчика отдали в одну из петербургских гимназий; Федор Степанович в Петербург заглядывал редко, и Алеша был оставлен на попечение тетки. Даже на каникулы он не всегда ездил к своим в деревню. Отец для него оставался загадкой, которую он тщетно старался разгадать. Молодой человек страстно желал полюбить отца, и все-таки он не мог освободиться от тайного нехорошего чувства, словно отчуждавшего его от полной доверчивой привязанности к этому отцу.

И теперь, как всегда, взгляд его остановился на резких чертах Федора Степановича, словно вопрошая их, в тысячный раз подвергая знакомое лицо пытливому допросу.

Алеша взялся было за лежавшую на столе толстую книгу — это было руководство к органической химии, но глаза его только пробежали рассеянно несколько строк и оторвались от недочитанной страницы, чтобы опять вглядеться в портреты матери и отца. И снова оба они точно зашептали ему про какую-то смутную тайну. «Да, — невольно говорил себе молодой человек, — не могла она с ним быть счастлива… Бедная, бедная мама!»

И отчего это — спрашивал он себя — он сам и Леночка так не походят на старших братьев? Отчего, при всем старании, он никогда ни с Сережей, ни с Петей, сблизиться не мог? И не тянет его совсем в Новоспасское — большое имение, четыре года назад купленное отцом? Не мог он позабыть тоже странное выражение на лице товарища, с которым познакомился сегодня, когда тот услыхал его фамилию. Этот товарищ, Николай Смолин, слыл за большого умника, и Алеша давно хотел с ним познакомиться.

Бойкие глаза Смолина, его всегда короткая, отрывистая речь, точно резавшая ножом, когда он с кем-нибудь спорил, меткое слово, всегда приходившее к нему на язык — все это придавало ему большое обаяние, правда, непохожее на популярность, но зато отмечавшее его среди товарищей несомненным превосходством. Чувствовалось как-то, что светлые глаза Смолина, глядевшие так весело и смело, редко ошибались, всматриваясь в незнакомое лицо. Зоркой и правдивой их оценки побаивались все. Не раз он осаживал высокопарных хвастунов, и увертливого лицемера выводил без труда на чистую воду, делая это с самой беззаботной улыбкой на здоровом, совсем еще розовом юношеском лице. Для него было забавно отделать кого-нибудь на все корки, сохраняя на чертах добродушную веселость.

— Да мне что? — отвечал он не раз, когда товарищи упрекали его за эту наклонность хладнокровно вышучивать то, чем по-настоящему следовало бы возмущаться. — Легкую нотацию ему преподнес. А там исправится он, или нет, какое мне дело? Кипятиться из-за всякого подлеца — очень нужно!

И когда утром в этот день Смолин спросил у Алеши, не сын ли он Федора Степановича Макшеева, и глаза у него при этом так странно блеснули — у того вся кровь бросилась в лицо. Нетвердым голосом он спросил в свою очередь:

— А вы знаете разве моего отца?

— Нет, не имею удовольствия. А кое-что слыхал… Толковый человек, очень толковый. У нас в уезде первым тузом стал.

Смолин был сын небогатого помещика того самого уезда, где лежало недавно купленное Федором Степановичем Новоспасское. Через своего отца он, конечно, мог хорошо знать, как составилось быстро выросшее состояние Макшеева.

И Алеше показалось, что знает он в самом деле много такого, за что сыну Федора Степановича пришлось бы краснеть. Ему самому было известно только, что отец большим образованием похвастаться не мог — выше городского училища он не поднимался, и в молодые годы знаком был с нуждой. Некоторое время он управлял чьим-то имением — Алеша не знал даже, как звали владельца этого имения — потом держал его в аренде, а затем все шире и удачнее пошли его дела, и когда он мальчиком жил с родными в деревне, у них была уже своя усадьба, не такая, как Новоспасское, правда, но хорошо и прочно обстроенная, с прекрасными полями, и отец его, слывший отличным хозяином, пользовался в околотке почетом. Нет, впрочем, нельзя было этим именем назвать своеобразные отношения соседей к Федору Степановичу. Алеше трудно определить вполне отчетливо, каковы были эти отношения — ему всего ведь минуло 12 лет, когда он покинул родительский дом. Но одно он все-таки помнит: приезжали к отцу за советами, еще чаще за деньгами, заискивали в нем, но того, что выражается словом «уважение», как-то не чувствовалось. Тогда мальчик этого не примечал, но теперь, когда минувшее детство перед ним восстает, он смутно припоминает какой-то нехороший, полупрезрительный оттенок в обращении с отцом посторонних.

Он говорил себе уже не раз, что не надо ему отцовского богатства, коли может быть малейшее сомнение насчет того, как оно создалось.

Он сам пробьет себе дорогу, иную, честную дорогу научного труда. Крупных капиталов этот труд не сулит, но зато стоит захотеть, и можно отвоевать у жизни не кусок хлеба только, а нечто гораздо большее — сознание принесенной пользы и, пожалуй, известность. Алеша готовил себя на кафедру.

Отец называл это пустяками, фанаберией, дурачеством, повторяя не раз, что пускай себе молодой человек займется пока разными побрякушками, а там, в свое время, дурь эта пройдет, и Алеша поймет, что незачем ему гоняться за грошами, когда рубли ему даются пригоршнями.

В этот день химия ему решительно не давалась.

Он оперся локтями на стол, стиснув голову руками, точно он хотел замкнуть себя от внешнего мира.

Более часа просидел от так. Его утомила, наконец, напрасная борьба с непослушным пониманием. Его потянуло на воздух, успокоить взволнованные нервы и освежить возбужденную голову.

В передней, накидывая шинель, он невольно прислушался к звуку голосов, доходивших сквозь запертые двери из теткиных комнат.

— Что, много было у Александры Осиповны больных? — спросил он у Марфы.

— Нет, совсем даже мало, — осклабилась та, — человек пять не больше. А теперь у них барышня молоденькая. На больную совсем не похожа-с. С четверть часа сидят.

Алеша прислушался опять. Голоса доходили невнятно. Александра Осиповна, должно быть, увела гостью во вторую комнату. И все-таки Алеше почудилось как-то, что ему знаком молодой звонкий голосок, отрывочными, точно серебряными нотками долетавший до его слуха.

— Вы не знаете, кто это? — спросил он у Марфы.

— Никак нет-с. В первый раз явились.

«Не может быть, — подумал Алеша, сбрасывая накинутую шинель, — а все-таки… Да, это она… Эта Наташа Богушевская».

Быстро он вошел в залу и постучался у запертых дверей в кабинет Александры Осиповны.

— Можно, тетя? — спросил он.

— Войди. Что тебе надо? — послышалось в ответ.

Он бережно отворил дверь.

На диване сидела совсем еще молоденькая девушка с смугловатым личиком и большими и спокойными черными глазами, мягко блестевшими сквозь длинные шелковистые ресницы. На голове была меховая шапочка; темные волосы, скрученные в косу, спадали ниже пояса. Тонкие плечи, нежные, полудетские черты, будто не совсем еще определившиеся — весь облик девушки говорил о той свежей поре начинающейся юности, когда едва только брезжится светлое утро жизни. И все-таки полудетское личико глядело так уверенно, и такое отсутствие робости читалось в спокойной улыбке бархатных глаз, ее воздушный стан выпрямился так твердо, что ребенком девушку назвать было нельзя, и всякий, увидавший ее даже в первый раз, не усомнился бы, что навстречу жизни она пойдет бодро, не колеблясь, и сумеет постоять за себя.

Увидав молодого человека, она сказала, протянув руку и чуть-чуть засмеявшись:

— Алексей Федорович — вы? Вот уж, право, не ожидала!

Как ни удивлена она была этой встречей, слова ее прозвучали ровно, без малейшего оттенка волнения.

Алеша быстро подошел к ней, и в том, как он пожал ее протянутую руку, и в блеске его вспыхнувших глаз, была живая, нескрываемая радость. Здороваясь, они оба рассмеялись. Но у обоих этот смех прозвучал не совсем одинаково. У нее — одним только весельем молодости, которой любая маленькая неожиданность кажется забавной, у него — чем-то очень похожим на смущение.

— Как, вы знакомы с моим племянником? — в свою очередь удивилась Александра Осиповна.

— Да, встретились на днях, с неделю будет, — живо ответил за нее молодой человек. — И мне бы тоже следовало воскликнуть, увидав вас здесь, — обратился он снова к девушке: — Как! Вы знакомы с моей тетей?

И оба опять рассмеялись неизвестно чему.

— Да, и у нас очень важные дела с Александрой Осиповной, — с чуть-чуть уловимым оттенком задора в голосе и в глазах возразила она. — Дела, которые вас совсем не касаются.

— Наталья Владимировна собирается на медицинские курсы, когда окончит гимназию, — объяснила Александра Осиповна, — и вот она приехала ко мне посоветоваться. Ну а вы оба, где и как встретились, расскажите?

— Ох, это очень просто, — заговорила девушка, опять совершенно спокойно, почти деловым тоном. — Я бываю в одном кружке, где музыкой занимаются много, в доме профессора Слобоцкого; его дочь — моя подруга по гимназии. Ну вот прошлый четверг — там всегда по четвергам собираются, — играли одну из моих любимых вещей. Вы знаете, известный квартет Мендельсона, и Алексей Федорович был одним из исполнителей. Тут мы и познакомились. Вот и все…

При этом воспоминании, неизвестно почему, румянец на лице молодого человека выступил ярче.

— Наталье Владимировне, — добавил он полунасмешливым, полузастенчивым тоном, — угодно было похвалить мою игру. А впрочем, коли сказать правду, чего греха таить, хвалить было не за что — обошлось не без грешков…

— Затем мы про музыку разговорились, так… Вообще… Оказалось, что мы оба любим классические вещи.

— У Алеши это единственная страсть, — вставила Александра Осиповна. — Вы не поверите, какой он у меня домосед. Целые вечера над книгою сидит. Я его за это не раз журила, хотя должна бы, напротив, — шутливо добавила она, — за это хвалить, как ученая женщина. Ни в обществе не бывает, ни в театр не ходит почти никогда. А за виолончель примется — все готов позабыть.

— По всему видно, образцовый молодой человек, — заметила Наташа, улыбнувшись. — Без ума от одной только классической музыки!

— Совсем образцовый! — отозвался Алеша, и оба они опять рассмеялись.

И, припоминая свой недавний разговор на вечере у профессора, они вернулись назад к этому разговору, только уж не классические композиторы служили для него темой. Ухватившись за прерванную нить, они пришли неожиданно к целому ряду мелких впечатлений, оказавшихся у них такими же общими, как и любовь к музыке.

Слушая их, улыбалась Александра Осиповна: они совсем не казались такими недавними знакомыми, до того непринужденно искрилась их беседа.

— Однако какие мы с вами пустяки говорим! — воскликнула Наташа, только что перед тем звонким смехом ответившая на какое-то замечание Алеши.

А когда она смеялась, у нее точно все личико вспыхивало от внутреннего огонька, вдруг просившегося наружу. И глаза, в обыкновенное время глядевшие так невозмутимо, все сыпали искрами, точно в них зажигались лучи.

— Я пришла сюда с вашей тетушкой посоветоваться… Как смешно, однако, подумать, что Александра Осиповна вам тетушка! — перебила она себя, и с трудом подавила заигравшую у нее на губах улыбку. — Она так добра, что согласилась меня принять и выслушать, а я отнимаю у нее время так бесцеремонно. Это вы, Алексей Федорович, виноваты.

— Ничего, моя милая, болтайте, сколько угодно. Вы мне не мешаете, — ласково и просто сказала Александра Осиповна, и, притянув к себе головку Наташи, поцеловала ее в лоб.

Коса девушки сползла через плечо и повисла к ней на грудь. Она откинула ее назад быстрым движением и приняла опять сосредоточенное, почти степенное выражение, какое у нее было до появления Алеши.

— Нет, нет, я не хочу злоупотреблять вашей любезностью, — решительно ответила Наташа, — да и поздно уж очень. Так видите, — совсем деловым тоном продолжала она, — я уже говорила вам, что меня тянет собственно не на медицинские курсы, но с разных сторон мне так часто повторяли, что пользу можно принести, то есть настоящую пользу, именно будучи врачом…

Наташа пустилась объяснять, почему ей так рекомендовали медицинское поприще, не скрывая, что призвания к нему она в себе не чувствует, хотя твердо решилась выбрать для себя тот род жизни, который окажется лучше и практичнее.

«Именно практичнее», — не раз повторяла она. Слово это ей часто просилось на язык.

Очень забавной выходила у нее смесь искренней, совсем не напускной серьезности с порывами молодого, веселого нрава. Таившийся в ней шаловливый ребенок то и дело просился резвиться и хохотать.

Наташа Богушевская была накануне своих восемнадцати лет. Семья ее была очень небогата, хотя и не знала настоящей нужды. Отец Наташи занимал в провинции хорошее место, позволявшее его жене и дочери скромно жить в Петербурге, не отказывая себе в необходимом, но строго воздерживаясь от всякой прихоти.

С самых юных лет, пока она училась в одной из частных гимназий, Наташа привыкла к мысли, что ей предстоит трудовая жизнь, что молодые годы не будут для нее сплошным праздником.

Девушка не делала себе иллюзий насчет будущего, но трудовая жизнь ее не пугала.

Александра Осиповна слушала, мягко и снисходительно улыбаясь в ответ на ее чистосердечные недоумения.

— Вот видите, моя девочка, — совсем уж по-родственному заговорила она, когда Наташа кончила, — хорошим врачом тогда только можно стать, когда любишь свое дело. А это только тогда возможно, когда искренно любишь тех, кому помогать приходится, то есть, попросту говоря, чувствуешь живое, деятельное сострадание к людям.

— Мне кажется, — задумчиво ответила девушка, — эта любовь во мне будет…

Александра Осиповна наклонилась к ней, бережно поправляя на ее лбу нависшую прядь волос.

— В том-то и дело, что надо знать, какова на самом деле эта любовь. Любят иногда людей вообще, то есть отвлеченных людей. А когда видишь перед собой настоящее страдание, да еще в самой неказистой, часто грязной, обстановке и приходится, например, гнойную язву перевязывать — отвращение одно чувствуешь. Так вот подумайте хорошенько, моя милая, какого сорта ваше милосердие и ваше желание помочь ближнему. И тогда решите сами… Врач поневоле, помните это, никуда не годится.

Девушка сперва поникла головой, но тотчас затем смело подняла глаза, устремив их на собеседницу.

— Откровенно признаюсь, — сказала она, — при одной мысли об анатомическом кабинете меня дрожь пробирает. Только не бойтесь, я превозмогу себя.

— Вы храбрая, я вижу, это хорошо. Только выдержите ли? Впрочем, что ж, попробовать не мешает. А там успеете еще свернуть на другую дорогу. Вам еще восемнадцати ведь нет. Ну, а насчет другой стороны вопроса, у вас не одно желание ближним послужить, есть и намерение быть как можно практичнее, в уровень века. Тут, конечно, медицинская профессия ведет к цели. Только вот что я вам скажу: между двумя этими стремлениями на самом деле противоречия нет. Тот врач, поверьте мне, оказывается лучшим, а стало быть и больше зарабатывает, кто любит своих больных. Таланта без сердца не бывает — я в этом твердо убеждена.

— И я убеждена в этом, — робко, вполголоса проговорила девушка, и потом, слегка вздохнув, добавила: — А ведь трудно выбирать для жизни дорогу, когда не знаешь, что впереди ждет.

Она встала, сказав это.

— Ну, милая моя, — вставая тоже и целуя опять девушку, ответила Александра Осиповна, — тут вам уж никто помочь не может. На жизнь маршрута нет. Одним надо запастись — решимостью не оглядываться назад, да терпением еще и верою в себя. Авось с таким багажом не свихнешься с пути.

Наташа поблагодарила ее, собираясь уйти.

— Наталья Владимировна! — вскакивая с места, остановил ее Алеша. — Позвольте, я вас провожу. Мне самому, кстати, до обеда захотелось прогуляться.

Наташа думала отказаться.

— Дойду одна, привыкла, — сказала она, чуть слышно засмеявшись. — Да вы, кстати, не знаете, где я живу. Или, может быть, готовы меня проводить на край света?.. Впрочем, наша квартира очень недалеко отсюда, — на Кабинетской. — И подумав немного, она добавила: — Пожалуй, пойдемте.

Алеша помог ей надеть меховую кофточку и сам накинул на плечи шинель.

Они вдвоем спустились на улицу, наполненную мутной, серой мглой, предвестницей оттепели.

Александра Осиповна долго и задумчиво смотрела им вслед, точно они все еще стояли перед нею. Какое-то недоброе воспоминание словно ее угнетало «Кабы они знали оба… — проносилось у нее в голове, — кабы они могли подозревать… И лучше было бы, пожалуй, для обоих, если бы не довелось встретиться».

III

— Какая добрая ваша тетя! — сказала Наташа, когда они вышли на лестницу. — Вы к ней очень привязаны?

— Очень… Она была мне второй матерью.

И он рассказал девушке, идя с ней рядом по тротуару, как протекла его ранняя молодость и чем была для него тетка.

Наташа слушала молча, и слова молодого человека точно подернутые тихою, доброю грустью, как-то незаметно прокрадывались к ней в душу. Она сразу поняла из рассказа Алеши, каким одиноким он был в те самые годы, когда так нужно теплое семейное гнездо. И ей показалось, что в скромной обстановке небогатого родительского дома эти годы протекли для нее неизмеримо радостнее, чем для молодого человека.

— А как вы познакомились с тетей? — спросил Алеша, как бы отряхивая с себя невеселые воспоминания детства.

— Александра Осиповна очень дружна с начальницей нашей гимназии, и с тех пор, как я в старшем педагогическом классе, — не пугайтесь, пожалуйста, этого страшного слова! — добавила она, смеясь, — нас собирают иногда по вечерам послушать умных речей. Учителя тут бывают и некоторые из друзей нашей директрисы, в том числе ваша тетя. Приготовляют нас, как видите, к интеллигентной жизни.

Она проговорила это чуть-чуть насмешливо, точно заранее ожидая, что Алеша улыбнется при ее последних словах. Но молодой человек, слушая ее, и не думал улыбаться. Только глаза его тихо и радостно светились. А на самом деле он внимал не тому, что говорила Наташа, а самому звуку ее грудного голоса, немного низкого и в то же время звонкого порой, — точно серебряные колокольчики иногда в нем звучали.

— Вы удивительно, кажется, серьезная девочка, Наталья Владимировна? И как вы трезво смотрите на жизнь!

— Что делать? Надо приучиться от нее ждать уроков, а не лакомства, чтобы потом эти уроки не показались чересчур суровыми…

Но проговорила она это совсем не суровым тоном, и в больших ее глазах, при слабом мерцании фонарей, заблестели шаловливые искорки.

— Только видите, — добавила она, — это не мешает подчас и смеяться. И я совсем не чувствую себя под гнетом… Ну, а вы? — оборвала она вдруг.

— Я… Вам тетушка на мой счет, кажется, много лишнего наговорила. Я совсем не такой аскет, как уверяет она.

— Не аскет, может быть, а все-таки затворник. Музыка — ведь это как раз забава очень одиноких людей… Впрочем, извините, — поспешила она добавить, заметив на его лице сосредоточенное, почти грустное выражение. — Я говорю наобум. Может быть, все это не так?..

Грустное выражение смягчилось, и улыбка, чуть заметная, правда, поразительно добрая улыбка показалась на его губах. Бледное лицо Алеши стало оттого почти красивым.

— Напротив, — сказал он, — вы совершенно правы, я очень мало толкусь среди людей. Это может быть, нехорошо. Да, наверное, даже нехорошо. Я к кафедре готовлюсь. А хорошим профессором можно быть тогда только…

— А какую вы себе выбрали специальность? — перебила она.

— Химию.

— Ну, химию, пожалуй, можно изучить и не зная людей. Природа так широка, так бесконечна, что с ней наедине можно, пожалуй, обходиться без общества. А все-таки, как будто…

Она не договорила. Но по ее глазам было видно, что на нее одной природы не хватило бы, несмотря на все великие ее тайны.

Наташа вся была молодая, горячая, ненасытная жизнь. И одна жизнь могла дать ей то, к чему бессознательно стремилось ее светлое существо, не знавшее сомнений.

— Вы находите, этого мало, — ответил молодой человек. — Или, точнее, — что наука, одна только наука — очень сухая, даже бедная канва для жизни, в мои годы… И вы правы, конечно. Только беда в том, что нет у меня и не было с детства, как бы это выразить?.. Ну, пожалуй, нет почвы, к которой я прирос бы… Слишком рано я был оторван от семьи и отпущен на все четыре стороны. Вот почему я и пристрастился, должно быть, к мертвой природе… Она, по крайней мере, ничьих ожиданий не обманывала. И неправда, что она мертва. Как раз для нас, естественников, которые ближе и трезвее на нее смотрят, она — цельный, живой организм. Ведь мы, — добавил он не совсем решительно, — в качестве материалистов, и не признаем в ней ничего высшего, таинственного.

— Какой вы материалист, полноте! — рассмеялась Наташа. — Вы на себя клевещете.

— В моих глазах это не может быть клевета, Наталья Владимировна, — заметил он шутливо.

— Вы материалист? Вы? Да стоит послушать, как вы на виолончели играете, какие выходят у вас задумчивые, сердечные звуки… Так и чувствуешь, что вас неудержимо тянет куда-то, в бесконечную, таинственную даль… Ну, а вот мы и дошли, — совершенно иным голосом продолжала она, останавливаясь. — Спасибо вам, Алексей Федорович. Мы живем в этом доме. До свиданья… Может быть, увидимся как-нибудь, — она протянула ему руку.

— Наташа! — обозвал ее в этот самый миг чей-то необыкновенно мягкий, симпатичный голос.

Девушка обернулась.

К ней подходил крупными шагами замечательно красивый, рослый молодой человек, в путейской форме, с необыкновенно правильными, будто южными чертами лица. Волосы у него были черные, слегка завившиеся. Над верхней губой темнели едва заметные усики. Общей гармонии почти классического лица мешали только прыткие, слегка прищуренные, не особенно добрые глаза и, пожалуй, еще насмешливое выражение, никогда почти не покидавшее губ.

— Лева, ты меня испугал, — весело ответила Наташа.

Это был ее брат, четырьмя годами старше ее. Он вопросительно, с какой-то двусмысленной улыбкой в глазах, посмотрел на Алешу.

— Позвольте вас познакомить с моим братом, — обратилась к нему Наташа. — Алексей Федорович Макшеев, — добавила она, взглянув на Леву.

Что-то на миг блеснуло в зрачках молодого путейца. Совсем по-дружески, даже с чуть-чуть преувеличенной любезностью, он протянул руку новому знакомому.

— Макшеев!.. А!.. — вырвалось у него только, словно эта фамилия звучала для него чем-то знакомым. — Очень рад, очень рад.

Он крепко пожал руку Алеше своей маленькой рукой, обладавшей, тем не менее, замечательной силой. Вся его фигура, впрочем, худощавая и нервная, обнаруживала какую-то особую, энергическую упругость. Несмотря, однако, на свою несомненную красоту, Лева Богушевский почему-то не произвел на Алешу особенно приятного впечатления.

— Вы на каком факультете? — спрашивал он. — На естественном? Значит, мы почти товарищи. Только вы себе отвлеченную сторону взяли, а я прикладную. И на мой взгляд, это благая часть… Наш век — прикладной ведь…

Алеша не ответил.

— Очень рад, — повторил еще раз Богушевский. — Надеюсь, вы станете у нас бывать, и мы познакомимся поближе?

Алеша раскланялся. И едва он отвернулся, все лицо молодого путейца приняло насмешливое, почти злобное выражение.

— Скажи, пожалуйста, — спросил он у сестры, — откуда ты этого молодца подцепила?

Наташа холодно ответила, что познакомилась с ним на днях, и рассказала затем в коротких словах, как встретились они у Александры Осиповны.

— И сразу, — добавил все тем же насмешливым тоном Лева, поднимаясь с сестрой на лестницу, — такими близкими друзьями стали, что по улице с ним разгуливать изволишь. Больно уж по-современному что-то. И хочешь, я тебе скажу, кто сей юнец? Ведь он нам не совсем чужим приходится!

Весь тон брата, с тех пор как они встретились, неприятно действовал на девушку. И лицо ее становилось все холоднее, все замкнутее.

Последние слова Левы пробудили, однако, ее любопытство.

— Ах да, я заметила, что ты удивился будто, услыхав его фамилию.

— Еще бы не удивиться? Он ведь попросту… А впрочем, нет… На что тебе про это знать? Лучше буду наслаждаться зрелищем вашей растущей близости. Это будет забавно. А узнаешь, кто он такой — пожалуй, будешь держать себя неестественно. Только, в самом деле, я очень рад познакомиться с этим Макшеевым. И будь с ним как можно любезнее, пожалуйста. Пусть он клюет, как рыба, и попадается на удочку.

И молодой человек потирал себе руки от удовольствия.

IV

Богушевские знавали некогда лучшие дни. В Курской губернии, в их деревенском доме нередко дым стоял коромыслом, когда, бывало, съезжались к ним соседи. Правда, это барское величие миновало давно, но и до сих пор в целом околотке не совсем исчезла память о хлебосольстве Семена Николаевича Богушевского, родного деда Наташи и Левы, человека властного и чиновника, широкого и размашистого во всем, и в щедрости, и в гневе.

Дослужившись до генерал-лейтенанта, Семен Николаевич вышел в отставку оттого, что ему не дали в пору какую-то ленту.

В Петербурге он чувствовал себя обойденным, а в деревне, в своих Красных Холмах, мог еще разыграть первую роль.

В этой роли провинциального туза он и прожил остальные восемь лет своей жизни, ссорясь с губернатором и, в пику предводителю, угощая на славу весь уезд. Делами он при этом, конечно, не занимался, вполне доверяясь приказчику, человеку еще молодому, но прыткому не по летам и, главное, преданному всей душой «его превосходительству».

Да и как было не рассчитывать на эту преданность после того, что родного отца этого приказчика Семен Николаевич отпустил на волю за долголетнюю службу, а сынка отдал в ученье, потом приблизил к себе и выказывал ему полную милость и доверие.

Когда «его превосходительству» нужны были деньги — ему стоило сказать об этом приказчику, и деньги находились. Какими средствами они доставались, Семен Николаевич не спрашивал.

И умер он, окруженный почетом, ни на минуту не покинув величавой, недосягаемой высоты, на которой удерживало его раболепство окружающих и неведение о состоянии своих дел.

А дела эти были уже в полном расстройстве, когда единственному сыну, Владимиру Семеновичу, воспитанному в лицее, а затем поступившему в один из гвардейских полков, довелось приехать в Красные Холмы, чтобы похоронить отца и принять его наследство.

Владимир очень походил на батюшку и по наружности, и по душевным свойствам. Оба они были красавцами на вид — рослые, здоровые, стройные; оба они отличались самонадеянностью, и привыкли не бояться ни людей, ни обстоятельств.

Владимир Семенович был только мягче и к самовольной расправе прибегать не любил. Да и времена были уже иные. Помещичью Россию успело преобразовать 19-ое февраля.

Владимир Семенович пробыл в именье месяца два, не слишком внимательно просмотрел конторские книги, и хоть убедился, что Красные Холмы не золотое дно, но, по примеру батюшки, сохранил полное доверие к молодому, юркому приказчику, такому почтительному с барином и так хорошо, так неумолимо, казалось, защищавшему всюду господские интересы.

Доходили, правда, до Владимира Семеновича слухи, что приказчик сколотил себе изрядную деньгу, и что вековая дубовая роща сведена довольно загадочным образом.

Но молодой барин этому не поверил и уехал в полк, лишь кое-что изменив в отцовском хозяйстве.

Это было по части ученых нововведений, тогда уже носившихся в мыслях у просвещенных помещиков.

А когда, лет пять спустя, Красные Холмы совсем перестали приносить доход, Владимир Семенович с удовольствием согласился на предложение своего поверенного, взять именье в аренду.

Это было началом конца. Не прошло и трех лет, как нельзя было сомневаться в грабительстве приказчика, ставшего арендатором. Но пособить делу было поздно. Владимир Семенович пришел в гнев неописанный. Его доверчивая, широкая душа тем более вознегодовала, что так безгранично и слепо закрывалась прежде от подозрений… Он осыпал бранью неверного слугу и позволил себе даже, несмотря на судебные уставы, собственноручное назидание.

Приказчик побелел от злости, но смолчал.

Когда, однако, Владимир Семенович захотел уничтожить контракт и взыскать расхищенное — оказалось, к его изумлению, что самому пришлось заплатить неустойку.

Так уж был мудро составлен арендный договор.

Владимир Семенович, впрочем, не пожалел денег, лишь бы этою ценою разделаться с ненавистным обманщиком и удалить его из Красных Холмов.

Но, увы! Дни его власти были сочтены. Поправить дела он уже не мог. С помощью долгов, он промаялся еще несколько лет, а потом должен был продать отцовское имение купцу Расторгуеву.

Да и ненавистными ему стали Красные Холмы, с тех пор как он должен был спокойно смотреть, что ближайшим его соседом стал его бывший приказчик, за бесценок купивший у другого разоренного помещика небольшое, но хорошее именьице, сельцо Сытино.

От крупного некогда состояния осталось каких-нибудь тридцать-сорок тысяч. На это жить было нельзя.

Скрепя сердце, Владимир Семенович скинул военную форму и стал обивать пороги всех столичных ведомств, в надежде на казенное жалованье.

Ему пришлось долго стучаться в заколдованные двери чиновного святилища и удовольствоваться, в конце концов, скромным местечком в провинции.

Казенный рог изобилия, известное дело, раскрывается тем более скудно, чем сильнее нужна его помощь.

А капитал, между тем, все таял да таял. Часть его была помещена в крупное предприятие, сулившее горы золота, а пока не приносившее никакого дохода.

Остальное было припасено на черный день, и Владимиру Семеновичу не раз уже приходилось черпать из этого оскудевшего источника.

Он перебрался с семьей в отдаленный губернский город, с виду покорный своей доле, но сохранив в душе остаток былой гвардейской прыти, то и дело дававшей себя чувствовать. И, должно быть, эта старая закваска сидевшего в нем избалованного барича мешала ему подняться по служебной лестнице.

Он тянул лямку, как самый простой из смертных, с трудом перебиваясь и негодуя внутренно на тесную мещанскую обстановку, в которую замкнулась его когда-то широкая жизнь.

Молодая жена, хоть и была не лучше его подготовлена к переменам, примирилась с ней гораздо легче.

Она только заплеснела понемногу, свернулась под давлением нужды и превратилась из хорошенькой, светской девушки в заурядную, суетливую хозяйку, для которой главная забота — цена провизии, а главное развлечение — городские сплетни.

Тем временем подрастали дети.

Леве было три года, когда над его родителями стряслась беда. Наташа родилась уже в провинциальном захолустье.

Приходила пора серьезно заняться их воспитанием, и Владимир Семенович стал проситься в Петербург. Ждать ему пришлось не долго: на его счастие, там как раз открылась вакансия. Было ли это, впрочем, на счастие — решить трудно. В столице тоскливая необходимость считать каждый грош чувствовалась еще сильнее. Владимир Семенович крепился, обрезывал себя донельзя, но порою старая закваска давала себя знать, и расчетливый отец семейства вдруг превращался в удалого повесу, жаждавшего лишний раз хлебнуть от запретного кубка.

Ольга Андреевна — так звали его жену — догадывалась про шалости мужа, но сносила их терпеливо. Она хорошо знала, что не удержать ей своего Володю.

Заботы, кропотливые и мелкие, рано превратили ее в преждевременную старуху, ворчливую, даже скаредную.

Горько ей было особенно то, что дети все заметнее ускользали из-под ее материнской власти. Совсем новым ей неведомым духом как будто веяло от Левы и Наташи. Тесная обстановка семейной жизни рано приучила их к самостоятельности. И Ольга Андреевна не могла не заметить, что и думают, и чувствуют они совсем по-своему, будто с детства они дышали иным воздухом, чем родители. С матерью они обращались почтительно, но любовь доверчивая, детская любовь, ищущая себе защиты в родном гнездышке, все слабее чувствовалась из-за этой почтительности.

Ольга Андреевна пробовала заговорить про это с мужем, но Владимиру Семеновичу было не до таких пустяков. Он и не примечал, как чужими становились ему дети.

Да и вскоре ему пришлось оставить Петербург. Ему предложили место в провинции, с повышением жалованья, и он согласился почти с радостью.

Слишком тяжело было видеть, как бывшие товарищи идут в гору, а самому ощущать на себе давящие тиски мещанской обстановки.

Прошло еще несколько лет, и вот, наконец, хмурая жизнь Ольги Андреевны как будто прояснилась. Разом пришли от мужа — это было перед самыми праздниками — два счастливых известия: он только что получил место управляющего отделением дворянского банка в одной из черноземных губерний; а акции того предприятия, в которое поместил он некогда свой небольшой капитал, приобрели вдруг неожиданную ценность.

Дело, остававшееся так долго бездоходным, попало, наконец, в умелые руки. Съежившееся было сердце Ольги Андреевны, встрепенулось и открылось наивной радости. Она не скрывала этого, в сотый раз повторяя домашним и знакомым, какое ее постигло счастие.

И странным ей казалось, что дети так равнодушно отзываются на это счастие. Наташа, всегда веселая, терпеливо выносившая однообразие их жизни, и тут, правда, не изменила своему доброму нраву. Но радовалась она только за мать. А Лева и не давал себе труда подавить на своем лице недобрую улыбку.

Молодой человек с детства слышал про широкое житье деда в Красных Холмах, и жалким ему казалось теперь то, от чего чуть-чуть лишь раздвинутся для них тесные мещанские рамки.

Рассказы о богатстве предков разжигали его воображение, и с ранних лет он дал себе клятву завоевать назад потерянное.

Родителей он не уважал. Отец в его глазах был распущенным баричем, неспособным ни на какое дело. А Ольга Андреевна вся ушла в крошечные расчеты; точно давившая ее костлявая рука нужды разучила ее даже понимать, что есть иная, настоящая жизнь, иные, не копеечные заботы.

Путейцем Лева стал по собственному выбору. Он рано понял, какая дорога приведет его всего прямее к цели.

Учился он хорошо, хоть и не было в нем от природы никакого влечения к науке. Он даже презирал ее, то есть, презирал тех, кто отдается ей бескорыстно, ради нее самой. Знание было для него не целью, а средством.

С сестрой у него на этот счет бывали частые споры. Она, также как и он, смотрела на будущее трезво, с бодрой верой в себя и в жизнь. И все-таки она глядела беспечным, даже избалованным ребенком, которого будущее не пугало оттого, должно быть, что Наташа от него требовала немногого.

— Удивляюсь, право, чему так радуется мать? — говорил ей Лева в тот самый день, когда пришло известие о назначении Владимира Семеновича. — В пятьдесят четыре года дослужиться, наконец, до места, на котором с голоду не умрешь — экая важность! До чего, однако, суживается кругозор, когда привыкаешь к этой проклятой нищете!

— Какой ты черствый, Лева! — с тихим укором в голосе ответила девушка. — Неужели тебя не радует, что маме будет легче? Разве тебе ее не жаль? Посмотри, как она постарела. Как она мучилась за это время! И какая она добрая…

— Ну да, конечно, знаю, — нетерпеливо возразил молодой человек, принимаясь ходить по комнате, — она добрая, по-своему, разумеется, и я ее люблю тоже…

— Нет, не любишь, — все тем же тихим голосом сказала Наташа. — Ты никого не любишь — в том-то и беда.

— Не люблю, конечно, по-твоему, — и что-то похожее на вызов блеснуло в глазах Левы, — не могу нежничать, как девчонка. Слишком уже круто обошлась с нами судьба, чтобы оставалась у меня охота сентиментальничать. Ты вот, хоть и на курсы собираешься и воображаешь себя невесть какой серьезной, все-таки от жизни одних конфеток просишь. А нашего брата этим не удовлетворишь.

И он рассмеялся своим коротким, недобрым смехом.

А Наташа в ответ только улыбнулась.

— Знаю, что ты мне ответишь, — продолжал молодой человек, раздражаясь все более. — Ты намерена трудиться и сама зарабатывать себе хлеб, и при этом страждущему человечеству помогать… Старая это песня.

Какая-то искренняя, преувеличенная ирония звучала в его словах.

— Не человечеству, а только ближним, — спокойно возразила Наташа, — и даже, вероятно, очень немногим.

— Да, иллюзий ты себе не делаешь, сестрица. Это хорошо. Только злит меня как раз эта нелепая скромность желаний — это будущее в несколько вершков, которое ты себе рисуешь. Ты на этот счет совсем в мать. Впрочем, вам, женщинам, иного и не надо.

— Зачем ты злишься, Лева? И на кого? Неужто ты воображаешь, что в такой злости есть превосходство, — есть сила?

Леву взорвал этот спокойный ответ.

— Злюсь я потому, что во мне не рыбья кровь. И не могу я простить папаше и дедушке, что изволили они всю жизнь благодушествовать и просолили свое достояние. Как вспомню я чем были наши предки, и чем стали мы…

Он топнул ногой, остановившись перед Наташей.

— Жить в этих конурах, в четвертом этаже, когда прадед наш при Екатерине вельможей был, а дед на отвал кормил чуть не всю губернию.

— По-моему, — возразила Наташа, — ни перед нуждой опускать головы не следует, ни гоняться за богатством. Надо быть выше этого. Главное — оставаться самим собой.

— Выше! Легко сказать! — он повел презрительно плечами.

— То, чего мне от жизни надо, — продолжала Наташа, — я могу достать сама. А ты…

— Ну, обо мне не беспокойся! Кто твердо решился цели добиться и случая из рук не выпускать…

— Какой цели? — широко раскрыв глаза, спросила девушка.

— Да уж, конечно, не мелкой. Стать тем же опять, чем были предки, и достигнуть этого тем самым оружием, каким это у нас было отнято.

— Другими словами, — презрительно вымолвила Наташа, — пуститься на обман в отместку за то, что нас когда-то обманывали?

— Обман! Напрасно ты не сказала уж прямо: «мошенничество». Я с уголовным законом хочу оставаться в ладу и на скамью подсудимых не собираюсь. В наш просвещенный век, слава Богу, можно разбогатеть, никого не обирая. То, что прежде давал кулак, — дают теперь мозги. Средства, как видишь, самые цивилизованные. Отцы наши потому только и прозевали свое добро, что мозгов не хватало, и больно уж привыкли они хлопать ушами. Это все проклятое крепостное право! Проклятое не потому, что оно было несправедливо, а по своей беспардонной глупости. И прекрасное дело, что нас проучили. Надо только, чтобы урок даром не пропал. И для меня он не пропадет — за это могу поручиться. Твердо зарубил я себе на носу, что пробьет себе дорогу тот только, кто себя не жалеет… Ну, разумеется, и других тоже. К черту лень и брезгливость, и нервы, в особенности нервы…

— Странное дело, Лева, — пытливо вглядываясь в брата, промолвила девушка. — Ты как будто прав, и все-таки я с тобой согласиться не могу. Конечно, в наше время только знанием и трудом и можно чего-нибудь достигнуть.

Лева опять рассмеялся.

— Ты бы лучше сказала: сметкой и трудом! А то знание само по себе, бескорыстное, научное знание!.. Оттого-то я и пошел в инженеры, что мне одного знания мало. Ну а теперь, Наташа, полно болтать. Мне за дело приняться надо. Толкую с тобой, что времени терять не следует, а время, глядь, и проходит без пользы. Сегодня еще полсотни страниц одолеть надо.

Разговор этот происходил в комнате Левы, очень небольшой, но отделанной лучше всех остальных в квартире.

Молодой человек каждую свободную копейку тратил на украшение «своей конуры», как он любил выражаться. И несмотря на практические инстинкты Левы, он обнаруживал при этом настоящий вкус.

Главным ее украшением был книжный шкаф из старого резного дуба, высмотренный у одного из старьевщиков толкучки и добытый ценою долгих спартанских лишений.

На стенах висели три старинных гравюры, из-за которых он торговался, как жид, упрямо и терпеливо. Письменный стол и остальная мебель — все было у него хорошее, прочное. Гроши, заработанные уроками, он тратил исключительно на это, не переставая мечтать о том времени, когда можно ему будет сложить с себя пост и во всю ширь побаловать свои, далеко не спартанские, инстинкты. Но до поры до времени надо было держать себя в руках. И Лева не давал себе воли, тешась пока своим любимым уголком. И когда его голова утомлялась от упрямой работы, он отдыхал, любуясь каждой из приобретенных им вещей, и хорошо помня, скольких часов скучного труда каждая из них ему стоила.

V

Три дня спустя, накануне праздников, Владимир Семенович приехал, чтобы представиться начальству и посмотреть на родных.

Высокий ростом и сложенный отменно, он глядел молодым. С годами у него плечи только стали немного сутуловатыми — в одном этом сказывалась тяжесть прожитых лет и необходимость сгибать шею перед сильными мира. Но красивая голова, с едва пробивающейся сединой, с быстрым огоньком в чуть-чуть влажных карих глазах, все еще сидела вольно, по-барски, с каким-то вызовом глядя на окружающее. Можно было бы Владимира Семеновича принять за человека крепкого не только сложением, но и волей, если бы эти самые глаза не помаргивали так часто, и так мягко не была очерчена линия нетвердо сложенных, чувственных губ. И голос тоже, то резкий, даже крикливый, то необыкновенно густой и слегка шепелявый, не говорил об энергии. Вглядевшись попристальнее в лицо Богушевского, нетрудно было догадаться, что суровая жизнь не раз заставляла его подавить чересчур прыткий дворянский нрав, но сделать из него спартанца не смогла.

Только что полученное назначение так же сильно подействовало на него, как и на Ольгу Андреевну. Он приосанился и смотрел щеголем в своей новой с иголочки паре, хоть и была она сшита провинциальным портным. И дорогой в столицу он, должно быть, посибаритствовал — это видно было по масляному блеску его глаз.

Жена ему очень обрадовалась и пустилась в бесконечные расспросы. Хоть он и перестал ее баловать своею нежностью, Ольга Андреевна была к нему привязана. И каждый пожалел бы ее искренно, увидав, с какой преданной любовью устремляла она на мужа беспокойные поблекшие глаза, пока он рассеянно внимал ее торопливой болтовне. Одно только вызвало его из этой рассеянности — известие, что Наташа собирается на медицинские курсы.

— Как на курсы! — вспылил он. — Это что еще за фантазия? Ни за что! И ты согласилась?

Ольга Андреевна, с трепетом в голосе, призналась, что ей пришлось уступить желанию дочери.

И тут же на нее посыпались грозные укоры за бесхарактерность.

— Я с ней переговорю. Сегодня же переговорю, — объявил он, вставая. — Жаль, что ее нет дома. Сладу нет теперь с детьми. Ну да мы еще посмотрим!

И крупною походкой человека, сознающего за собой непреклонную твердость воли, Владимир Семенович направился в комнату сына.

— Однако ты себе ни в чем не отказываешь, — сказал он, озираясь. — У меня такого кабинета не имеется.

Он не совсем был доволен Левой, встретившим отца в это утро лишь с холодной почтительностью. Молодой человек думал про себя, что отец и этого не заслуживает.

И теперь на замечание Владимира Семеновича он отозвался не без едкости:

— Это я все на трудовые деньги купил. Мне ведь расточительным быть нельзя — расточать нечего.

Владимир Семенович не ответил, но ввернул-таки, минуту спустя, что акции пронинского завода, в которые он поместил свой капитал, сильно поднялись, и дивиденд будет очень изрядный.

— Знаю, — усмехнулся Лева в ответ, — я ведь за биржей слежу. Только могло ведь случиться, что предприятие и лопнуло бы…

— Что делать! — развел руками Владимир Семенович. — Без риска ничего не получишь. Я доверился человеку, который это дело ведет, и не ошибся, как видишь.

— В таком случае жаль, — холодно возразил Лева, — что этих акций у вас так немного.

— Двадцать только, это правда.

Владимир Семенович опустил глаза, поняв намек сына.

«Ведь надо было как-нибудь прожить, — мысленно извинялся он перед собой, — пока не дали штатного места… Да и переезд в далекий губернский город, и первое обзаведение там — чего-нибудь да стоили». Почтенный отец семейства мог бы добавить к этим немым признаниям, что он не переставал разрешать себе по временам маленькие отступления от строгого поста, наложенного на его вкусы жестокой судьбой. Правда, Владимир Семенович отводил душу уже не совсем по-барски, и от первоклассных ресторанов опустился до увеселительных мест средней руки, — но и эти буржуазные удовольствия немало унесли денег.

Лева знал это очень хорошо, но счел излишним напоминать отцу о былых грешках.

Владимир Семенович иногда раздумывал о будущем детей, но устроил бы его совсем иначе, чем собирались это сделать они. Он часто говаривал про это и прежде, а теперь, когда семья обеспечена и сам он в состоянии помочь им стать на ноги…

— Вы мне посоветовали бы выбрать другую карьеру, — перебил его Лева, догадываясь, к чему клонятся нерешительные, почти робкие слова отца.

— Да, признаться, не мешало бы… Знаешь, совсем ведь это, — как бы сказать? — не по-дворянски.

— По-дворянски, батюшка, — отчеканил Лева, — только нищенствовать и тунеядствовать.

Владимир Семенович вспылил.

— Тунеядствовать? Кто это говорит? Но есть разные профессии. Есть благородная работа.

— То есть, — снова перебил отца Лева, — такая работа, за которую ничего не платят. Или наоборот — битье баклуш, за которое платят очень дорого, по протекции. Может быть, это совсем по-дворянски, но мне не по вкусу… Такая карьера ведь тоже, что азартная игра: повезет — большой куш загребешь, и в один прекрасный день государственным человеком проснешься… А не будет удачи — станешь век лямку тянуть и смотреть, как тебя другие обскакивают.

— Ну а в твоем деле не то же самое? — приосанился Владимир Семенович, заложив в карман руки.

— Нет, не то же. Здесь все от меня зависит, от мозгов моих и от старания.

— Скажи лучше, — подступая к сыну, закипятился Владимир Семенович, — от твоего бесстыдства; кому не известно, как богатеют господа инженеры?

Лева чуть-чуть побледнел, но не смутился.

— Полноте, — засмеялся он хрипло, — это бабьи сказки; а коли загребаем мы не одни гроши, так это потому, что мозги доход приносить стали в наше время побольше глупого сельского хозяйства и самой даже государственной службы. И знаете — почему так? Потому, что не себе только, но и другим они помогают набивать карман. А разумеется, кто поглупее, да не разучился зевать, тот на бобах остается везде. Да и поделом.

Тут разговор их был прерван неожиданным появлением нового лица — Николая Смолина, одного из немногих обычных посетителей Богушевских. С Левой он случайно познакомился с год назад. И вряд ли это знакомство стало бы особенно коротким, если бы Смолин не встретил раз у Левы его сестру. С нею у него очень скоро оказались многие общие вкусы и прежде всего музыка, которую и он тоже страстно любил. И оттого, должно быть, Смолин не чувствовал, как мало он и Лева подходят друг к другу.

— Смолин, мой приятель! — небрежно рекомендовал его Лева Владимиру Семеновичу.

Тот красивым движением протянул молодому человеку свою выхоленную руку. Долгие годы, проведенные в захолустье, не отучили Богушевского думать о красе ногтей. Он считал своею обязанностью к друзьям сына, да и к молодежи вообще, относиться с изысканной любезностью, в которой было что-то преувеличенно рыцарское и как будто несколько комичное.

— Очень рад, очень рад, — повторял он. — Вы здешнего университета и какой, позвольте узнать, специальности?

— Я на юридическом факультете, — отчетливо и быстро ответил Смолин. И при этом глаза у него чуть-чуть блеснули.

— И все-таки товарищ моему сыну? Хоть у вас совсем, так сказать, различные виды занятий?..

В присутствии молодых людей Владимир Семенович выражался немного вычурно и, словно, конфузясь.

— Вы благую часть избрали, — продолжал он, усаживаясь и сопровождая эти слова одним из тех округленных жестов, которые на сцене бывают у благородных отцов. — Ни одно, так сказать, воспитательное заведение не может сравниться с университетом. Вечно буду сожалеть, что я сам некогда, будучи молодым… И за сына тоже сожалею и всегда твердил ему, но Лева выбрал себе профессиональную карьеру.

Смолин возразил без малейшего оттенка насмешливости:

— Ну-с, на этот счет большого отличия, пожалуй, что не будет. Университет наш тоже профессиональная школа для тех, кто готовится со временем казенную корову подоить. Мы все ведь будущие люди «20-го числа».

— Ах, что вы говорите: служить государству или быть каким-нибудь там инженером или технологом! Разве…

— Ну вот, убеди его, Смолин, — перебил отца Лева, — мне он не верит, что это все едино; что какого-то бескорыстного служения науке давно в помине нет. А с практической точки зрения, пожалуй, дороги строить или заведывать фабрикой получше будет и поприбыльнее тоже, чем бумаги строчить в канцелярии.

Смолин взглянул на товарища быстрыми и светлыми глазами и не проронил ни слова. Не упомяни Лева о прибыли, он, пожалуй, бы с ним согласился. Но его собственная практичность была несколько особого рода: она за барышами не гонялась и ограничивалась тем, что и в себе, и в других не терпела иллюзии.

Владимир Семенович, продолжая охорашиваться и ухаживать за молодым человеком, пустился объяснять, несколько путаясь, что за высокое призвание у нового поколения, и какой службы от него ждет родина! Он высказал на этот счет несколько прописных истин, слегка подернутых либерализмом. Казаться либералом в присутствии молодежи Владимир Семенович тоже считал своей обязанностью.

Смолину сделалось скучно и он перестал слушать. Но Владимир Семенович этого не заметил.

— А теперь, я думаю, — докончил он, вставая, — вас надо оставить вдвоем. У вас, конечно, есть о чем толковать. Лева, — обратился он к сыну, — хочешь, в шесть часов мы с тобой где-нибудь отобедаем?

— Пожалуй, — ответил молодой человек, знавший, как расцветает все существо его папеньки от ресторанной атмосферы.

— А что, — спросил у Левы Смолин, когда Владимир Семенович вышел, — твой отец когда-то был военным? Да? Ну конечно! Сейчас видно, покаявшийся кавалерист. А он мне очень нравится, твой отец.

— И заметил ты, — возразил Лева, — как он в твоем присутствии либеральничать пустился? Воображает, что так надо; что мы, учащаяся молодежь, непременно должны быть передовыми. Он и не догадывается, как это старо!

— Добрый он человек, твой отец, вот что, — ответил Смолин, растягиваясь на диване и закуривая. — А что ни говори, в доброте всегда есть что-то привлекательное.

— Да, — захихикал Лева, — зубастым его назвать нельзя, щучьей природы в нем нет, хоть привык он разгуливать козырем, даром что изрядно потрепала его жизнь. Не успел научиться, что одно только и помогает сухим выходить из воды — уменье видеть перед собой берег, к которому надо пристать, и достаточная сила, чтобы до него доплыть.

Смолин усиленно тянул из своего мундштука, и на миг только быстрые его зрачки точно скользнули по товарищу.

— Было время, — продолжал Лева, — когда так называемые «передовые» хотели все человечество вкусными бубликами накормить, и всем медовые реки в кисельных берегах сулили. Потом спохватились, что бубликов, пожалуй, и не хватит, и стали проповедовать, чтобы каждый в сермягу облекся, ради пущего равенства. Ну а теперь поумнели, и все поодиночке благ земных для себя лично добиваются.

— Panem et circenses!1Хлеба и зрелищ! (лат.) — с короткой усмешкой на губах проронил Смолин. — А это, — продолжал он, — пожалуй еще старее будет, чем иллюзии твоего отца. При императоре Нероне еще так думали.

— А!.. — встрепенулся он вдруг, услыхав звонок из передней. — Это, должно быть, вернулась Наталья Владимировна!

И в самом деле, минуту спустя, Наташа показалась в дверях, вся розовая, с нерастаявшими алмазными снежинками на меховой кофточке.

— Что за чудная погода! — сказала она, протягивая руку Смолину. — Снег идет весь такой мелкий, сухой, блестящий — и сквозь него солнце светит. Прелесть! А папы нет дома?

Лева сказал ей, что Владимир Семенович только что вышел.

— Как жаль! Я с ним и не видалась совсем.

— Успеешь. Заранее предупреждаю, что он примется тебя уговаривать на курсы не поступать.

— Ну что ж, он это из любви ко мне, а меня все-таки не разубедить. Лева, вели сюда чаю подать, а я сейчас вернусь, только скину с себя это.

Она убежала и вернулась уже через несколько минут. Горничная принесла чай, и Наташа взялась его разливать.

Между нею и Смолиным тотчас завязался спор, один из тех споров, какие начались у них с первых дней их знакомства.

Чувствовалось тотчас, что им весело друг другу возражать, и это несогласие их сближает, и что, между тем, это не более, как товарищеское сближение которому не перейти за черту совсем безмятежной, полушкольнической дружбы. Впрочем, Смолин, может быть, и был не совсем равнодушен к молодой девушке, но он берег это про себя, а непринужденность его в обращении с ней ничуть от этого не страдала.

— А вы так-таки в самом деле, — спросил он вдруг совсем особым, беззаботным и участливым тоном, обрывая неоконченный спор, — обречете себя на служение Эскулапу? И невозмутимо станете мертвые тела потрошить?

— И вы этому тоже не сочувствуете, как мои родители? — с веселым задором в глазах спросила Наташа.

— Как-то я не могу себе представить вас, именно вас, медицинской дамой.

— Ко мне это не идет? Да? Я на это слишком, слишком…

Бессознательное кокетство как бы сквозило в ее словах, в ее взгляде.

— Чересчур веселая, легкокрылая маленькая особа, — докончил за нее Смолин. — Да и уверен я, что и вам самим туда совсем не хочется. И вы только приневоливаете себя из какого-то принципа.

— Представьте, что вы правы. В самом деле не хочется, — с полною искренностью в заблестевших глазах ответила девушка.

— И все-таки пойдете?

— Пойду. Куда-нибудь ведь надо.

— Что это — подвиг? — морщась немного, спросил молодой человек.

— Полноте, — совершенно просто ответила она, — разве я похожа на подвижницу? Я только знаю, что надо пробивать себе дорогу, что это невесело, но лучшая система, все-таки — смотреть на дело как можно проще и бодрее… Да и вы, кажется, одного мнения со мной на этот счет. Вы мне не раз это говорили.

— Да, я тоже из тех, кто на себя пост добровольно накладывать не охотник; но зато с постом мирятся, когда его накладывает сама жизнь.

— Как есть, совершенная пара, — рассмеялся Лева. — И удивительно, право, веселая перспектива — вечные будни и черный хлеб. И вы совершенно этим, вдобавок, довольны?

— А по-твоему, кислую мину надо делать и злиться? — спросила девушка.

— По-моему, — воскликнул ее брат, вскакивая с места и принимаясь ходить взад и вперед, как это он всегда делал, когда его захватывало за живое, — надо от жизни многого требовать, чтобы она хоть что-нибудь дала. Она скупа, как ростовщик, и уступает тому, кто ее не боится. Это суеверие, может быть, а я твердо убежден, что судьбу можно заставить себе служить… Только, конечно, не этой смиренной покорностью, которая за каждую копейку благодарить готова.

— Что делать, Богушевский! — на этот раз совершенно серьезно, почти даже сурово возразил Смолин. — Мы люди маленькие, в гору нам стремиться незачем. Мой отец всего только и был, что посредником, а потом мировым судьей… Ни до каких степеней известных не дослужился, хоть и мог бы; а дед и того хуже: имел неосторожность попасть в декабристы; о прадеде смутные ходят слухи. Он, кажется, был секунд-майором в отставке, или что-то в этом роде. Три поколения из деревни не выезжали, служили родине, как могли, и пахали землю. Где тут в люди выходить? Ну и я про это не мечтаю. Должно быть, такая уж наклонность по наследству досталась. Был бы кусок хлеба, да чистая совесть…

Он замолчал и, минуту спустя, поднялся с места, чтобы проститься.

Возвращаясь пешком к себе, в свою скромную квартиру на Васильевском острове, Смолин думал невеселую думу. «Отчего это, — спрашивал он себя, — у милой этой девушки совсем одни со мной наклонности и вкусы, а между тем…» Он говорил себе, невесело улыбаясь, что вряд ли когда-нибудь сердце Наташи Богушевской забьется для него скорее.

VI

Владимир Семенович угостил сына на славу. Тщетно Лева старался унять расходившегося папеньку, когда тот заказывал дорогие кушанья и вина.

— Нет, ты уж дай мне распорядиться по-своему, — почти с укором проговорил Богушевский. — Ты ведь ничего в этом не понимаешь, не понимаешь, особенно, какое мне удовольствие доставляет тряхнуть стариной, да хорошенько…

В знакомой комнате ресторана, где они обедали вдвоем, минувшие воспоминания так и нахлынули на Владимира Семеновича, и он принялся рассказывать Леве, с какой-то усиленной торжественностью, про былые дни лихого разгула. Он вспомнил и про татарина слугу, некогда так хорошо и быстро исполнявшего все затеи удалой, подгулявшей компании, и про француза хозяина. Оказалось, что и татарина нет давно, и хозяин теперь новый. Владимир Семенович как будто приуныл, услыхав это.

— Да, теперь не то, совсем уж не то, — почему-то сказал он, отхлебывая превосходного бургонского. Он хвастался, что ему одному, да еще двум-трем знатокам подавали в ресторане это вино. Другим не стоит. Они разве умели ценить?

— А куда, — спросил он вдруг сына, — поедем мы после обеда? В какой театр?

— Да на что, папа, расходоваться вам еще на билеты? — уговаривал его Лева, которому не слишком веселым казалось весь вечер провести с отцом. «Чего доброго, — мысленно добавил молодой человек, — он потребует, чтобы я стал его проводником по всем стогнам Петербурга… Кутить меня с собой заставит. Экая, право, неугомонная эта кавалерийская прыть!..»

— Нет, нет, поедем… Пусть все будет уж по-настоящему. В Михайловский театр поедем. Сегодня, кстати, бенефис. На мое счастье, пожалуй, билеты окажутся.

Лева только повел плечами и не возражал более. Он в самом деле не понимал сложных ощущений, какие волновали его отца, той смеси щемящей грусти и потребности расходиться во всю ширь, что пробудила в нем давно не виданная обстановка ресторана.

К концу обеда Владимир Семенович окончательно расчувствовался.

— Эх, Лева! — говорил он дрожащим голосом, глотая рюмку ликера. — Ты и представить себе не можешь, как противна мне эта необходимость останавливать себя на каждом шагу, и в кои веки, чтобы назначение мое вспрыснуть, угостить тебя, как следует… Да что я — я отпетый старик, во многом провинившийся перед семьей; мне вас жалко, вас обоих и бедную маму. Мне смотреть больно, как вам жить приходится. Она, бедная, в сорок лет с небольшим шестидесятилетней старухой смотрит — съежилась, высохла, гроши считает. А Наташа? А ты? Моя девочка, которую я хотел бы разодеть да разукрасить, как следует, и не повеселится никогда. Сиднем все сидит в своей каморке, да с какими-то акушерками знакомство ведет и хлеб зарабатывать собирается.

— Наташа об этом не тужит, — вставил Лева.

— Знаю, она молодец, да мне-то оттого не легче. Да и ты вот тоже. Разве пришла бы тебе фантазия в инженеры пойти, кабы я, старый дурак… А как вспомнишь, что было прежде? Кто были мои товарищи? Как я жил широко? Так и заноет и засосет на сердце. Не совсем ведь я еще древний старик, а коли пересчитать прежних моих друзей — кто из них давно на том свете — большая даже часть, — кто чуть не милостыню просит. Эх, не вспоминать бы лучше!

И он стер слезинку рукавом.

— Есть и такие, — продолжал отец Левы, — что вышли в люди, в сановники метят, и попадись я им на глаза — небось, руки не протянут.

Владимиру Семеновичу припомнилось, как час назад, проходя через общую залу ресторана, он увидел стоявшего там изящного господина в генеральской форме, и тот едва заметным кивком ответил на поклон Богушевского. Это был князь Г., некогда большой приятель Владимира Семеновича, не раз занимавший у него деньги и далеко не аккуратно ему плативший, хоть и был это очень богатый человек… А теперь? Теперь он важное лицо и, понятное дело…

— Ах, Лева! — вырвался почти крик из груди Богушевского. — Кабы я встретил виновника всего этого, Федьку проклятого, я бы, кажется, всю душу подлую из него вытряс. Давеча, когда мы ехали сюда, мне почудилось, что я узнал его. Помнишь, на углу Конюшенной проехала мимо нас карета, а там седой старик был, с красным, сморщенным лицом, в дорогой шубе… как есть он — Федька-мерзавец! Хотелось бы его тут же… — и у Владимира Семеновича глаза загорелись. — Да где! У него рысаки, а мы с тобой пешком. Да, теперь в каретах разъезжает, в енотовой шубе. Он, слышно, года три или четыре назад, большое именье купил в той самой губернии, куда меня теперь назначили. Может быть, увидимся когда-нибудь. Ну да полно!

Владимир Семенович волновался напрасно: встреченный им старик в енотовой шубе вовсе не был Макшеевым. Впрочем, он скоро овладел собой, и голос его опять стал спокойным.

— Пойдем!

Отец Левы провел в Петербурге все праздники. И за эти две недели он еще раза два предлагал сыну отобедать с ним вместе и побывать в театре. Но отпустить душу во всю ширь ему не удавалось. Какой-то горький осадок чудился ему на дне чаши удовольствий. И сознавая это, он мотал головой и говорил себе, что, должно быть, былого не вернешь, и злая лиходейка-старость к нему стучится в сердце. Он как будто живее прежнего чувствовал тесную обстановку семьи, именно с тех пор, как средства немножко расширились. Не раз он вздыхал, пристально вглядываясь в глаза дочери и точно прося у нее прощения; а у Наташи, тотчас догадавшейся, что за чувство шевелится у отца, любовь к нему забилась сильнее прежнего, и с ясной улыбкой в глазах она старалась рассеять укоры его совести, твердя ему, что она совершенно счастлива. Не уступала она ему только в одном — в его попытках отговорить ее от поступления на курсы, хоть она сама еще не окончательно решилась. Может быть, даже как раз эти советы Владимира Семеновича еще более, чем слова Александры Осиповны, разгоняли ее сомнения на этот счет.

Когда, месяц спустя, Лева встретил на улице сестру вдвоем с Алешей Макшеевым, ему живо припомнилась гневная вспышка отца. Перед ним стоял сын того самого человека, которому они обязаны были своим разорением. И в нем тоже зашевелилось злобное чувство, глухое желание вымести как-нибудь на сыне вину отца. Но вспыхнуло оно только на миг; новая волна ощущений его потушила. Внутренно смеясь над собой, Лева пожурил себя за такое нерациональное чувство, как желание отомстить ни в чем неповинному Алеше. Следовало, напротив, воспользоваться случаем и сблизиться с этим бледным юношей, так очевидно непохожим на своего хищного отца. В мысли о таком сближении было для молодого человека что-то забавное, что-то приятно щекотавшее его самолюбие. Она прельщала его своею незаурядностью; и конечно уж родители его так бы не поступили. Лева живо представлял себе ужас матери и гневное негодование отца, если б Алеша переступил через порог их дома, и они узнали бы в нем сына Федора Степановича. И он презрительно засмеялся, говоря себе, как далек он сам от этой близорукой «мещанской» ненависти.

Врага не чуждаться надо, а подступать к нему как можно ближе, чтоб лучше разглядеть его слабую сторону. И кто знает, — Алеша, быть может, невольно выдаст ему Ахиллесову пяту своего достойного папеньки. Впрочем, и к самому Федору Степановичу настоящей злобы Лева не питал. Ведь что ни говори, а была, должно быть, в этом человеке недюжинная сила, коль он успел подняться так высоко. И Лева почти готов был преклониться перед умственною мощью Федора Степановича. Он решился воспользоваться первым случаем, чтобы ближе познакомиться с Алешей. Случай не заставил себя ждать. Раз, проходя по Морской, Лева, близ угла Гороховой, наткнулся на стоящую тут кучку студентов. Трое из них поразили его своею изысканной щеголеватостью. Необыкновенно длинные шпаги, фуражки особого — немецкого военного фасона, дорогие бобровые воротники на шинелях и еще более какая-то особая небрежная молодцеватость — выдавали в них так называемых «студентов-гвардейцев». В двух остальных Лева узнал Смолина и Алешу Макшеева. В ту самую минуту как он проходил мимо, они прощались с товарищами, и на лице Смолина Лева увидел знакомую ироническую улыбку. Трем щеголям очевидно только что досталось от беспощадного насмешника.

— Смолин! — обозвал он приятеля.

— А, Богушевский! — протянул тот ему руку. — Вы знакомы, — кивнул он в сторону Алеши.

— Встретились раз…

Они тоже обменялись пожатием руки, и все трое пошли рядом.

— Что за отвратительные экземпляры! — воскликнул Алеша, оглядываясь на удалявшихся товарищей.

— Не нравятся? — хихикнул Смолин. — А ведь я нарочно вас с ними познакомил, чтоб вы на них полюбовались. Самые отборные фрукты современной культуры. Истинные сливки студенчества — настоящая золотая молодежь, и в полном смысле золотая: самые подлинные денежки водятся, а не долги только. И знаешь, Богушевский, кто они такие? Один — Пармен Лохов, сын хлебного коммерсанта, другой — Адольф Варшауер, сын банкира из жидов, третий, — самый очаровательный из всех, хохотун, добрый малый и все-таки себе на уме, — Владимир Разметальский, сын железнодорожника. Новые слои, как видишь, совсем новые. А по элегантности не уступят самому выхоленному баричу. Пить умеют не хуже любого гусара… Один француженку содержит, другой — балетную, третий… ну да не все ли равно… А ведь уверяют, что у так называемого высшего круга всего труднее перенимается его внешность и его пороки!

— Милый мой, — улыбнулся в ответ Лева, — чем же эти господа не из высшего круга? Изменился за последнее время способ пополнения аристократии, — вот и все. Пора это принять в расчет. Прежде были рыцари-разбойники, сторожившие на больших дорогах; теперь разбойники более мирного сорта, сторожащие на бирже, в ресторанах, в газетах, и живущие в отличном ладу с полицией.

— Разница в том только, — возразил Смолин, — что прежние разбойники хоть кожей своей рисковали, а эти… Чего вы так приуныли, Макшеев, точно это к вам относится? Я ведь знаю, какой вы: отшельник, аскет, — слишком даже отшельник. Вы людей сторонитесь, и совсем напрасно. Поверьте мне, надо тереться между людьми и брезгливость отбросить. Мы за них в ответе не будем, а глядеть на них забавно…

— Не забавно, а гадко, — сказал Алеша.

— Полноте, свои принципы надо при себе оставить, а то, как драгоценное благовоние, они разлетятся на воздухе. Да и, в сущности, есть ли принципы? Мне вот, претит совершить мерзость. Но из этого не следует, что я право имею того презирать, кто мерзость такую сделал. Вкусы у него иные, вот и все. Да и что такое право? Каждый живет по-своему, закон ему собственная воля, или, пожалуй, собственный темперамент. И живет он так, пока его не запрячут в кутузку… Ну а теперь до свидания господа: мне в Публичную Библиотеку надо… Эй! Извозчик! — обозвал он стоящие у тротуара санки.

— Он желчный сегодня, — сказал Лева, когда Смолин отъехал. — Это с ним иногда бывает, а в сущности это добрейший малый, и весь этот цинизм у него напускной… Его разозлили, должно быть, эти выхоленные голубчики. И совершенно напрасно. Сердиться на этих господ нечего. Они — вполне законное явление… Да, совершенно законное, — повторил он. — Что вы на меня смотрите такими удивленными глазами? Вы думаете, что я, как сын разорившегося барина, должен смотреть враждебно на вновь нарождающуюся буржуазную аристократию? Ничуть!.. Исторический процесс надо понимать, а спорить с ним — нелепо. И в сущности, очень немногие понимают, в чем совершающаяся перемена. Думают обыкновенно, что мы идем к общему уравнению… Вздор! Не к уравнению мы идем, потому что полного равенства никогда не будет, и у меньшинства вечно останется в руках палка… Только набирается оно теперь по-новому. Прежде, когда воевать надо было, в почете был кулак, и тому, кто им владел, все давалось, — и почет, и богатство, и женская любовь. Теперь этот рецепт не годится, да и государству — захоти оно даже — нечего больше раздавать в награду за доблести… Надо уметь добывать самому, не кулаком уж, а мозгами. И тем лучше для новой аристократии, коли она будет набираться из умственных людей. Господство ее от того станет только прочнее; а для большинства, конечно, большой разницы не предвидится: по-прежнему оно останется рабочим волом, только погонять его будут поделикатнее…

Лева точно отводил душу с новым знакомым, так весело и непринужденно лилась его речь. А у Алеши, пока он слушал, протестующая волна поднималась, заливая румянцем его бледные щеки.

— Нет, это неправда! — воскликнул он, наконец. — Не таков будет исход движения века. В нем есть нечто иное, чего вы не замечаете, нечто более глубокое… Меняется не состав общества только, не его поверхность, а самый внутренний стимул его жизни. Вместо соревнования — любовь; вместо власти одного над многими — добровольное подчинение каждого всем…

— Покорно благодарю, — засмеялся Лева. — Да так живут моллюски на коралловых рифах. И это вам кажется прогрессом!..

— Само христианство, — тихо возразил Алеша, — не что иное, как ступень на этом пути.

Улыбка на губах у молодого Богушевского вырисовалась заметнее.

— Мне почти жаль разбивать ваши иллюзии — они так симпатичны, как раз потому, что так неосуществимы… Знаете что: коль вы охотник до таких споров, — заходите к нам, когда будете свободны. Мы дома почти всегда, сестра и я. Кой-кого застанете, может быть, из товарищей. Сестра тоже большая охотница спорить. Только предупреждаю вас, — она особа очень положительная, и воздушные замки разбивать мастерица… Так будете, да?

Алеша обещал. Они расстались на углу Невского и Литейной.

VII

Дома Алеша застал нежданного гостя. Едва он вошел в переднюю, знакомый густой, немного жирный голос послышался из залы.

— Здорово, брат! Не ожидал?.. — раздался стук шагов, шпоры зазвенели, и в дверях показалась рослая плечистая фигура в военной форме. Это был старший Алешин брат, Сережа.

Ни один из сыновей Федора Степановича так не походил на отца. Большой нос под низким лбом, мясистые губы, светло-голубые глаза, с пушистыми бровями, и что-то смелое, решительное в крупных чертах лица, наконец, коротко остриженные жесткие, слегка курчавые белокурые волосы с рыжеватым оттенком, — таким был Федор Степанович в молодости. У него тоже было тогда что-то открытое, здоровое, внушающее доверие. Оттого-то и полагались так на него Владимир Семенович и его превосходительный батюшка. Только глаза у Федора Степановича глядели не так весело и открыто, как у сына.

— Здравствуй, Сережа, очень рад! — живо обнял его Алеша, торопясь скинуть шинель. — Что, надолго?

— Это смотря по обстоятельствам, — с широким добродушным смехом засмеялся Сережа. — Отпросился на три дня, ну, да на этот счет у нас в полку ведь не строго. Коли дашь денег, пробуду неделю. А то у нас там, в Новгороде, с тоски умрешь…

Сережа Макшеев прошел через кавалерийское училище, а потом определился в новгородские драгуны. Служил он там уже восьмой год, доводя отца до белого каления своими постоянными требованиями денег. Он был кутила, игрок и пьяница, но со всеми товарищами на самой лучшей ноге. Ни у кого нельзя было так легко занять денег без особенного намерения их отдать, никто так беззаботно не проигрывался и не любил так широко угощать. Румяные щеки, которые порой нервно подергивало, влажные глаза и самый хриповатый голос обличали в Сереже доброго собутыльника, которому по этой части никакие подвиги не были в диковинку.

«Вот, поди-ка, — говорил Федор Степанович, — трудись, копи деньгу! Сынок живо все растранжирит…»

И Федор Степанович все-таки отсылал Сереже просимые деньги. Своего первенца он любил, быть может, больше всех остальных детей, хоть и считал почти пропавшим.

— Да как же, — сказал Алеша, — ты ведь недавно от отца получил… Леночка мне писала…

— Эге, брат, да разве этого надолго хватит! Батюшка мне тогда только триста отсыпал. А меня с тех пор обчистили раза два, на пятьсот или шестьсот, не помню наверно.

И он обнял шею брата своею крепкою рукой с большими, короткими пальцами, на которых два перстня красовались, как воспоминания давно позабытых, мимолетных привязанностей.

— Так не будь скрягой, Алеша, — пойми, до зарезу нужно.

И он провел брата в залу, не переставая обнимать его. Алеша казался совсем хрупким и безвольным под его мощной рукой.

— Да ты думаешь разве, Сережа, у меня денег куча? Я от отца получаю всего полтораста в месяц. И половину этого отдаю тетушке за квартиру и за стол.

— Да какой же ты дурак после этого! — преувеличенно громко засмеялся старший брат. — Полтораста в месяц!.. И половину отдаешь тетке!.. Эх, гусь ты настоящий!.. Стало быть, нет ни копейки.

— С полсотни найдется. Я много на книги трачу.

— На книги?! — Сережа опять засмеялся с веселым изумлением. — Да что ты — рыба? Или в монахи себя готовишь? Да зачем же у «фатера» не просишь больше?

Алеша опустил глаза.

— Не хочется, — проговорил он тихо, — да и незачем. Беру, что надо.

— Эх ты, дубина, дубина! — воскликнул Сережа, закуривая из серебряного портсигара и принимаясь ходить по зале, чуть-чуть подпрыгивая. — А полсотни все-таки давай! — И он стал фальшиво напевать какой-то цыганский романс. — Ну, — спросил он, минуту спустя, — а тетушка твоя денег не даст, коли попросить ее хорошенько?

— Стыдись, Сережа! — было негодующим ответом Алеши.

Александра Осиповна оказалась легкою на помине. Не прошло и пяти минут, как раздался звонок, и тетя Саша, впопыхах, не успев раздеться, вошла в комнату, где были молодые люди.

— Алеша! — воскликнула она еще в дверях. — Представь себе, Федор Степанович… — она не договорила, увидев Сережу.

— А, Сергей Федорович, — довольно сухо обратилась к нему тетя Саша, — в Петербург изволили пожаловать?..

Александра Осиповна, при всей сердечной доброте, крепко недолюбливала двух старших сыновей Федора Степановича, — сыновей от первого брака с малообразованной, хотя неглупой женщиной из «мещанской» среды.

Сережа звякнул шпорами.

— Сегодня прикатил, всего на несколько дней. Да и не стану я вас, Александра Осиповна, беспокоить. С Алешей надо только еще два слова перемолвить. Так пройдем лучше к тебе.

— Нет, Алеша, постой, — задержала племянника тетя Саша, — у меня важная для тебя новость. Сегодня, в твое отсутствие, пришло письмо от Федора Степановича. Он будет сюда завтра и везет с собой Леночку…

Если Александра Осиповна рассчитывала своим известием вызвать у молодых людей радостное изумление, — она ошиблась.

— Ба! — воскликнул Сережа, и глаза у него широко раскрылись. — Значит, мне улепетнуть надо, подобру-поздорову…

— Это зачем? — спросил младший брат, лицо которого также не выразило большой радости. Двойственное чувство к отцу заставляло Алешу и горячо желать с ним встретиться и бояться такой встречи. Неразгаданная тайна прошлого настойчиво требовала разрешения, и в то же время ее разгадка пугала молодого человека, не предвещая ему ничего хорошего.

— У нас там, в Новоспасском, — ответил Сережа, — вышло не совсем приятное объяснение. А коли я теперь батюшке признаюсь, что у меня ни гроша медного не осталось, — чего доброго…

— Хочешь, я за тебя похлопочу? — предложил старшему брату Алеша.

— Пожалуй… только лучше теперь ты мне полсотни-то выложи.

Тетя Саша крепко пожурила Алешу за нелепую щедрость к этому забулдыге, как она называла Сережу, но молодому человеку было теперь не до ее наставлений. Он весь ушел в мысль о предстоящем свидании с отцом и сестрой. В своем письме Федор Степанович говорил, что едет в Петербург уладить дело насчет новой железной дороги, которая пройдет чрез Новоспасское в самую глубь свеклосахарного района. Он был одним из учредителей. Новое предприятие отца еще раз вызвало перед воображением Алеши всю ненавистную ему картину жизни Федора Степановича, — эту вечную ненасытную погоню за деньгами. Он заранее видел, как станет Федор Степанович устраивать затеянное дело — эти подкупы, эти недостойные дележи будущей добычи… И опять в его сердце поднялось чувство, как бы отталкивающее его от отца…

Но главное было все-таки достигнуто: Леночка приедет и станет жить у них. И надо устроить так, чтоб она совсем осталась в Петербурге. Весь вечер проговорил он с теткой о своих планах на этот счет. А совесть ему между тем подсказывала втихомолку, что он словно заговор ведет против родного отца, собираясь отнять у него единственную дочь… На следующее утро, однако ж, встреча вышла очень сердечною. Алеша не видался с Федором Степановичем почти целый год, и ему показалось, что за это время отец постарел, даже осунулся. Глубокая борозда на переносице стала еще глубже. Острые глаза уже не загорались, как прежде, и что-то усталое будто обрисовывалось в углах твердо сложенного рта. Жизненной мощи будто убавилось в этом крепком человеке. Волосы поредели, а короткая рыжеватая борода, где еще год назад седина не думала пробиваться, теперь заметно серебрилась. Первый раз чувство, похожее на жалость к отцу, зашевелилось у Алеши. Старость, до сих пор не смевшая подступить к его крепкому телу, теперь так явно давала знать о своем приближении, что у молодого человека что-то екнуло на сердце. И от этого, должно быть, он нежнее прежнего обнял отца и долго расспрашивал про его здоровье.

— Да что ты все обо мне беспокоишься? — нетерпеливо спросил, наконец, Федор Степанович. — Видишь, стою на ногах. Чего тут расспрашивать? Многих еще в гроб уложу, кто моложе меня. Ты лучше про себя расскажи. Я тобою недоволен, — совсем тряпкой глядишь. Кормите его, должно быть, плохо, Александра Осиповна, — шутя обратился он к свояченице. Но Федор Степанович шутить не умел, в его смехе всегда было что-то обидное. От этого смеха многим становилось неловко, особенно когда он хотел придать себе добродушный вид. Александра Осиповна не ответила и поспешила гостей усадить за чайный стол, уверяя, что Леночка, должно быть, проголодалась. Алеша сделал новую попытку выразить отцу искреннюю, непринужденную сердечность. Он спросил Федора Степановича, надолго ли тот приехал, уговаривая хоть здесь в Петербурге бросить вечные заботы о делах.

— Да что ты думаешь, — сухо рассмеявшись ответил тот, — я сюда приехал масленицу справлять? Да откатал бы я, что ли, полторы тысячи верст, кабы не было у меня здесь дел? Верно, вас в университете баклушничать только учат? Нет, брат, как сдам эту егозу, — он кивнул головой в сторону дочери, — на руки твоей тетке, сейчас в гостиницу — переодеться, и марш в министерство! У тех только дела успевают, кто привык не дремать. Так-с, Алексей Федорович! — и грузной своей дланью он потрепал сына по плечу, на миг лишь оторвавшись от чашки, из которой он торопливо отхлебывал чай большими глотками.

Федор Степанович и в этот раз хотел добродушно пошутить, и снова его слова вызвали неловкое молчание. Таким уже создала его природа, что мягким он стать не мог и в самой его ласке было что-то черствое. Одна Леночка, по-видимому, нисколько не чувствовала на себе его грузного, шероховатого нрава. Глаза ее не переставали светло глядеть на все окружающее, широко раскрываясь навстречу новых впечатлений. Это были иссера-голубые, лучистые, веселые глаза, по-видимому, не знавшие ни робости, ни слез. Трудно было себе представить розовое личико, дышавшее непритворною дерзостью беспечно молодого детства, трудно себе было его представить подернутым грустью. Доверчивая улыбка в глазах и на полуоткрытых, чуть-чуть пухленьких губках, а из-за этой улыбки полная уверенность, что все непременно должно так устроиться, как захочет ее пятнадцатилетняя своенравная головка, — вот что читалось на миловидном личике девушки. Впрочем, Леночка смотрела старше своих лет. Тонкая, но совсем не хрупкая, вполне уже сложившаяся, она походила бы совсем на взрослую, если бы не выдавали ее юный возраст немного еще узкие плечики, да розовые ладони, да распущенные волосы, свободною волною падавшие из-под ленты. Ступни ног у нее были немного велики, но узкие и стройные. И пальчики на руках тоже длинные и тонкие, как у покойной матери.

За чайным столом она одна поддерживала то и дело прерывавшийся разговор, не переставая болтать то с братом, то с Александрой Осиповной. Общей принужденности она будто не примечала. Приезд в Петербург ее так радовал, что ни о чем другом, кроме этой своей радости, она знать и слышать не хотела.

— Алеша, мы с тобой будем гулять каждый день, не правда ли? — приставала она к брату. — Это будет очень весело. И никто меня не станет принимать за твою сестру — мы так друг на друга не похожи. А вы, тетушка, меня в театр повезете! И как можно скорее!

— Тебе, может быть, сегодня хотелось бы? — в шутку спросила тетя Саша.

— Конечно, хотелось бы! Ах да, впрочем, у меня надеть нечего. Да и для гулянья тоже. Нет, прежде всего надо заказать себе, во что одеться. Папа, вы мне денег дайте и побольше!

— Ты, кажется, воображаешь, что приехала сюда только наряжаться и по театрам разъезжать. Да скажи, пожалуйста, кто тебя станет развозить по портнихам и тряпки разные выбирать?

Федор Степанович, проговоря это, вынул, однако, бумажник и перебросил через стол дочери две радужные.

— Тетя Саша, разумеется! — бойко ответила Леночка, пряча деньги в портмоне, живо вынутый из кармана. И тут она обратилась к Александре Осиповне, почувствовав себя, должно быть, в праве располагать ее временем. — Тетя, душенька, не правда ли, мы поедем?..

Все ее существо, ловкое и проворное, так и прильнуло к Александре Осиповне, выражение лица так и сложилось разом в одну страстную, настойчивую мольбу. И тетя Саша не устояла, хоть и совсем не была охотница разъезжать по магазинам и развивать у молодых девушек тщеславные инстинкты, но огорчить племянницу в первую же минуту ей не хотелось. И Леночка так комично пустилась объяснять, в каком жалком состоянии ее туалет, что не согласиться было, очевидно, невозможно.

— Вы, однако, ее не слишком балуйте, Александра Осиповна, — своим густым басом перебил Федор Степанович, — коли хотите, чтоб она здесь осталась подольше, извольте ее держать в руках, как можно строже. А то она живо и вас, и брата оседлает. А теперь мне пора. Спасибо за хлеб, за соль! К обеду я вернусь. До того времени я надеюсь кое-что сделать.

— А тебя, Алеша, я застану дома, если приеду так… в пятом часу?

И опять тяжелая отцовская рука легла на плечо к молодому человеку.

Алеша поднял глаза на Федора Степановича и не мог решить, что прочел он на сморщенном лице, пристально уставившемся на него прищуренными, но прыткими зрачками. Что было во взгляде отца — недоверие или затаенная любовь? Ему самому так хотелось бы в эту минуту броситься к отцу на шею, спрятать лицо на его груди и заплакать доверчивыми детскими слезами. Но что-то его удерживало, — что-то жестокое, почти насмешливое во взгляде Федора Степановича. Может быть, Алеше это померещилось только. Может быть, Федор Степанович не умел выказать свое чувство к сыну. Но у молодого человека и в этот раз, как прежде, порыв нежности к отцу замер, не вырвавшись наружу. Минута была пропущена, и будто ледяная стена опять выросла между ними.

— Конечно, я буду вас ожидать, коли прикажете, батюшка, — было ответом Алеши, и против воли молодого человека ответ прозвучал холодно.

VIII

Федор Степанович покончил с делами скорее, чем думал. Ему в этот день необыкновенно везло. Двоих крупных подрядчиков и одного железнодорожника, которых застать было очень трудно, он успел вовремя захватить дома, и был ими выслушан чрезвычайно внимательно. В министерстве его тоже приняли совсем иначе, чем прежде. Он будто чувствовал, что у него под ногами крепнет почва. Он становился почти особой. В первый раз его принял сам министр. Конечно, перед его высокопревосходительством Федор Степанович совсем присмирел. Аудиенция продолжалась очень недолго, всего каких-нибудь семь минут. Да и пришлось ему довольствоваться неопределенными обещаниями рассмотреть вопрос и сделать, что можно. Но с Макшеева и этого было довольно. Из кабинета министра он вышел с высоко приподнятой головой и с небывалой уверенностью в себе обратился к светилам второй величины, от которых собственно и зависел дальнейший ход дела. Федор Степанович хорошо знал, что далеко не всегда главная пружина — самая важная. И тот влиятельный, хоть и второстепенный воротила, перед которым ему пришлось теперь защищать проект новой линии, диву давался, откуда взялась эта бойкая речь, это уменье приводить точные бьющие в цель доводы — у такого человека, как Федор Степанович. Ведь недавно еще, год или два назад, с ним едва хотели разговаривать столоначальники. А теперь, когда его превосходительство сделал какое-то замечание насчет проектированной линии, Федор Степанович так метко отпарировал удар, что удивленный директор невольно переглянулся с своим помощником. Избранное направление было, разумеется, наиболее выгодное для учредителей, но Федор Степанович сумел прикрыть личные расчеты притворной защитой общегосударственных интересов. И сделал он это не хуже любого дельца, издавна привыкшего владеть словом.

Неудивительно, что Макшеев был очень доволен собой и достигнутыми результатами. Правда, все трудности далеко еще не были улажены, но приступ был сделан и сделан удачно. Твердою поступью и как бы с оттенком милостивых слов министра на лице, Федор Степанович вошел в комнату сына.

Алеша сидел у письменного стола, спиной к двери. Он не расслышал шагов отца, хотя с самого утра предстоящий разговор не выходил у него из головы. Молодому человеку казалось, что наконец-то раскроется перед ним замкнутое до сих пор сердце Федора Степановича, и он узнает всю правду о его прошлом. Он весь так ушел в свои мысли, что Федор Степанович застал его врасплох. Ему пришлось два раза обозвать сына, прежде чем тот услыхал и обернулся.

— Видно, заботы у тебя уж очень большие, Алеша, — заговорил он, усаживаясь, — голос у меня, кажется, довольно громкий. Ну, вот как видишь, раньше успел отделаться, чем полагал. Давай потолкуем… Давно не приходилось.

Федор Степанович остановился, выжидая ответа. Но Алеша молчал, опустив глаза. Лицо у него было еще бледнее обыкновенного. Федору Степановичу это молчание странным показалось. Он приписал его скрытности.

— Ну, брат, — продолжал он, — коли тебе нечего мне сказать, я, пожалуй, начну сам. Я хотел поговорить с тобой, — он запнулся на секунду, — о твоем будущем. Через год ты выходишь. Пора подумать, что ты станешь делать потом. На военную службу идти вряд ли придется — таких, как ты, не берут. Хоть на что-нибудь узкая грудь пригодится.

— Я тебе еще в прошлом году говорил, — ответил Алеша, и глаза его теперь совершенно прямо уставились на отца.

— Что? — перебил Федор Степанович. — Опять эта дурацкая затея? Профессором быть хочешь? Целыми годами все одну и ту же чепуху молоть? И много она приносит, чепуха эта?

— Кому как… Да и смотря по тому, что кому надо.

— Тебе небось того надо, — хрипло засмеялся Федор Степанович, — чтобы молокососы твою дребедень слушали. Или в каких-нибудь там отчетах, которых и не читает никто, твое имя пропечатали? Это у вас, что ли, известностью, пожалуй, даже славой называется?

Алеша промолчал опять. Федора Степановича передернуло.

— Да что же, дождусь я от тебя прямого ответа? — громовым голосом воскликнул он. — Или ты со мной в молчанку играть собираешься?

— Мы с тобой говорим на разных языках, батюшка, — с напряженным спокойствием ответил молодой человек, хоть у него кровь стучала в жилах, и яркая, лихорадочная краска бросилась в лицо. — Спор ни к чему привести не может, — нам друг друга не убедить.

Макшеев рванул правой рукой часовую цепочку и всем туловищем подался вперед.

— Ох, брат, полно меня этими глупыми фразами подчивать! Я человек простой и мудреных речей мне не надо. Только башка у меня, кажется, на своем месте и вздорными словами меня не проведешь… Профессором стать — велика честь!

Он снова захохотал своим резким смехом, но голос его оборвался, и совсем иные, задушевные, будто мягкие ноты в нем прозвучали:

— Слушай, — он поднялся во весь рост и обеими руками взял сына за плечи. Он будто давил его всей мощью своей тяжелой фигуры. — Слушай, — повторил он, — я ведь добра тебе желаю. Да и вся надежда моя на тебя. Ведь ты у нас в семье и воспитаннее, и умнее прочих… Да, умнее, — чего ты на меня смотришь? Ты думаешь, я не знаю, что Петя, хоть и шустер и толков, твоего мизинца не стоит. Как же ты хочешь, чтобы у меня не болело сердце, что ты способности свои хочешь отдать на пустое, нищенское дело, когда ты золото можешь загребать руками? Ведь я там, что ни говори, хоть и скопил деньгу, все-таки настоящего, крупного дела не слажу, потому у меня на то образования нет. Стали меня, правда, кажись, настоящим человеком считать. Давеча, в министерстве посмотрел бы ты, как глядели на меня все эти генералы и сам даже министр. Я уж не Федька Макшеев, которого почти что за хама считали. А все-таки я на тебя рассчитывал, чтобы смыть это старое пятно и наш род в люди вывести. Я спину сгибал, да и теперь еще… А тебе можно было бы со всеми быть на равной ноге, никому не кланяться. С моими деньгами да с твоим образованием…

При слове: «пятно» Алеша побледнел. Он неверно понял отца.

— Пятна деньгами не смоешь, — проговорил он, понуря голову.

— И как еще смоешь! — громко захохотал Федор Степанович, отступая на шаг от сына. — Обращение с людьми только надо знать, и в этом у меня — чего греха таить — изъян. Не учился никогда деликатным манерам; так, чутьем только распознал, как с господами говорить надо. Ну, а коли меня, которого всякий укорить может за то, что я сын крепостного и ни в какой гимназии не учился…

— Ах, ты про это! — перебил его Алеша, почти обрадованный. — Тогда и хлопотать нечего. В происхождении человека никакого пятна нет и быть не может.

Презрительная улыбка перекосила губы Федора Степановича.

— Ну, это мне лучше знать. Только не в этом теперь дело. Я хотел тебе сказать, что от тебя зависит устроить себе такое будущее, какое тебе во сне не снилось. Только брось глупости, займись настоящим делом, стань мне помощником — и в деньгах отказа тебе не будет. Бери, сколько хочешь.

Глаза у старика сверкнули. Как искуситель, он хотел ослепить молодого человека блеском ожидавшего его богатства, лишь бы тот поклонился кумиру, которому не переставал служить Федор Степанович.

Молодой человек покачал головой.

— Деньгами ты меня не прельстишь, — сказал он тихо. — И на что они мне?

— На что? Деньги-то? — и презрительный хохот снова громко раздался по небольшой комнате. — Хоть бы на то, чтобы Федьку Макшеева пропустить в кабинет министра, которого генералы часами дожидаются. А коли прибавить к моей смётке твое образование, — наш род совсем в люди выйдет, и никому и в голову не придет Макшеевых неравными себе считать.

У Федора Степановича за последнее время проснулась незнакомая ему ранее потребность в почете. То, что прежде ему казалось в порядке вещей — презрительное обращение с ним людей, стоявших выше, — теперь вызывало у него гневный стыд. И при мысли, что когда-то, очень уж давно, чья-то рука, рука обманутого им хозяина, оставила следы на его щеке, вся кровь в нем яростно кипятилась. По мере того, что совершенные им проделки уходили все дальше в глубь прошлого, Федор Степанович будто про них забывал. Но ему помнился живо тот ряд унижений, который он перенес, не чувствуя иной раз их жгучести. Какой-то зуд порядочности ему не давал покоя. И выставить, наконец, в лице младшего сына такого Макшеева, которому стыдиться было нечего, становилось для него ежечасною мечтою. А этот сын не хотел понять его, сторонился как будто от его богатства, и одни нелепые ребяческие грезы о служении науке туманили ему голову.

Долго Федор Степанович твердил сыну одно и то же. Он становился почти красноречивым порой — особым грубым красноречием человека, гордившегося своим успехом и сознававшего за собой право и на уважение прочих.

И вот, он встречал препятствие на первом шагу. Этот глупый мальчишка, этот «щенок», оставался глухим к его словам.

Несколько раз уж Федор Степанович переходил от ласки к угрозе, от презрительного гнева почти к нежности. И все было напрасно.

— Говорю тебе, мне твоих денег не надо, — каким-то тихим, почти беззвучным голосом повторял Алеша. И на горячие убеждения отца, сказать ему, наконец, что сделало его таким, откуда у него взялось это смешное бескорыстие, — у молодого человека вырвался долго сдерживаемый ответ:

— Не надо мне твоих денег, потому что я не уверен, чисты ли они.

Скрещенные руки Федора Степановича захрустели; злой огонь блеснул в его прищуренных зрачках.

— Ага! Вот оно что! Не довольно чисты мои деньги для его благородия! Знаю, знаю, откуда у тебя эти мысли берутся. Ох, треклятая ваша порода дворянская! Черт меня дернул на твоей матери жениться! Очень было нужно! С Аграфеной Карповной (так звали первую жену Макшеева) мы жили душа в душу. А с этой, признаться, бледнолицей дурой…

Он не ожидал, что за действие произведут его слова. Алеша стал перед ним с горящим взором, с искаженным от гнева лицом.

— Не смей так говорить о моей матери! Не смей! Она святая была, а ты… ты ее в гроб свел, я все понимаю теперь!..

— А! В гроб! — заскрежетав зубами, перекричал Федор Степанович. — Мальчишка! Щенок!

Но он тотчас овладел собой.

— Хорошо! С тобой я слов больше терять не стану. Я знаю, с кем мне объясниться надо.

И он вышел, хлопнув дверью.

IX

Александра Осиповна с Леночкой только что вернулись с покупками, и девушка, у которой все еще рябило в глазах от виденного ею в магазинах, накинулась на отца, с шумным восторгом рассказывая про свои петербургские впечатления. В первую минуту она не заметила, как насупились брови у Федора Степановича.

— Хорошо, хорошо, Лена, — стараясь подавить гневные ноты в голосе, остановил ее отец. — Успеешь наболтаться, а теперь ступай. Мне с теткой твоей поговорить надо.

Леночка тотчас замолкла и ушла на цыпочках.

Александра Осиповна провела зятя в свой кабинет и уселась, не снимая шляпы. С первого взгляда на его лицо, она догадалась, какого рода объяснение ей предстояло. Вопреки своей кажущейся робости, тетя Саша была не из тех, кто безмолвно уступает перед вспышкою своевольного гнева.

— Хорошо воспитали вы Алешу, нечего сказать! — начал Федор Степанович, останавливаясь перед нею. — Спасибо вам.

— Да и в самом деле вы мне спасибо можете сказать, — твердо ответила она, не спуская с него глаз. — За Алешу вам краснеть не придется. Дай Бог, чтобы не случилось наоборот.

— Понимаю, — глухо и коротко засмеялся Макшеев. — Ну да этим меня не испугаете. Я — обстрелянный. Можете меня попрекать сколько угодно… Только сынку моему не намерен позволять мне говорить дерзости. Бояться он меня должен, коли уважать не научили.

И Федор Степанович передал свояченице, — передал несколько по-своему, — разговор с сыном.

— Отцовских денег стыдится, молокосос! Что ж, пожалуй, можно его и совсем без этих денег оставить. Посмотрим, далеко ли он без них уйдет.

Тетя Саша в ответ только молча поглядела на зятя. Федор Степанович продолжал, несколько понизив тон:

— И вы после этого хотите, чтобы я вам Леночку оставил? Чего доброго, ее тоже против меня восстановите — слуга покорный!

Александра Осиповна вся выпрямилась на кресле.

— Никогда — слышите ли, никогда — я Алешу против вас не восстановляла. Напротив, я старалась всячески от него скрыть правду, чтобы он не разучился почитать вас.

— Да, да, разумеется!.. Будто я не знаю! Прямо вы ему не сказали ничего, а только давали понять, что есть там какая-то скверная тайна. Вечно эти ваши бабьи увертки. И хотел бы я знать, какую это вы правду от него скрывали?

— Да хоть то, Федор Степанович, что покойницу-сестру вы замучили.

— Я? Я замучил? — вскрикнул было Макшеев, но голос его оборвался, и, под настойчивым взглядом прямых карих глаз тети Саши, его воспаленные зрачки опустились. А рука невольно схватилась за спинку стула, точно она искала себе опоры.

— Да, замучили бедное, слабое существо грубостью своей и постоянною необходимостью видеть всю мерзость вашей жизни.

— Это что ж вы за Богушевских так заступаться изволите? Из-за них, что ли, исстрадалась ваша сестрица? Вы бы хоть то вспомнили, что Богушевские давно сгинуть успели, когда я на ней женился. Или так уж ей тяжело было видеть, что муж у нее толковый и деньгам счет знает. Лучше ей было бы, что ли, за какого-нибудь лодыря или оборванца выйти, — хотя бы из благородных? Таких сколько угодно теперь развелось.

— Полноте, Федор Степанович! — остановила она его. — Вы умный человек, а понапрасну слова тратите. Точно я не знаю, какова была жизнь сестры. Каждый день яснее сознавать, что приходится жить с человеком, которого уважать нельзя, которого никто не уважает… Для вас это может быть, все равно. Вы этого, пожалуй, и не понимаете совсем, и не чувствуете.

Федора Степановича передернуло. Кулаки у него стиснулись невольно, глаза налились кровью. Глядя на него, можно было подумать, что он тут же набросится на свояченицу, — такой глухой злобой дышало его раскрасневшееся лицо. Но он все еще сдерживал себя, и голос его прозвучал даже как будто спокойнее, когда он насмешливо ответил:

— Меня-то не уважают? Эге! Посмотрели бы, как передо мной шапки ломает народ!

— Народ, — перебила его Александра Осиповна, — который от вас зависит, которому хуже теперь живется, чем при крепостном праве. Немудрено, что перед вами дрожат и угодничают крестьяне. Кабы у вас только один грех был на душе, его можно было бы, пожалуй, еще искупить. Честным человеком стать никогда не поздно. Да нет, впрочем, нет, того не искупить, что вы сделали. Вот если б вы пошли, да повинились перед Владимиром Семеновичем Богушевским и вернули ему награбленное состояние.

Федор Степанович разразился громким хохотом. Слова Александры Осиповны ему казались настолько дикими, что от них даже гнев его как будто улегся.

— Да, — воскликнул он, — по-вашему, мне следовало бы пойти да поклониться бывшему барину в ноги, и самому нищим остаться. И большое спасибо за это мне сказала бы ваша сестрица и дети мои тоже.

— У вас было бы честное имя…

— Честное имя! Разве у таких людей, как я, имя бывает? Я, что ли, такое имя от родителей получил? Нет-с, нашему брату все свое добыть надо, и самую честь, которая сама по себе гроша медного не стоит, и которую за деньги всегда можно купить. Так-с!

Александра Осиповна поднялась с места. Они глядели теперь в упор друг на друга.

— Вот этого-то и не могла вынести покойница-сестра, — вполголоса проговорила она. — Надя понимала вас, хотя вы перед ней, может быть, этим и не похвалялись, как сейчас вот. Скажите прямо — хотели бы вы, чтобы Алеша присутствовал при нашем разговоре и слышал, что вы сейчас сказали? Хотели бы вы этого?

Гневное восклицание судорожно и глухо вырвалось из груди Федора Степановича и замерло тотчас. Он опустил глаза.

— Вот это самое я и скрывала от Алеши. И скрыла насколько могла, потому что он тоже, как сестра-покойница, не вынесет пятна на вашем прошлом.

— Что вы мне все про одно твердите? — топнув ногой, нетерпеливо воскликнул Макшеев. — Пятно, там, какое-то, вздор! Прошлого не воротить, а в Новоспасском, где я живу теперь, про него и не знали никогда. И какое там прошлое! Федор Макшеев — сила, и никто не спросит, откуда эта сила взялась. Посмотрели бы вы, как меня сам министр принимал.

Федор Степанович стал ходить взад и вперед.

— А совесть-то у вас хоть сколько-нибудь уцелела? Или вы надеетесь, что вам возвратит ее прием министра?

— Ох, глупости, слова пустые! — Он топнул ногой опять. — Точно я в самом деле притеснитель какой-нибудь, кровопийца. Мало ли я разве пожертвовал на бедных? Там, на родине, больница на мой счет выстроена. Не слышали разве?

— Да, выстроена, чтобы вас в гласные выбрали наконец, после того, как забаллотировали три раза… Под старость у вас, должно быть, потребность в уважении все-таки проснулась. Неловко как-то чувствовать на себе презрение всех порядочных людей. — Глаза Федора Степановича опять зажглись гневом. Александра Осиповна кольнула его в самое больное место, и запальчивый ответ готов был у него вырваться, как вдруг в дверях показалась Марфа.

— Барышня та самая зашла, — доложила она, — которая недели две назад приходила. Фамилию ихнюю что-то запамятовала. Еще изволите помнить, с ними вместе Алексей Федорович вышли?

— А, Наташа! Проси ее, проси! — живо ответила Александра Осиповна.

И вслед за горничной она прошла в переднюю на встречу девушке, бросив мимоходом взгляд на зятя.

— Останьтесь, Федор Степанович… Она всего на минуту.

И миг спустя, она вернулась с Наташей.

— Извините меня. Я вам, кажется, помешала, — проговорила та, оглядываясь на Федора Степановича.

— Ничуть не помешали, — она поцеловала девушку в лоб. — Это мой зять — Федор Степанович Макшеев.

— Отец Алексея Федоровича? Да? — звонким голосом спросила девушка, не совсем решительно протягивая Федору Степановичу руку. И глаза при этом с каким-то немым вопросом и в то же время с дружелюбной искренностью остановились на жестком лице стоявшего перед ней человека.

Федор Степанович молча и коротко поклонился.

Девушка посмотрела на него еще раз. Грубоватые черты Макшеева и вся его фигура как-то невольно произвели на нее сразу неприятное впечатление.

— Я зашла сказать вам, — начала она, обращаясь к Александре Осиповне, — что окончательно решилась. Осенью я поступаю на медицинские.

— Решились? Да? И, кажется, немножко против воли?

Она усадила девушку рядом с собой.

Та усиленно покачала головой и засмеялась.

— Представьте себе, я даже не чувствую теперь, что недавно еще мне не хотелось идти. Я так свыклась с этой мыслью, что она стала будто моей собственной. И теперь уж я не изменю решения. Ни-ни. А вас я благодарю от всей души, что вы помогли мне справиться с колебаниями. Я долго-долго раздумывала, и убедилась, наконец, что это — самое лучшее, хотя дома родные меня и отговаривали.

— Надеюсь, однако, — спросила тетя Саша, — не вышло из-за этого никаких…

— Домашних столкновений? Нет! — опять засмеялась девушка. — Родные хорошо знают, что ничего со мной не поделаешь, когда я что-нибудь себе в голову вобью. Они и привыкли к моему строптивому нраву и с ним мирятся. А что, — спросила она вдруг, — племянник ваш все над своими книгами сидит и все такой же нелюдим? Мы с ним не виделись с тех пор… Скажите ему, — добавила она, как бы запнувшись на миг, — что брат и я, мы будем рады, если он зайдет когда-нибудь…

Случайно взгляд девушки, все такой же ясный и спокойный, скользнул опять по лицу Федора Степановича. И ее поразило что-то напряженное и злое в этом лице.

С тех пор, как она вошла, Макшеев не проронил ни слова.

— Хорошо, передам ему, — ответила Александра Осиповна.

— А я вам все-таки помешала, — поднимаясь с места, снова заговорила Наташа. — Вы не хотите сознаться, но я вижу…

Минуты две еще она обменивалась с тетей Сашей оживленными, хоть незначительными словами, очевидно выжидая чего-то. Глаза ее при этом раза два вопросительно устремились к дверям. Но двери оставались закрытыми — не показывался никто.

Девушка простилась с хозяйкой и, не протягивая Федору Степановичу руки, направилась к выходу.

Проводив ее до передней, Александра Осиповна тотчас вернулась.

— Знаете вы, — почти торжественно спросила она у зятя, — кто была эта девушка? — И не дождавшись ответа, она добавила: — Ее зовут Наташей Богушевской.

Удивленное восклицание хотело вырваться у Федора Степановича, но звук остановился в его стиснутом горле. Губы только зашевелились бессознательно, и что-то робкое, похожее на стыд, показалось в глазах.

— И она… Ничего не знает? — почти беззвучно спросил он, миг спустя.

Александра Осиповна покачала головой.

— Ничего…

Теперь радостный луч блеснул в этих самых глазах.

— И с Алешей она хорошо знакома? Даже как будто им интересуется?

— Может быть. Я про это не знаю.

Все живее, порывистее становились вопросы Федора Степановича. Встретить у свояченицы дочь ограбленного им когда-то человека, и встретить ее такой приветливой, простой — это казалось Федору Макшееву почти залогом прощения его давнишней вины. Напускная дерзость покинула его. Воспоминание о прошлом воскресало во всей давящей силе. И этой короткой встречи было достаточно, чтобы смягчить его раздражение.

Когда, полчаса спустя, он снова увидел сына и дочь, и вся семья уселась за обеденным столом, он старался даже загладить что-то. С Алешей он не заговаривал о том, что произошло между ними. Немым взглядом да изменившимся, смягченным голосом он только давал ему понять, что берет назад свои запальчивые слова и прощает сыну его непочтительную вспышку.

Леночка тоже заметила, что настроение отца изменилось к лучшему, и поспешила этим воспользоваться.

— Папа, как я рада, что наконец в Петербурге! — говорила она с сияющим взглядом. — Оставьте меня здесь, пожалуйста оставьте!

Она вкрадчиво ласкалась к отцу и глядела совсем послушною и кроткой, пересчитывая, сколько ее в Петербурге ожидает удовольствий. Особенным восторгом наполнила ее мысль о театре.

— Теперь, накануне масленицы, наверно будет столько интересного. Неужели отец не даст ей позабавиться вдоволь? Неужели он увезет ее в Новоспасское? — взволнованным голосом спрашивала она.

А когда Федор Степанович наполовину уступил, сказав, что увидит, да и рано еще решать что-нибудь, так как сам он думает остаться в Петербурге недели две, — Леночка была уверена, что поставила на своем. Но надо только выказать суровому папеньке как можно больше ласковой нежности. Дома, в деревне, Леночка его на этот счет не баловала. И почти добившись того, чего хотела, она принялась за другое. Принялась описывать, как у нее разбегались глаза, пока она ездила с теткой за покупками, и сколько ей накупить надо разных прелестных вещей.

— Ну, ты не слишком там насчет покупок, мотовка ты этакая! — пожурил ее Федор Степанович, но пожурил с несвойственным ему добродушием. На самом деле он вовсе не думал теперь о дочери, позабыл даже о своих крупных предприятиях. Вся голова его была занята мыслью о сыне и об этой неожиданной встрече с дочерью бывшего своего барина. Ему разительно представился контраст между прошлым и настоящим. Тогда ему приходилось лицемерно низкопоклонничать перед отцом Наташи, дрожать каждую минуту, как бы не открылись его проделки. Теперь его бывший хозяин — полунищий, а он — обладатель крупного состояния, и дочь этого хозяина вынуждена зарабатывать себе хлеб. Нежный образ Наташи и светлая ее покорность обстоятельствам сильнее подействовали на его крутой нрав, чем могли бы то сделать самые пламенные, самые язвительные упреки. В первый раз, быть может, в нем зашевелилась жалость к ограбленной им семье…

Покончив с своими маленькими делами, Леночка вздумала похлопотать и о Сереже. Она знала через тетку, что он в Петербурге и не хочет показаться отцу. Ей захотелось помочь ему, этому доброму, бестолковому Сереже, как она мысленно его называла. И тут же передала Федору Степановичу о приезде старшего сына.

— Как? Этот болван здесь? — воскликнул Макшеев. — И за деньгами приехал? Это с месяц после того, как он у меня целые три сотни выклянчил. Экий мотыга проклятый! Надеюсь, ему не дали ни копейки?

— Я ему дал взаймы полсотни, — сказал Алеша. — Это были его первые слова, с тех пор как они опять встретились с отцом после недавней размолвки.

— Взаймы? Дожидайся, когда он отдаст! И хорошо он делает, что мне на глаза не показывается. Я бы ему, негодяю…

Мысленно он добавил, что от младшего сына, которого он любил меньше Сережи, ему незачем бояться чего-либо подобного. Ему приходится деньги почти навязывать.

Он посмотрел на молодого человека, и странное незнакомое чувство в нем заговорило. Какое-то чувство уважения к бескорыстной гордости сына. У него забрезжила мысль, что уметь обходиться без денег и не преклоняться перед ними — еще лучше, пожалуй, чем уметь их добывать. «Бедный, бедный Сережа, — сказал он себе, — ничего из него не выйдет, пропащий человек».

И он все-таки объявил Александре Осиповне, чтобы она велела этому «болвану» прийти на другой день.

— Пусть явится… Разбраню его. Да уж нечего делать… Дам еще. Не умирать же ему с голоду. Да и кто знает еще, когда мы с ним увидимся.

Последние слова он произнес глухо, вполголоса, опустив голову на грудь. Но он поднял ее тотчас.

Александра Осиповна принялась рассказывать Алеше, что поручила ему передать Наташа. Румянец тотчас выступил на щеках молодого человека.

Федор Степанович это заметил. «Неужели он ее любит, — пронеслось у него в голове, — а не подозревает ничего?..»

И воспоминания прошлого опять заговорили ему про неизгладимую, постыдную тайну.

X

Тяжелое впечатление, оставшееся на душе у Алеши после разговора с отцом, не то чтобы исчезло, а стало как-то легче, когда он узнал, что Наташа заходила к Александре Осиповне и спрашивала о нем. Его сомнения не рассеялись ничуть и не подтвердились тоже.

И утром он, сам того не замечая, весь отдался мысли, что сегодня же увидится с молодой девушкой. Нельзя было не зайти к Богушевским после того, как Лева и Наташа его приглашали.

И вот он торопливо взбегал по их лестнице, звонил у дверей их квартиры.

Ему отворил Лева.

— А! — воскликнул молодой путеец, увидав Алешу. — Очень рад, тем более, что вы отрываете меня от страшно трудной задачи, над которой я работаю целых два часа.

Он крепко потряс руку нового приятеля и добавил улыбаясь:

— Пожалуйте сюда ко мне. Я один дома. Придется моим обществом удовольствоваться.

Он провел Алешу в свою комнату, усадил на диван и предложил покурить.

Алеша отказался. Он не курил вовсе.

Молодой Богушевский уселся верхом на стуле и заговорил с оживлением, перескакивая с предмета на предмет и как бы отыскивая, каким вопросом можно было расшевелить Алешу и заставить высказаться. Но старания его были напрасны.

Вся натура Левы, его блестящие, прыткие глаза, его самоуверенность, даже его красивое лицо, возбуждали в Алеше какую-то глухую неприязнь, невольно принуждая его съеживаться, замыкаясь в себе.

«Экий ты, однако, скрытный! — думал про себя Лева. — Точно, право, ящик с секретным замком. Или, может быть, просто в тебе ничего нет, и я даром только стараюсь что-нибудь вычерпнуть из твоей пустой башки?.. Чем заинтересовал он Наташу, в толк не возьму?»

Юный путеец свободно разглагольствовал о своих видах на будущее, о задачах молодежи, о том, как трезвее она стала и разумнее, и целую теорию пустился излагать о целях жизни и о средствах их достигнуть.

Лева скромничать не любил, хотя и высказывался он настолько лишь, насколько он считал нужным. Он замечал прекрасно, что свободные от предрассудков взгляды, какие он возлагал перед Алешей, тому не совсем приходятся по вкусу. Но этим он не тревожился. Говорить малознакомому человеку вещи, от которых его несколько коробит — это ведь лучшее средство задеть за живое и вызвать на возражение. И пустить в ход некоторый цинизм никогда не мешает. Робкого человека — а таким он считал Алешу — это разве огорошит слегка и внушит ему высокое мнение об умственной смелости у собеседника.

Почти битый час Алеша выслушивал бойкие речи молодого человека, все ожидая, не появится ли Наташа. Но ожидания его были тщетны. Девушка вернулась в ту самую минуту, когда он, прощаясь с Левой, накидывал в передней шинель.

— Где пропадала так долго? — спросил у нее брат.

— У подруги была…

Глаза ее так и светились сквозь опущенную вуалетку.

— А вы уходите, — протянула она Алеше руку. — Очень жаль, что опоздала. Значит до другого раза?

— Да вот что, — вставил Лева, — заходите-ка лучше вечерком. У нас по субботам кое-кто собирается, — разумеется, больше учащаяся молодежь, как мы вот с нею. И молодежь все, кажись, толковая… Ничего ты против этого не имеешь, Наташа? — спросил он, подмигивая сестре.

— Знаете что? — сказала она. — Мы иногда музыкой занимаемся, так вы, кстати, свою виолончель бы привезли. Сыграем что-нибудь вместе. Хотите?

— И коли на то пошло, — добавил ее брат, — заходите уж прямо послезавтра, не откладывая в дальний ящик.

И когда это послезавтра наступило, Алеша не заставил себя ждать.

Он явился к Богушевским рано и застал у них всего только Смолина, да еще двух барышень из Наташиных подруг.

Одна из них, прехорошенькая блондинка, с мелкими, подвижными чертами и вздернутым носиком, все чему-то смеялась, с какой-то преувеличенно наивной детской шаловливостью. Другая — высокая, стройная, но далеко не красивая девушка, с бледным, вдумчивым лицом, глядела необыкновенно строго для своих девятнадцати лет. Она год назад покончила с гимназией и посещала курсы.

Маленькое общество собралось в одном из углов первой комнаты и казалось очень оживленным. Завидев входившего Алешу, Наташа быстро поднялась к нему навстречу.

— А, вот это мило! Хорошо, что сдержали слово.

Она крепко, по-мужски, пожала ему руку. Глаза у нее весело улыбались.

— А виолончель привезли?

Алеша покачал головой. Ему почему-то совестно было с первого раза притащить свой инструмент.

— Ну, вот это совсем нехорошо, — пожурила его девушка. — Только что похвалила вас, что сдержали слово. Вам совестно было, говорите вы? Полноте, что за церемонии! Мне так приятно было бы с вами поиграть. У нас старый рояль, — видите, престарый даже, — но звук у него хороший. Так позвольте сейчас послать к вам горничную, привезти виолончель. Можно?

Долго не думая, Наташа послала к Алеше, а ее брат, взяв молодого человека под руку, повел его к матери.

Когда он пригласил Алешу бывать у них по вечерам, он еще не спросил о согласии Ольги Андреевны. Но добиться этого согласия он считал не трудным. Ольга Андреевна особой твердостью воли не отличалась и слегка побаивалась сына. Но убедить ее оказалось не так легко. При одном имени Алеши Макшеева, она всплеснула руками, и все негодование, на какое было способно ее запуганное сердце, вылилось наружу запальчивыми словами.

— Сына этого гадкого человека принимать у нас? — воскликнула она. — Подумай, что сказал бы твой отец, кабы узнал про это!

— Папа очень вспыльчив, — мягко возразил Лева, — но ты, мамочка, не такая. Ты добрая и все понимаешь.

И Лева старался втолковать матери, что для них прямой расчет принимать у себя сына Федора Степановича.

— Нет-нет да и разузнаем кое-что про его батюшку, — добавил он. — Да и что эти предрассудки? Отец, положим, мошенник, а сын-то в чем виноват?

Эти доводы сперва действовали плохо. Ольга Андреевна не совсем понимала, какая им польза видеть у себя молодого Макшеева. И уступила она в конце концов не убеждениям сына, а скорее его настойчивости. Как все слабые натуры, она понемногу устала и сдалась.

И когда сын привел к ней Алешу в маленькую, очень скромную гостиную, где она разливала чай, Ольга Андреевна встретила молодого человека, правда, не особенно радушно, но и без всякого оттенка враждебности. Алеша ей скорее понравился. «Как он непохож на отца! — подумала она. — И кто бы в этом скромном мальчике, с такими честными голубыми глазами, признал сына Федора Степановича?»

Успели, между тем, явиться двое новых гостей. Студент Корский — худощавый малый, с нежным, почти женским лицом и слегка завивавшимися белокурыми волосами. И товарищ Левы, такой же путеец, как он, необыкновенно рослый и плечистый, с многообещавшей густой бородой и столь же густыми, вечно путающимися волосами. Фамилия его была немецкая — звали его Клейст. И даже не просто, а фон Клейст. Но по-немецки он не говорил ни слова и к соплеменникам своим относился даже с какой-те предвзятой суровой враждебностью.

Смешлив он был очень, хотя его солидный бас плохо вторил наклонности шутить.

— Ну, Корский, — говорил он в ту самую минуту когда Алеша вернулся из гостиной, — перестаньте нас подчивать громкими фразами. Удивительное дело: у человека никаких убеждений нет — да и у кого они есть в наше время? — а валяет то и дело прописную мораль, да еще как торжественно!

Корский обиделся, и его зеленоватые глазенки заморгали. Он был самолюбив, очень беден и при этом щепетилен и обидчив до крайности. Выражался он витиевато, знал Некрасова наизусть и любил его приводить, а про себя мечтал, как бы со временем получить тепленькое местечко. Одевался он старательно и с геройским самоотвержением отказывал себе во всем, чтобы блеснуть щеголеватостью. А после долгого поста он вдруг, бывало, сорвется с цепи и в одну ночь прокутит тщательно сбереженные деньги. Товарищи его недолюбливали, хотя и старался он им угождать и почти даже к ним ласкаться.

— Я только ответил на замечание Варвары Аркадьевны (так звали некрасивую курсистку), — что в наш век милитаризма каждая интеллигентная личность обязана бороться против ретроградных тенденций.

Дружный хохот встретил эти слова.

Наташа, поднявшись со стула, отошла немного поодаль с Смолиным и подозвала к себе Алешу.

Ее брат, между тем, приводил хорошенькую блондинку в притворный ужас, вызывая на ее личике невольную краску удовольствия.

А сидевшая возле нее курсистка ужасалась искренно. Лева не щадил девических ушей, твердо уверенный, что нравится он всем женщинам.

— Так вот-с, юная и прелестная особа, — дразнил блондинку Лева, — остерегайтесь лжеучений о каких-то личных обязанностях. У хорошенькой девушки одна только обязанность — уметь нравится. Помните, что молодости два раза не бывает, и что единственная действительно серьезная задача — это не пропустить времени, когда все в нас стремится к веселью, когда жизнь сама по себе есть уже счастие. Что, правда, Клейст? — спросил он у товарища.

— Для прекрасного пола, конечно, — густо захихикал бас инженера. — А у нас, пожалуй, есть и дело посерьезнее.

Долго еще они развивали оба эту тему, явно любуясь хорошенькими глазками юной собеседницы. А та больше смеялась, да показывала острые зубки.

У Варвары Аркадьевны, между тем, шел с Корским разговор иного рода. В нем то и дело попадались мудреные слова, как: пессимизм, обскурантизм, позитивизм, и раз даже было упомянуто о гегельянизме, о котором оба они — и студент, и курсистка — имели довольно смутное понятие.

А, между тем, Варвара Аркадьевна была не только необыкновенно доброе, прямое и честное существо, она была девушкой очень неглупой, но постоянные усилия оставаться в самых высоких умственных сферах, в уровень с крупнейшими научными вопросами, приучили ее к напускной вычурности речи. А Корский, хоть и вторил ей, в душе завидовал Леве, с которым он не смел соперничать по части ухаживания. Одна из его трескучих фраз случайно задела внимание Левы, и, обернувшись к Корскому, молодой инженер воскликнул:

— Корский, помилуй, да ведь это старо, как грех — служение науке. Да неужели вы не знаете, что отвлеченным понятиям одни дураки служат? Они, эти понятия, нам служить должны, хотя для того, чтобы наивным людям пыль в глаза пускать. Да вы шестидесятник, что ли?

Это слово он произнес с глубочайшим презрением, и тяжелый хохот фон Клейста подчеркнул его насмешку.

Но Корский закипятился и принялся витийствовать с помощью всегда готового арсенала общих мест. Он видел, как смотрят на него кокетливые глазки миловидной блондинки, и постарался не ударить лицом в грязь. Варвара Аркадьевна кстати пришла к нему на помощь. «Принципы… великие идеи добра… индивидуализм… эгоизм… альтруизм» — все это так и трещало в воздухе.

— Да какие же принципы были у шестидесятников? — остановил Лева этот поток. — Тогда, напротив, всякие принципы отвергали.

— Отвергали на словах, — возразила курсистка, — но хранили их в сердце и оставались им верны.

— Смолин, приди к нам на помощь, нас одолевают…

— Сейчас, сейчас, — отвечал тот, — у нас тоже спор завязался, и, пожалуй, что поинтереснее вашего.

Спором нельзя было, впрочем, назвать оживленную беседу, начавшуюся у Наташи с обоими молодыми людьми. Говорили они тоже о вечном вопросе, потому вечном, что наскучить он не может, — говорили об искусстве.

Молодая девушка и Алеша с какой-то мягкой робостью касались великой тайны художественного творчества. И чем-то вроде священного трепета их обдавало.

А Смолин, хоть и пробовал ввернуть обычную ироническую нотку, но сам был невольно увлечен. И для него тоже искусство имело обаяние, всегда присущее тому, что не совсем понятно, что чувствуется только, а не постигается.

— Искусство, — говорил он, — ведь это тоже пустое слово. Есть отдельные гармонические ощущения, есть, положим, группы таких ощущений, какие дает, например, музыка, живопись. Но искусства вообще, как чего-то самостоятельного, нет. И коли проанализировать хорошенько эти ощущения — все они, пожалуй, сведутся к очень простым природным фактам.

Но он очень плохо верил в собственные слова.

А на другом конце комнаты голоса спорящих становились все громче. Все говорили разом и не слушал никто.

— Наука тем велика, — долетело до слуха Наташи и Смолина, — что она дает точные выводы.

Все трое подошли к спорящим.

— Точные? — вмешался Смолин. — Да, можно вычислить что угодно: скорость движения небесного тела, число колебаний звуковой волны, составные части любого вещества. Но что такое самое это вещество? Что такое этот колеблющийся эфир? Что такое самое время, наконец? Разве мы об этом знаем? Мы имеем дело с оболочкой, а самая суть от нас ускользает. Да и есть ли тут какая-нибудь суть? Не все ли обман воображения, и не в нас ли самих происходит все то, что мы измеряем и взвешиваем? Да и как взвешиваем? По-нашему — точно, а на самом-то деле выходит, что не только все наши приборы врут, — даже отвлеченные геометрические линии мы не в силах воссоздать идеально прямыми.

Лева повел плечами.

— Да на что нам, скажи пожалуйста, идеальная точность? На что сама идея? Лишь бы мы верно рассчитали, что у нас в руках, что непосредственно с нами соприкасается. Ну, там, скорость поезда, сила электрического тока, что ли… Важно чтобы поезд не соскочил и депеша пришла по назначению — а какие тут действуют законы — не все ли равно?

— Ты забываешь, — с убийственным хладнокровием возразил Смолин, — что отнесись все к этим законам так, как ты вот, — не додумались бы тогда ни до телеграфа, ни до железной дороги. А, впрочем, — засмеялся он, — кто знает, может, этих законов и нет совсем. И в один прекрасный день, солнце не встанет, или не будет действовать сила тяготения, или еще какая-нибудь катавасия случится.

Эти слова вызвали настоящий взрыв негодования; закипятился даже Клейст — непрочность физического закона для него казалась такою нелепостью, против которой даже и возражать хорошенько не стоило.

А Смолин только любовался этой бурей протестов.

— Ах, господа, господа! — сказал он, когда прочие накричались досыта. — Очень мы и современны, и умны, только один последний фетиш у нас еще остается — наука, в которую вы твердо верите, даже когда имеете о ней слабое понятие. А по-моему, скептицизм, так уж скептицизм. На самом деле наше хваленое знание ни на шаг не подвинулось с Аристотеля. А коли уж верить, — потому что и для отрицания нужна вера, — так уж лучше в синайского Иегову, чем в слепую, бессознательную природу, да в подчиненное ей дурацкое человечество. Правда, Наталья Владимировна? — резко и неожиданно обратился он вдруг к молодой девушке.

— Правда-то, может быть, правда, — вполголоса ответила она, — только… только…

— Не симпатично вам? Последнюю жертву не хотите принести? Последнее суеверие отбросить, будто мы что-нибудь знаем и есть там какой-то прогресс…

Алеша до сих пор не участвовал в споре. Его глаза только блестели все ярче, пока он слушал, и губы вздрагивали. Но теперь он заговорил, — заговорил потому, может быть, что, обменявшись взглядом с Наташей, он прочел в ее глазах что-то вызывающее его тоже на возражение.

— Вы прогресса не признаете, Смолин? — начал он.

— Не признаю, виноват, — рассмеялся тот, — потому что за каждый успех больно уж дорого платить надо. Удобнее стало жить, и скорее мы все узнаем, и больше накопляем денег, — а сами-то мы что? Хилыми стали, развинченными. Старинного прадедовского меча обеими руками не поднимем. Изнервничались. Сравните хоть теперешних испанцев с товарищами Кортеса и Пизано, или современных итальянцев — с римлянами.

— Добрее мы стали и к совести больше прислушиваемся, и тревожат нас теперь вещи, мимо которых наши прадеды, со своими тяжелыми мечами, проходили равнодушно.

— Лева, — взяв товарища за руку, сказал Клейст, — отойдем-ка немного, у меня для тебя есть новость поважнее этих споров.

Они отошли к окну.

— Добрее? — презрительно возразил Смолин. — А как самые образованные народы поступают с так называемыми «низшими» расами? Прежде их тоже истребляли, но во имя религии. А теперь ради торговых выгод, и сама религия пускается в ход не с миссионерскими, а с комиссионерскими целями.

— Все-таки, — продолжал Алеша, — в римский цирк теперь не зазовешь толпу смотреть на бой гладиаторов. И крестьянин, засеявший поле, не боится, чтобы жатву его смяли, да вдобавок спалили крышу какие-нибудь разбойники.

— Да, но зато как мелко стало теперь, как некрасиво! И тот самый Рим, который любовался человеческими страданиями, в нем красота была и величие, которых теперь…

— А вот и ваша виолончель! — сказала, вскочив с места, Наташа, увидав входившую горничную. — Привезли? — спросила она. — Ну, Алексей Федорович, сыграемте что-нибудь. Хотите? Ноты у нас есть. Я все время была на вашей стороне, — шепнула она ему, подходя к роялю.

А Клейст, между тем, передал Леве, что их начальство получило предложение откомандировать летом несколько путейцев на новую линию, постройка которой начнется в мае. Это была та самая дорога, о которой приехал хлопотать Федор Степанович.

— А-а, вот это дело! — потирая руки, отозвался на известие Лева. — Надо будет пристроиться.

И услыхав от Клейста, что Макшеев еще в Петербурге, он вдвойне обрадовался знакомству с Алешей.

Молодые люди сыграли серенаду Браге, потом несколько вещиц Шумана и закончили молитвою Страделлы. Сперва только, на первых тактах, Алеша неуверенно водил по струнам виолончели, и звуки как будто робко, с какой-то болезненной дрожью выливались из-под его смычка. Но это было всего несколько минут. Нежные волны гармонии унесли молодого человека, незаметно для самого, в тот волшебный мир чистой красоты, в котором забывается действительность. Чужая рука будто водила его смычком, и звуки струились, плавные и стройные, как бы вытекая прямо из его души.

А Наташа вторила ему спокойно и верно, тоже будто унесенная далеко за пределы окружающего мира. Однако же Алеше чудилось, что между ними не одно только музыкальное созвучие, что вторят ему не одни ее пальчики, так уверенно и легко скользящие по клавишам. Он видел себя как бы вдвоем с ней на какой-то далекой высоте, а пока — то сладкая мелодия серенады, то болезненно-язвительные фразы Шумана, пели на струнах — ему казалось, что какая-то непонятная близость установилась вдруг между ним и молодой девушкой. Ему и сладко, и трепетно было это чувство. Он точно боялся, как бы не рассеялось ощущение. Ему хотелось зажмурить глаза, как будто он этим мог удержать его.

И вдруг он услышал обращенные к нему совсем простые слова Наташи. Она шутливо замечала, что такое-то место у них вышло не совсем гладко, и предлагала сыграть еще раз.

И в самой простой непринужденности ее слов Алеша опять почувствовал, как сблизились они неожиданно.

И так было весь остальной вечер. Они говорили друг с другом уже совсем иначе, чем прежде. До этого их связывала только любовь к музыке, теперь она сама — волшебница гармония, точно сплетала между ними тонкие, невидимые нити.

Лева тоже держался с ним, совсем, даже чересчур по-дружески. Но Алеша и не примечал этого оттенка. Прочие для него перестали существовать; он отвечал, когда с ним заговаривали, но, миг спустя, уже не помнил собственных слов. Помнил он только, что говорила Наташа. Помнил каждое мимолетное выражение ее глаз.

Молодой человек уносил с собой что-то невыразимо нежное и обаятельное.

Он и не расслышал, как чьи-то шаги раздавались сзади по ступеням. Только у самого выхода на улицу он заметил нагнавшего его Смолина.

— Пойдемте пешком! — сказал тот, и странная улыбка заиграла на его губах. — Хотите, я доведу вас? Ночь такая дивная.

И в самом деле, месяц необыкновенно ярко сиял с морозного неба, и лучи его, точно сквозь хрустальный венок, блестели в недвижимом воздухе. Что-то бодрящее и спокойное в то же время было в этом воздухе и в самом мерцании звезд на бездонной выси.

— Вы, кажется, хороший человек, Макшеев, — сказал Смолин, касаясь рукой до локтя Алеши. — Сперва, признаюсь, когда мы познакомились, я хорошенько вас не раскусил и присматривался к вам. Но теперь, когда я слышал вашу игру, у меня сомнений не осталось. Так играют одни хорошие люди, те, у которых есть сердце. Что вы на меня так смотрите удивленно? Вы находите, что я чепуху понес? Нет, верьте мне, нет. В звуках есть что-то особенное, в чем легче всего распознать чужую душу.

Алеша попробовал рассмеяться, но смех его тотчас замер, когда он всмотрелся в серьезное лицо Смолина.

— Вы как-то… — начал он, но тот его перебил.

— Ага, вы думаете, что человек, как я, всегда готовый посмеяться над ближним, не имеет права говорить о сердце. Когда-нибудь узнаете меня получше и поближе. А теперь вот что я вам скажу: одного я не люблю крепко — лжи, во всех ее формах. Настоящий человек, по-моему, должен быть прежде всего правдив и независим — независим от всего… Мне претит всякое стеснение воли, потому что дурной человек все-таки от этого стеснения ускользнет и сделает гадость, а хороший, в девяти случаях из десяти, съежится и завянет. Да, именно завянет; закон, обычай, предрассудки — все это одно и то же, — безжалостные, пустые тиски глупого общества. О, как я ненавижу этот нравственный гнет заурядности, толпы, над свободною личностью! Где они — крепкие натуры? Крепкие и добрые в то же время? Знаете что, Макшеев, — не знаю, как вы, а мне спать не хочется. Зайдемте-ка вместе куда-нибудь и отужинаем вдвоем. Я человек не богатый и совсем уж не кутящий. Но сегодня была не была! Или не хотите? Нет? Я по глазам вижу, что нет. И догадываюсь — почему.

Он улыбнулся доброй улыбкой, совсем ему несвойственной.

— Ну, — продолжал он, — Христос с вами, не буду настаивать; берегите про себя то, что у вас на сердце. Боитесь, как бы это не улетучилось в праздной беседе?.. Понимаю и завидую вам. Да, вы хороший человек, и если хотите, побывайте у меня, когда у вас есть лишний часок. Поболтаем, — авось скучно не будет.

Расставаясь с Алешей, Смолин крепко пожал ему руку, и пожатие это было искреннее. Дурной зависти в нем не было, хотя сердце его болезненно сжималось…

Наташа Богушевская, в этот самый миг, стоя вдвоем с братом перед окном, в которое широко вливался полный месяц, упрашивала его сказать наконец, что он скрывал до сих пор, чего не захотел договорить после своей первой встречи с Алешей.

Лева, слушая ее, улыбался одними глазами.

— Сказать? Ну что ж, теперь, пожалуй, и можно. Я думаю, что ты в ужас не придешь — слишком уж…

— Что слишком? — спросила она, краснея.

— Ну, сама знаешь, небось.

И он сказал ей все.

Услыхав, что за роковое влияние имел Алешин отец на судьбу их семьи, Наташа сперва в испуганном недоумении опустила руки, и ей почти жалко стало, что она узнала правду. Но впечатление это она отогнала тотчас.

— Что ж, вина отца не падает на сына. Ведь он хороший человек, не правда ли?

— Ну, вам, барышням, — рассмеялся Лева, — всегда то кажется хорошим, что вам нравится. А ты все-таки молодец. И правильно рассудила. Я, признаться, струхнул немножко, рассказывая, а теперь ты все знаешь. Ну, поди спать, Наташа, пора.

Но Наташе не спалось в эту ночь.

XI

Леночка стояла у одного из окон залы и глядела на улицу, где то и дело сновали чухонцы, звеня бубенчиками. Масленица была в полном разгаре. Девушку тянуло туда, в пеструю толпу, и с возраставшим нетерпением она поджидала брата, обещавшего прогуляться с нею. Заказанные наряды ей принесли накануне, и одну из своих обновок, полудлинное, темно-синее платье для прогулок, она только надела, чтобы пощеголять им в этот ясный, веселый февральский день.

Но Алеша не приходил. Солнце склонялось к закату, и Леночка, давно бросившая взятую книгу, скучала, надув губки. Петербург не оправдал ее ожиданий. За прошедшие две недели, она всего только два раза побывала в театре, и виденные ею пьесы, «Гамлет» и «Ревизор», не показались ей забавными. Александра Осиповна свела ее раз на симфонический концерт — и только. Не было того оживления, того шума, к которым неудержимо стремилось ее молодое воображение.

Жить в большом городе и чувствовать себя вполне одинокой, не бывать в обществе, не знать почти никого — это ведь пытка, настоящая пытка вечно поднимавшихся неопределенных искушений, только дразнивших ее неосуществимыми грезами.

К тетке не ездит почти никто, и те немногие, кого она видит у Александры Осиповны, — все такие серьезные, даже прямо скучные люди.

Да, Леночка скучает. К чему же нашила она себе эти хорошенькие платьица, сидящие на ней так ловко? К чему любовалась она своими двумя красивыми шляпками, совсем по моде, и новою обувью, принесенною от Вейса? Все это ей хотелось бы показать, правда, неизвестно кому, — любому первому встречному, — а ей даже по Невскому и по Морской, в час гулянья, не удается пройтись.

Брат все занят и всегда так поздно возвращается домой из своей лаборатории, одну ее не пускают, а горничной некогда. Да и что за охота показываться на улице с этой глупой, неуклюжей Марфой?

Она прижимала розовое личико к холодному стеклу окна, точно она могла этим заставить кого-нибудь оттуда, с этой шумной улицы, подняться наверх, в скромную квартиру тетки.

Ах, если бы явился вдруг незнакомец, — кто бы он ни был, — разумеется, только красивый, бойкий, умный, — она бы пошла за ним, куда бы он ее ни повел. Неудержимое, хоть и смутное желание чего-нибудь нового, какого-нибудь поворота в ее однообразной жизни, заставляло крепче биться ее пятнадцатилетнее сердечко.

— А, вот звонок. Это брат, должно быть…

Легко, неслышно она подбежала к дверям и, растворив их, чуть-чуть высунула свое хорошенькое личико.

В передней стоял рослый молодой человек, в каком-то неизвестном ей мундире, с черными волосами и смелым, красивым лицом.

— Что, Алексей Федорович дома? — спрашивал он у Марфы.

— Нет-с, они вышли-с, — ответила та с видом неудовольствия. Марфа терпеть не могла выбегать на звонок.

— Брат сейчас придет, — быстро сказала девушка, немного растворяя дверь. И тут же сердце у нее екнуло, и краска смущения показалась на лице. Ведь она как будто приглашала молодого человека войти, а это выходило совсем уж неприлично…

Молодой человек, завидев ее, улыбнулся, приятно удивленный неожиданным появлением хорошенькой девочки.

— Ах, вы сестра Алексея Федоровича? — обратился он прямо к ней, торопливо расстегивая пальто. — Вы мне позволите войти и подождать?

Леночка не знала, что ответить. Левая ее ножка как-то боязливо стучала по полу.

Но молодой человек и не дожидался ответа. Сняв пальто, он подходил к дверям и, продолжая улыбаться, повторил:

— Позволяете? Да?

«Что тут делать?» Она приотворила дверь еще больше, и молодой человек вошел.

— Меня зовут Львом Богушевским. Вам мое имя не известно? — спросил он.

Леночка покачала головой и села. Молодой человек уселся тоже.

— Алеша мне не говорил, что у него такая…

Он хотел сказать: «хорошенькая» сестра. Это не значило, правда, ничего, но блестящие, смело глядевшие глаза довершили смысл, и Леночка поняла все, как нельзя лучше.

Она покраснела и опустила глазки.

— Я в первый раз у вашего брата, — продолжал Лева, — хотя мы познакомились уже довольно давно. Сестра моя — вы, может, про нее слыхали? — у вашей тетушки бывала, но про вас она мне не говорила.

— Я недавно только приехала из деревни, — ответила Леночка, находившая, что разговаривать с этим молодым человеком совсем нетрудно. Легкая первоначальная робость исчезла, и заискрившиеся ее глаза уже без всякого смущения глядели на Леву Богушевского. Оценка выходила благоприятная, и в душе она была очень рада, что случай доставил ей неожиданного собеседника.

— А вы любите деревню?

С комическою решительностью она покачала головой.

— Деревню? Да еще зимой? О, нет, конечно! Впрочем, и в городе не веселее, когда… когда никого не знаешь.

Она мысленно тут же прикусила себе язычок за излишнюю откровенность. Но делать было нечего — сказанного не воротишь.

— Ну, эта беда, я думаю, скоро минует. Стоит вам побывать в двух-трех домах, и знакомых у вас будет сколько угодно. А что, вы пока очень скучаете? — добавил он, наклоняясь вперед и любуясь ею уже с полной откровенностью.

Девушка опять вспыхнула от его смелого взгляда, но это не помешало ей рассмеяться.

— Очень, — сказала она с невольным кокетством в голосе и качнула ножкой.

— Да, вашему горю помочь надо, — рассмеялся юный инженер, у которого странные мысли тотчас закопошились в голове. «Этой девочкой стоит позаняться», — подумал он, и добавил прямо:

— Я скажу сестре. Она вас перезнакомит кое с кем из своих подруг. Или вы не хотите? Она может вам предложить свои услуги в качестве спутницы для прогулок.

— А сестра ваша учится? Она моих лет или старше? Я буду очень, очень рада, если она придет.

Лева ей рассказал про Наташу и сумел-таки ввернуть два-три ловких комплимента по ее собственному адресу.

Леночке это, очевидно, понравилось.

— И я тоже буду ходить в гимназию с первой недели, — сказала она. — Что, это очень скучно? — чуть-чуть нахмурила она брови. — Сестра ваша не жалуется? Впрочем, там будут другие девочки — есть хоть с кем-нибудь поболтать. Нет, скучно не будет. А что, очень строгие учителя?

— К таким хорошеньким ученицам, как вы, едва ли, — выпалил Лева уже прямо, не считая более нужным прибегать к оговоркам.

Леночка хотела придать своему личику строгое выражение, но против воли опустила глазки.

В передней опять раздался звонок.

— Вот Алеша! — воскликнула Леночка, вставая.

Но она ошиблась.

В комнату входил, откашливаясь хрипло, Федор Степанович.

— Мой отец, — быстро шепнула она Леве.

— Позвольте мне отрекомендоваться, — тоже поднимаясь с места, развязно обратился он к вошедшему, на лице которого выразилось удивление при виде незнакомого молодого человека.

Он назвал себя и с самоуверенной улыбкой на губах протянул Федору Степановичу руку.

Лева сознавал, что в эту минуту смущаться приходится не ему, и что, протягивая руку врагу своего отца, он оказывал ему великую честь.

И в самом деле, Федор Степанович прикоснулся к этой руке, как будто это был раскаленный уголь. Его пальцы дрожали, и глаза невольно опустились.

— Вы? Вы — сын Владимира Семеновича? — прошептал он изменившимся голосом.

— Да-с, — веселым тоном ответил Лева. — И мне очень хорошо известны те маленькие… недоразумения, которые были когда-то между вами и моим отцом. Могу вас уверить, что для меня, по крайней мере, эти недоразумения отошли в прошлое.

Леве незачем было это говорить. С первого взгляда Федор Степанович понял, что молодому человеку все известно.

— Лена, — все тем же нерешительным, ослабевшим голосом сказал дочери Макшеев, — я должен переговорить с Львом Владимировичем… Оставь нас с ним вдвоем.

Девочка обвела их удивленным, широко раскрытым взглядом, и вышла легкими, неслышными шагами.

Федор Степанович грузно опустился на кресло, то самое, на котором за минуту перед тем сидел Лева. Он дышал тяжело. Что-то злое и приниженное в то же время было у него и в позе, и в выражении лица.

Миг спустя, он поднялся опять и подошел к дверям. Ему хотелось убедиться, не подслушивает ли дочь.

За дверями не было никого. Он опять вернулся на свое место и еще тяжелее, еще болезненнее прежнего уселся перед молодым человеком, как обвиняемый перед судьей.

— Вам может странным показаться, — с прежнею уверенностью в голосе начал Лева, — что вы меня застаете здесь. А дело в сущности самое простое. Я знаком с вашим сыном. Мы с ним почти, можно сказать, друзья. Я зашел к нему и не застал дома…

Федор Степанович замотал головой, как бы давая понять, что ему не до этого. Он не находил слов, чтобы начать объяснение. А Лева продолжал все так же развязно:

— Считаю нужным, Федор Степанович, прежде всего уверить вас, — я могу теперь говорить свободно, так как вашей дочери уже нет, что никакого чувства… недоброжелательства я к вам не ощущаю. Прошлое, если и не забыто, то схоронено. Меня, по крайней мере, оно не тревожит. Я вижу в вас умного человека, которому… которому в жизни повезло…

Лева намеренно останавливался почти на каждом слове. Он сознавал хорошо, сколько в этом было язвительного для Федора Степановича, и наслаждался своим явным превосходством над противником.

— Вы, собственно, что же хотите сказать? — с трудом проговорил Макшеев.

— Да ничего, — засмеялся, Лева, заложив ногу на ногу. — Хотел только уверить вас, что от меня вам нечего опасаться каких-нибудь попреков. Если нам суждено когда-нибудь встретиться в жизни, мы можем подать друг другу руку, не вспоминая прошлого.

Глаза у Федора Степановича злобно сверкнули. Раздражение в нем поднималось. Потешается над ним, что ли, этот молокосос? Над ним, перед которым столько людей дрожат, и который ворочает такими крупными делами?

— Едва ли придется, — сказал он, понемногу возвращая себе утраченную самоуверенность.

— Кто знает? — все так же весело отпарировал молодой человек. — Меня, например, с двумя товарищами собирается наше начальство командировать летом на интересующую вас новую дорогу. Может быть, не только встретиться с вами придется, а быть вам полезным.

— Благодарю вас, — сухо ответил Макшеев, — пожалуй, что не окажется в этом особой нужды.

Лева тряхнул плечами.

— Я изучил профиль будущей дороги, и скажу вам откровенно, что проект никуда не годится. По-моему, Новоспасское придется обойти верст на шесть.

И черные зрачки молодого инженера смело впились в лицо собеседника, давая ему понять, что Льва Богушевского сбить с позиции не так-то легко.

— И от вас, — иронически спросил Федор Степанович, — зависит изменить направление дороги? Будто?

— Не от меня, положим, а от тех, кому я стану докладывать про это. Мнение мое быть может и неверно. Я пока только бегло ознакомился с проектом, и первые вычисления показали… Ну, словом, незачем с вами про это говорить подробно. Вы не инженер, и вряд ли поймете. Увидим после. А скажу вам только, что можно быть очень толковым дельцом, как вы вот, но сметка и ловкость еще не все. Знание тоже чего-нибудь да стоит.

Они посмотрели друг на друга пристально, и глаза старика опустились снова перед смеющимся взглядом молодого человека.

— Видите, господин Макшеев, — продолжал Лева, — поймите меня хорошенько. Я хотел только воспользоваться случайной встречей, чтобы установить наши будущие отношения. Прошлое шевелят одни глупые люди. А мы с вами не из их числа. Так позвольте же мне вам повторить, — при этих словах он поднялся, — что вас я уважаю, как человека, сумевшего природным умом нажить крупное состояние. Да и я тоже из тех, у кого нет предрассудков и кто твердо решился не зевать и не бить баклуши.

Эта уверенность в себе, это уменье прямо подходить к цели и полное отсутствие церемонной щепетильности понравились Макшееву, и невольно он говорил себе, что напрасно не родился у него такой сын: вдвоем они сумели бы наделать великих дел.

— У вас, кажется, очень здравые понятия, — отозвался он на слова Левы. — Вы из тех, кажется, с кем легко сговориться…

— Смотря по тому как, — улыбнулся молодой Богушевский. — Я уступчив тогда только, когда заранее намерен уступить. Во всяком случае очень рад, что пришлось с вами познакомиться. Случай порой делает очень умные вещи.

И вторично, но уже без всякого оттенка насмешливого покровительства, он протянул собеседнику руку.

Макшеев встал и на этот раз пожал эту руку без смущения.

— А я очень рад, — сказал он, принужденно захихикав, — что вы судите так разумно.

— Мне думается, почтеннейший Федор Степанович, — было ответом Левы, — что всегда разумно не сожалеть о том, чего поправить нельзя. Мне, как и вам, известно, что время — деньги. Незачем у вас его мне отнимать. До свидания.

И поклонившись, он вышел.

А Федор Степанович долго смотрел ему вслед, почти любуясь развязностью молодого человека.

«Эге, — подумал он, — вот какие нонче народились. За ум, должно быть, взялось ихнее дворянское отродье. Будь он на месте своего батюшки, я, чего доброго, и посейчас к нему с докладом ходил бы и поклоны отвешивал».

И Федор Степанович почувствовал вдруг, что у него тяжесть с плеч свалилась. Разговор с Левой как бы снимал с него ответственность за прошлое. «Коли сын Владимира Семеновича про него позабыть хочет, — думалось Макшееву, — так чего же мне на этот счет беспокоиться…»

А Леночка, тем временем, дождалась-таки брата и отправилась с ним прогуляться.

Погода была чудная, иней весело хрустел под ногами, улицы пестрели народом, и кое-кто из прохожих, улыбаясь, заглядывал в хорошенькое личико девушки. Но ей было не до всего этого. Разговор с Левой и странные его слова, когда вошел ее отец, не выходили у нее из головы.

Она шла, опустив глаза, и все раздумывала, как заговорить про это с братом. Наконец она решилась, и, конфузясь немного, передала ему, кое-что опуская, про неожиданный визит молодого инженера.

— И представь себе, — добавила она, — что он сказал папе…

Она повторила слова Левы.

— А папа смотрел так странно, — точно у него в самом деле совесть не чиста перед Богушевским.

Алеша не мог прийти в себя от изумления.

«Как? Неужели между его отцом и семьей Наташи были какие-то прошлые счеты? Да как же после этого Богушевские принимают его так по-дружески?»

Он страстно, лихорадочно переспросил сестру о том, что ей довелось услышать. Но он до того был далек от правды, что из ее ответов у него не сложилось даже какой-нибудь догадки.

XII

Рассказ Леночки пробудил Алешу как бы от заколдованного сна. Совесть его укорила за то, что вот уже две недели им владела одна только неотступная мысль, и образ Наташи совсем заслонил для него все остальное, заставил позабыть данное себе слово — узнать наконец, положительно узнать, каково было прошлое отца. Да и не одна его любовь была тому причиной. В самом обращении с ним Федора Степановича произошла крутая перемена. Он стал выказывать сыну непривычную нежность, тщательно избегая раздражающих вопросов. И в сердце Алеши опять заговорила готовность откликнуться на отцовскую ласку, которой он был так долго лишен.

И вот теперь это прошлое выступает перед ним опять, грозя затронуть его дорогие отношения к Богушевским.

Целых пять дней он не видал отца. Федор Степанович так ушел в деловые заботы, что все это время не показывался у свояченицы. А когда сын к нему заходил в «Европейскую гостиницу», где он остановился, Алеша заставал его в бесконечных переговорах с какими-то угрюмо глядевшими господами из денежного мира.

Это были тяжелые дни для молодого человека. Он перестал ходить к Богушевским.

А тетя Саша хоть и по-прежнему уверяла, что о каких-то распрях Федора Степановича с родителями Наташи она ничего не знает, — не могла рассеять его воскресших подозрений.

И вот наконец он захватил отца в ту самую минуту, когда заканчивался у него крупный разговор с одним из соучастников постройки будущей дороги. Громкие раскаты голоса Макшеева доносились до ушей Алеши, когда он еще подходил к дверям номера, занимаемого отцом. А когда он вошел, и какой-то юркий человечек, с еврейской физиономией, шмыгнул мимо него, он застал Федора Степановича с видимыми следами гнева на лице.

— Ах, это ты? — недовольным тоном встретил он сына. — Чего тебе?

Алеша приступил к делу не прямо, хоть ему и сильно претило это вынужденное двоедушие.

Отец нетерпеливо выслушивал молодого человека.

— Ну, что еще? — не раз перебивал он. — Не для этого ты ко мне явился. По глазам вижу.

И когда Алеша упомянул о словах Левы, переданных ему сестрой, Федор Степанович окончательно вспылил.

— Это еще что за глупости? Допрос мне станешь делать из-за сплетен девчонки? У меня дела, неприятности, а он с этим ребячеством…

— Богушевские мои друзья, — возразил Алеша, — и я не могу оставаться равнодушным, узнав, что у тебя что-то вышло с их отцом.

Грозная туча над бровями Федора Степановича еще сгустилась, и запальчивый ответ хотел у него вырваться. Но тут же он вспомнил про свой разговор с Левой, и как-то смягчился при этом воспоминании. Да и втайне он испытывал ощущение удовольствия при мысли о сближении сына с Богушевскими. И морщина понемногу сгладилась.

— Ну, братец мой, ты, я вижу, охотник о пустяках хлопотать, — засмеялся Макшеев, правда, несколько принужденно. — Была у меня, помнится, какая-то история с Владимиром Семеновичем, очень уж давно что-то. И, кажется даже, виноватым был я, не стану греха таить. Да и с кем это не бывает? У кого проходит жизнь без пятнышка? Особенно у тех, кто большие дела ведет. Да, виноват я был перед Владимиром Семеновичем, это правда. Только вряд ли об этом он еще помнит…

— Да вот вспомнил-таки его сын, — возразил Алеша.

— Да… ну так… мимоходом. Он и не думает сердиться. И посмотрел бы ты, какими мы приятелями расстались.

Полупризнание отца более успокоило Алешу, чем могло бы это сделать полное запирательство. В искренности Федора Степановича он не имел повода на этот раз сомневаться.

— Очень толковый, кажется, Лев Владимирович-то, — продолжал Макшеев. — Ты очень с ним подружился? А?

На лице Федора Степановича показалась теперь даже улыбка.

— Я целую их семью полюбил, — было несколько уклончивым ответом Алеши. — И мне было так тяжело слышать, что у вас прежде…

— Ну да, да, — перебил его отец, — прежде!.. Незачем тебе голову над этим ломать. Полюбил всю семью? Гм! Понимаю… Что ж, я ничего против этого не имею.

И он совсем уже весело потрепал сына по плечу.

В эту самую минуту вошел слуга и подал ему письмо.

Федор Степанович взглянул на почерк и вскрыл торопливо конверт.

Глаза его так и впились в бумагу, пока он читал.

— О, черт! — топнул он ногой. — Опять помеха! Думал, что все кончено, ан нет вот. Мерзавцы! Болваны! — зашагав по комнате, он весь вскипел от негодования против тех, кто тормозил успех его дела. Видно было, что голова его сильно заработала. В нем поднималась нетерпеливая энергия сильного человека, видевшего перед собой неожиданное препятствие, которое он разом сломить не может.

— Ну, ступай теперь, — обратился он к сыну, остановившись перед ним. — Видишь, не до тебя. И не ждите меня к себе. Пока не кончу с этим, — он сердито скомкал прочитанное письмо, — меня там не увидите.

Несмотря на эти неласковые слова, Алеша вышел от Федора Степановича почти совсем успокоенным.

Едва он прошел несколько шагов по Михайловской, ему попался навстречу Лева.

— А! Макшеев! — весело воскликнул тот. — Очень рад! Долго не видались. Где вы пропадали все это время?

Он повернул с Алешей по направлению к Невскому.

— Вы куда?

— Да так просто. Я был сейчас у отца.

— Да и я никуда, представьте себе, — все в том же возбужденно-веселом тоне продолжал Лева. — А это со мной редко случается. Разрешил себе маленькую передышку на сегодня. Да и есть отчего. Узнал, что получаю командировку на лето, к вам на новую линию. Увидимся там, надеюсь?

Алеша не слушал. Он весь был погружен в собственные мысли, опять вернувшиеся в прежнюю колею, когда он встретил Леву.

— Скажите, Богушевский, — спросил он вдруг, — вы не знаете, что это было за… — он запнулся, — за недоразумение между вашим отцом и моим?

— Недоразумение? Ах, да, помню, помню, я проговорился об этом в присутствии вашей сестрицы, и она, должно быть… Пустяки самые, кажется. Я хорошенько не знаю. Да вы себе, Макшеев, раз навсегда поставьте за правило, не шевелить прошлого. Над ним крест — и баста! Вспоминать о нем — чистая потеря времени. Вот посмотрите…

Им попались навстречу те самые три щеголеватых студента, с которыми, недели две назад, на Морской, Смолин познакомил Алешу.

— Посмотрите — у этих молодчиков, если покопаться хорошенько, или, вернее, у их папенек, в прошлом, я думаю, немало всякой дряни отыщется. А какие они гладенькие, довольные, улыбающиеся. Им, я думаю, и в голову не приходит стыдиться родительских проделок. Да-с. Мы быстро живем. Как бы с курьерским поездом. И прошлое стаивает скоро, как снежинки при оттепели. Ну-с, и мы с вами когда-нибудь такими же станем. Такими же беззаботными, веселыми и, главное, богатыми. Да, впрочем, что я? Вы и теперь даже на отсутствие карбованцев пожаловаться не можете. Только пользоваться ими не хотите.

Он всмотрелся пристально в Алешу.

Тот промолчал.

— Эх, кабы я был на вашем месте… Ну, да что — своих вкусов другому не привьешь. А неужели вас так-таки никогда не тянет вширь расправить крылья, да во всю мочь…

— Это не по моей части, — сказал, покачав головой, Алеша.

Молодой Богушевский посмотрел на него почти с сожалением. На эту тему он, однако, не продолжал.

— Что ж, теперь домой? — спросил он, когда они дошли до Аничкова моста. — Или думаете, может быть, завернуть к нам? В таком случае предупреждаю вас — сестру вы застанете дома. Ей сегодня нездоровилось чуть-чуть.

— Нездоровилось?

— Ничего! Сущие пустяки. Она вас примет. А я — вы меня извините, я вспомнил теперь, что мне перед обедом надо побывать в одном месте. Так до свидания!

Пожав ему руку, Алеша взял извозчика и поехал на Кабинетскую.

Он застал Наташу за роялем, в полумраке надвигавшегося вечера. Молодая девушка играла на память знаменитый похоронный марш Шопена. Томительно-грустные звуки, долетевшие до Алеши уже на лестнице, чем-то зловещим его поразили.

И войдя, он с тревогой в голосе обратился к Наташе.

— Вы нездоровы, я слышал?

Он не сразу разглядел ее черты в полумгле наступавших сумерек. И лицо это ему показалось побледневшим и печальным. Но звонкий смех молодой девушки его сразу успокоил.

— С каким это вы торжественным видом спрашиваете, Алексей Федорович! — сказала она, протянув ему руку. — Точно вы подделываетесь под тон похоронного марша. Вам кажется, что непременно надо быть в похоронном настроении, когда такие вещи играешь. Ничуть. Я только не выходила сегодня. Болела немного голова. Ну и когда стало темнеть, невольно я перешла на этот марш. Вы знаете, темнота наводит на грустную музыку. Один учитель у нас в гимназии уверяет, что это — какое-то физиологическое явление.

Она опять засмеялась.

— Отчего вы не были в прошлую субботу? У нас очень веселое общество собралось. Много смеялись и повесничали. И музыка тоже была. To есть, вернее, пение, чем музыка. И пели больше всего разный вздор — цыганские романсы… Хор вышел ничего. Вам бы понравилось.

Алеша ответил наскоро придуманное извинение. «Нет, — думал он про себя, — с какой стати я сам выдумал какие-то несуществующие препятствия. Она не могла бы говорить и обращаться со мной так, если бы у ее семьи остались какие-нибудь тяжелые воспоминания, связанные с отцом…» И еще более, чем в тот вечер, когда они вместе играли, он почувствовал, как сблизились они.

Наташа повернулась к нему вполоборота, продолжая сидеть за роялем, и начала расспрашивать про его планы на будущее. До сих пор у них речь об этом не заходила. Он рассказал ей про свое желание со временем занять кафедру, про то, как он весь ушел в свою химию, и как чужды ему занимавшие отца денежные заботы.

Молодая девушка слушала с видимым сочувствием.

— Знаете только, что я вам скажу, — заговорила она в свою очередь, — одно меня поражает в вас. Неужели в ваших глазах как будто места нет для самой жизни? To есть, для чего-нибудь веселого, праздничного? Точно все одни только обязанности?

— Да разве в обязанностях нет тоже радости?

— Есть, конечно, есть. И я это чувствую тоже. Я, вы знаете, очень практичная особа. Только я пост на себя наложить не намерена. Да и к чему пост? Дело свое надо делать бодро, старательно и по возможности весело, а когда оно кончено — стряхнуть с себя, знаете, как стряхивают дождевые капли.

Алеша не сразу ответил.

— Для этого, знаете, что надо? — проговорил он, спустя минуту. — Надо, чтобы другое у нас было помимо дела, что бы вам казалось привлекательным. А у меня…

— Как? — перебила девушка. — Вас в двадцать два года никуда не тянет? Для вас привлекательного ничего нет, кроме ваших книг? Быть не может! Да вы не из тех ведь, кого нужда трудиться заставляет. Вы свободны.

Алеша поник головой, пока она говорила это. Когда Наташа кончила, он медленно поднял на нее глаза и почти неохотно ответил:

— В том, что вы моей свободой называете, Наталья Владимировна, то есть в деньгах моего отца, и кроется вся причина моих странных вкусов… Да, — заговорил он вдруг живее, — отчего мне не высказать вам всей правды? Я ненавижу эти деньги, потому что я не уверен, как они отцу достались. Крупного состояния не наживешь безукоризненно в несколько лет.

Глаза его горели, пока он делал это признание, и румянец стыда ярко выступил на щеках. И все-таки не самолюбие в нем страдало. В эту минуту он чувствовал, что сидевшая возле него девушка ему ближе, роднее собственной семьи.

Наташа в ответ только пожала тихо ему руку. И перед нею живо представилась фигура Алешина отца каким она видела его у Александры Осиповны. Ей вспомнилось почти отталкивающее впечатление, какое произвел на нее Федор Степанович. И антипатия к отцу вызвала у нее жалость к сыну.

А молодой человек заговорил теперь оживленно, точно вдруг исчезло что-то сковывавшее его язык. Он рассказал ей про свои детские годы, про свое отчуждение от семьи, про одиночество, выпавшее на его долю. И чем дольше слушала Наташа, тем сочувственнее для нее звучали слова Алеши, и тем сильнее ей хотелось помочь ему освободиться от гнета его нерадостной жизни.

XIII

Дела Федора Степановича пришли к благополучному концу, и на второй неделе поста он мог уехать в деревню. Давно его тянуло вон из Петербурга, где ему всегда было не по себе. Он не любил его шумную сутолоку и еще более показную, вылощенную деловитость.

Дети поехали его провожать на почтовый поезд Николаевской дороги. За последние дни, под влиянием счастливого оборота своих дел он выказал им непривычную сердечность и Леночку, на прощанье, щедро одарил.

Да и Александра Осиповна с ним как будто примирилась. Ей казалось, что за последнее время в нем из-за сухого дельца выглядывал не злой, в сущности, человек, способный, при всей своей грубости, на доброе, искреннее чувство. И, склонная доверять людям и много им прощать, тетя Саша говаривала себе не раз, что, пожалуй, на дне самого даже черствого сердца шевелится порой что-то мягкое, человечное, хорошее.

Словом, прощанье совсем не походило на встречу.

Федор Степанович поцеловал у свояченицы руку, правда, несколько торопясь, а с сыном и дочерью обнялся совсем по-отечески.

— А летом, после экзаменов, — сказал он Алеше, — ты в Новоспасское приедешь? Целых ведь два года там не бывал.

Леночке он принялся было читать в шутливом тоне целое наставление, но раздавшийся второй звонок прервал его.

— Ну, видно, не успею, — засмеялся он. — Впрочем, это и не по моей части. Смотри, не шали и слушайся тетку…

Один только маленький, совсем, впрочем, ничтожный случай чуть-чуть, было не испортил доброго впечатления Алеши. Когда Федор Степанович усаживался в вагон, молодой человек увидал Смолина, проходившего мимо с каким-то высоким седым господином, поразившим его строгою красотою своего как бы выточенного из слоновой кости, безбородого лица. Глаза обоих стариков встретились. Это был всего один миг. Но Алеша заметил, как странно, будто пристыженно опустились вдруг глаза Федора Степановича; а незнакомец, взглянув на него пристально, полупрезрительно отвернулся. Это был не кто иной, вероятно, как отец Смолина, судя по нежности, с которой они трижды поцеловались. И Алеше невольно припомнился странный тон его нового приятеля, когда, только что познакомившись с ним, тот спросил, не сын ли он Федора Степановича Макшееева.

Простившись с отцом, он поспешил догнать Смолина, уже оставившего платформу.

— Кто был этот седой господин, которого вы провожали? — торопливо спросил он. — Что у него за необыкновенное лицо!

Смолин улыбнулся, видимо обрадованный.

— Вы находите? — сказать он. — Да, это многие говорят. Отец мой, в самом деле, недюжинный человек, хоть и оставался он всю жизнь за штатом. Он — из тех, которые чужой оценки не добиваются… А что, Макшеев, — спросил он, — вы никуда не собираетесь? Так поедемте ко мне? Хотите? Вы давно обещали.

Алеша согласился, и они вдвоем покатили на Васильевский Остров.

— Отец прогостил здесь четыре дня, — принялся рассказывать Смолин. — А приехать сюда для него большой подвиг. Много лет уж как он безвыездно живет в своих Васильках. И при всем том удивительно, с каким интересом он следит за всем, что делается у нас и за границей. Это — живая газета! Нет, вернее, живой лексикон. Прошлым он занимается больше, чем настоящим. Да, у этих стариков, — добавил он задумчиво, — необыкновенная способность поддерживать в себе священный огонь, даже когда они сторонятся от жизни. Мы бы этого не сумели. Заглохли бы, угасли… И чадить бы от нас стало, чего доброго. А мне пришлось-таки старика огорчить. Он звал меня к себе, в деревню, сесть на хозяйство и пойти по его следам. Но меня не тянет туда. И я этого не скрыл.

— Да вас собственно, куда тянет, Смолин?

— Вы хотите сказать, что никуда, — ответил он ему с улыбкой. — И это, пожалуй, заслуженный упрек. Я ведь недостаточно богат, чтобы разрешить себе ту полную свободу, о которой всегда мечтал. Лямку тянуть надо. Именно лямку. Стать рядовым, когда всю жизнь хотелось бы оставаться вольным казаком… А время таких казаков прошло. В том-то и беда, что наша хваленая цивилизация своим огромным маховым колесом всякого из нас захватывает и переделывает по-своему. А кто пытается от этого колеса ускользнуть, того она давит на пути и немилосердно обращает в сыпучую муку. Как ни старайся, а личности своей не отстоишь. Припишись непременно куда-нибудь, закабали себя и не смей выходить из рядов до самой смерти, и стушуйся так, чтобы ничем тебя не отличить от прочих. По-настоящему, ты не человек ведь, а муравей, которому вечно надо делать так, как делают прочие. И я таким муравьем стану. Государственным муравьем, коли в чиновники пойду, или как будто вольным, коли сделаюсь, например, адвокатом. Только хороша эта воля…

Алеша не верил ушам. Не ожидал он таких речей от насмешника Смолина, который весь, казалось, дышал необузданной, полной свободой, — и в суждениях, и в поступках.

— Коли вы так чувствуете, — возразил он, — что же должны сказать другие, которым в самом деле суждено в жизни быть рядовыми?

— Ничего не скажут, потому что не чувствуют своей безличности; а я чувствую. В том-то и беда.

— Да, — продолжал он, помолчав немного, — поколение отца было счастливее. Наружной свободы, пожалуй, было меньше теперешнего. За каждое неосторожное слово отвечать приходилось. Зато внутренняя, настоящая свобода была нетронута. Крупных самостоятельных людей насчитывалось каких-нибудь два-три десятка, да были они, по крайней мере, настоящими людьми. Не давил их этот проклятый шаблон общества, и посмотрели бы, как сохранили свою личность неприкосновенной те из них, которые уцелели до сих пор. Если будете там у нас летом, я познакомлю вас с отцом — вы увидите.

И он принялся рассказывать про отца с живою, почти восторженною любовью. Никаких особенных событий в жизни Григория Александровича — так звали старика Смолина — не происходило. И все-таки его фигура вырисовывалась из рассказа сына такой нетронутой, такой цельной и блестящей, как будто ее отчеканили из золота.

Слушая нового приятеля, Алеша невольно сравнивал Григория Александровича с своим отцом, говоря себе: что за невыразимое счастье быть сыном такого человека!

— Скажите, Смолин, — спросил он вдруг, — знает ваш батюшка моего отца?

Смолин посмотрел на него пристально и ответил, качнув головой:

— Я думаю — нет.

Но Алеша этим не удовлетворился.

— Скажите прямо. Не скрывайте от меня ничего. Мне помнится, когда мы с вами познакомились в первый раз, вы как будто…

Светлый и пристальный взгляд молодого человека опять остановился на лице Алеши. Смолин будто колебался, что ответить.

— Нет, — повторил он решительно. — Они едва ли даже встречались. Интересы и занятия у них до того различные, что между ними точек соприкосновения быть не может. А вот мы и приехали, — добавил он, остановив извозчика перед небольшим трехэтажным домом на Среднем проспекте.

Алеша не настаивал. Не легко было выпытать что-либо от Смолина, чего тот сказать не хотел.

Они поднялись по лестнице в третий этаж. Николай Григорьевич занимал две просторные, светлые комнаты, окнами на солнце. Чисто, хоть и очень просто убранные, они глядели весело со своими блестевшими, свежевыкрашенными полами, на которых пылинки не виднелось, с белыми занавесками на окнах, с чинно убранным письменным столом и большим кожаным креслом в углу.

— Нравится вам мое жилище? — спросил Николай Григорьевич. — Настоящий клад, скажу вам, эта квартира. Хозяйка убирает сама и, видите, убирает исправно. Света и воздуха — сколько угодно. А весной, — и он кивнул в сторону маленького садика, видневшегося сквозь боковые окна, — и зелень есть. И плачу я всего по тридцати в месяц. Не разорительно, как видите. И главное — свободным себя чувствуешь. Шума никакого. Должно быть эта квартира и сделала меня таким ненавистником всякого стеснения. И вот подивитесь, какими противоречиями исполнена наша природа. С моими наклонностями, мне прямо бы в деревню и там, на семистах наших родовых десятинах, царьком жить, забыв весь прочий мир. А вот — нет. Браню общество, а не хочу оторваться от колеи большого города, когда, кажется, на что мне жизненная сутолока? На то разве, чтобы над ней глумиться. А может быть, — вполголоса добавил он, — я только так в собственных глазах охорашиваюсь и воображаю себя невесть каким оригиналом… А на самом деле мне бы капусту сажать в какой-нибудь трущобе, да мирно сидеть в углу с женою и детьми, да изображать сюжет для жанровой картины…

Он посмотрел на Алешу, и горькая улыбка чуть-чуть проскользнула по его губам.

— Нет, знать не про меня это писано, и бобылем мне прожить суждено. Ну, да чего философствовать… Проживу, как миллионы других, не оставив после себя никакого следа, и буду только по-великороссийски «баламутить воду» несуразными речами. А теперь давайте-ка — мы ведь целое путешествие совершили — угощу вас чаем — хозяйка моя его заваривает чудесно, — да хорошей сигарой — у меня такие водятся — это моя единственная роскошь.

Сигары и чай оказались в самом деле прекрасными.

Большое кожаное кресло с мягким гостеприимством приняло Алешу в свои объятия, и целых два часа незаметно пролетели в оживленной беседе.

Смолин был неистощим, когда разговор ему был по душе, и слова его, то с беззаботной веселостью, то с затаенною горечью в легкой с виду насмешке, свободно переносились с одного предмета на другой, по широкому кругозору его мысли.

Слушая его, Алеша невольно говорил себе, однако, что самая эта свобода и эта ширина тоже, чего доброго, никогда не дадут этому умному человеку остановиться ни на чем определенном. И казалось ему тоже, что самое это кресло, на котором так удобно сиделось, втихомолку говорило о сибаритстве своего хозяина.

— Сколько, однако, предметов, которыми вы интересуетесь! Завидую вам! И когда, сидя вот на этом месте, вы отдаете поводья своему воображению, я думаю, у вас глаза разбегаются от этой умственной пестроты.

— Это укор заслуженный, — улыбнулся Смолин. — Вы хотите сказать, что я кочую по разным отраслям человеческого знания и, как всякий кочевник, ничего не произведу никогда? И это правда, горькая правда. Будь я богатым человеком, из меня бы ничего не вышло, кроме праздного эстетика. К счастью, мне баклушничать нельзя.

— Полноте! — и Алеша вскочил с места, говоря это. — Вы — и баклушничать? С вашими способностями? И неужели вас не тянет к живому делу, ради самого этого дела, а не из-за денег только, какие оно дает?

— Тянет, положим, только не совсем знаю, к какому именно. И не чувствуй я за своей спиной нужды с ее бичом…

— Полноте! — снова повторил Алеша. — Вот я, например, у которого этого бича нет и нет половины ваших способностей тоже, я счастье для себя вижу в одном только — в усидчивой, даже в кропотливой работе. И не в выборе своем я сомневаюсь. Меня другое гнетет — гнетет мысль, что я — сын богатого человека и, может быть, — он добавил это вполголоса, и яркая краска залила его щеки, — может быть, не имею права людям прямо в глаза смотреть, потому что — кто знает, как это богатство досталось?

— Ах, милейший мой! — громко засмеялся Смолин. — Знаете, я почти вас расцеловать хотел бы за это. Нашли чего стыдится! Ну, допустим на минуту, что сомнение ваше основательно — вы-то в чем провинились? Работайте честно, и средства, которых вы источника не знаете, употребляйте с пользою для других… Деньги очистятся, проходя через ваши руки. Честный человек всегда право имеет высоко держать голову, кто бы ни были его предки… Ах, посмотрите, посмотрите, что за чудный закат! Ясный, спокойный такой. Да, моя квартира тем хороша, что каждый луч скупого петербургского солнца на нее заглядывает и не дает застояться невеселым мыслям.

Безоблачный, уже чисто весенний вечер надвигался над Петербургом. Широкой оранжевой полосой расстилался по небосклону догоравший отблеск заката. Что-то бодрое, чистое, полное надежд веяло с прозрачного неба.

— Да, Макшеев, — продолжал Смолин, — не давайте и вы засиживаться у себя тяжелым мыслям. Вы вот говорите, что любите труд ради его самого. Так помните же, что для успешного труда первое дело — приниматься за него весело и с верою в себя…

И когда Алеша возвращался от Смолина, а взгляд его ловил на вечернем небе первые загоравшиеся там еще бледные звезды, ему в самом деле казалось, что этой веры прибавилось у него в сердце.

XIV

Курьерский поезд подходил к большой станции на одной из южных линий.

Майское утро радостной улыбкой светилось над равниной. Дымка прозрачного тумана расстилалась над полями, кое-где как бы цепляясь за скат оврага. Одинокое светлое облачко золотистым пятном одно только нарушало бесконечную синеву неба.

Перед открытым окном вагона второго класса стояла молоденькая девушка, жмурясь от яркого солнца и любуясь широкой, веселой картиной. И на ее смуглом личике тоже светилась веселая улыбка, та открытая улыбка молодости, с которою в юные годы всегда готовишься встретить новые места.

— Наташа, — твердила ей мать, суетившаяся над какой-то корзинкой. — Мы через минуту приедем. Прибери вещи.

— Сейчас, мама, сейчас, — отвечала спокойно девушка, не отрываясь от окна и решительно не понимая, из-за чего так спешит и беспокоится мать. — Вы посмотрели бы только, как хорошо, как чудно хорошо.

— Успеешь налюбоваться, — брюзжала Ольга Андреевна. — И ничего тут особенного нет. Поля, как поля. Говорю тебе, сию минуту приедем.

— Успеем. Почти целых четверть часа осталось. А вот и город видно. Какой он большой и весь белый какой!

Но мать не переставала ее торопить, а поезд все мчался, не думая еще убавлять хода. По пути все еще попадались постройки, город все яснее выступал сбоку. Поезд обогнул крутую дугу и, подъезжая к станции, дал пронзительный свисток. Наташа взялась за вещи, и проворные ее пальчики успели все прибрать, когда вагоны подкатили к платформе.

Рослая фигура Владимира Семеновича тотчас выделилась из толпы: он приехал на станцию встретить жену и дочь. Начались обычные расспросы, как совершили они обе длинное путешествие, не слишком ли они устали и не случилось ли чего дорогой?

По внимательной заботливости его лица, когда он спрашивал об этом, можно было бы Владимира Семеновича принять за образцового мужа,

— Наконец-то мы опять проведем лето вместе! — говорил он. — Или по крайней мере, почти вместе. Я буду к вам наезжать каждую субботу… Ну, на первые два дня я вас как-нибудь пристрою у себя. Будет немножко тесновато, да ничего…

Владимир Семенович радовался совершенно искренно. И когда он повел жену под руку в зало первого класса, в его осанке было даже что-то почти гордое. Нужда и подходившая старость не разучили его красиво выпрямляться, подавая руку даме.

Ольга Андреевна и Наташа собирались провести лето не в самом городе, а в деревне, у дальних родственников, Асаниных, имение которых, Плоское, находилось верстах в сорока, на боковой ветви железной дороги.

— А что, Левы здесь нет? — спросила Ольга Андреевна.

— Он на строящейся линии. Работает молодцом. Он вас встретит на той станции, когда вы послезавтра поедете в Плоское. А что, Оля, ты чаю здесь напьешься или дома?

— Дома, кажется, лучше, — нерешительно и томно ответила Ольга Андреевна.

В эту самую минуту к Наташе подошли молодой человек и девочка-подросток. Это были Алеша и Леночка Макшеевы. Они ехали вместе с самого Петербурга. Им приходилось теперь на станции дожидаться час, пока отойдет поезд по боковой линии.

Наташа с ними поздоровалась совсем по-дружески. Ольга Андреевна только кивнула головой.

Леночка с каким-то особым восторгом поцеловалась с Наташей, твердя ей, что они увидятся непременно на днях и все лето будут наезжать друг к другу, как близкие соседи.

Это было давно известно и решено, но повторять это в сотый раз своей приятельнице — Леночке доставляло особое удовольствие.

Всю весну Леночка ходила в ту самую гимназию, где Наташа кончала старший, педагогический класс. Несмотря на разницу в летах, да и в характере тоже, молодые девушки сблизились. Наташе Богушевской нравился в юной подруге порывистый, живой нрав, чуждый малейшей скрытности. Леночка была с нею самая неподдельная откровенность, хоть и умела подчас быть себе на уме. Ее неудержимо тянуло к Наташе оттого, может быть, что новая подруга была сестрою Левы. За последнее время она часто бывала у Богушевских вместе с Алешей, и ей казалось, что эти два месяца были чуть не самыми веселыми в ее жизни.

— Кто это? — несколько удивленно спросил у дочери Владимир Семенович, выходя со своими дамами на подъезд вокзала.

— Это моя подруга по гимназии со своим братом, — довольно уклончиво поспешила ответить Наташа, боясь, как бы Ольга Андреевна не выдала как-нибудь, кто были молодые люди.

Владимир Семенович не настаивал.

Три часа спустя, Алеша и Леночка доехали по боковой линии до маленькой станции, от которой было верст тридцать до Новоспасского. Отсюда строилась новая ветвь, проходившая мимо завода Федора Степановича. Едва молодые люди успели выйти из вагона, к ним выбежал навстречу Лева, с огромным букетом в руке, предназначенным Леночке. Он знал от сестры, что Макшеевы приедут в этот день и поджидал их на станции. Девушка вся зарделась от тщеславного удовольствия, принимая цветы из рук Левы.

В своем белом кителе, весь загоревший от солнца, он смотрел необыкновенно красивым. И взгляд его блестящих черных глаз недвусмысленно говорил Леночке, как он ею любуется.

— Живем по-военному, — говорил он, — точно на походе. Ночуем большею частью в шалаше каком-то, а то и под открытым небом случается. Ничего. Славно здесь. Первый раз в жизни приходится настоящее дело делать, а не сидеть только в душной аудитории да ушами хлопать. И вам, Макшеев, пора… Благо вы теперь с университетом покончили. И, кажется, покончили, блистательно? Вам бы за хозяйство взяться. Это не совсем то же, правда, что наша инженерная работа. Ну да все же практика, а не отвлеченная наука. И кстати сказать, братец ваш Петр Федорович, даром что с лишком четыре года имением управляет, по этой части, кажется, не слишком горазд.

Он распорядился, чтобы Леночке подали чаю, и хотя брат ее торопил ехать, она дала себя уговорить без труда. Ей весело было слушать бойкую болтовню Левы и еще веселее чувствовать на себе ласкающий взгляд его смелых, красивых глаз.

— А вы так-таки, — спрашивала Леночка, — все время здесь, на линии? И в Плоское не наезжаете?

— Нет, как можно, — засмеялся он в ответ. — Дня три четыре подряд кочуем с Клейстом, а там за цивилизованную жизнь опять принимаемся. Клейст бы не вытерпел. Да и я, пожалуй, тоже. Особенно теперь в Плоском хорошо, — большое общество там. Надеюсь, туда будете наезжать? Мы в лодке катаемся и верхом тоже, и вас завербуем, Елена Федоровна. Клейст не дальше, как третьего дня с лошади свалился. Преуморительно было. Что, Клейст, — обратился он к рослому товарищу, тоже успевшему появиться, — здорово ты разбился? В другой раз не станешь хвастаться уменьем ездить? А?

Клейст пробурчал в ответ что-то добродушно-сердитое. Видно было, что ему совсем не до верховой езды, да и не до хорошеньких глазок Леночки. Он карандашом заносил какие-то расчеты в записную книжку.

— Видите, серьезный человек в полном смысле, — дразнил его Лева. — Ни минуты не отстает от дела. А по-моему, надо и дело помнить, и балагурить, когда можно. Я из тех, кто смешивает два эти ремесла…

Чай был допит, и Леночка встала, заметив нетерпение на лице брата.

— Сообщите вашему батюшке, — сказал Лева, протягивая Алеше руку, — что у меня есть для него хорошие известия. Придумал я нечто совсем новое — так и скажите. Он на меня сердится немножко, ваш батюшка. А теперь переложит гнев на милость.

Они уселись в тарантас и покатили.

— Что, Лена, — спрашивал он, — теперь тебе в Новоспасское хочется?.. А помнишь, что ты мне писала, зимой?

— Теперь не зима… Посмотри, что за прелесть! — ответила девочка, окидывая блестящим взором отлогие поля, покрытые сочною зеленью, и всем существом впитывая в себя ароматный весенний воздух. — Разве это не прелесть?

— Да, чудесно… И счастлив тот, — проговорил он как бы про себя, — кто может этим наслаждаться от полной души…

— А ты разве не можешь?

Он рассеянно посмотрел на сестру и не ответил. Пока они приближались к Новоспасскому, в голове у него опять восставали тревожные образы, и с недоумением он спрашивал себя, отчего это ему не дается просто радоваться жизни, когда все вокруг так празднично и светло? Отчего ему мало одних непосредственных личных ощущений?

— Знаешь что, — вдруг прервала его размышления Леночка, — ты вот ничего не ответил, когда Богушевский тебе советовал хозяйством заняться, а надо бы. Петя — не то чтобы не горазд, а как тебе сказать…

— Петя меня и без того не любит. А коли я стану в его дело вмешиваться…

— Правда, что не любит, — опять заговорила девушка. — Да вот что, Алеша, — я от многих слышала, что Петя нехорошо поступает с рабочими: ко всему придирается, чтобы у них из жалованья высчитывать, и вообще там — я хорошенько не знаю, разумеется… Только раз, например, он рабочего совсем прогнал и не расчел его даже как следует… и все за то, что он четыре дня не являлся. А у него жена умерла.

Алеша встрепенулся.

Да, если так, — в самом деле, ему нельзя оставаться безучастным. Он хорошо ведь знал черствую натуру Пети. И Алеша принялся живо расспрашивать сестру.

Леночке очень немного было известно, и в своих рассказах она путалась. Но из ее слов Алеша все-таки убедился, что в Новоспасском далеко не все обстоит благополучно. И он сказал себе, что есть нечто высшее и более дорогое, чем семейный мир — обязанность защищать слабого от несправедливых притеснений.

В Новоспасском усадьба была очень большая, со всеми барскими затеями. Но славившиеся когда-то оранжереи пришли в запустение, и над конным заводом успела провалиться крыша, пока доживал свой век в Ницце его бывший владелец, хандривший и больной холостяк. Федор Степанович уже не возобновлял этих созданий причудливой роскоши, когда наследники холостяка, перессорившись между собою, ему продали по сходной цене богатое поместье. И обширный дом с многочисленными службами, далеко раскинувшимися по отлогому степному пригорку, поддерживал он с грехом пополам, ремонтируя его только хозяйственно, без всякого внимания к наружному изяществу. Ему неловко было в обширных хоромах с старинной мебелью, на которой облуплялась позолота. И всякий раз, что ему доводилось садиться в кресло причудливой формы или на широкий диван с штофной обивкой, ему мерещилось, что он в чужом доме, и вот-вот сейчас придет хозяин и выпроводит непрошеного гостя. Неуютно глядело массивное, двухэтажное здание, где кирпич местами зиял из-под обвалившейся штукатурки, точно белые стены все были в ранах, нанесенных страшной медлительной болезнью запущения. Огромный экипажный сарай, когда он стал рушиться, до основания разобрали, чтобы материал употребить на более полезные сооружения. На что все это было для Федора Степановича, привыкшего жить в двух комнатах, и разъезжать в незатейливом тарантасике, с парой мелких, хоть и сытых лошаденок?

Немудрено, что Алеша удивился, когда, подъезжая к усадьбе, он увидал признаки спешного обновления. Пахло свежей краской; леса еще не успели убрать с целой половины дома, и точно заплаты на рубище, куски новой штукатурки покрывали недавние красные пятна.

— Да, я забыла тебе сказать, — быстро ответила Леночка, — уж с прошлой осени принялись за работы. Папаша хочет, чтобы все было с иголочки, по барскому фасону. Только где ему! — она сделала презрительную гримаску.

В ту самую минуту, как они подъезжали, чья-то лихая тройка, звеня бубенчиками и сияя на солнце медными бляхами, подкатила к крыльцу.

На пороге показался рослый, приятный блондин, с окладистой, тщательно расчесанной бородой, и прощался с хозяином, подавая ему выхоленную, белую руку, с большим перстнем на безымянном пальце. Это был некто Холмин, Виктор Павлович, крупный, хоть и сильно задолжавший помещик, говоривший истинно дворянским баритоном — густым и несколько медлительным.

«Спасибо, Федор Степанович, спасибо», — дошли до Алеши его слова, когда тот уже заносил ногу в тарантас.

— А, вот и сынок ваш, кажется, приехал. Очень буду рад познакомиться.

Виктор Павлович опустил поднятую ногу и с любезным, джентльменским поклоном обратился в сторону Алеши и Леночки. Федор Степанович стоял позади него, засунув руки в карманы короткого пиджака и щуря левый глаз.

— Что, приезжаете батюшке по хозяйству помогать? — приветствовал он немного покровительственно Алешу. — Следует, следует. Поживите у нас и со временем станьте нашим деятелем. А это дочка ваша? — обернулся он опять к Федору Степановичу, и тут же отпустил по адресу Леночки комплимент, сказанный тоном человека, знающего толк в женской красоте.

Минуту спустя, лихая тройка укатила.

Особой нежности, однако, Федор Степанович ни дочери, ни сыну не выказал. Он обнялся с ними торопливо, сказав Леночке, что напрасно на дорогу она надела совсем новое платье, и выбранил кучера за то, что он заморил лошадей.

— Посмотри — совсем в мыле. Дурак! Говорил тебе сто раз: ехать ровно. Ну-с, Алексей Федорович, — обратился он к сыну, — с учением покончил благополучно. Надеюсь, теперь за дело примешься?

Глухое раздражение слышалось в тоне Федора Степановича.

И увидев подходившего старшего сына, Петю, он обрушился на него целым потоком гневной брани.

— Чего ты, братец мой, с рабочими принялся вздорить? Двое человек на тебя земскому начальнику подать собираются. И все из-за копеек. Глупо, донельзя глупо! Срам один! И нашел когда!.. Мне теперь надо… — Федор Степанович остановился, припомнив, что в присутствии Алеши слишком откровенничать не годится. — Умные люди так не делают, — продолжал он, так и не докончив оборванной фразы. — Где настоящая выгода есть, — разумеется, упускать ее не надо. А из-за грошей историю поднимать, да штрафы разные придумывать, да еще при этом народ плохо кормить!.. Ты думаешь, этим я себе сколотил деньгу? Нет, братец мой, народ распускать не надо и держать нужно в ежовых рукавицах. Но кормить по-настоящему и платить, что следует, аккуратно — вот мое правило. Заруби себе это на память. Мелко ты плаваешь, вот что. А я давно из мелких людишек вышел.

Петя выслушал эту нотацию с поразительным хладнокровием. Лицо его так и не шевельнулось. Тогда только он позволил себе ответить, когда отец на миг остановился, чтобы передохнуть. Федор Степанович с некоторых пор страдал одышкой.

Петя был неуклюжий, приземистый молодой человек, лет тридцати с небольшим, хотя молодости, строго говоря, и следа не было на его землистом лице, с бледными губами и жидкой бородой песчаного цвета. Тусклые глаза с опухшими красными веками то и дело моргали. Низкий лоб и густые, насупившиеся брови говорили об упрямстве и ограниченности

— Ты бы мне дал, по крайней мере, — ввернул он, осклабясь, — с братом поздороваться. Два года не видались.

Алеша выступил вперед, протягивая руку. Леночка убежала к себе. Ее комната была наверху.

Братья поцеловались. Не трудно было, однако, заметить, что особого радушия не было в их встрече. Алеша и не старался лицемерить на этот счет. А лицо Пети хоть и сложилось в улыбку, сердечного выражения не приняло.

— Ну что, — спросил он, — Виктор Павлович к тебе по делу приезжал? Очень, кажется, доволен остался. По лицу его заметил, как с ним в воротах встретился.

— Известно, по какому делу, — презрительно отозвался Федор Степанович. — В деньгах нуждается.

— И ты ему дал?

Федор Степанович слегка отвернулся, будто пристыженный.

— Не хотел было, да что с ним поделаешь? Больно уж приставал. Могу, говорит, еще целых восемьдесят тысяч под имение получить из банка. Да возня большая, хлопоты с этими дополнительными оценками… Ну и отсыпал под вторую закладную пять тысяч.

Петя широко улыбнулся, показывая неровно сидевшие зубы.

— Ты с каких пор, — спросил он, — стал деньги взаймы давать, чтобы людям сделать удовольствие? Так сказать, из жалости?

Прищуренные глазки Федора Степановича блеснули.

— Из жалости, ты думаешь, я просьбам этого барина уступил? Есть чего жалеть-то! Вольно ему было долгов наделать с таким хорошим имением, да просолить тысяч сто на картах и на скаковой конюшне. Туда им и дорога, всем этим баричам безмозглым. Я палец о палец не ударю их из беды вытащить. Видно, была причина не отказать, коли дал ему пять тысяч. Ты меня, смотри, не учи, Петька! Молод больно. А что, — перескакивая разом на другой предмет, спросил он вдруг, — на чем остановилось дело с дорогой? Обходят завод?

— Верст на семь, — ответил Петя.

— Черт! — Федор Степанович топнул ногой. — Все это мальчишки наделали. Хорош, — обратился он вдруг к младшему сыну — твой друг, как бишь его, Лева, что ли? Наобещал мне с три короба, а начальству докладывает совсем иное. Уверяет, что завод обойти надо, потому что овраг там какой-то засыпать пришлось бы. Этот молокосос, чего доброго, мне тысяч на полтораста убытка наделает.

Алеша понял теперь, что вызывало раздражение отца. И он поспешил его успокоить, передав ему слова Левы.

— Взяточку намерен попросить? — усмехнулся Петя.

— По-жа-луй! — Федор Степанович задумался. — Да нет, не похоже. А если уж возьмет, так очень большую.

Алеша попробовал вступиться за молодого Богушевского.

— Ну, полно, — остановил его отец и взял его за плечо. — Сам знаю. Не трудись приятеля защищать. Два только раза с ним говорил, а вижу его насквозь. Он на мелочи себя не разменяет.

Федор Степанович ушел к себе в контору, оставив братьев вдвоем.

XV

Как ни хвастался Макшеев, что видит Леву насквозь, он никак не догадывался, что за вести ему привезет на другой день молодой человек. А весть была самого неожиданного и приятного свойства.

Лева явился в Новоспасское, вооруженный целым ворохом планов, съемок и расчетов. И на ласковый вопрос Федора Степановича, что новенького он ему скажет, и настаивает ли он на мнимой необходимости обойти завод, молодой Богушевский спокойно ответил, что идти через овраг, как думали сначала, было бы совершенно безрассудным и стоило бы очень дорого. Но что есть возможность изменить направление, не минуя завод.

— Можно к нему подойти с другой стороны, — сказал он, развертывая план. — Удивительно, что про это не догадались раньше.

И перед внимательными глазами Федора Степановича он стал на плане проводить черту, указывающую новое направление.

— Да как же, — недоверчиво спросил Макшеев, — с этой стороны река и потом болото?

Лева самоуверенно улыбнулся.

— Не беспокойтесь. Болото останется в стороне, а мост через реку вот на этом месте, выше мельницы, где берега крутые, обойдется втрое дешевле засыпки оврага.

И быстро, с точностью человека, хорошо изучившего вопрос, Лева привел на память целый ряд сложных вычислений.

Федор Степанович залюбовался на него искренно. Это была не одна только корыстолюбивая радость человека, неожиданно получившего крупную выгоду, а бескорыстное вполне удивление недюжинным деловым способностям.

«Ах, кабы у меня был такой сын!» — подумал он опять, как после первого своего разговора с Левой.

— Однако вы молодец! Спасибо вам, спасибо.

И он горячо взял Леву за руку. Но тут же прыткие его зрачки так и впились в глаза молодого человека.

— Не знаю, как и отблагодарить вас, — добавил он. И пытливое недоверие как бы слышалось в этих словах.

— Да никак, право, никак! — рассмеялся Лева и, говоря это, немного подался назад. — Мне просто удовольствие доставляет вас избавить от лишних трат. Такие люди, как мы с вами, должны помогать друг другу. Вы пустили в ход эту дорогу, которая обогатит целых два уезда — и совершенно законно, коли вы от нее получите барыш. А если мне пришла в голову счастливая мысль, как устранить препятствие, — торговать мне, что ли, этой мыслью? Нет, Федор Степанович, тогда только и пойдут у нас на Руси дела хорошо, когда толковые люди сумеют петь на один лад и перестанут друг другу подставлять ножку.

Он говорил это с самым веселым, самым добродушным тоном. Лева был из числа тех расчетливых людей, которые понимают всю выгодность бескорыстия. И он не ошибся. Как ни черств был Федор Степанович, он почувствовал себя вдвойне обязанным перед молодым Богушевским и за прежнее зло, причиненное им Владимиру Семеновичу, и за услугу, которую ему оказывал теперь Лева.

— Вы можете на меня рассчитывать, — сказал он, — если вам когда-нибудь понадобится моя помощь.

Он пригласил молодого человека отобедать в Новоспасском, и что-то почти виноватое слышалось в его голосе. За несколько месяцев перед тем он бы не поверил, если бы ему сказал кто-нибудь, что у него в гостях будет сын когда-то ограбленного им человека.

А Лева, принимая это приглашение, не испытывал никакой неловкости. И, выходя из кабинета Федора Степановича, где происходил их разговор, Лева потирал себе мысленно руки. «А будь иной на моем месте, — думалось ему, — чего доброго, стал бы щетиниться, да руки, пожалуй, не протянул бы этому Макшееву… Что за дураки, право, эти брезгливые люди!»

Ему захотелось подышать свежим воздухом перед обедом. В кабинете у Федора Степановича было душно. Там господствовал какой-то особый едкий запах — смесь бумажной пыли и табачного дыма. Окно хозяин раскрывал редко. Его не беспокоил спертый воздух. Старинных, чумазых привычек не успело из него вытравить недавнее богатство. И совсем неприветливо, как-то беспорядочно пусто глядела обширная комната, взятая им себе под кабинет. А у Левы деловитая жилка не мешала любоваться красотой, в том числе красотой природы.

И когда в сенях, куда выходил кабинет, ему попалась навстречу Леночка, свежий облик молодой девушки, с распущенными волосами, с ярким румянцем на щеках и с блеском во взгляде, который так и просился к радости и к солнцу, в нем тотчас откликнулось такое же молодое, жизнерадостное ощущение. Невольно они улыбнулись друг другу.

— Ах, это вы? Я не знала, что вы здесь, — бойко солгала девушка, очень хорошо знавшая, что Лева был у ее отца. — Вы куда?

— Да никуда в особенности; просто, хотел погулять до обеда. Меня ваш батюшка пригласил. А где ваш брат?

— Алеша на завод пошел. И вам придется, — добавила она, на миг потупив глазки, — довольствоваться моим обществом. Пойдемте в сад? Хотите? Только предупреждаю вас, он совсем у нас запущен и смотрит таким диким…

В самом деле, и на террасе, куда они вышли, и в саду, была все та же смесь роскоши и запустения. Жалкий вид являл ряд дорических колонн, когда-то величественных, а теперь носивших на себе следы неуважительной руки времени, которое сперва опошляет создания людей, чтобы потом разукрасить их печальной красотой разрушения.

Двое мастеров, стоя на высокой лестнице, работали в верхнем этаже. Каменные ступени в сад заметно покосились, а там, где когда-то разбит был цветник, разросшиеся кусты цеплялись своими перепутанными ветвями.

— Мне стыдно вам это показывать, — говорила девушка, легко спрыгивая по ступеням, — все это так гадко, так неряшливо…

— Да ничуть, поверьте. Вольная природа лучше прибранной. Да, пожалуй, и вольные люди тоже.

Леночка посмотрела на него с недоумением, как на учителя, которому верить надо, потому что он лучше знает. Швейцарская мамзель успела только научить Леночку, что во всем нужен порядок. И девушка, немного стыдившаяся своего происхождения, старалась приобщить себя к требованиям культуры, не постигнув еще высшей красоты свободного изящества.

— Папаша все это устроить собирается. Первые годы он про это не думал — были другие заботы. А теперь…

— Что же теперь? — переспросил Лева запнувшуюся девочку.

Она прикусила язычок.

— Ну так я за вас доскажу, пожалуй. Ваш батюшка достиг того момента, когда наживать деньги кажется недостаточным. Ему пришла пора совсем барином сделаться, и поместье свое он хочет устроить на барский лад. И прекрасно делает.

Леночка вся покраснела от этих слов. Ей стало почему-то стыдно.

— Да и во все времена так было, — продолжал Лева. — Сперва заботы о деньгах. Затем уж потребность в красоте. Плохо вот что: когда эта потребность в человеке уцелела, как во мне вот, а средств нет, чтобы ее удовлетворять.

Он пофилософствовал еще на эту тему, забавляясь видимым замешательством юной собеседницы и намеренно говоря ей вещи, которые были чуть-чуть выше ее понимания. Но всего каких-нибудь минуты две он подвергал ее этому маленькому искусу. «Злоупотреблять ничем не надо, — думал он не раз, — особенно, своим превосходством. А перед женщинами и подавно… Дайте им только слегка почувствовать это превосходство, и ни под каким видом не допускайте, чтобы уважение переходило в скуку».

Верный этому правилу, Лева быстро оборвал свои мудрые речи, и совсем уж не скуку чувствовала с ним Леночка, прохаживаясь по заросшим дорожкам. Ей так весело было нагибаться и раздвигать нависшие сучки, а еще веселее слушать его болтовню, где, под прикрытием самых невинных слов, чудилась ей тонкая, затаенная лесть. А ветви сирени и жимолости то и дело заграждали им дорогу, и не раз уже ловкая рука Левы освобождала то платье, то косы Леночки от вцепившегося в них сучка. Леночка сама не знала, почему ей было так хорошо. Только глазки ее светились больше обыкновенного, а смех удивительно звонко раздавался по опустелому саду, точно подзадоривая вторивших ей пташек.

Они подошли к самой изгороди — ее Федор Степанович поддерживал тщательно, — как вдруг им послышался взволнованный голос Алеши. Он вместе с старшим братом подходил к месту, где они стояли.

— Нет, — говорил он громко, — нет, Петя, я ни за что не поверю, чтобы, при состоянии батюшки, нельзя было лучше содержать рабочих. Помилуй, что у них за помещение — свиной хлев чище, и воздух какой! — даже окна не растворяются. Обязанность хозяина, понимаешь — обязанность! — развивать в рабочих человеческий образ, если даже им все равно жить среди вони и духоты…

Петя рассмеялся.

— Вот куда махнул! Обязанность наша, по-твоему, так вести дело, чтобы расходу было побольше. А при теперешних ценах на хлеб хозяйству почти убыток.

— Ну и к черту его тогда, хозяйство, — запальчиво воскликнул Алеша, — если можно вести его при том только условии, чтобы людей держать хуже скота! И никогда не поверю, чтобы народ этим довольствовался. Принуждают его соглашаться на грошовую плату и жить в смрадной избе, потому что он у вас в кабале. Гадко, Петя, гадко!

— Алеша! — окрикнула брата Леночка, но сделала это негромко, как бы пугливо.

Он расслышал, однако, и обернулся.

— Ах, ты здесь, Лена? И с Львом Владимировичем? Хорошо, я к вам в сад перелезу. А наш спор, — обратился он к старшему брату, — пусть решит отец. Сдается мне, что он не совсем будет с тобой согласен.

Сказав это, он ухватился обеими руками за перекладину изгороди и ловко перескочил в сад.

А Петя, проходя мимо, бросил искоса недружелюбный взгляд на молодого Богушевского.

— Что вас так взволновало, Макшеев? — здороваясь, спросил Лева.

— А слышать я не могу это вечное извинение, что иначе будто бы нельзя дохода получить, как на счет здоровья и пищи рабочих.

И он рассказал, в каком ужасном помещении живут в Новоспасском батраки. Но говорил он про это с видимой неохотой. Он чутьем сознавал, что Лева не разделяет его негодования.

— И ведь скверно то, что везде, я уверен, в любом имении — то же. Сотни десятин под запашкой — речь идет о тысячах рублей, а на работника, то есть на такого же человека, как сам хозяин, жаль нескольких копеек. Ведь это возмутительно, наконец? И согласитесь, что если наши доходы можно только этою ценою…

— Позвольте, Макшеев, — спокойно остановил его Лева, — да что же прикажете делать? Ведь работают люди, чтобы получать какой-нибудь барыш, а коли его нет, потому что цены упали — приходится экономничать. Лучше разве было бы, коли вовсе бросили бы хозяйничать?

— Да народ, — все так же страстно настаивал Алеша, — продолжает сеять хлеб, несмотря на цены?

— Ну и что же? Велика от этого польза? И много бы Россия произвела зерна, кабы все на одном мужицком хозяйстве держалось? Нет, Макшеев, сердобольничать хорошо, но с экономическими законами не заспоришь.

Леночка слушала внимательно, не совсем хорошо понимая, и не могла решить, кто из них прав. В словах Алеши столько сердца, — зато как спокойно и убежденно говорит Богушевский, а главное, как он красив с этим чуть-чуть насмешливым огоньком в глазах!..

* * *

Федор Степанович удивил Алешу своим решением, когда братья представили на его суд предмет спора.

— Правда то, что говорит Алеша? — спросил он у старшего сына. — Да наверно правда — Алеша не врет никогда.

— Если хочешь, правда, но ведь…

— Ну так вот что я тебе скажу, Петруша, — тотчас перебил его Федор Степанович, — чтобы этого срама не было. Отвести полевым рабочим вторую избу. Ты говоришь, склад там каких-то орудий? Пустяки! Найдется для них другое место. Пола нет — так сделать. И стены выбелить и вычистить хорошенько. И рамы чтобы были двустворчатые. И мужчины с женщинами не оставались бы вместе на ночь, — слышишь?

Ни Алеша, ни Петя, конечно, не поняли настоящей причины щедрости Федора Степановича. Он был так доволен известием полученным от Левы, что хотел показать себя настоящим барином. Понял это один только Лева. Да и не мешало кстати, чтобы в околотке знали, как содержит рабочих Федор Макшеев. Не мешало это, чтобы выставить, среди местных помещиков Федора Степановича в благоприятном свете.

Алеша был крепко благодарен отцу за его решение. Но Петя остался им недоволен. И вечером, когда уехал Лева, стал возражать отцу.

— Это, значит, — говорил он, — поблажку народу давать. А если станет Алеша во все вмешиваться…

— Вздор! — резко оборвал его отец. — Неужто ты не понимаешь, что коли я разрешаю новый расход, так этот расход — выгодный. Или ты этого не смекаешь? Говорю тебе, брат, больно уж ты мелко плаваешь.

XVI

Константин Гаврилович Асанин, владелец «Плоского», был образцовый семьянин и хозяин отменный. И в доме, и в имении, все у него ходили по струнке — от жены до последней работницы. И все они при этом вовсе даже не примечали, как твердо были натянуты вожжи в его умелых руках. Деспотом не назвал бы его никто. И супруга его, Татьяна Васильевна, довольно-таки взбалмошная и своенравная особа, в присутствии мужа становилась как шелковая, хотя за целую четверть века их совместного счастия — они только что отпраздновали серебряную свадьбу — Константину Гавриловичу ни разу не случилось возвысить голос, чтобы усмирить не совсем кроткий нрав своей половины. Весь секрет безграничной власти Асанина заключался в том, что он всегда хотел одного и того же, и с самого дня, когда женился и стал хозяйничать в «Плоском» — а случились эти два события одновременно — никогда не отступался от принятой программы. Зато и не жаловался он на жизненные невзгоды и на сельскохозяйственный кризис, на своенравие природы и людей. Сыновей у него не было, но зато судьба наградила его тремя дочерьми. И даже такой урожай на потомство женского пола не причинял ему обычных треволнений. Старшей дочери, Вере, минуло двадцать четыре, и она обещала навеки остаться старой девой, но смирялась перед этой грустной перспективой и без всякой затаенной горечи вся отдалась благотворительности, правда, скорее от скуки, чем от природного милосердия. Вторая, Соня, была годом старше Наташи Богушевской, обладала большим музыкальным талантом и считалась красавицей. Наперекор сестре, эти богатые дары внушали ей очень высокое мнение о себе и побуждали считать себя обиженной, когда перед ее совершенствами кто-нибудь не подвергался ниц. Младшая, Надя, резвый, хоть и некрасивый подросток, с неправильными смугловатыми чертами и быстрыми глазенками, ходила в коротеньких платьицах и шалила ужасно. С тех пор как Богушевские поселились в «Плоском», всем трем барышням казалось, что стало им необыкновенно весело. Лева был невольным предметом тайных грез серьезной Веры, сменявшихся припадков жестокого кокетства и притворного равнодушия Сони, и беспрестанных поддразниваний Нади. Молодой инженер принимал все эти разновидности женского поклонения с невозмутимым хладнокровием. Немудрено, что три сестры хоть и ничего не знали про его ухаживания за Леночкой, возненавидели ее с тем безошибочным женским чутьем, которое догадывается о сопернице вернее, чем легавая собака о присутствии дичи.

В знойный июньский полдень обитатели «Плоского» только что успели отзавтракать. Лева сидел на качелях под тенью старинных лип, а три барышни Асанины, вместе с Леночкой, составляли вокруг него пленительно смеющуюся группу. Он спокойно наслаждался завидной ролью избалованного любимца и с развязною небрежностью тихо покачивался, снисходительно роняя насмешливые замечания.

Вера с связкою ключей в руке вот уже целые десять минут как все собиралась пойти по хозяйству и не уходила. Соня, обнявшись с Леночкой, притворно ласкалась к ней, а сама глядела темнее ночи. Надя взобралась на толстый липовый сук и болтала ножками.

— Так вот-с, как же вы порешите, очаровательные барышни, — усиленно пуская дым из папироски, небрежно говорил Лева, — верхом поедем, или на лодке? Или никуда не отправимся, как третьего дня, и будем киснуть в нерешительности?

— Жарко что-то, — томно заметила Соня.

— Я уроки должна готовить, — объявила Надя и тут же спустилась на землю, причем оборвала платье о сук.

— Какая ты неловкая, — кисло заметила ей Вера. — Мне надо счеты сводить за прошлый месяц, — добавила она, обращаясь к Леве.

— Вот видите, — засмеялся тот, — у всех есть занятия.

— А на самом деле никаких уроков Надя готовить не станет, во-первых, потому, что ей лень, а во-вторых, потому что она лучше любит мечтать, когда ей наденут длинное платье и станут за ней ухаживать.

— Соня… Ах, нет, Софья Константиновна, извините, я все забываю, что вы большая. Соня… Ну, все равно, на этот раз сойдет! Хоть она и уверена, что ей жарко, а предложи ей играть в горелки, сейчас пустится бежать, что даст ей возможность показывать свои хорошенькие ножки.

— Вот еще стану я в горелки играть, — запротестовала Соня и сердито отняла руку, обвившую стан Леночки.

— А Вера Константиновна, — невозмутимо продолжал молодой человек, — хоть она особа пресерьезная и вечно занята хозяйством, больными и еще разными скучными предметами, вот уже полчаса, как стоит здесь, забывая о своих обязанностях.

— Я ухожу, — объявила Вера, не трогаясь с места.

— И прекрасно сделаете. Я ухожу тоже.

Лева спустился с качели и принялся застегивать китель.

— Чем время терять, лучше возьмусь за книги. А коли что-нибудь придумаете, пошлите за мной посольство. Ну, хоть Елену Федоровну пошлите, которая пока ничего не сказала. Ну, а вы, — обратился он к ней, — что придумали: верхом или на лодке?

— Я думаю, мы с братом уедем, — потупясь, ответила Леночка.

— Ну, это вздор! Останетесь здесь и отобедаете. А вечером увидим, до чего-нибудь додумаемся. Брату вашему и в голову не приходит уезжать. Смотрите, вот он преважно толкует о серьезных материях с Григорием Александровичем и с моей сестрой.

В самом деле, к ним приближалось со стороны дома целое общество: Наташа, Смолин с своим отцом и Алеша Макшеев.

— Так до свидания-с. Предоставляю вам наслаждаться свежестью раскаленного воздуха и отправляюсь заниматься.

— Богушевский, ты куда? — обозвал его подходивший Николай Смолин, когда Лева сделал уже несколько шагов по направлению к дому.

— В свою берлогу погружаться в науку, — ответил тот, ускоряя шаг.

— А вы с нами? — спросила у молодых девушек Наташа. — Мы в лес идем.

— Не знаю, право, — нерешительно ответила Соня и почему-то оглянулась, точно спрашивая совета у невозмутимого голубого неба, ярко сиявшего сквозь безмолвную, неподвижную листву.

— Она загореть боится, — заметила Надя. — И совсем напрасно, загар к тебе очень идет.

Соня сделала гримасу и неохотно присоединилась к прочим, взяв Наташу под руку. Было что-то преувеличенно ленивое в ее походке. Отправилась с ними и Надя, забыв про свои уроки. Вера извинилась своими неотложными обязанностями хозяйки.

Мужчины шли впереди, разговаривая, барышни понемногу отставали. Соня дулась на то, что скрылся Лева, а двое других молодых людей не обращали на нее внимания. Она удерживала Наташу, принявшись болтать с ней с притворным оживлением и хорошо зная, что ее тянет послушать, что говорил Алеше Макшееву Смолин-отец.

— Да, — говорил он, — я совсем теперь прирос к своей раковине и не хочется мне больше из нее выходить. Немудрено, что молодежи это не нравится. И моему Коле здесь не сидится. Тесно, мелко в деревне кажется вам, молодым людям. Земство, возня с хозяйством — все это муравьиная работа. И того в расчет вы не принимаете, сколько в природе создано крупного мельчайшими существами, которые иной раз и простому глазу-то незаметны. Вы все ищете вырваться из родного угла, да в широкое море пуститься. А кто знает еще, не захлебнет ли там волна? Жизнь-то нами строится, домоседами, муравьями.

И он добродушно засмеялся. Удивительно приятный, прямо даже изящный был у него смех. Ни капли горечи не чувствовалось в его мягкой иронии. Любил он свой деревенский угол вполне искренно. И на неподвижность раковины совсем не походила его долголетняя, хоть и скромная деятельность.

— Вы все, — продолжал он, — от внешнего мира впечатлений ищете, а мы, старики, привыкли изнутри себя наматывать свой клубок. Поверите ли, я вот и за границей-то не бывал никогда. Не хитрая была, кажется, штука исполнить заветную мечту и на свет Божий посмотреть. А вот пришлось одними книгами пробавляться, и в мыслях рисовать себе то, чего увидеть не удалось. И много нас таких было когда-то — влюбленных в западную культуру и знавших ее только понаслышке, как сказочную красавицу. Ведь настоящая-то любовь, пожалуй, та, предмет которой мы видели только в своем воображении.

Григорий Александрович говорил правду. Прожив почти безвыездно в деревне, он знал искусство и поэзию запада лучше, быть может, тех, кто много лет толкался по Европе.

— Правда и то, что теперь незачем сидеть в своем гнезде, на то слишком уж открыты дороги на все стороны. И оттого столько, может быть, людей, не знающих хорошенько, по какой из этих дорог им идти. Дела сколько угодно, только никто из теперешней молодежи этого дела хорошенько не любит, как мы свое любили. Или вы думаете, без этой самой любви удалось бы нам тридцать пять лет назад уставные грамоты вводить и «порвать цепь великую» так, чтобы не слишком больно пришлось ни мужику, ни барину? Оглянитесь теперь кругом: и мужик свободен давно, и железных дорог настроили и банки завели, и хозяйство знаем, и разбогатели мы страшно — за мильярд бюджет перевалил, а все трещит по швам. У свободного мужика последнюю коровенку продают, а барин закладывает да закладывает по сходной цене свою земельку… Не видим мы даже перед собой ничего впереди, ничего не желаем, никуда не стремимся. Только умеем Христа ради у казны милостыни просить. И созови нас туда, на невские болота, все, чего доброго, пойдем в разброд и все сведем на какие-нибудь копейки. Да из-за них еще передеремся. А отчего так? Оттого, что самой этой любви в нас больше нет. Нет главного, — ясно сознанной цели… А тогда ведь только, когда она есть, эта цель, все остальное приложится, как сказано в евангелии. Да, вместо одного яркого маяка среди открытого моря, блуждающие огни пошли по болотам. Что, Коля, голову повесил, — обратился он к сыну, — разве не правда?

— Любви одной недостаточно, надо верить, — проговорил, как бы нехотя, Смолин, не глядя на отца.

— А! Еще бы «Ум иссушили мы наукою бесплодной»… Это давно ведь сказано, даже не про мое поколение. А вот оправдывается-то оно теперь. И вот как утрата веры за себя мстит. К тому дело приходит, что в самом знании усомнились. И что же тогда останется?

— Красота, — вполголоса ответил ему сын. — Она нас к вере и приведет.

— Хороша красота! Причудливые грезы испорченного вкуса! Болезненные мечты изнуренной фантазии, как бывает болезненный аппетит у изнуренного желудка. Нет, брат, нет, ты сам вот говоришь, что добрый человек тогда только и хорош, когда он вдобавок и крепкий, а не хочешь понять, что без узды нравственного долга человек не свободу находит себе, а только блуждание без цели.

Алеша слушал молча, и в его разгоревшемся взгляде ясно читалось живое сочувствие тому, что говорил старик. Теплом на него веяло от слов Григория Александровича, и от мягкого взгляда его умных глаз, в которых ум не потушил отзывчивой доброты. И весь он, этот старик, с своими тонкими, будто выточенными чертами, казался ему воплощением минувшего, с его любовью к идеалу, с его неугасимым культом изящного.

— Ты говоришь, блуждание без цели, — тихо возразил отцу Николай Смолин. — А может быть это «блуждание», как ты его называешь, лучше самой цели. Может быть, в нем-то счастье и есть.

— Полно! — голос старика теперь почти зазвенел. И тонкими пальцами он взял сына за плечо — молодая сила чувствовалась в этих старческих пальцах.

— Полно, не клевещи на себя. А если ты в самом деле так думаешь — стыдись! Нас обвиняли когда-то, что нам воли не хватает выполнить свою задачу. Но в задаче этой мы не сомневались. Вы нас перещеголяли, вас никуда не тянет и раздвоение у вас не в одной только воле, оно заразило и голову и сердце. Вы точно гуляете по жизни. А жизнь не прогулка — жизнь труд, упорный труд. И в нем самом, в этом труде должна быть радость и счастье. Вот смотри! — он взглянул на Алешу. — Товарищ твой меня понимает, вижу по его глазам. Да, молодой человек, — обратился он уже прямо к Алеше, — нужды нет, что вы здесь пришлый, может быть, старое дерево разучилось побеги пускать и нужна к нему свежая прививка.

— Ах, — воскликнул Алеша, — кабы все на вас были похожи! Как стали бы мы, пришлые, на вас молиться и вам подражать.

— Не подражать, — возразил Григорий Александрович, — а лучше делать то, чего мы сделать не сумели. А правда ваша, не все, далеко не все… — он вздохнул, оборвав на полуслове.

Несколько шагов все трое прошли молча.

— А барышни, кажется, поотстали, — оглянувшись, заметил молодой Смолин. — Не видно их совсем. Должно быть, не любы им мудреные речи.

Барышни в самом деле отстали по вине Сони. Ей не нравились ни Смолин, ни Алеша, которому она даже выказывала почти явное пренебрежение. А еще более ей не нравилось, что двое молодых людей, с своей стороны, на нее особенного внимания не обращали. И она принялась уговаривать Наташу вернуться домой, притворно жалуясь на палящий зной.

— Мы лучше сыграем что-нибудь в четыре руки. Хочешь? — предложила она. — На что в лес идти в такую жару.

На самом деле она только хотела расстроить прогулку, чтобы помешать Наташе оставаться с молодыми людьми. Давно она успела подметить, что оба они заинтересованы кузиной, которую она втайне недолюбливала тоже. Не смела она только это выказать явно, зная, что Лева заступится за сестру.

— Пожалуй, — уступчиво ответила Наташа, хоть ее не особенно тянуло играть в четыре руки с Соней. — Не лучше ли почитать что-нибудь вместе, коли тебе уж непременно хочется чем-нибудь заняться? Что вы об этом думаете, Леночка?

Леночка думала одно, как приятно было бы, вместо этой надутой, противной Сони, прогуливаться вдвоем с Левой Богушевским. И она ловко устроила так, что обе они с Наташей, обнявшись, пошли по одной дорожке, приближавшейся к дому как раз с той стороны, где была комната Левы. Сестры Асанины свернули по другой.

— Елена Федоровна, — обозвал ее Лева, высовываясь в окно, когда с ним поравнялись молодые девушки. — Куда вы это направляетесь с таким серьезным видом?

Леночка остановилась в притворной нерешительности.

— Да собственно никуда, — ответила она робко.

Наташа поднялась по ступеням террасы.

— Тебя Татьяна Васильевна ждет не дождется! — крикнул ей брат. — Ты про это видно догадываешься? Да?

— Догадываюсь, — засмеялась Наташа и вошла в дом.

— Послушайте, Леночка, — продолжал молодой человек, в первый раз называя девушку уменьшительным именем. — Неужели вам не скучно в обществе здешних трех граций? Младшая еще туда-сюда, а две старшие — брр!

— Соня очень красива, — уклончиво отозвалась Леночка.

— Не надо мне такой красоты, с уверенностью в придачу, что весь мир должен быть у ее ног. Вот вы совсем другое дело?

— Что я! — чуть слышно проговорила раскрасневшаяся девушка.

— Сами знаете, небось! А я вам вот что предложу: чем тут математику зубрить, пойдемте-ка вдвоем туда, в чащу под тень старых вязов. Не устанете лишний раз туда пройтись? И солнца не боитесь? Да чего его боятся? Сами вы такая же ясная, веселая, смеющаяся… Так идет?..

И прежде чем Леночка успела ответить, он уже выпрыгнул в окно и стоял возле нее, весь улыбаясь своими большими жгучими глазами.

XVII

После обеда вся молодая компания собралась прокатиться в лодке. Все уже были в сборе, как Леночка вдруг хватилась своей шляпы, забытой в гостиной, или в зале, — она наверное не помнила. Отыскивая ее, она невольно расслышала, что говорилось в кабинете Асанина, где хозяин громко разговаривал с Григорием Александровичем и с Виктором Павловичем Холминым, тоже приехавшим в этот день отобедать в «Плоское». До ее слуха донеслось несколько раз повторенная фамилия ее отца, и она остановилась, насторожив уши, хоть и сознавала прекрасно, что это не совсем хорошо.

— А этот негодяй Макшеев, — звучным своим баритоном говорил Холмин, — Новоспаское отделывать принялся. Хочет восстановить усадьбу в полном величии. Уморительно! Можете вообразить, с каким вкусом старый дом будет реставрирован? В бары полезли эти хамы, что на наш счет разжились.

Асанин на это отозвался только коротким смехом. А Григорий Александрович спросил:

— А как вы про это узнали, Виктор Павлович?

— Да был там недавно по… по делу.

Леночка хорошо знала, по какому делу приезжал Холмин, и краска негодования бросилась ей в лицо.

— A-а, по делу, — холодно проронил Григорий Александрович. Он догадывался про истину, зная расстроенные дела Виктора Павловича.

— Этот Макшеев, — заговорил владелец «Плоского», — совсем в люди вышел. Железную дорогу строит мимо своего завода. Мой племянничек, Лева Богушевский, очень поусердствовал, чтобы направление было как можно выгоднее для Федора Степановича. Молодчик знает, где раки зимуют. Ему не кажется, будто от ворованных денег воняет. И прекрасное дело! Брезгливыми нам быть незачем. Лучше нам эту кулацкую породу к себе приманить. Будет нам оттого польза! Тщеславие — их слабая сторона.

— Продавать себя, потому что ничего иного продавать не осталось, — взволнованным голосом проговорил Смолин. — Это вы, что ли, предлагаете, Асанин?

— Не продавать себя, а только примириться с неизбежным, хоть и неприятным явлением, и по возможности его обезвредить. Хуже было бы для нас же самих, кабы эти проходимцы в нас совсем не нуждались. Чует мой нос, что Макшеев постарается как-нибудь на выборах проскочить в гласные.

— Ну, это мы еще посмотрим! — громко и самоуверенно захохотал Виктор Павлович.

Леночка более не слушала. На цыпочках она вышла из залы, вся сгорая от прилива стыда и полудетского гнева. Все удовольствие от прогулки с Левой, каждое слово которого еще несколько минут перед тем радостно звучало в ее ушах, было теперь испорчено, позабыто. Она думала об одном лишь — скорее отсюда уехать, чтобы никогда уже, никогда в «Плоское» не возвращаться. Да как это сделать, когда было только что решено всем обществом отправиться на реку? Она не решалась сказать брату про слышанное…

А на террасе, где ее дожидались, Леночку встретили насмешливые и колкие намеки Сони.

— Где эти вы, душенька, пропадали? — спросила та удивительно мягким голоском. — Или опять с кем-нибудь встретились, как давеча, когда отправились тайком с Львом Владимировичем? Я из своего окна прекрасно видела.

Леночка вспыхнула от этих слов еще сильнее.

— Ну, пойдемте, пойдемте, — поторопил Лева, чтобы прийти к ней на помощь. И крепко схватив Соню за локоть, он сказал ей на ухо:

— Смотрите, моя прелестная кузина, чтобы это было в последний раз. Я этого не допущу! Слышите?

— Хотела бы я видеть! — вспылила девушка и бросилась вперед, сбегая по ступеням.

Катанье удалось не слишком.

Как ни хорошо было плыть по гладкой реке, блестевшей в румянце заката, как ни чудно нежил и ласкал мягкий вечерний воздух, весь пропитанный запахом лугов, в широкой лодке, весело скользившей по воде, плохо вторили радостному затишью прозрачного июньского вечера.

Соня не переставала дуться, оттого в особенности, что Лева и не делал попытки с ней примириться после их маленькой размолвки, и раза два только прервала молчание, чтобы сказать кому-нибудь колкость.

Леночка вся ушла в свойственное ей тяжелое раздумье, а Лева, сперва постаравшись ее вовлечь в шутливый разговор, принялся грести двумя веслами с таким сосредоточенным вниманием, будто для него важнее этого ничего не существовало. Изредка только он вмешивался в разговор Алеши и Смолина с его сестрой. Они втроем точно обособились от прочих.

Алеша говорил с восторгом о впечатлении, вынесенном из беседы с Григорием Александровичем.

— Как вы счастливы, Смолин, что у вас такой отец! — невольно вырвалось у него.

И мысленно тотчас досказал себе, как далек он сам от такого счастия.

— Жаль только, что я на него так мало похож, — ответил Смолин.

— Берегитесь, Николай Григорьевич, — рассмеялась Наташа, — это не совсем любезно для меня, вы знаете ведь, что по общему приговору мы с вами настоящие близнецы по духу?

— К сожалению, — проронил молодой человек.

— Час от часу не легче! Вы этому не рады? Вот это мило!

Губы Смолина зашевелились, но не проронили ни слова. Наташа, впрочем, и так догадалась, что хотел он сказать. Оба они сознавали давно, что как раз это духовное сродство им мешает сблизиться по-настоящему.

— Да неужели, — заговорил опять Алеша, — все наше поколение так далеко ушло от своих предшественников. Неужели мы даже разучились понимать, чтобы можно было чему-нибудь отдаться всей душой.

— Делу отдашься, Алексей Федорович, а не словам только. Вы знаете, я очень положительная особа.

— А в том-то и дело, что дела этого самого нет, — не совсем удачно на этот раз сострил Николай Смолин. — Или по крайней мере непривлекательно оно для нашего брата.

— Именно потому, что оно не настоящее, — вмешался Лева.

— На это различные бывают вкусы, Богушевский. То, что по-твоему настоящее…

Он не договорил. Да вообще ему говорилось в этот вечер как-то неохотно, даже с Наташей. Слова отца на него сильно подействовали.

— Что? — язвительно засмеялся Лева. — Руки боишься запачкать? Или только намозолить?.. Что у нас, право, за урожай пошел на брезгливых людей, которые в сущности палец о палец ударить не хотят? Прежде у нас были заражены каким-то переанализом, в наши дни…

— Перекультурой, коли хочешь, — перебил его Смолин.

— Да, именно перекультурой.

— Видно, не то культивируем, что надо, — сказал Алеша и тотчас замолк. — Ему в сердце кольнула мысль, как мало это слово годилось для его семьи.

Лева презрительно повел плечами.

— А знаете что, господа, — сказал он, бросая весла, — пора бы вам тоже взяться за работу, чем всю эту рацею разводить. А то я в самом деле себе намозолил руки. Или барышень призвать на помощь? А то Соня там сидит себе у руля, да дуется. А Надя только шалит.

Надя делала напрасные усилия, чтобы срывать попадавшиеся им на пути водяные лилии и скучала не менее сестры.

— Да знаете что, — резко объявила Соня, — лучше бы нам причалить, где можно. А то вся эта философия не очень-то забавна!

— Слушаю-с, София Константиновна! — вставая, ответил Лева и схватился за шест.

Через минуту они причалили и, выпрыгнув на берег, понемногу рассеялись.

Соня ушла вперед, не скрывая своего дурного расположения духа. Леночка пошла с Надей, а Наташа осталась позади с Алешей и Смолиным. До усадьбы было версты две. Они шли лугами, блестевшими от росы. С близких полей несся крепкий запах полыни, и освежевший воздух как бы растворялся просыпающимися ароматами ночи. Черное южное небо точно алмазами было усеяно. Ночь пахучая, безмолвная, широкая, как-то разом опустилась на землю, внося с собою не сонную тишину, как на севере, а какое-то могучее, страстное дыхание.

Лева Богушевский, отделившись от прочих, полями пробрался на село. Ему хотелось чего-то более существенного, чем наскучившая ему болтовня с барышнями. А там в стройных, красивых смуглянках недостатка не было…

У Наташи между тем с двумя ее спутниками урывками продолжался разговор, начатый в лодке. Что-то неспешное, утомленное было в их речах. Тихие звездные ночи часто навевают такое настроение. Будто лень какая-то словами выражать смутно-жуткое чувство, переполняющее грудь.

Смолин только что сделал какое-то ироническое замечание, и вдруг, кинув в траву недокуренную папироску, объявил, что идет догонять Софью Константиновну.

— Надо ее утешить бедняжку, — сказал он, ускоряя шаг. — Не давать же ей злиться на нас всех.

На самом деле Соня тут была ни при чем. Смолину чувствовалось, что его присутствие почти в тягость Наташе. Он читал на ее лице невысказанное желание остаться вдвоем с Алешей Макшеевым.

— Я ему завидую, Наталья Владимировна, — сказал Алеша, когда Смолин успел скрыться в темноте.

— Завидуете? И как раз теперь? — лукаво спросила девушка.

— Вырасти в такой семье, иметь такого отца и такие примеры… Чего бы я не дал, чтобы я о себе мог сказать то же самое.

Лицо Наташи мгновенно стало серьезно. Он в первый раз открыто заговаривал с ней о своих, и Наташе казалось, что это их сближало лучше прежнего.

— Дети не отвечают за родителей, — проговорила она тихо.

— Не отвечают, да, перед судом по крайней мере и перед совестью тоже. Но как заставить других позабыть, а пожалуй и простить…

Последние слова он произнес, устремив на нее быстрый, загоревшийся взгляд. Никогда еще такого жгучего чувства, такой страстной мольбы она не читала в глазах молодого человека. И она ответила таким же открытым, хоть и более спокойным взглядом.

— Могу вас уверить, я не спрашивала себя про это и никаких сравнений не делала. Я знаю только вас, и чтобы ни совершил кто-нибудь из ваших родных, — она запнулась на миг, говоря это, и как бы подыскивала осторожно слова, — моего отношения к вам это изменить не может.

Волнения не было на лице Наташи, но в сердце молодого человека звук ее ровного голоса зажег целую бурю радостных надежд.

— Вы, стало быть, не оскорбитесь, если я скажу вам, как дороги вы мне?

Она не отняла своей руки, когда он схватил ее, крепко пожимая. Невольно они замедлили шаг, и голоса прочих смолкли теперь совсем, потонув в темноте ночи. И речь молодого человека полилась теперь, как освободившийся от льда весенний поток, — и горячих слов, просившихся на волю из переполненного сердца, слов надежды и счастия, он удерживать не думал.

Наташа слушала, покоряясь как-то невольно милому ощущению, и на ласку его слов отвечала более тихой, более сдержанной лаской во взгляде, полускрытой во мгле ночи.

— Вы добрый и прямой, я это почувствовала с первой нашей встречи, — негромко проговорила девушка, когда Алеша умолк. — И, кажется, вдобавок, из тех, на которого положиться можно, кто сердцем и умом не робок.

Ясная, звездная ночь точно вторила им, такая же радостная, как их молодые надежды, такая же глубокая, как их зарождавшаяся любовь.

Между тем спешными шагами к ним подходила Леночка.

— Алеша поедем, — заговорила она быстрым шепотом, — право пора.

— Куда ты спешишь, Лена? — спросил ласково у нее брат.

И Наташа рассмеялась, удивившись, отчего ей вдруг скучно показалось.

— Да не скучно, поздно только.

— Поздно?

— Кажется, очень, — торопливо, с несвойственным ей волнением повторила Леночка. — И надо мне с ним переговорить.

Наташа обняла ее за талию.

— Ты что-нибудь скрываешь от меня? Будь совсем откровенна, Леночка, что случилось?

— Ничего… Только кузины ваши — твои, — поправилась она, — я думаю, им очень неприятно, что я… что мы здесь бываем…

— Ну, это еще беда небольшая.

Алеша догадался, однако, по лицу сестры, что есть у нее нешуточная причина торопить отъездом. И как ни хорошо ему было с Наташей, как ни сладко отзывались в его памяти только что ею сказанные слова, четверть часа спустя, он вдвоем с Леночкой уже катил в тарантасе по дороге в Новоспасское.

XVIII

— Что случилось, Леночка? — с волнением в голосе переспросил молодой человек, едва лошади тронули.

Она ответила не сразу. Теперь ей трудным казалось повторить брату резкие слова, осуждавшие Федора Степановича. И жаль ей было тоже нарушить праздничное настроение Алеши.

— Ну? — спросил он еще раз, с трудом отрываясь от наполнявших его голову сладких грез. — Скажи в чем дело?

— Я думаю, — нерешительно заговорила девушка, — я никогда больше не поеду к этим Асаниным.

— Вот как?.. — Он улыбнулся, не доверяя ее неожиданному решению. — А мне казалось, напротив, тебе очень весело у них. Или так уж дурно к тебе относится эта чванная Соня?

— Что Соня? Это бы еще ничего!..

Леночка, робея и путаясь, все рассказала брату. Лицо его, пока он слушал, становилось все сумрачнее.

— Это они говорили про отца? — тревожно спросил он. — Все говорили, или один только Холмин, который сам ведь отцу обязан…

— То есть, как тебе сказать? Бранил отца только Виктор Павлович. Но чувствовалось, что все они — и Смолин, и Константин Гаврилович, дурного о нем мнения. Ах, Алеша, как тяжело видеть, что отца не уважают, и что на нас, оттого, что мы его дети, смотрят как-то свысока…

— Да ты не о себе думай, Лена, — резко оборвал он ее, — что нам за дело, как на нас смотрят эти господа? Стыдиться своего происхождения — глупо. За отца жаль, за него стыдно, коли в самом деле они говорят правду.

— Я не знаю, — обидчиво и в то же время как-то холодно возразила девушка, — правда это или нет, да и не все ли равно? Если это даже и не правда, нам оттого не легче. Мне вся кровь в лицо бросилась, когда я это услышала.

Алеша вспылил.

— Да перестань же мне все о своих чувствах говорить. Важно самое дело, а не мнение этих господ. Стыдиться можно только поступков, а не слов.

От его счастливого настроения и следа не осталось. И все-таки ему не хотелось верить, чтобы на Федоре Степановиче лежало клеймо общего презрения. Слов какого-нибудь Холмина, который сам ведь пользуется не особенно чистой репутацией, было недостаточно, чтобы вновь пробудить заглохшие подозрения. Ему плохо верилось тому, что говорила Леночка, оттого, что он не имеет уже права бывать в этом доме, где ему пришлось только что услышать полупризнание Наташи…

А в «Плоском» между тем за чайным столом шел оживленный спор. Соня, едва-едва разъехались гости, принялась исподтишка пускать колкие намеки по адресу Наташи.

— Про что ты, — говорила она, — скажи, пожалуйста, так долго беседовала с этим… с этим Макшеевым?

Она притворилась, будто не сразу вспомнила фамилию Алеши.

— Очень, должно быть, было интересно?

— Очень, — коротко и спокойно ответила Наташа.

Соня презрительно повела плечами.

— Охота тебе, — проронила она, — битый час толковать с этим мальчишкой. И откуда они взялись, эти Макшеевы? Отец твоего Алеши был, кажется, кабатчиком или чем-то в этом роде. Удивительно приятно быть в обществе таких людей. Ты знаешь, папа, — обратилась Соня к отцу, видя, что Наташа более не отвечает, — она с самого того места, где мы причалили, вдвоем шла с этим студентом. Нарочно от всех нас отстала. Необыкновенно трогательно — ночью, при свете звезд…

— Вас, Соня, — резко вмешался Лева, — должно быть, очень бесило, что пришлось вам без кавалера остаться?

Соня вся вспыхнула, и глазки ее злобно блеснули.

— Хороши были эти кавалеры, нечего сказать, — проронила она, неудачно стараясь придать этим словам холодную презрительность.

— На безрыбье, Софья Константиновна, вы знаете? — насмешливо ответил ей Лева. — Впрочем, напрасно вы так уж разборчивы. — Смолин очень умный малый, а Макшеев…

— Ну, того я охотно, — перебила она, — вашей сестре предоставляю.

Константин Гаврилович, до сих пор невозмутимо покуривавший сигару, теперь счел долгом вмешаться.

— Видишь, — с мягкой улыбкой на лице, обратился он к дочери. — Когда принимаешь кого-нибудь к себе в дом, мой дружок, со всеми надо быть одинаково любезным. И нечего там разбирать, кто чей сын, — запиши себе это на память.

Соня была его любимицей, но и ей он ничего не спускал.

— Однако, — вступилась Татьяна Васильевна, — нельзя тоже всех и каждого с улицы к себе пускать. На что нам дружбу вести с семьей этого разбогатевшего мазурика?

— Сын его, во всяком случае, — с такой же невозмутимостью возразил жене Асанин, — в делах отца неповинен. Ты слышала, как сегодня за столом он хорошо ответил Виктору Павловичу, когда тот отпустил одну из своих дрянных шуточек? Мне очень нравится этот молодой человек. Горяч немножко, да это не беда. Кто в двадцать хладнокровен и расчетлив, тот, чего доброго, в сорок…

— Да кровь-то в нем какая, Константин Гаврилович? — волнуясь, настаивала Татьяна Васильевна. — Сам посуди: ведь яблоко от дерева…

— Кровь? Полно! Будто из нашего брата мало негодяев выходит? Кровь только задаток, а сколько примеров, что при одном задатке и остаешься.

— А ты разве не знаешь, как этот Макшеев поступил с Владимиром Семеновичем? Спроси лучше Ольгу Андреевну.

— Ах, Татьяна Васильевна, — вдруг заговорила Наташа, следившая за разговором с возрастающей тревогой, — не знаю, как думает про это мама, но у нас с братом никакого чувства злобы на сердце нет. Все это случилось давно, очень давно…

— Догадываюсь, что у тебя на сердце, — кисло заметила Соня.

Наташа не ответила и, поднявшись с места, молча подошла к Татьяне Васильевне и к матери. Потом она кивнула головой кузинам и, пожелав им доброй ночи, вышла из комнаты.

Но с ее удалением спор не прекратился. Татьяна Васильевна не переставала твердить все то же.

Молчаливая Ольга Андреевна томно ей вторила, говоря, что уступила только настойчивым просьбам сына, когда решилась принимать у себя детей Федора Степановича.

— И все-таки решилась, мама, — вкрадчиво, хоть и чуть-чуть насмешливо, вставил Лева.

— Да что с тобой было делать? Просил, требовал… А кабы твой отец знал, что эти Макшеевы здесь бывают…

— Вот и не надо, чтобы он узнал, мама, — настаивал молодой человек.

Соня попробовала еще раз напуститься на Алешу и Леночку, задев мимоходом и Наташу. На этот раз к ней присоединилась и Вера, которую все в доме считали большой умницей, оттого, может быть, что она говорила редко, но всегда с уверенностью. Остановленные Константином Гавриловичем, обе барышни прикусили язычок.

— Конечно, — сказал Асанин, заканчивая этим спор, — Лева прав, не надо, чтобы Владимир Семенович про это знал. Надеюсь, Ольга Андреевна не проговорится. А вы там, девчонки, смотрите у меня!..

С этими словами он встал. В тот же вечер у него происходило длинное объяснение с женой. С глазу на глаз с мужем Татьяна Васильевна жаловалась, как это неприятно держать у себя на хлебах бедную родню, которая в сущности приходится седьмой водой на киселе.

— Владимир Семенович мне двоюродный брат, — оборвал ее муж, — да и пригодиться он может. И как еще… Да не в этом дело. Я от чистого сердца, а не из корысти пригласил к себе его жену и детей. Ольга Андреевна, положим, скучновата, зато Наташа — прелесть! Прошу с ними быть совсем по-родственному. И чтобы девчонки эти не смели, как сегодня вот, делать колкие замечания. Помни, когда я что сказал, слово мое свято… И про этих Макшеевых Владимиру Семеновичу — ни-ни!

Татьяна Васильевна, как всегда, преклонилась перед волей домашнего самодержца. И когда в следующую субботу Владимир Семенович приехал, он так и не узнал, кто в его отсутствие зачастую наезжает в «Плоское». У него как раз теперь был новый повод негодовать на Федора Степановича. Он недавно слышал, в чьи руки попало Новоспасское, и что за обширные затеи у его нового владельца.

— Ты слышал, — обратился он вдруг за обедом к двоюродному брату, — что этот Федька Макшеев задумал? Хочет барином настоящим зажить, да принимать у себя чуть ли не всю губернию. И в земство собирается попасть. Только этому не бывать. Не все же белены у вас объелись, чтобы такому голубчику давать рядом с собою на собрании сидеть.

— Ты забываешь, — примирительно и уклончиво возразил Константин Гаврилович, — что Макшеева не мы будем в гласные выбирать.

— Знаю! Есть у них там свои хамские выборы… Только можно ведь сволочь эту пугнуть хорошенько, чтобы не смела она баллотировать такого мерзавца…

— Он сила, — коротко промолвил Асанин, чуть-чуть склонив голову.

Владимир Семенович вспылил.

— Сила? Да, пожалуй, что так. Ведь сумел этот мазурик устроить, чтобы новая дорога мимо его завода проходила. А «Плоское», небось, в пятнадцати верстах от линии останется. И кто ему это наладил, не возьму в толк! Ведь стоить это будет не дешево и крюк придется дать изрядный. Валит счастье этим прохвостам. А еще твердят, будто чужое добро впрок не идет. Пожалуй, из-за воровских его денег кое-кто из наших ему даже кланяться станет. Да, Константин Гаврилович, только мы с тобой держимся еще.

Асанин молча улыбнулся, думая про себя, как не пристала эта похвальба его разоренному в пух двоюродному брату.

— Кто знает, — продолжал Богушевский, — может быть и приведется мне где-нибудь с Федькой Макшеевым встретиться, только не в добрый час это будет для него. Напомню ему, чем он был и как нажил свои проклятые деньги.

Владимир Семенович ораторствовал долго, не встречая особого сочувствия в слушателях. Но он этого не примечал. Ему не возражали, и гневные звуки его голоса могли свободно раздаваться среди общего молчания.

Посещения свои повторял он далеко не каждую неделю. Богушевский успел отвыкнуть от семьи, а деревенская жизнь ему никогда не была по сердцу. Жена и дети горевали об этом не слишком. Наташу, однако, не покидала тревога, как бы не узнал когда-нибудь отец про их знакомство с детьми Федора Степановича. Одного неосторожного слова было достаточно, чтобы раскрыть ему глаза. А кто мог поручиться хотя бы за Соню?

Но время пока шло, и буря не разражалась. Даже Соня как-то припрятала свои коготки, напуганная должно быть, Константином Гавриловичем.

Лева ездил часто в Новоспасское. Федору Степановичу он все более нравился. И как ни был он опытен, как ни туго были затянуты у него и мошна, и сердце, он лишь наполовину догадался, что за тайные виды на его кошелек были у молодого человека, когда тот развивал перед ним разные планы на блестящие промышленные предприятия. Федор Степанович, правда, слушал не совсем доверчиво, но Лева все-таки производил на него впечатление своей ясной головой, своими отчетливыми соображениями.

Зато сам юный инженер был далеко не в восторге от Федора Степановича. «Кулак проклятый, — думал он про себя, — сжался и не клюет! Думает, вся мудрость в том, чтобы деньги свои в оборот не пускать и от каждой свежей мысли отворачиваться. А я его крупным считал, — почти российским американцем. Куда ему! Нахапать он умел — разными мелкими делишками разбогатеть. Только, что за прок от его богатства? Под старость будет на нем сидеть, как собака на сене. Разве уж всерьез, не для потехи только, за этой девчонкой приударить? Скверно что-то на Федькиной дочери жениться, — почище мог бы себе добыть. Только иного пути нет к его деньгам подобраться».

И молодой человек самым добросовестным образом приударял за Леночкой, кружа ей голову все сильнее. Федор Степанович или не замечал этого, или считал за лучшее — Леве не мешать, а швейцарская мамзель давно получила увольнение.

XIX

Федору Степановичу с детьми решительно не везло. Старший сын не давал ему покоя своими просьбами выслать поскорее денег, и не выходил из нелепых долгов и еще более нелепых кутежей. На него, впрочем, отец давно махнул рукой. Петя, трудолюбивый и расчетливый Петя, все не хотел понять широких замыслов Федора Степановича и оказывался плохим хозяином, упускавшим десятки рублей из-за копеек. Лучшая надежда отца — Алеша, хоть и держался с ним более доверчиво и сердечно, чем прежде, упорно отказывался променять ученую карьеру на деловую. Слова Леночки сперва было опять расшевелили в нем затихшие подозрения. Но Федор Степанович теперь высказывался перед ним с таким открытым прямодушием и в нескончаемых спорах его с братом так решительно принимал сторону младшего сына, что Алеша невольно ощущал в себе растущее доверие к отцу. И как раз за то, что на Федора Степановича так сильно обрушивалась ненависть соседей, он готов был стать теперь на его сторону со всей искренней горячностью своего неопытного сердца. Федор Степанович говорил себе не раз, говорил с гневною горечью, что некому после него довершить начатое дело, что из трех разных дорог, по которым пошли его сыновья, ни одна не ведет к богатству. Глухая злоба его разбирала при этой мысли, вызывая упорную решимость тем настойчивее копить и все копить, и в конце концов добиться не денег только, но почета и влияния.

И Федору Степановичу казалось, что он достигнет цели, хоть и чувствовал он порой, что жить ему остается недолго и подступает к нему грозный призрак немощной старости. Он стал бывать у соседей, и принимали его теперь уже почти на равной ноге. Успех с постройкой новой дороги открыл ему такие двери, в которые он прежде не смел бы и стучаться. Как будто забыли о его происхождении и не совсем чистом источнике его богатства. Виктор Павлович, хоть и бранил Федора Степановича заочно, выказывал ему почти уважение. Да и не он один, — другие помещики тоже дружили с ним, конечно, в расчете на его карман: в этом Макшеев не обманывался. Да в сущности ему было все равно из-за каких побуждений с ним водили знакомство. А когда он с помощью избирателей не-дворян попадет в гласные — склонить их в свою пользу он рассчитывал наверняка, — он сумеет на земском собрании разыграть первую руководящую роль. С ним ведь никто в уезде не мог сравниться по деловитости. А там, года через три или четыре, он достигнет и конечной цели своих желаний. Недавно его назначили тюремным попечителем, ему дали чин, и не за горами для него уже личное дворянство. Отчего бы ему под конец жизни не стать, пожалуй, и предводителем? Бывали же тому примеры?

Внутренно он презирал себя за эти тщеславные мечты. Еще более презирал он окружавших его полуразоренных соседей, которые ведь еще год назад не захотели бы пустить его к себе в дом. Раньше, в молодые годы, он бы не дал такой поблажки выросшему под старость тщеславию. Тогда он все ценил только на деньги — теперь он думал иначе. И тайный зуд сравниться по общественному положению с ненавидевшими его людьми, которым он платил удвоенною ненавистью, не давал ему покоя. Дети его, по крайней мере, не будут считаться хамскими детьми, и свою Леночку он когда-нибудь увидит настоящей барыней.

Эта самая Леночка, однако, подбавляла к его тайному раздражению против детей все новые поводы к недовольству. С тех пор, как она познакомилась с Богушевскими и Асаниными, девочка стала будто выказывать отцу какую-то брезгливую, презрительную нелюбовь. Он заметил это еще в Петербурге. За последнее время это выказывалось все яснее. Случалось не раз, что когда Федор Степанович за обедом, по старой привычке, облокачивался обеими руками на стол, или принимался есть от ножа, или в промежутке между блюдами закуривал, роняя пепел в тарелку, Леночка отвернется с презрительной гримаской на хорошеньких губках. А когда, возвращаясь с полей, он входил к комнаты весь запыленный и грузно вваливался в кресло, по чертам Леночки пробегало брезгливое выражение. С некоторых пор сама внешность отца, — его волосатые руки с толстыми короткими пальцами, его неряшливая одежда и всклоченная щетинистая борода, да еще запах дегтя, которым часто несло от его сапог, — все это вызывало в ней что-то похожее на отвращение. Она мысленно сравнивала отца с людьми, которых встречала в чужих домах, и говорила себе, что на Федоре Степановиче, лежит какой-то неизгладимый плебейский отпечаток, всегда напоминавший и другим, и ей самой, про его происхождение. Уже не против тех она возмущалась, кто относился к Федору Степановичу с неуважением, а против него, за кого ей не раз приходилось краснеть.

Макшеев долго спускал все это дочери. Но раз он не выдержал. Он случайно вошел в комнату где она сидела за книгой, и отыскивая оброненный портсигар, задел на пути стул и уронил его.

— Ах, папа, смотрите, — вскочила она, — вы стул мой сломали. И ковер вы испачкаете совсем. Видите, какие следы от ваших сапог!

В этот день шел дождь и комки мягкой черной земли пристали к подошвам Федора Степановича. Он резко обернулся в сторону дочери. Гневная злоба глубже обыкновенного бороздила его сморщенное лицо.

— Ты что, мать моя, белены объелась? — напустился он на Леночку таким громовым окликом, какого ей никогда еще не доводилось от него слышать. — Как — «твой» стул, говоришь ты? «Твой» ковер? Да что твоего в этом доме, позволь узнать? И с чего ты вздумала барышню из себя корчить? Выбью из тебя спесь дурацкую.

— Вы мне читать мешаете, папа, — вспыхнув до ушей, проговорила она своенравным голосом.

— Читать мешаю? Ха-ха! Прелестно! Хочешь, небось передо мной прихвастнуть, что умные книжки почитываешь. А на чьи деньги уму разуму выучилась? На чьи наряжают тебя, как принцессу, неблагодарная девчонка? Своими руками, что ли, добываешь себе деньги на модные платья? Да знаешь ли ты, что стоит мне приказать, и все твои дурацкие тряпки выкинут вон, а на тебя простой сарафан наденут, да козловые башмаки, и будешь ходить ты у меня замарашкой. Да заставят тебя коров доить или что-нибудь в этом роде. Выкинь дурь из головы, Лена, а то плохо будет — я шутить с собой не даю, помни это. А глупая твоя книжонка, вон смотри, что я из нее сделаю — полюбуйся.

Он выхватил из рук дочери изящный французский томик в желтой обертке и, тут же изодрав гневным движением сильных рук, выкинул в окно.

— Пусть валяется там на дворе с мусором. И с тобой я так же поступить могу — стоит захотеть. С простыми девками будешь спать в одной комнате и черную работу справлять.

Леночка покорилась в немом испуге. Ей не верилось, чтобы отец исполнил свою угрозу. Но мощные раскаты отцовского гнева все-таки сломили ее строптивость. Вся бледная, она стояла перед ним, не зная, что сказать и две слезинки потихоньку выкатились из ее глаз. Это не были слезы раскаяния, и внутренно она еще более прежнего ненавидела Федора Степановича. Но открыто выказывать это Леночка уже не смела.

А на самом деле Макшеев совсем не испытывал грозного раздражения, каким дышали его слова. В сущности он ведь старался всячески превратить дочку в настоящую барышню. Притаившееся тщеславие побуждало его страстно желать, чтобы дети как можно выше поднялись по общественной лестнице, благодаря его деньгам. Ведь для них он работал, не для себя одного — себя переродить в барина он не мог. Федор Макшеев был слишком умен, чтоб мечтать об этом. И когда вспышка гнева нашла себе жертву в изодранной книжке, в нем самом она улеглась. Он не хотел только показать это забывшейся дочери. Довольный тем, что навел на нее спасительный трепет, он ушел к себе в кабинет и своим крупным тяжелым почерком принялся писать Александре Осиповне. Резкие упреки вылились из-под его пера. По его мнению, во всем была виновата она — и только она. Тут в его душе не было уже никакой раздвоенности. Он чистосердечно ненавидел ее, как представительницу того именно рода людей, в которых он чувствовал себе вечный, неумолимый, заслуженный укор.

Заодно с письмом Федора Степановича, тетя Саша получила другое, от Леночки. Едва вышел отец, она тоже принялась за перо. В страстных выражениях она умоляла тетку прийти к ней на помощь, давая волю своему недоброму чувству к отцу. Она почти дословно повторила, что ей довелось услышать про Федора Степановича у Асаниных. Можно было подумать, читая ее горячие строки, что ей в самом деле живется невыносимо тяжело. Но Александра Осиповна вычитала из ее письма совсем иное. В негодующих словах девочки просвечивали нехорошее тщеславие и проснувшаяся в ее молодом сердечке неудержимая жажда удовольствий.

Тетя Саша заволновалась не на шутку и решилась, не откладывая, съездить в Новоспасское. Время, кстати, было теперь свободное. И в конце июня к Федору Степановичу неожиданно пришла телеграмма от свояченицы с известием, что она будет в Новоспасском через три дня.

Нельзя сказать, чтобы Макшеев этому известию очень обрадовался. Не обрадовалась ему, впрочем, и Леночка, совсем не ожидавшая, что таков будет результат ее запальчивого письма. Она поторопилась излить перед теткой весь свой неукротимый молодой гнев, вовсе не думая звать Александру Осиповну в деревню. Да и теперь самый этот гнев как-то улегся. Неприятное впечатление от последней поездки к Асаниным успело понемногу изгладиться — Лева так красноречиво убеждал ее снова там побывать и так уморительно высмеивал своих кузин Асаниных, в том числе и хорошенькую Соню, что Леночка не устояла. Он недвусмысленно давал ей понять, что в его глазах она неизмеримо выше и привлекательнее этой несносной Сони, с ее глупым чванством и нелепыми претензиями.

И Леночка поддалась его настойчивым просьбам. Уж на четвертый день после того, как разразилась над ней гроза отцовского гнева, она снова побывала с братом у Асаниных. Ехала она туда с затаенным чувством торжества на сердце, предвкушая заранее победу над красавицей Соней, и при этой мысли ее самолюбивое сердечко наполнялось гордостью. На пути в «Плоское» Алеша чуть-чуть поддразнивал сестру, напоминая про недавнее решение более не бывать у Асаниных.

— Ах, Алеша, — защищалась она, — ты не хочешь меня понять, мне не за себя стыдно, а за папашу. Мне все кажется, что на нас будто пальцем указывают, оттого что мы его дети.

— Вот чего тебе надо было бы по-настоящему стыдиться, Лена, — строго возразил ей брат, — этого нехорошего чувства. Стыдно то, что в нас делается, а не то, в чем мы неповинны. Пойми же это наконец…

— Да разве я виновата, — краснея, воскликнула она, — коли я невольно сравниваю папашу с теми, кого мы встречаем у Асаниных: с Константином Гавриловичем, например, или с отцом Смолина, или даже с Холминым…

— Ну и выходит, что ты судишь, как ребенок и, вдобавок, как бессердечный ребенок. Пред Холминым уж отцу никак не приходится краснеть. Тебе нравится в нем, что он одевается хорошо и по-французски говорит свободно, и смотрит барином… А на самом деле это дрянной человек и в сравнении с ним отец во сто крат выше по уму и… и по благородству даже. Ты знаешь, мы с ним были у Холмина не далее, как вчера. Виктор Павлович отца счел нужным пригласить отобедать, потому что занял у него деньги. И лебезил же он перед ним все время, хоть исподтишка и давал чувствовать иногда, что нас за равных все-таки не считает. Вот это-то и подло — это затаенное пугливое тщеславие, которое прячется ради карманных выгод. Отец это понял отлично и досталось-таки от него Виктору Павловичу. Заговорили о разных деловых вопросах — о новой дороге, о положении хозяйства — там было еще два-три помещика — и толковали они вкривь и вкось, хвастаясь своими познаниями и общественным положением, а в сущности выдавали на каждом шагу свою беспомощность. Отец слушал-слушал, да все посмеивался молча, а потом взял, да и разбил их на всех пунктах, доказывая им как дважды два четыре, что в своем хозяйстве они ничего не смыслят. Я, положим, с этими вопросами мало знаком, а все-таки и я понимал, что они перед отцом пасуют. И жалко мне их стало… А впрочем, чего их жалеть?.. Туда им и дорога, коли пропадут они окончательно.

— Как? Все? И Асанин тоже? И Григорий Александрович?

— Ну, не все, положим. Кое-кто уцелеет… Только пора их прошла.

Леночка широко раскрыла удивленные глаза.

— Как, — спросила она, — по-твоему лучше у нас и веселее и приятнее, чем хотя бы в «Плоском»? Неужто ты не чувствуешь, что там — как тебе это сказать — все природное, родное, свое. А мы невесть откуда пришли, и все на нас смотрят как на чужих.

— Ну да, положим, — задумчиво и нерешительно ответил молодой человек, — ничего хорошего тут нет, коли старых помещиков заменят новые… Последнее слово не за нами… Оно впереди — его скажет народ… Ну да, впрочем, ты этого понять не можешь…

Он умолк и углубился в раздумье. Алеша как бы цеплялся за каждое доказательство правоты и превосходства отца, цеплялся тем усиленнее, что сам в это плохо верил. На днях у него произошло опять столкновение с Петей, по-прежнему с тупым упорством проводившим свою систему мелочного притеснения рабочих. И снова Федор Степанович принял сторону младшего сына. На этот раз он даже напустился на Петю грознее прежнего.

— Не понимаю тебя, воля твоя, — сказал Федору Степановичу Петя, оставшись с ним вдвоем. — Что тебе за охота Алеше во всем потакать. Неужели ты не знаешь, что вернее меня никто тебе не служит. Я у тебя, что цепная собака.

— Да, — ответил, ухмыляясь, Федор Степанович, — цепная собака нужна, спору нет, только надо, чтобы она знала кого ей кусать и когда, в особенности. А теперь не время зубы точить. Что у меня на уме — тебе невдомек, так слушайся по крайней мере.

И Петя ушел от отца, как настоящий верный пес, ворча про себя, но не смея открыто не повиноваться.

XX

Когда Алеша с сестрой подъезжал к усадьбе Константина Гавриловича, сердце у него взволнованно билось. Яркое счастие, блеснувшее в его жизни после разговора с Наташей, точно затуманилось. И он недоверчиво спрашивал себя, не сон, не призрак ли было это счастие. С этим чувством на душе он вошел в дом Асаниных. Но едва он спустился с террасы в сад, его сомнения исчезли. Он увидел Наташу, нагнувшуюся над клумбой. Она нарезывала цветы для букета.

Услыхав его шаги, она обернулась и с самой открытой улыбкой протянула ему руку.

— Видите, за какой несерьезной работой вы меня застаете? Гости будут к обеду, и я хочу набрать цветов. Татьяна Васильевна меня просила — я по этой части мастерица, а Соня этим заниматься не любит — руки боится запачкать.

Соня в десяти шагах от них о чем-то преважно толковала с Левой, с которым давно успела помириться.

Алеша пожал руку молодой девушке, и одного прикосновения этой мягкой, теплой руки было достаточно, чтобы рассеять его опасения.

К обеду приехали Холмин, Григорий Александрович, на этот раз без сына, — Николай Смолин что-то хандрил и не захотел сопровождать отца, — да еще кое-кто из соседей. Разговор за обедом был очень оживленный, хоть слышались все грустный, безнадежные ноты. Особенно громко жаловался Виктор Павлович.

— Разоряют нас, — возглашал он, — систематически разоряют… И если не придут к нам на помощь — мы пропали, а с нами заодно пропала и Россия…

— Не слишком ли уж за Россию пугаетесь? — мягко возразил Григорий Александрович. — Да и вспомните, Виктор Павлович, крепко стоят только на собственных ногах, в подпорках нуждаются одни расшатанные здания.

Холмин всплеснул руками.

— Помню-с, — ответил он притворно сладким голосом, — помню, вы на земском собрании не раз это говорить изволили. И, положим, вы правы-с. Мы в самом деле походить стали на расшатанное здание. Только наша ли это вина, когда нас вот уже тридцать лет и сверху, и снизу расшатывают?

— О крепостном праве не перестали сокрушаться? — с улыбкой произнес Смолин.

— Какое там крепостное право, помилуйте-с!

Виктор Павлович горько засмеялся.

— Мы сами в крепостные попали к поземельным банкам. На них только и работаем.

— Вольно вам было, банки вам своих денег не навязывали.

— Да-с, не навязывали, — качнув головой, возразил Холмин. — Только петлю на шею нам подставляли. И куда нам деваться было, когда вокруг нас одни пьяные негодяи, которые и сами теперь, я думаю, по былым временам тужат, когда порядочного рабочего ни за какие деньги не достать, а хлеб наш никому не нужен и, за неимением покупателей отдается на съедение мышам. Смеяться над этим — грешно, воля ваша, Григорий Александрович.

Ему усердно поддакивали и другие двое из приехавших гостей, тоже завязшие по шею в долги.

— А детей на что прикажете воспитывать? — не без пафоса продолжал Виктор Павлович, чувствуя себе поддержку. — От имения доходов никаких, а извольте тут в город переселяться, чтобы Коленьке да Сашеньке воспитание дать.

Все хорошо знали, что Коленька и Сашенька были ни при чем в разорении Виктора Павловича, а причиной его было то, что и теперь, когда наступали тощие годы, он не отставал от своих барских вкусов и раза по два в год не мог устоять против искушения съездить в Петербург и там за каких-нибудь три недели просадить чуть ли не половину годового дохода.

— Я думаю, — с снисходительной мягкостью вставил хозяин дома, — беда в том, что мы вовремя не сумели приноровится к обстоятельствам и хозяйничаем спустя рукава, когда надо вести дела по-коммерчески.

— Да-с, по-коммерчески, — хихикнул Виктор Павлович. — Знаем, что вам, Константин Гаврилович, жаловаться не на что. Сахарный завод построили; по-американски хозяйничать изволите, вам и книги в руки. А нам-то, — бия себя в грудь, продолжал он, — нам-то, простым смертным, что делать? И выходит на поверку, что одно средство осталось — бороду отпустить, в зипун одеться, да быть собственным приказчиком, или пожалуй даже старостой, как делают кулаки. В этом и весь секрет их победы над нами, что нет у них потребности жить по-человечески. А мы этого не умеем-с, не так воспитаны. Хоть и приходится хлеб отдавать дешевле, чем нам самим он стоит, а кулаками стать не можем-с!..

При слове «кулак» яркая краска бросилась в лицо Алеши. И снова заговорил в нем стыд не за происхождение отца, а за то, что на его имени могло лежать пятно кулачества. И дрожащим голосом он заговорил, обращаясь к Холмину.

— Не кулаку придется, Виктор Павлович, последнее слово сказать… Есть, к счастию, выход иной. Вы вот говорите, что хлеб отдаете дешевле, чем вам самим обходится… А про то вы забыли, что рядом с вами есть голодные, которым не на что его купить и по этой дешевой цене?

Холмин презрительно тряхнул плечами, но молодой человек на это не обратил внимания.

— Для вас это — товар, — продолжал он, — вы производите его для барыша, и когда барыша этого нет, он в ваших глазах теряет ценность. Но голодному он всегда нужен, и безобразное это положение общества должно кончиться. Коли барыш промышленника улетучился, это значит только, что продукты земли получили свою настоящую непоколебимую ценность. Народу барыш не нужен, лишь бы он был сыт.

— Ого, вот куда махнул, — засмеялся Лева, — прямо в социализм.

— Не знаю, — все более горячась, продолжал Алеша, — социализм это или нет, но по-моему тут единственная развязка теперешнего положения.

Холмин не возражал, оттого ли, что он считал ниже своего достоинства ломать копья с юношей, или потому, может быть, что на лицах хозяина дома и Григория Александровича никакого ужаса слова Алеши не вызвали. Константин Гаврилович даже снисходительно улыбнулся.

— Вы, может быть, и правы, молодой человек, — сказал он, — пророча нам это, только видите, когда наступят эти блаженные времена, никто работать не станет, потому что кому же охота работать на одни орехи?

— Капиталисты не станут, может быть, — попробовал возразить Алеша.

— Ах, Боже мой, — с оттенком нетерпения ответил Асанин, — да кто же не капиталист или, по крайней мере, кто не желает им сделаться? Ведь и мужик, когда сил наберется, принимается копить.

Григорий Александрович не сказал ничего. Из-за слов Алеши он видел нечто иное — чистое, искреннее чувство, поднимавшееся в груди молодого человека. Здесь, перед этими чужими сухими людьми развенчивать его иллюзию он не хотел. И в глазах, старика светилось то настоящее, всепонимающее сочувствие, которое, не останавливаясь на оболочке мысли, проникает в самую ее глубь. Но Алеша среди окружающих искал одного только взгляда, и глаза Наташи ему красноречиво ответили, что она тоже откликнулась на его искреннее, хоть и неопытное увлечение.

— Мы когда-нибудь про это поговорим на досуге, — сказал молодому человеку Григорий Александрович, когда они встали из-за стола. — Двумя словами таких вопросов не порешишь. И знаете что — приезжайте ко мне в «Васильки» на днях с своим приятелем, Левой.

Долго после обеда Алеша искал случая переговорить наедине с Наташей. И наконец он улучил минуту.

Высыпавшая в сад молодежь, наскучив игрою в lawn-tennis, понемногу разбрелась. Лева громогласно объявил, что сейчас оседлают лошадей, и они всем обществом поедут верхом. Наташа собиралась подняться на террасу, чтобы идти переодеваться, как ее остановил подошедший Алеша Макшеев.

— Кажется, — начал он, — я за столом увлекся немножко. Таких вещей, пожалуй, не надо бы говорить в вашем обществе.

Она повернула назад и пошла рядом с молодым человеком вдоль цветника, раскинутого перед домом.

— В этих вопросах я плохой судья, — ответила она, улыбаясь. — Может быть, это очень стыдно, но представьте себе, что я никогда ими серьезно не задавалась. Мелькнут они порою у меня в голове, да и улетучатся незаметно.

— Будто? — настаивал Алеша. — Это на вас не похоже. Не может быть, чтобы вас никогда не беспокоило то, в чем самая глубокая, самая мучительная задача нашего поколения.

— Не то, чтобы не беспокоило, — она проговорила это, почти извиняясь, — но я их разрешала по-своему, по-женски. Добро надо делать когда можешь, вокруг себя, хотя бы оно было и крошечным. То есть, попросту, надо быть добрым. Ну, я и старалась быть такой, да и то не всегда. А заглядывать вдаль, стремиться за облака, вы знаете, я до этого не охотница. Такой уж меня природа сделала.

В ее словах было как бы осуждение тому, что он говорил за обедом. А между тем, он не только не расслышал в них такого осуждения, он понял, что молодой девушке его чувство сродни, хоть и не разделяет она, может быть, его мыслей. В один аккорд сливаются ведь очень несхожие звуки.

— Да и у меня, — ответил молодой человек, — полной уверенности нет. Есть одно только искреннее желание, чтобы исчезли когда-нибудь между людьми поводы оспаривать друг у друга каждый кусок хлеба.

Он хотел еще что-то прибавить, но позади них уже слышался громкий голос подбегавшего Левы.

— Куда ты, Наташа? Воротись! — кричал он. — Опять с Макшеевым принялись важные материи разбирать? Ох уж эти мне философы! Все вас дожидаются — лошади поданы.

И прерванную беседу так и пришлось отложить до другого раза. Весь этот вечер им все не давали оставаться вдвоем. Лева как будто нарочно сторожил их во время катанья, то и дело дразня сестру.

Было уже поздно, когда вернулись с катанья. Лошадей оставили на мельнице, где на берегу озера всем обществом пили чай и оттуда рощею возвратились пешком. Лева сумел так устроить, чтобы вдвоем с Леночкой незаметно отстать от прочих.

Девушка послушно замедлила шаг и, слегка зардевшись, невольно улыбалась в ответ на весь тот вздор, которым так самоуверенно сыпал молодой человек. Глазки ее то стыдливо опускались, то украдкою опять вскидывались на Леву, и улыбка в них вспыхивала на миг. А в сущности ее ничуть не пугало, а только забавляло то, что говорил ей молодой человек, все ближе, все откровеннее всматриваясь в нее горячими черными глазами. Не испугалась она и того, что рука его, крадучись, незаметно обвила ее стан, и Лева, оборвав на какой-то недосказанной шутке, скользнул быстрым поцелуем по ее розовым губкам. Правда, Леночка мгновенно отпрянула от него, освободившись от его руки, но едва ли это было не оттого лишь, что в полутьме она расслышала, как затрещали сучья и кто-то чуть-чуть заметно хихикнул в отдалении. И Леночка не ошиблась: это была Соня, подкравшаяся к ним и подслушавшая весь их разговор.

XXI

Когда Александра Осиповна приехала в «Плоское», три дня спустя, она сразу увидела, что потревожилась напрасно. Леночка не казалась забитой. Совсем даже напротив: шаловливая искорки то и дело вспыхивали в ее зрачках. Зато она как-то сторонилась от тетки, словно прячась от ее зоркого, хоть и добродушного взгляда и повторяя не раз, как ей совестно, что Александра Осиповна из-за нее пустилась в такой долгий путь.

— Чего ты извиняешься, душенька? — твердила тетя Саша. — Мне путешествие не в тягость. Я рада чистым воздухом подышать. А у вас, ты говоришь, все идет теперь ладно? Ну, тем лучше, поживем — увидим…

Леночка очень хорошо понимала, что тетя Саша недоверчиво за ней следит. И маленькая ее тайна обнаружилась очень скоро. Лева под каким-то предлогом уже на другой день после приезда тети Саши побывал в Новоспасском, и Александра Осиповна догадалась, в чем дело.

— Что, к вам часто ездит молодой Богушевский? — спросила она в тот же день у Федора Степановича.

— Довольно часто. Он мне большую услугу оказал.

— Ну, я думаю, не за этим он сюда жалует, — отозвалась она на его рассказ. — Напрасно вы его сюда пускаете. Он, кажется, Леночке совсем голову вскружил, а в ее годы это никуда не годится.

Но Федор Степанович только засмеялся в ответ.

— Э-э, пускай себе! Чего тут бояться? Мне даже смешно глядеть, как мой Алеша врезался в дочку Владимира Семеновича, а за Леночкой приударяет его сынок. Как знать, может со временем одну из двух парочек обвенчаем. А то, пожалуй, и обе… Закон, правда, не велит, да что закон? Для тех, у кого деньги — он не писан…

И самодовольно покачиваясь, Федор Степанович добавил:

— А не дурно будет, признайтесь, коли выйдет что-нибудь в этом роде?

— Берегитесь, — строго и холодно промолвила тетя Саша, — не вышло бы у вас чего-нибудь иного. Если Богушевский только что-нибудь узнает…

— Пускай себе, я его не боюсь. Неизвестно еще, кто кому честь окажет, коли сосватаем наших детей. Поглядели бы, как я стал теперь запанибрата со всеми здешними воротилами. Не дальше, как сегодня, посмотрите вот, — он взял с письменного стола распечатанный конверт и подал его Александре Осиповне, — я получил от Виктора Павловича Холмина приглашение быть у него с моими в четверг. Праздник затевает на весь уезд.

— И вы поедете?

— Разумеется, поеду!

Федор Степанович выпрямился во весь рост, и глаза его блеснули.

— Прошли те времена, когда с Федькой Макшеевым знаться не хотели. Теперь во мне заискивают. Кроме двух-трех из этих господ, разве не я всего уезда богаче. И некого мне трусить, нечего стыдиться. Могу теперь всем им прямо в глаза глядеть…

— Не слишком ли вы уже заноситесь высоко, Федор Степанович? Берегитесь! — повторяю вам. Таким богатством, как ваше, гордиться нечего.

Но он махнул рукой и только захохотал в ответ.

— А что, — вполголоса добавила Александра Осиповна, — признались вы перед Алешей, откуда ваши деньги?

Самодовольство Макшеева исчезло мигом, и гневом задрожал теперь его голос.

— Чтоб я сказал про это Алеше? Да уж не собираетесь ли вы, чего доброго?.. Не советую — у меня руки длинные!

Из-за этой угрозы слышалась, однако, плохо скрытая тревога.

— На этот счет вы можете быть покойны. Вы меня, кажется, хорошо знаете, Федор Степанович, — было хладнокровным ответом тети Саши.

— То-то!.. Мы теперь с Алешей живем душа в душу. Желание ваше исполнилось, если оно только было искренне. Я на него пожаловаться не могу, да и он на меня тоже, кажется. Дурь, правда, у него из головы не вышла. Ну да все же он уж не то, что прежде. Вникает в дела понемногу, входит во вкус… Я им доволен. Нежничает с народом немножко, ну да и это пройдет со временем. Я пока ему не мешаю. Готов даже лишним рублем пожертвовать, чтобы его потешить. Постарше будет, отучится от этого. Поймет деньгам цену.

Александра Осиповна сомневалась, чтобы сбылось когда-нибудь это предсказание. Но шурину возражать она сочла излишним. И, странное дело, как ни старалась тетя Саша поддержать семейный мир и сблизить Алешу с отцом, что-то ей кольнуло в сердце при мысли, что племянник может довериться этому самому отцу и, чего доброго, подчиниться его влиянию. Разговор с Алешей на другой же день после ее приезда оставил в душе тети Саши смутное, не совсем хорошее впечатление. Молодой человек говорил про отца совсем иным языком, чем прежде, он готов был теперь заступиться за него, в негодовании на тех, кто, добиваясь его денег, не стыдился заочно позорить его имя. Тетя Саша не раз порывалась раскрыть ему глаза, сказать, что за человек его отец, и как он нажил свое богатство. Но она еще раз подавила в себе готовое вырваться признание, и свою правдивость вновь принесла в жертву домашнему миру.

На следующее воскресенье, на четвертый день после приезда Александры Осиповны, Алеша отправился к Григорию Александровичу.

Подъезжая к «Василькам», он чувствовал, будто собирается войти в иной, более высокий и чистый мир.

Уютно и весело глядела небольшая усадьба, вся окруженная зеленью, с быстрою, светлою речкой, протекавшей под старинным садом. Невольное ощущение прочного, тихого мира охватывало каждого, кто подъезжал к ней. Чувствовалось как-то сразу, что здесь ровно и честно протекала жизнь многих поколений, что владельцев никуда не тянуло из их скромного уголка, и новые порядки не внесли в эту жизнь ни тревоги неразрешимых вопросов, ни суетливой жажды более широкой жизни.

Григория Александровича Алеша застал в кабинете — обширной комнате, проходившей через весь дом, с широкими окнами на две стороны. Лучшим ее убранством служили высокие шкафы, наполненные сверху донизу книгами. И стоило пробежать названия этих книг, чтобы убедиться, как много разнообразного прочел на своем веку хозяин «Васильков». Среди этих верных друзей, говоривших ему на разных языках и раскрывавших перед ним все богатство человеческой мысли, от древних классиков до великих художников пера, недавно сошедших в могилу, протекла его неторопливая жизнь. Только на самых последних годах будто обрывалась его любознательность, новейшие современники, иностранные и русские, почти отсутствовали в библиотеке Григория Александровича. Он сидел за одной из книг Сенеки, когда вошел Алеша.

— А! Молодой человек! — вставая, приветствовал его Смолин. — Сдержали слово — это хорошо. И ваш приятель Богушевский тоже здесь. Они с сыном куда-то пошли. А я, признаюсь, в этот палящий жар люблю здесь уединяться, у меня тут всегда прохладно. Не обессудьте старика, вы меня за Сенекой застали. Люблю классиков перечитывать. Теперь это почти смешным кажется.

— Что, — спросил он, улавливая взгляд Алеши, озиравшегося вокруг, — вас удивляет такое обилие книг у помещика средней руки? Где нам, провинциалам, столько перечитать? А все это на самом деле перечитано. И вы, чего доброго, подумаете, что это, благодаря помещичьему безделью? Умственное сибаритство сороковых годов? Ведь я почти современник той эпохи. Над нами много смеялись, идеалистами да баричами нас обзывали, а все же, кажется, мы родине послужили… Видите, — добавил он, улыбнувшись, — каким я старческим самохвальством заражен и болтливостью тоже. Пойдемте, однако, отыскивать наших молодых людей. Кстати, я вам садик свой покажу.

Он взял со стола широкополую соломенную шляпу и трость с набалдашником из слоновой кости.

— Пойдемте… За мной, помимо книг, другая еще страсть водится, — люблю в свободное время деревья рассаживать. И много удалось развести такого, чего в других садах не отыщете.

Проходя через террасу, Григорий Александрович похвастался перед Алешей пышно расцветшей магнолией, — это был в самом деле редкий по красоте экземпляр, и тут же, достав из кармана садовые ножницы, старательно подстриг лишнюю ветку, нарушавшую общую гармонию дерева.

— Вам кажется, может быть, что это я напрасно, ветка смотрела такой здоровой. А я вот знаю, что она вытягивала лишние соки, и цветка от нее не дождаться. Много, — добавил он, смеясь, — таких пышных жировых побегов и среди «зеленой» молодежи.

Они спустились в сад, где в самом деле на каждом шагу виднелась рука заботливого хозяина.

— А что, — спросил Алеша, — Николай у вас кажется скучает в деревне?

— Скучает, да. Оттого, что нет у него здесь самообмана, кажущегося оживления, какое дает большой город. Ну, я не отчаиваюсь. Со временем поймет, что самообмана этого совсем не нужно. В сущности натура его сродни деревенской тишине. Он сам только пока этого не понимает.

Не долго им пришлось отыскивать молодых людей. Николай и Лева попались им навстречу на первом же повороте. Завидев Алешу, оба они как-то смущенно переглянулись.

— Не говори ему ничего, пожалуйста, — шепнул Николаю Смолину Лева. — Я сам лучше ему скажу, только попозже. Или даже не скажу совсем… Узнает и без нас. А ты как будто не рад известию?

В самом деле Николай Смолин вовсе не глядел особенно веселым. Поздоровавшись с Алешей, он будто чувствовал какое-то смущение.

— Удивительно у тебя бескорыстная натура, — опять шепнул Лева. — Другой бы на твоем месте…

Алеша заметил странную натянутость в обращении с ним товарищей, но о причине он догадаться не мог.

— А какого вы, Макшеев, тот раз, — с притворною развязностью засмеялся Лева, — страху напустили на Виктора Павловича. — Много он про вас говорил потом. Можно разве такие ужасные вещи проповедывать степным помещикам?

— Вот было чего пугаться… Видно, сознают эти господа, что не прочна у них почва под ногами.

— А я ведь с вами тоже не согласен, — начал Григорий Александрович. — Ваше лекарство хуже самой болезни. И удивляюсь я, право, как оно молодежи так нравится. В юные годы рвешься к борьбе, к деятельности, а исполнись когда-нибудь ваше пророчество, всякой борьбе настал бы конец. Шутка сказать была бы отнята у людей главная пружина — соревнование.

— Да, нечего сказать, — засмеялся Николай, — скука вышла бы изрядная. У всех одинаковая уверенность в сегодняшнем дне, и никакой причины стремиться к завтрашнему.

— Да разве соревнование может быть только из-за куска хлеба? — воскликнул Алеша.

— А то из-за чего же? — насмешливо спросил Лева. — Спокон веку палка оказывалась у тех, кто обладал сметкой, да крепкими мускулами. А у кого палка, у того, известное дело, и все остальное.

Светлые искорки забегали по серым глазам Григория Александровича и с обычным мягким юмором он заметил Леве:

— Ну, и ваш рецепт не совсем годится. В сущности, господство крепких и умных — это тоже кулачное право, как и власть грубого большинства. А вся заслуга нашего века, все наше превосходство над стариной — в уважении к личности, в том, что права какого-нибудь одного человека так же святы и ненарушимы, как интересы многих. В дом гражданина Англии никто не может войти без его согласия, кроме разве одного суда.

— Да кто же примирит тогда, — с разгоревшимся лицом перебил его Алеша, — нужды большинства с правами личности?

— Кто? — улыбнулся Григорий Александрович, остановившись. — Да все то же уважение к человеку, кто бы он ни был, слабый или сильный. Уважение, без которого настоящей культуры нет и быть не может. И только оно побуждает каждого признавать в другом то же право, какое требуют для себя. И вот почему голое господство силы, не смягченное милосердием, так же мало годится, как сплошное уравнение. Положим, это мечта, иллюзия, но кто верует в будущее, не должен отчаиваться, что когда-нибудь эти счастливые времена настанут.

Лева чуть заметно хихикнул. Григорий Александрович только взглянул на него, не сказав ни слова. С минуту царило молчание. Николай Смолин, видимо, перебирал в голове не совсем ясно сложившиеся мысли, полубессознательно обивая своей тросточкой головки высоких полевых цветов. Григорий Александрович, видя это, сперва поморщился, а потом остановил сына.

— Перестань, Николай, ты знаешь, я видеть не могу, когда убивают что-нибудь живое без повода.

Николай послушался тотчас и с утомленным видом опустился на скамейку.

— А, — произнес он как бы нехотя, — сколько раз мне доводилось прислушиваться к таким спорам… И странно одно мне кажется, все как будто уверены, что завтрашний день непременно должен быть лучше сегодняшнего, а между тем…

Он не договорил.

— Что «между тем»? — спросил его отец.

— Да то, — нехотя ответил Николай, — что жалкое человечество, как больной в кровати, только поворачивается с боку на бок и не перестает воображать, что ему непременно станет легче. В одном разве поумнели — распознали суть всех так называемых «направлений». И поняли, что все они одинаково никуда не годятся… И среди толковых людей все меньше охотников участвовать в нелепой комедии их вечной борьбы. Предпочитают сидеть в партере и шикать плохим актерам.

— Да, — горько вставил Григорий Александрович, — с такими взглядами, правда, не легко служить родине.

— Служить? Кому служить?

Николай тряхнул плечами.

— Ты говоришь — родине? То есть, другими словами — добиваться карьеры. Приносить пользу другим, а не себе — про это мечтают одни наивные люди. Что же ты меня карьеристом хотел бы видеть? Или прикажешь служить так называемой науке, у которой ни на один вопрос нет положительного ответа? Или чего доброго, народу, человечеству? Ради того, может быть, что по одним мы все от какой-то допотопной обезьяны происходим, а по другим — мы создание Высшей силы, исполнители какой-то непостижимой для нас воли? И как решить, кто из них прав. Когда сам-то наш разум — это подобие Высшего разума, что-то уж очень плохим оказывается и довериться ему так же трудно, как чувствам, которые нас обманывают на каждом шагу. И выходит, что толковому человеку осталось всего два исхода… или сидеть, сложа руки, и жить в свое удовольствие, или работать для барыша. Вот и выбирай, что лучше.

— Но одно-то в вас все-таки осталось, — горячо вступился Алеша, — привязанность к вашему отцу, которому была бы великая радость видеть вас около себя. Это ведь по крайней мере не условно, не призрачно. И не призрачна тоже польза, какую вы можете принести живущему вокруг вас темному люду. Неужели и это вам не доставило бы никакой радости, никакого удовлетворения?

Николай Смолин ответил вполголоса, не вскидывая даже на Алешу своих опущенных глаз.

— Доставило бы, может быть. Даже наверно. Хотя в сущности, это совсем нерациональное ощущение, и никто мне доказать не в состоянии, что у меня в самом деле есть какие-то обязанности к этому темному люду… И кончится оно, вероятно, тем, что я отдамся этому нерациональному ощущению и буду, как многие, бесполезно киснуть в деревенском углу. Одного только не будет никогда: не стану носиться с иллюзией, будто я какое-то великое дело творю.

На этом разговор оборвался. У всех как-то прошла разом охота продолжать спор. И все остальное время, проведенное Алешей в «Васильках», Григорий Александрович, уже не поднимая никаких тревожных вопросов, показывал только молодому человеку свои посадки. А в глазах старика что-то доброе светилось, что-то похожее на благодарность за теплые слова Алеши.

— Жаль мне его, бедного, — опять шепнул Леве Николай Смолин, когда Алеша уехал.

— Чего тут жалеть? И тебе в особенности? С таким горем помириться можно…

А про себя он мысленно добавил: «Мне-то во всяком случае папаша не помешает на Леночке жениться, если только захочу…»

XXII

Темнело уже, когда Алеша Макшеев подъезжал к Новоспасскому. Почти у самой околицы какой-то совсем юный паренек, должно быть, его поджидавший, отделился как-то вдруг среди полутьмы от каменной стены сарая и робко, хоть и быстро, подошел к молодому человеку.

— Вы Алексей Федорович будете? Федора Степановича, значит, сынок? — спросил он хриплым, негромким голосом.

— А чего тебе надо? — спросил Алеша.

— Письмо к вам есть… Плоскинская барышня вам доставить наказала.

И он торопливо сунул молодому человеку запечатанный конверт.

— Кто тебе это дал? Какая барышня, скажи толком? — закидал его Алеша торопливыми вопросами.

Но паренек, едва исполнил поручение, пустился бежать что было мочи, и тощая его фигурка мигом окунулась в темноту.

Алеша поспешил к крыльцу на своих беговых дрожках и собирался пройти в свою комнату, как его поразила вдруг какая-то суматоха в доме. В сенях были разбросаны чьи-то вещи, громкие голоса раздавались из кабинета Федора Степановича, потом захлопнулась дверь, и тотчас затем показалась на пороге рослая, плечистая фигура Сергея Макшеева.

— Как, ты здесь? Когда ты приехал?

— Часа два назад, не больше. И уж успел, как следует, поругаться с фатером. Слышал, небось, как он на меня орал? Все по старой причине, разумеется. Ну да это ничего, обойдется. Я с ним, как с упрямою лошадью — пофыркает, поломается, а возьмешь его за повод как следует…

— Как тебе не стыдно, Сережа?

— Говорят тебе, ничего, сойдет. Беспутный я человек, известно это давно, и как на меня ни кричи, да и сам я как ни старайся, толку из меня не выйдет. Да с какой стати, скажи пожалуйста, мне на себя пост накладывать? Ни на что я не гожусь, сам это знаю, а у батьки денег куры не клюют. Все одно значит. Пропадать когда-нибудь придется, это уж наверняка, а пока унывать незачем… Ей, Фомка, — окликнул он долговязого мальчугана в синей рубахе и высоких сапогах, с поразительно тупым равнодушием глазевшего на молодых господ. — Тащи мои вещи наверх в мою комнату. Ну а ты Алешка, как поживаешь?

И Сережа своей мощной рукой обнял шею брата, чмокнув его мясистыми губами, обдавая крепким запахом табаку и водки.

— Зайди ко мне, хочешь?

Алешу разбирало нетерпение прочитать только что полученное письмо. Но он все-таки поднялся за братом в небольшую скудно меблированную комнату во втором этаже, которую Сережа в свои приезды всегда занимал.

— Брось куда-нибудь, хоть на пол — вот так, — отпустил Сергей Фому и снова обратился к брату.

— Ты что-то бледен, Алешка, и будто встревожен чем-то? Что с тобой, рассказывай?

Он грузно уселся на кровати, держа Алешу за обе руки и с любовью вглядываясь в его лицо мутными серыми глазами.

Но Алеше рассказывать не хотелось, и он отделался каким-то неопределенным ответом.

— Ты лучше про себя что-нибудь поведай, — добавил молодой человек.

— Ну, секретничать хочешь со мной — твое дело, — добродушно ответил Сережа. — А про меня что толковать — старая песнь — в долгу, как в шелку. И от винища этого проклятого отстать не в силах… Была со мной история недавно с товарищем, чуть было до барьера меня не довела… Ну, уладил кое-как… Словом, ничего. А все-таки скверная это жизнь, сам понимаю. Ну, постой, коли ты рассказывать не хочешь, давай я хоть себя в порядок немножко приведу. А то весь в пыли, да и не умывался с лишком целые сутки.

Сережа подошел к столику возле кровати и налил себе воды в таз. Потом он раскрыл чемодан и принялся выбрасывать оттуда вещи на пол. Он не сразу отыскал, что было нужно. Вещи перед отъездом были уложены поспешно и в беспорядке. Вдруг среди белья Алеша заметил что-то блестящее, металлическое.

— Что это? — воскликнул он, подходя. — Пистолет?

— Даже целая пара. Совсем новенькие. И отличной системы, погляди-ка! Это я по случаю несостоявшейся дуэли приобрел.

Алеша машинально взял из руки брата пистолет и, рассеянно повертев его в своей, бросил назад в чемодан.

— Э, да ты, братец, поосторожнее — они заряжены. Не лучше ли их на всякий случай убрать подальше, а то, чего доброго…

И Сережа бережно взял обе смертоносные игрушки и запер их в ящик стола, но ключ оставил в замке.

— Кто знает, — рассмеялся он — может быть, пригодится для чего-нибудь иного — порой мне приходит в голову, что не отвертеться мне от скверного конца.

— Полно, что за дикие мысли! — невольно вздрогнув, перебил его Алеша. — Такие, как ты, не застреливаются.

— И как еще застреливаются! На это, дружок мой, указки нет. Закрутит в урочный час голову шальная мысль, и сам не знаешь, как это выйдет — дуло к виску — и бац!

Он коротко засмеялся, и невеселый звук этого смеха замер среди молчания. Пламя свечи на комоде разгорелось сильнее, озарив побледневшее лицо Алеши, у которого сердце сильно застучало в груди.

— Ну, Сережа, — сказал он каким-то неестественным глухим голосом, — у меня дело есть, спешное дело. Пойду к себе, а через полчаса, коль хочешь, вернусь опять.

— Нет уж, брат, лучше не приходи. Пожелаю тебе пока доброй ночи и завалюсь спать. Устал как собака.

Братья расстались. Войдя в свою комнату, Алеша дрожащей рукой чиркнул спичкой и зажег свечу на письменном столе. Потом он торопливо достал из кармана письмо и не без труда разорвал конверт — пальцы ему повиновались плохо.

Он прочел следующее:

«Мне непременно надо вас видеть завтра. Будьте в 11 часов в Моховом лесу, около поляны, где пасека. Я постараюсь не заставить вас дожидаться. Вчера произошел неожиданный случай, о котором я должна вам сообщить».

Вместо подписи, стояла одна только буква «Н». Молодой человек никогда не видал почерка Наташи, но он, разумеется, ни минуты не усомнился, кем были написаны эти строки. Радость и боязнь одновременно им овладели, — радость, что он увидит ее с глазу на глаз, и в то же время боязнь, не произошло ли чего-нибудь неожиданно-грозного, могущего надолго, пожалуй, даже навсегда, разрушить все его надежды. Он не спал всю ночь и поднялся чем свет. Нервный озноб пробегал по всему его телу. Случайно он увидел себя в зеркале и почти испугался — лицо его было мертвенно-бледно. От вчерашней радости будто и следа не оставалось.

Серенький день тускло вставал над полями, весь укутанный мглистым туманом. Такие дни и на юге выпадают иногда в самую середину лета. Тишина стояла полная, когда Алеша, много раньше назначенного срока, заложил беговые дрожки и погнал лошадь, что было мочи, по дороге в Моховой лес. До места выбранного Наташей, было верст семь: оно приходилось как раз на полдороге между Новоспасским и усадьбою Константина Гавриловича. «Моховым лесом» назывался сухой пригорок, посреди которого высоко поднимались редкие дубы, а вокруг них, где недавно произведена была порубка, цепкий кустарник расползался по серому мху. Когда Алеша подъехал к роще, и тень от деревьев на опушке пересекла ему дорогу, странное унылое чувство защемило у него в груди, то особое чувство, какое вызывает иногда полное уединенное безмолвие. Кругом во всю широкую даль полей не видно было ни души. Все точно замерло, и в самом лесу, как часто бывает в серый день, не слышно было живого существа. Ни птичьего свиста, ни жужжания пчел, ни быстро-дрожащего полета легкокрылого насекомого. Ветра не было тоже, хотя изредка точно болезненная дрожь пробегала по редкой листве верхушек. Молодой человек взглянул на часы — было еще половина одиннадцатого. Доехав до места, он соскочил с дрожек и привязал лошадь к стволу дерева. Сперва он хотел здесь дожидаться Наташи и уселся было на мху, но тревожное чувство не давало ему оставаться в покое — минуту спустя, он был уже на ногах и принялся расхаживать взад и вперед, нетерпеливо вглядываясь в широкую даль.

Так прошел целый час, мучительный, бесконечный. И вот, когда он уже почти отчаивался приедет ли она, легкое облако пыли вдруг показалось по отлогому склону пригорка, спускавшегося к «Плоскому». Еще минуты две, и он ясно мог разглядеть гнедую лошадь, ехавшую рысью. Еще минута, и Наташа была возле него, с обычной, доброй, прямой улыбкой в глазах. Только на этот раз ему показалось, что это была очень грустная улыбка.

— Опоздала, извините, — начала она, подавая руку. — Что, скажите откровенно, пришла вам в голову мысль чтобы я могла не сдержать слова?

Он покачал головой.

— А представьте себе, это чуть было не случилось. Соня так и не отставала от меня все утро, точно она догадывалась. Мне немалого труда стоило ускользнуть от надзора.

Он помог ей соскочить на землю и повел ее лошадь под уздцы. Они пошли рядом.

— Мне необходимо было вас видеть, — заговорила опять молодая девушка, — чтобы сообщить вам недобрую весть… недобрую для нас обоих. Надо, по крайней мере на некоторое время, чтобы вы не показывались в «Плоском». В субботу отец был у нас и узнал… через Соню, что вы и сестра ваша к нам ездите…

— Как? — перебил ее Алеша. — До сих пор это оставалось тайной для Владимира Семеновича?

— Да… Мы решили про это пока ему не говорить… Лева и я, и Константин Гаврилович тоже. Вы мне доверяете, надеюсь, Алексей Федорович? — добавила она, заметив тревогу и смущение на его лице. — Вполне доверяете?

— Значит, — воскликнул молодой человек, не отвечая прямо на вопрос, — есть все-таки какая-то нехорошая тайна, которую от меня скрывали до сих пор? Есть у вашего отца причина…

— Есть одно, — спокойно возразила Наташа, — предубеждение отца против Федора Степановича, основанное на каких-то старинных недоразумениях, которых я не знаю и не хочу знать.

Она прямо и смело глянула на Алешу, ясно говоря ему этим взглядом, как дорог он ей.

— Но, — запальчиво возразил молодой человек, — если вы сочли нужным предупредить меня, если двери вашего дома для меня теперь закрыты…

Она перебила его опять все так же ласково и спокойно:

— Неужели самолюбие в вас так сильно, что из-за него вы даже не рады меня видеть? Не понимаете, что я с отцом не заодно. И этого с вас недовольно?

Волна счастия прилила к сердцу Алеши, когда он услыхал это. Ему захотелось покрыть ее руку поцелуями, привлечь ее к себе, сказать ей, наконец про свою любовь — но он сдержался.

— Наташа, милая, — проговорил он только, останавливаясь, и краска бросилась в его бледное лицо, — вы… вы сами не знаете, как я жаждал такой минуты, где бы я мог видеться с вами с глазу на глаз и все сказать вам с полною искренностью. Отчего же к этой радости должно примешиваться чувство стыда за что-то нехорошее в прошлом. Ведь поймите, как ни счастлив я вас видеть, я не могу позабыть, что я сын человека, которого ваш отец, по-видимому, имеет право…

Слово «презирать» готово было у него вырваться, и Наташа это поняла. Почти бессознательно она приложила на миг свою тонкую ручку к его губам, чтобы не дать им произнести это слово.

— У моего отца свои причуды — проговорила она тихо, — вы не обязаны с ними считаться. Я, видите, их не разделяю.

Удерживаться Алеша был долее не в силах. Он выпустил повод, и, схватив ее ручку, прильнул к ней страстным поцелуем.

— Стало быть, — заговорил он взволнованным голосом, и глаза его заблестели, — вы меня не стыдитесь за это прошлое, каково бы оно ни было?

Девушка не отнимала своей руки, и все нежнее становился взгляд ее больших глаз.

— Так скажите мне по крайней мере, каково это прошлое? Я все хочу знать. Теперь никакой стыд для меня не страшен.

Она потупилась перед его воспаленным взглядом.

— Говорю же я вам, что сама не знаю ничего и не хочу знать. Вас я… уважаю, — другое слово просилось ей на язык, но она его не выговорила, — и вы не отвечаете за своего отца, если даже он в чем-либо провинился. Знайте, — она снова подняла голову, и решимость опять заблистала в ее глазах, — знайте, что бы ни случилось, я не изменю… своего мнения о вас.

Кровь теперь громко застучала у него в голове — ему захотелось большего.

— Только мнение? Да скажите же — скажи, Наташа, что я давно жажду услышать — что ты меня любишь, как я тебя люблю — на всю жизнь.

— На всю жизнь, — прошептала она, тихо склоняя голову к нему на плечо, и, весь дрожа от избытка счастия, он осыпал ее лицо горячими поцелуями…

Целый час еще они проговорили вдвоем, но Алеша уж не спрашивал, что случилось в «Плоском» в приезд Владимира Семеновича.

А случилось вот что: с той самой минуты, когда Соня подстерегла Леночку с молодым Богушевским, она твердо решилась отомстить, не разбирая средств и не страшась даже отцовского гнева. И когда Владимир Семенович в субботу приехал и по обыкновению стал расспрашивать, кто перебывал в «Плоском» за неделю, Соня будто невзначай, с притворной наивностью, назвала Макшеевых.

— Макшеевы? — закипятился Владимир Семенович. — Какие Макшеевы?

— Да не знаю хорошенько, — с невинностью во взгляде ответила Соня, делая вид, что не замечает грозного выражения на лице Константина Гавриловича. — Тут по соседству, верстах в пятнадцати, кажется, есть имение Новоспасское. Его купил недавно какой-то Макшеев… Ну его дети сюда и ездят.

— Да Новоспасское купил не кто иной, как Федька, мой бывший приказчик — вор и мошенник, каких мало. И ты пускаешь сюда, — накинулся он на Асанина, — это мужицкое отродье — детей такого мерзавца?

Константин Гаврилович сказал несколько слов в защиту Алеши и Леночки, называя их очень милыми. Но сказал это он небрежно, хорошо сознавая, что никакие доводы на двоюродного брата не подействуют.

— Ты у себя дома, Константин, и я помню, что не имею права вмешиваться. Но если ты хоть на каплю имеешь ко мне уважения, прошу тебя сюда больше не пускать этой дряни! Да я не понимаю тебя, признаюсь, что за охота с такими людьми знакомство водить?!

— Вы бы лучше спросили у Наташи, — будто невзначай проронила Соня, — что ей так понравилось в Алеше Макшееве?

Владимир Семенович остолбенел. Негодование его не могло даже вылиться словами — оно сдавливало ему горло. Чтоб родная дочь, чтоб его Наташа могла… Глаза его налились кровью, блуждая по комнате и как бы ища, на ком вылить свой гнев. И гнев этот, на минуту сдержанный удивлением, разразился над дочерью:

— Если в тебе нет стыда… если ты дрянная девчонка, с сыном этого мазурика вздумала путаться, — Владимир Семенович уже не разбирал слов, — я покажу тебе, что у тебя есть отец, который не допустит до такого срама, чтобы дочь его шуры да муры заводила с сыном проворовавшегося приказчика… О, кабы мне только где-нибудь встретить этого Федьку — проучил бы я его! Слышал, что его принимать стали на равной ноге: и все из-за его награбленных денег — стыд и срам!

Владимир Семенович долго ораторствовал на эту тему, расхаживая крупными шагами по террасе, где происходила эта сцена. Наташа ему не отвечала, но про себя она твердо решила, что своей любви к Алеше она не принесет в жертву отцовским предрассудкам. И теперь только, может быть, молодая девушка отчетливо поняла, как она его полюбила.

XXIII

В четверг был праздник в Корсовке, имении Виктора Павловича Холмина, задавшего пир на весь уезд, по случаю или, вернее, под предлогом дня рождения своего старшего сына. На самом деле, этот долговязый и довольно-таки бестолковый шестнадцатилетний мальчуган тут был ни при чем. Тщеславие, не покидавшее Холмина, несмотря на расстройство дел, заставляло его добиваться предводительства, в надежде затем попасть в вице-губернаторы и сделать административную карьеру. Стародавняя нехитрая подкладка уездной дипломатии, основанная на сытных обедах и усердном подговаривании, была пущена в ход, чтобы создать Виктору Павловичу небывалую популярность. Все близкие и дальние соседи были созваны от мала до велика.

Перед обедом в кабинете хозяина они обменивались давно известными безнадежными жалобами, хотя благодатный угол, в котором лежала Корсовка, сравнительно немного пострадал от невзгод.

Был здесь и Федор Степанович, которого Холмин тоже пригласил с дочерью и сыном, как нужного человека. Леночка принарядилась к поездке и глядела очень хорошенькой в своем новеньком платьице.

Едва успели Макшеевы приехать — целых три экипажа подкатили к крыльцу, привозя с собой обитателей «Плоского». Алеша не мог бы догадаться, увидав Константина Гавриловича и его семью, что всего только за несколько дней произошла бурная сцена, рассказанная ему Наташей. Константин Гаврилович поздоровался с ним приветливо, а с его отцом хотя несколько сухо, но вполне вежливо. Ольга Андреевна тоже, очевидно, не разделяла взглядов мужа. Извинившись перед хозяевами, что Владимир Семенович не может приехать, потому что дела задерживают его в городе, она взглянула на Алешу скорее виноватым, чем с разгневанным выражением на лице. Один только Лева смотрел немного искоса на товарища с насмешливым выражением в глазах. «Видно, еще не знает, что случилось, — подумал он, — а коли знает… Да, впрочем, мне какое дело — ему кашу расхлебывать придется».

Алеша заметил ироническую улыбку приятеля, но ему было не до этого. В глазах Наташи он читал такую искреннюю и такую доверчивую близость, в самом пожатии руки было столько откровенно-дружеского, что весь остальной мир будто перестал для него существовать. Тихая благодарная радость наполнила сердце Алеши, совсем изгладив из его памяти тревожные мысли о прошлом.

И, когда ему случайно довелось на несколько минут остаться с Наташей вдвоем на террасе, они, уже не заглядывая в это прошлое, заговорили о том, что предстояло впереди. И тут они поняли как-то разом, что за перемена совершилась в их взаимных отношениях. Уж не украдкою только, а с полною уверенностью, что каждый из них имеет право знать касающееся другого, они принялись толковать о своих планах. Алеша с радостью говорил, что отец уже не противится его желанию занять кафедру, что осенью он уезжает в Германию и пробудет целый год в двух тамошних университетах. А там впереди широкая плодотворная деятельность.

Их разговор был прерван Николаем Смолиным, только что приехавшим из Васильков.

— Видите, — сказал он весело, обращаясь к Наташе, — я вышел из добровольного затворничества и стряхнул с себя хандру. Отчасти благодаря ему, — добавил он, указывая на Алешу. — Я был очень недоволен собой все это время — я сознавал, что огорчаю отца, а между тем согласиться с его взглядами не мог. Ну, теперь, кажется, наша скрытая размолвка прошла. Мое избалованное привередничанье — это было не что иное, как неохота взяться за какое-нибудь определенное дело. Ну и, кажется, я с этой неохотой справился.

— И сейчас повеселели. Видите, как это хорошо, — сочувственно отозвалась Наташа, знавшая, что за ней, пожалуй, главная вина в охватившей было Смолина хандре. Она охотно постаралась бы его утешить совсем, если бы только это было в ее власти. А Смолин угадал ее мысль и, смеясь, добавил:

— Хочу вам доказать, Наталья Владимировна, что другую свою блажь я тоже выкинул из головы.

Совсем иные речи велись между тем среди представителей старшего поколения. Мужчины собрались перед обедом вокруг обильной закуски, дамы в гостиной уныло толковали о местных сплетнях и о домашнем хозяйстве.

Федор Степанович, разрешивший себе уже три рюмочки полынной, совсем приободрился и даже чуть-чуть хватил через край. Раза два он резко, почти грубо, оборвал кое-кого из местных господ, не примечая даже, что у Константина Гавриловича и у Смолина от его слов губы складывались в презрительную улыбку.

— Да надо же, наконец, — громко ораторствовал он, — признаться в настоящей правде. Не кризис виноват, господа, а никто, как вы сами. Ведь много лет сряду дела шли как нельзя благополучнее, и кто же велел вам этим не воспользоваться? Сколотить бы копейку, завести хозяйство по-настоящему, и главное, поучиться, — так не приходилось бы теперь…

Слова его были прерваны громким звоном бубенчиков. Кто-то еще подъехал к крыльцу. Виктор Павлович бросился в сени принимать гостя, и оттуда послышался громкий, немного жирный, самодовольный голос. Федор Степанович насторожил уши: голос ему показался знакомым. Минуту спустя, Владимир Семенович Богушевский входил в залу с хозяином дома.

— Не рассчитывал к вам сегодня явиться, а вот собрался-таки, — извинялся он. — Были дела, но сплавил их раньше, чем думал, и марш на поезд! А со станции к вам извозчика нанял, и, кажется, попал к самому обеду… Почти незваным гостем, — добавил он все тем же самодовольно-веселым тоном и принялся здороваться с присутствующими. Как управляющий отделением банка, в котором все нуждались, он был в губернии едва ли не самим популярным человеком. На всех лицах он видел радушие, на многих умильную улыбку, готовую превратиться в настоятельную просьбу. Но сильно проголодавшийся Богушевский спешил приложиться к закуске. Едва он подошел к столу, взгляд его упал на Федора Степановича, и лицо мгновенно изменилось. Багряный румянец залил ему щеки. Жилы на висках натянулись, глаза налились кровью, и гневная морщина легла между бровями. На мгновение он оставался неподвижным, глядя в упор на Макшеева, потом обернулся к хозяину дома и громким дрожащим голосом сказал:

— Кто это у вас тут, Виктор Павлович, позвольте спросить? Это уж не Федька ли Макшеев попал в число ваших гостей?

Федор Степанович вздрогнул, и что-то подтолкнуло его броситься вперед, но он так и застыл на месте. Самоуверенности его мигом не стало. Она потухла вдруг, как задутое пламя свечи… Все прочие стояли вокруг в немом ожидании бури. А кое-кто, предвкушая крупный скандал, злорадно улыбался.

— Извините, господа, — продолжал Владимир Семенович, возвышая голос, — коли я позволю себе нарушить общее праздничное настроение. Но уважаемый всеми нами Виктор Павлович и вы, кажется, тоже не подозреваете, кто здесь посреди вас и с кем вы ведете знакомство. Так уж я позволю себе вместо нашего милого хозяина расправиться с этим человеком, как следует!

И говоря это, протянутой левой рукой он прямо указывал на Макшеева. Дамы, услыхавшие первые гневные звуки голоса Владимира Семеновича, показались в дверях гостиной, вызванные оттуда любопытством, а сам Федор Степанович попробовал стушеваться совершенно растерявшись перед грозным окриком Богушевского.

— Макшеев, ни с места! — остановил его Владимир Семенович. — Коли тебе наглости хватило втереться в общество порядочных людей, так изволь слушать! Пусть все узнают, кто ты такой. Этот человек, — и он подступил совершенно близко к Федору Степановичу, который будто съежился весь под его негодующим взглядом, — этот человек, господа, безнаказанно грабил и отца моего, и меня, пользуясь нашим слепым доверием. Это в награду за то, что его отцу, такому же мошеннику, как он сам, батюшка вольную дал, а его самого еще мальчиком приблизил к себе. Да, Федька Макшеев, сын нашего бывшего крепостного, и сызмальства лет воровать научился. Ну и мастер он был по этой части, нечего сказать! Коли у бывшего крепостного мальчишки такие деньги завелись, сами можете судить, как он их добыл. Помнишь, мерзавец, — обратился он вдруг к Федору Степановичу, глядя на него в упор, — помнишь, как я расправился с тобой, когда узнал про твои шашни? Помнишь? Не бойся, — захохотал он, — руки своей я вторично марать не стану, только выгоню тебя отсюда, как подлеца и мазурика.

Макшеев, пока говорил все это Владимир Семенович, пугливо оглядывался на прочих, ища хоть бы на одном лице признаков сочувствия или, по крайней мере, жалости. Но тщетная это была надежда. И скрытое бешенство, поднимавшееся у него в груди, долго не в силах было сдвинуть этой, давившей его тяжести. Но теперь оно вырвалось наружу.

— Да как вы смеете? — хриплым голосом зашипел он.

— Как я смею? Ты еще разговаривать хочешь? Не доказательств ли тебе надо? Да стоит взглянуть на твое воровское лицо, чтобы сомнений на этот счет ни у кого не осталось. Вон! Чтобы духу твоего здесь не было! Двадцать с лишком лет ты обкрадывал меня и почти нищим сделал, а теперь, благо в здешнем краю про тебя ничего не знают, ты вообразил, что тебя станут в порядочные дома пускать? Вспомни одно хоть, что по моей только милости в Сибирь тебя не упекли, вот где тебе место! Да, спасибо тебе, Асанин, — обратился он вдруг к Константину Гавриловичу, — это все благодаря тебе, сперва детей этого мазурика, а потом и его самого принимать стали, великое тебе спасибо!

Раскаты гнева Владимира Семеновича дошли наконец и до террасы.

— Кто это? Чей это голос? — изумился Алеша, и вдруг его поразило побледневшее лицо Наташи. Она стояла неподвижно в безмолвном ужасе. — Кто это? — повторил Алеша. — Или… — он догадался. Молнией блеснула перед ним истина. — Ваш отец? Да? — спросил он почти с диким выражением в глазах и тут же опрометью бросился в столовую.

— Смолин, пойдемте за ним! Удержите его! — чуть слышно умоляла девушка. И она тоже бросилась за Алешей.

Но молодой человек уже подходил к Владимиру Семеновичу, расслышав последние его слова.

В этот миг одно только чувство в нем говорило — неудержимое желание вступиться за отца, не разбирая, прав он или нет.

— Господин Богушевский, — проговорил он, дрожа от волнения, — вы забываетесь, и если никто вам этого не напоминает…

Владимир Семенович скрестил руки на груди, смерив юношу презрительным взглядом. Он был выше его целой головой.

— Ах, это достойный сынок достойного папеньки? — сказал он. — Тот самый, который… И вы хотите, молодой человек, может быть, у меня удовлетворения требовать? Так извольте же сперва посмотреть на своего батюшку, такими ли глядят напрасно оскорбленные люди? Вас я не знаю и счетов у меня с вами нет никаких. Не ваша вина, коли вам довелось быть сыном вора и мошенника.

Рука Алеши поднялась, чтобы отомстить за отца, но Владимир Семенович без труда схватил ее, сжимая в своих железных пальцах.

— Не горячитесь, — сказал он. Ему как-то жалко стало вдруг юноши и почти мягко прозвучали его слова. — Понимаю, что вам очень тяжело. Вам приходится безвинно отвечать за другого.

Он выпустил руку Алеши из своей, и рука эта повисла, как безжизненная.

Глаза молодого человека остановились на лице Федора Степановича, пристально на него взглянули и опустились. Теперь в них было одно горе, отчаянное непоправимое горе. Слишком уж ясно прочел он на этом лице приниженное, тупое сознание вины. И Макшеев не вынес взгляда, брошенного на него сыном. Медленной тяжелой поступью, несмотря ни на кого и шатаясь, как пьяный, он отошел в сторону, не зная даже хорошенько, куда идет. Словно ощупью он пробрался к дверям. Никто из присутствующих уже не обращал на него внимания.

— Мне вас жалко, молодой человек, — продолжал Богушевский, обращаясь к Алеше. — Да, жалко. У вас что-то прямое, честное в глазах, вы как будто на отца не похожи.

Алеша стоял как бы в забытьи. Слова Владимира Семеновича только доходили до его слуха, не проникая в сознание.

— Но все-таки я не могу допустить знакомства между вами и моими детьми. Сына Федора Макшеева, поймите это, я принимать к себе не могу.

Тут старик Смолин, подойдя к Владимиру Семеновичу, тихо взял его за руку.

— Богушевский, — сказал он негромким, но строгим голосом, — будет. С отцом вы покончили, а сына оставьте в покое. Он не заслужил этих жестких слов.

Заступничество Григория Александровича пробудило Алешу из минутного оцепенения. Он поднял голову, оглянул присутствующих, и густая краска залила ему щеки. Глаза его блуждали, как у сумасшедшего. Он заметил протянутую к нему руку старика Смолина и невольно оттолкнул эту руку. Случайно его беспокойный, почти безумный взгляд встретился с лицом стоявшей немного позади Наташи. Глубокая скорбь была на этом лице. Девушка хотела подойти к нему, но Алеше стало вдруг будто еще тяжелее. Он тряхнул головою, точно силясь отогнать что-то безобразное, ужасное и, нервным, порывистым движением схватив себя за голову, ринулся вон из комнаты.

— Бедный мальчик, — сказал ему вслед Константин Гаврилович.

Наташа хотела пойти за ним, но отец ее остановил.

— Стой! Куда ты? Не пущу!

Он сжал ей руку до боли. Наташа хотела вырваться, но отец ее не выпустил.

— Ты моя дочь, — помни это. И я заставлю тебя слушаться.

— Николай Григорьевич, — умоляющим голосом обратилась девушка к Смолину, — пойдите хоть вы за ним, остановите его.

Николай Смолин поспешил исполнить ее просьбу, но Алеши отыскать ему не удалось. От прислуги только узнал он, что Алеша, как выбежал из дому, так и пустился без оглядки по дороге. Николай спросил себе лошадь и, пять минут спустя, скакал в Новоспасское. Еще несколько минут, и он настиг Алешу. Его поразило выражения лица приятеля, когда он его окрикнул. Это не было ни горе, ни гнев, ни отчаяние, а что-то еще более глубокое, потрясающее — полный разрыв со всем окружающим миром, с самою жизнью читался на истерзанных чертах молодого человека. Никогда потом не мог Смолин забыть этого выражения.

— Чего вам от меня надо? — хриплым голосом спросил Алеша. — Оставьте меня.

Что-то злое было и в голосе его, и в глазах.

Смолин пробовал успокоить Алешу, предлагал ему пойти с ним хотя бы до самого Новоспасского. Но попытки утешения только усиливали злобное отчаяние Алеши. Он грубо оттолкнул от себя участие Смолина.

— Не надо мне ни вас, ни кого другого, понимаете! Все вы мне одинаково противны, ненавистны! Хоть одно вы за мной признайте — право быть одному…

А Федор Степанович, пока его сын, оттолкнув от себя товарища, с тупым отчаянием на сердце спешил по дороге в Новоспасское, — Федор Степанович, едва вышел на крыльцо и почувствовал струю свежего воздуха, опомнился разом. Могучий прилив гнева возвратил ему и сознание, и силы.

— Чего вы на меня глядите? — окрикнул он хихикавших при виде его лакеев. — Лошадей мне, экипаж, скорей! И дочь мою позовите, она в саду. Отец ее требует к себе, так и скажите! — властно скомандовал он.

Несколько минут спустя, вся испуганная и бледная, не зная хорошенько, что случилось, Леночка сидела в коляске рядом с разгневанным отцом. Ни слова не проронил он до Новоспасского. Голова его повисла на грудь, и злобная, тяжелая, но все-таки строптивая дума засела за его сморщенным лбом. Когда они проехали мимо Алеши, девушка захотела остановить экипаж, но Федор Степанович молча схватил ее за руку и сердито мотнул головой. Коляска поехала далее, растерянная Леночка не смела спрашивать, что случилось.

XXIV

Смеркалось уже, когда Алеша добрался до Новоспасского. Он шел не оглядываясь, не примечая встречных, и одно чувство у него было на душе — смутное желание уйти от чего-то, точно какой-то ужасный призрак гнался за ним все время. А там впереди его ждало что-то, чего он сам определить бы не мог. Что-то глухое, темное, где можно было укрыться и не ощущать более этого давящего, злого невыносимого стыда. Он не в силах был размышлять над своим положением, разобраться в том, что давило ему грудь. Он знал одно только — все, что было ему дорого еще за несколько часов перед тем, любовь милой девушки, деятельность, так еще недавно ему рисовавшаяся впереди — все это разом для него перестало существовать. Порой в его голове мелькали обрывками слова, какими он обменивался с Наташей там, на террасе Холминского дома. И горькая насмешка, холодная и злая, как насмешка над покойником, поднималась в его измученном сердце.

Когда он вошел в сени, там никого не было. Дом казался опустелым. Маятник у стенных часов громко, неестественно громко повторял свои мерные удары, да из кабинета Федора Степановича глухо слышались тяжелые шаги.

Но вот на лестнице с верхнего этажа показался свет. Кто-то нагнулся над перилами, держа в руке свечу, и мягкий и добрый голос тети Саши послышался сверху:

— Алеша, ты вернулся наконец! Пойди сюда — это я!

Молодой человек быстро поднялся по ступеням, радуясь, что первое встреченное им живое существо была тетя Саша. У нее, у этой искренно преданной ему женщины он найдет утешение. Но едва это слово промелькнуло у него в голове, он отогнал его. Разве кто-нибудь мог отыскать для него утешения? Разве самые нежные, любящие слова могли стереть то неизгладимое, ужасное, что произошло там?..

Медленно, тяжело он взошел во второй этаж. Мгновенная усталость его охватила. Но это было не простое утомление от длинного пути, — это было утомление жизнью, от которого уже отдыха нет.

— Голубчик, милый, — обнимая его, твердила Александра Осиповна.

Полубессознательно он прошел за нею в ее комнату. Она целовала его, и слезы скатывались на его щеки. Но вдруг он оттолкнул ее гневным, почти грубым движением.

— Не плачьте! Незачем! Вы знали это давно. Зачем, зачем не говорили вы мне правды? Ведь рано или поздно…

— Да разве легче было бы узнать это раньше? — шепотом спрашивала она.

Алеша топнул ногой и принялся нервно ходить по маленькой комнате. Тут только она разглядела его страшное, мучительно-злое лицо.

— Алеша, дружок мой, послушайся меня, — твердила Александра Осиповна. — Теперь не время об этом говорить. Пойди, успокойся, приляг.

— Успокоиться?! Ха-ха! — засмеялся Алеша. Он почувствовал вдруг, что силы к нему вернулись, как бы влитые в него припадком гнева. — Как вам не стыдно говорить о покое? Нет и не может быть его для меня! Разве…

Неясная мысль, черная, как безлунная полночь, мысль все время носившаяся перед ним, пока он шел по дороге, теперь ясно предстала перед его воображением. Алеша засмеялся вторично.

— Не говорите этих ненужных слов. Надо спешить, надо…

Он схватил себя за голову.

— Да что, что надо? — воскликнул он болезненно. — Что я могу теперь сделать? Ничего в будущем нет. А прошлое — оно замарано, и ничем не смыть этого пятна. Ни отца нет у меня больше, ни…

— Поверь мне — она не перестанет тебя любить.

— Полноте! Что это за любовь? Любовь к сыну бывшего крепостного приказчика, обокравшего ее отца? Да я и не захочу этой любви. Мне стыдно, что я мечтал об этом, а она знала, знала все. Сын вора, — он проговорил это как бы про себя, — сын человека, которого публично обесчестили, и у которого ни одного слова не нашлось в свою защиту.

Алеша вдруг поднял голову.

— Где он? Где Федор Степанович? — Слова «отец» он выговорить не мог.

— Ты разве хочешь к отцу? Теперь? — испуганно спросила она.

— Хочу. Да. Я потребую от него. — Он схватился за ручку двери. — Это единственное, что осталось мне сделать. Пустите меня.

Александра Осиповна хотела удержать его, но он вторично ее оттолкнул и бросился вон из комнаты, туда, откуда за несколько минут раздавались тяжелые шаги, в кабинет отца.

Федор Степанович не походил теперь на того забитого, беспомощного человека, который в столовой Холминского дома, склонив голову, выслушивал сыпавшиеся на него оскорбления. Сжимая кулаки, он метался как зверь из угла в угол, и бешеные восклицания то и дело срывались с его губ.

— А, это ты? — резко обернулся он, услыхав сына. — Что тебе надо?

— Я пришел вам сказать…

— Зачем не говоришь ты мне больше ты, как всегда? — гневно сверкнув зрачками, окликнул Федор Степанович Алешу.

— Я пришел вам сказать, — повторил Алеша с поразительным спокойствием, — что вы должны, понимаете ли, должны, — он возвысил голос, — возвратить Богушевскому награбленные у него деньги. Я этого требую, как имеющий несчастие носить ваше опозоренное имя.

Сперва Федор Степанович не поверил ушам, чтобы Алеша мог посметь так говорить с ним. Это не укладывалось в его понимании. Но вдруг бешенство хлынуло к нему в голову и сперва вылилось едким смехом.

— Воз-вра-тить? Да ты сума сошел? Возвратить этому человеку, который… ха-ха-ха!

— Которого вы обокрали, — отчеканил Алеша.

— Что? Что? — он бросился к сыну, подставляя к его лицу стиснутые кулаки. — Молчи, щенок! Ты белены объелся, должно быть! Ты думаешь, Федор Макшеев простит когда-нибудь то, что случилось там? Или, чего доброго, сам прощения попросит? Хорошо ты меня знаешь! Болван!

Он сильно потряс сына за плечо и оттолкнул в сторону.

— Благодари Бога, — захрипел он, — что я еще настолько помню себя, а то…

Алеша покачал головой.

— Вы ничего не можете мне сделать. Да и никто не может. После того, что мне довелось там услышать, худшего уже на свете ничего нет. Значит, вы не согласны? Помните, это моя последняя просьба!

Федор Степанович расхохотался.

— Удивительный в самом деле человек! Твоя последняя просьба! Нашел чем испугать.

Волна ярости опять поднялась в нем, и он закричал, что было мочи:

— Вон, щенок! Вон! Чтобы и духу твоего здесь не было!

Он схватил со стола первый попавшийся ему предмет — это была тяжелая бронзовая чернильница — и швырнул ее в сына. Но задрожавшая рука неверно направила удар, чернильница пролетела мимо, и черные пятна забрызгали стены и пол. Алеша взглянул на отца долгим, грустным, как бы прощальным взглядом и вышел молча. Отцовская рука уже ничем не могла оскорбить его.

Ночь между тем наступила, тихая, мягкая летняя ночь, вся озаренная полным месяцем. Чуткое безмолвие наполняло обширный дом, но это было какое-то тревожное, грозное безмолвие. Молодого человека потянуло на воздух, комнаты давили его душной пустотой. А в саду совершенно иное затишье стояло, — ласкающее, нежное. Лунный свет мягко струился по листьям деревьев, ярко блестела трава, окропленная росой. Алеша с жадностью вдохнул в себя пахучий воздух, наполненный благоуханием расцветавших лип. Но ароматная свежесть ночи не принесла ему успокоения. Натянутые нервы, как струны, готовы были задрожать от малейшего звука, преувеличенно отозваться на каждое прикосновение внешнего мира. А кругом все глубоко молчало. Бессознательно Алеша спустился в сад, и ему необыкновенно гулким показался звук его шагов по каменным ступеням террасы. Песок хрустел под его ногами, сонная птица зашевелилась где-то в ветвях, он прислушался, но все умолкло опять, и среди полной, необъятной тишины ему будто слышался какой-то шепчущий и все-таки неуловимый голос, насмешливо твердивший, что для него все кончено, что как бы ни прекрасна была яркая ночь, ему она уже не может принести ни радости, ни успокоения… Успокоения… да… Где-то оно есть… оно поджидает, стережет его… И снова он ясно увидел перед собой, как там, на дороге, что-то черное, неподвижное, мертвенно-ужасное. Алеша пошел по дорожке, сам не зная куда, и все яснее сказывалось ему, что некуда идти, что нигде на земле нет уже для него ни счастия, ни работы, ни будущего… А между тем так еще недавно, всего за три дня, когда он возвращался от свидания с Наташей, молодая бесконечная радость наполняла его душу, и так верилось в счастие!.. Теперь, если бы даже сама Наташа перед ним предстала и повторила, что она любит его, и почувствовал бы он на губах ее поцелуи, он отвернулся бы от нее. Даже она не в силах была возвратить ему потерянное. Он бы не захотел ее любви, потому что эта любовь была теперь запачкана навсегда, отравлена позором его отца.

Загляни он в себя поглубже, поискреннее, Алеша нашел бы, может быть, на самом дне сердца болезненное желание еще раз увидать дорогую девушку, услышать снова из ее уст, что на детей не падает отцовская вина. Но он заглушал в себе это тайное желание, как нечто постыдное, малодушное. Смыть память о случившемся было не в ее власти, а нести тяжесть отцовского позора Алеша не хотел. Да и она не захотела бы теперь, — повторял он себе, — он увидел это на ее лице там, в столовой Холминского дома, когда взглянул на нее случайно в последний раз. И при мысли, что всего за несколько часов он мог по-дружески говорить с дочерью Владимира Семеновича Богушевского, злобная насмешка поднималась в нем — насмешка над своей потерянной жизнью, над судьбой, захотевшей его сделать так не похожим на отца, чтобы потом заставить так живо ощутить позор отцовского наследства. И он захохотал горько. И среди ночной тишины весь сад будто повторил его смех.

— Алеша, — услыхал он вдруг чей-то слабый окрик, раздавшийся вблизи.

Молодой человек остановился. В нескольких шагах на скамейке он увидел сестру. Она позвала его второй раз.

— Ты? Леночка? — Он подошел к ней и, опустившись возле девочки, нежно обвил ее стан рукою. — Зачем ты здесь одна?

— Ах, Алеша, объясни мне, я ничего не понимаю, — что случилось? Отчего папа увез меня из Корсовки перед самым обедом, и уехали мы, ни с кем не простившись?

— Ты не знаешь? Не догадываешься? — ответил он, наклоняясь к ней, и его кольнуло в самое сердце, когда она напомнила про то, что случилось в Корсовке. Но он не мог бы теперь сказать ей что-нибудь резкое. — Тем лучше, — добавил он, — и не надо тебе знать.

Леночка продолжала, не слушая:

— И ты потом, когда мы обогнали тебя на дороге… какой был у тебя странный вид… Я хотела остановить коляску, взять тебя с собой, но папа не позволил. Да и теперь, смотри, ты совсем запыленный, волосы у тебя спутались, да и лицо такое бледное…

— Я не успел себя привести в порядок — это правда, — ответил он. — Да и не надо, теперь незачем.

— Да что же случилось такое? — голос ее звучал все тревожнее. — Какая-нибудь неприятность с отцом, должно быть? Видно, тетя была права, когда говорила, что незачем ездить в Корсовку…

— Да, незачем, — коротко отозвался Алеша.

— И, стало быть, — продолжала девушка, — мы больше туда не поедем? И к Асаниным тоже? И все это из-за папаши? И опять мне придется сидеть здесь одной в этом скучном, пустом доме.

Он не мог долее слушать. Детские сожаления Леночки слишком больно отзывались в его сердце.

— Лена, — сказал он строго, невольно отстраняясь от нее. — Не об этом надо теперь думать.

— Да, что же такое, наконец, случилось? — нетерпеливо и тревожно повторила она.

— Что случилось? — почти бессознательно отозвался он на вопрос Леночки. — Да, хоть ты еще ребенок, но и для тебя, видно, настает пора узнать суровую сторону жизни — что делать? Может быть, и для тебя много горя впереди. Приготовься к этому.

Эти загадочные слова только растравили беспокойную тревогу девушки.

— Да зачем ты говоришь так странно? — скрестив руки, настаивала она. — Скажи все, наконец, прямо скажи.

— Одно тебе скажу, милая моя, — грустно ответил он, принимаясь нежно гладить ей волосы. — Будь ко всем добра. Привыкай к мысли, что не все в жизни одно веселье, не забывай про бедных, слушайся тетю…

Он снова нагнулся к ней, и бледные его губы коснулись ее лба. Удивительно холодным показалось ей прикосновение этих губ.

— Ах, это все не то! — нетерпеливо мотнула она головкой. — Я вижу, что по милости папаши мне придется здесь затворницей сидеть. А ты мне лекцию какую-то читаешь.

Алеша взглянул на нее с печальным укором в глазах и медленно поднялся. В эту самую минуту с сельской церкви медленно среди ночной тишины раздались мерные удары колокола. Он вздрогнул, точно в грустном торжественном звоне ему послышалось какое-то неумолимое напоминание. Колокол прозвонил десять раз.

— Прощай, Лена. Я вижу, ты меня не понимаешь. После когда-нибудь поймешь. Прощай.

— Да ты куда? — удивленно спросила она, всматриваясь в его лицо.

— Так… Никуда…

— Да ты придешь чай пить? Пора.

Она тоже поднялась со скамейки.

— Приду после. А теперь — прощай.

Он почувствовал, что слезы готовы брызнуть из его глаз и поспешно отвернулся.

Леночка с недоумением глянула ему вслед и еще раз окрикнула брата, но голос ее замер в тишине. Ночь уже успела скрыть Алешу в своих темных объятиях.

Наклонив голову на грудь, он прошелся по густой липовой аллее, куда лишь изредка сквозь частую листву брызгами падал свет месяца. Ощущение холода охватило его, медленно и неудержимо подступая к самому сердцу. И еще сильнее, чем несколько минут перед тем он почувствовал, что ему некуда и незачем идти, и не укрыться нигде от давившего его горя. У конца аллеи он повернул назад, невольно замедляя шаг по мере того, как приближался к дому.

А оттуда все слышнее раздавался гневный голос Федора Степановича. Он говорил с Петей. И каждое слово теперь отчетливо долетало до слуха Алеши.

— Дурак ты, что ли, или не понял, зачем я тебе приказывал мягко обращаться с народом и все мужикам спускать. Тогда надо было, а теперь, — ну их к черту! Все лопнуло. Все мои планы! Так взыскивай же с них все — до последней копейки! Хорошо, видно, я сумел добряком прикидываться, коли и ты в это поверил.

Чувство холода еще сильнее овладело Алешей. И теперь это был не холод только — было отвращение. Нет, ни с отцом, ни с братом Петей, ему незачем уже встречаться. Вот еще с Сережей разве… Он ведь добрый…

И при мысли о Сереже одно воспоминание блеснуло у него в голове — пистолеты, запертые братом в ящике стола. Может быть, они там еще. Да, наверно там, и ключ еще в замке…

Он поспешно обогнул дом и спросил у попавшегося ему Фомки, где брат Сергей.

— Сергей Федорович домой не приходили-с, — ответил тот.

Алеша осторожно поднялся по лестнице во второй этаж, стараясь, чтобы не расслышали его шагов. Из-под двери комнаты Александры Осиповны виднелся свет. Невзначай половица заскрипела под ногами Алеши. Он остановился, притаив дыхание. Он должен был как вор прокрадываться туда, где его поджидала смерть.

Дверь растворилась, и Александра Осиповна вышла. Она остановилась на площадке, прислушиваясь. Но племянника она не заметила. Темнота скрывала его от глаз Александры Осиповны. С минуту она постояла на месте и вернулась в свою комнату, заперев за собою дверь. Неопределенное беспокойство не покидало ее весь этот вечер.

Алеша беззвучно прошел в комнату брата, ярко освещенную полным месяцем. Окнами она выходила на двор. Все здесь еще оставалось в том же беспорядке, как в день приезда Сергея. Раскрытый чемодан лежал на полу, вещи были разбросаны по стульям.

Алеша подошел к столу. Он не ошибся. Ключ оставался в замке, и раскрыв ящик, он увидел пистолеты, заблестевшие в свете месяца. Алеша взял один из них и внимательно осмотрел. Пистолет не был разряжен. Он медленно опустил его на стол — рука его дрожала. В последнюю минуту, когда ничто не мешало ему исполнить решение, молодая жизнь громко зароптала в нем, упорно отворачиваясь перед ужасом смерти. Сердце билось так сильно, что он слышал его удары.

«Неужели я трушу? — промелькнуло у него в голове, и приложив к груди руку, он будто хотел принудить к покою возмутившееся сердце. — Чего мне бояться? — говорил он себе. — Жить нельзя, нельзя с этим непоправимым срамом… А там… там ничего ведь нет. Всего один миг, и вечное… молчание…»

Но что-то в нем не повиновалось этим доводам. Он заглянул в самую глубь своих убеждений и с ужасом понял, что твердой уверенности в нем нет, что в сущности он только упрямо твердил, повторяя чужие слова, будто ничего нет за гробом, а на самом деле он знает про это так же мало, как и все прочие люди…

В комнате было душно. Алеше вдруг болезненно захотелось вдохнуть в себя живую струю ночного воздуха, взглянуть еще раз на этот широкий мир, который он так возненавидел в этот день, и который все-таки был таким прекрасным.

Он раскрыл окно и всем существом как бы окунулся в тихую, светлую ночь, над которой так мирно блестела луна. Обширный двор был совершенно пустым. Ни звука не было слышно. Тени деревьев и палисадника перед домом длинными полосами ложились на землю. Он простоял так несколько минут в неподвижности, позабыв, что время идет и могут его хватиться, могут прийти и помешать.

Вдруг ему почудился слабый звук конских копыт по гладкой дороге. Он прислушался. Звук приближался, становился явственней.

— Да что же я делаю? Или я и взаправду?.. — И снова он устыдился своего малодушия. Решительно, быстро он подошел к столу и схватил пистолет. Мысли его вдруг приняли иное направление. — Если я ошибался, — сказал он себе, — если там есть кто-то, кому известны мои мысли и кто станет меня судить, он все-таки не осудит меня… Я ведь иначе не могу.

И все-таки Алеша простоял еще неподвижно несколько минут, бессознательно держа пистолет в нетвердой руке. Вдруг его точно пробудил от оцепенения стук подскакавшей лошади. Кто-то соскочил с седла, громко крикнул в сени… Чьи-то шаги послышались снизу. Нельзя было долее медлить… Последняя, решительная волна заколебавшейся воли хлынула ему в грудь, и уже не чувствуя дрожи в руке, он подставил холодное дуло к виску и спустил курок…

А подскакавший к крыльцу верховой был посланный от Наташи с письмом к нему, в котором она говорила еще раз, что не перестала его любить и не перестанет никогда…

* * *

Четыре года прошло с тех пор. И за это короткое время много изменилось в судьбе людей, про которых шла речь в этом рассказе.

Федор Степанович не живет уже в Новоспасском, и все хозяйство сдал на руки Пети. Черствый он был человек, но и его непреклонный нрав сломила ужасная смерть младшего сына. Оставаться в доме, на стенах которого была еще, казалось ему, кровь этого сына, Федор Макшеев не мог. Да и неудержимо тянуло его прочь из края, где рухнули все взлелеянные им надежды. Он переселился в другую губернию, где у него тоже было имение, и постарался было по-прежнему оттуда вести свои обширные дела, но прежней терпкой силы в нем уже не было. И ровно три года после Алешиной смерти, над ним грянула новая беда: его сразил паралич. Здоровье, понемногу, правда, вернулось, он мог почти свободно двигаться, и крепкая натура сулила впереди еще многие годы. Но воля ослабла, и ясный, твердый ум затуманился. Да и не было уже причины стараться. Петя мог, конечно, вести расчетливо дела, но преемника себе Федор Степанович в нем не видел. Петя оставался таким же грубым, неотесанным и мелким. А старший, любимый сын Сергей, хоть и угомонился было и стал радовать отца, обещая со временем отстать от беспорядочных привычек, — радовал его недолго. На волчьей охоте, неосторожно толкнув двустволку от дерева, Сережа нечаянно пустил себе в грудь двойной заряд. Еще теснее сдвинулось будущее над ослабевшим стариком.

Да и от Леночки ему не было утешения. После самоубийства Алеши она прямо возненавидела отца и решительно отказалась с ним оставаться. Александра Осиповна увезла ее в Петербург, но и с теткой Леночка жила недолго. Невыносимо скучной ей казалась скромная обстановка дома Александры Осиповны. Молодость быстро стерла тяжелую память о недавнем горе и неразборчивая во вкусах девушка жаждала одного — быструю смену удовольствий, какие бы эти удовольствия ни были. Ее маленький роман с Левой Богушевским не привел ни к чему. Но и это разочарование ее огорчило ненадолго. Еще в последнем классе гимназии она стала ездить с подругами на всякие танцевальные вечера, иногда даже тайком от Александры Осиповны. На каком-то балу она познакомилась с оперившимся недавно гусарчиком, без труда пленившим ее черными, как смоль, глазами с красивым ментиком и шпорами в придачу. Дома было так скучно, что она дала себя уговорить и обвенчалась с гусарчиком в какой-то пригородной церкви. Он знал, что у Леночки богатый папенька. И хотя надежды его сбылись не сразу — вместо приданого, Федор Степанович послал дочери свое проклятие — гусарчик не унывал, рассчитывая, что отец Леночки не вечен и едва ли ее лишит совсем наследства.

А Владимир Семенович Богушевский на старости лет процветает. Ни бодрость духа, ни красивая осанка, его не покинули, хоть ему уже стукнуло шестьдесят.

Лева процветает тоже. Его дела пошли быстро в гору, и он уже зарабатывает изрядные деньги, сумев в то же время обеспечить за собой прекрасную репутацию. На Леночке он не женился, сказав себе, что незачем огорчать этим отца, когда деньги к нему валят и без того, и есть у него под рукой кузина Соня, у которой приданое, чего доброго, не хуже. Константин Гаврилович богател ведь с каждом годом. Соня, влюбленная по уши в мужа, очень скоро расцвела в пышную красавицу, у которой, правда, уже далеко не воздушная талия, но зато нрав стал необыкновенно кротким. Муж держит ее твердо в руках, изменяя ей ровно настолько, чтобы возбуждать немного ее ревность, не доводя до разрыва.

С сестрой Наташей он видится редко. Она осталась верною себе и твердо идет по намеченной дороге, вся отдавшись своему призванию и почти находя в нем счастие. Смерть Алеши наложила тень грусти на ее молодость, и как раз оттого, что тень это не проходит, горе не надломило ее, придав лишь еще более мягкости ее светлому, прямодушному нраву. Память Алеши словно нашептывает ей одновременно и тихую грусть, и бодрое утешение, становясь для нее как бы невидимым спутником жизни.

И Николай Смолин стал на верную, хоть негромкую дорогу. Он внял настояниям старика отца и сделался его помощником. А когда минуло ему двадцать пять, он вошел в состав местного земства и много занимается школами. Скучновато ему порою в Васильках, мало отвечающих его эстетическим наклонностям. Но он утешает себя мыслью, что красота не в одной жизни, что сущность ее, пожалуй, важнее формы, хоть и не было это мнением древних. И понемногу Васильки незаметно приобретают для него затаенную, тихую прелесть.

Изредка он переписывается с Наташей, которую не видал вот уже четыре года. В дружеском, веселом тоне его писем слышится иногда скрытая полунасмешливая грусть.

«А что, — писал он ей раз, — как вы думаете: когда мы встретимся, наконец, большую найдем мы друг в друге перемену? И не странным ли вам покажется, что я так и сижу сиднем на своей деревенской мели и не стремлюсь даже в открытое море?»

Они свиделись раз совсем неожиданно. Летом случается Николаю заглядывать на одинокую могилу возле Новоспасской церкви. Простой чугунный крест без надписи на гладкой каменной плите — единственное украшение этой могилы. Две ивы, склоняющие над нею поникнувшие, скорбные ветви, посажены никем иным, как Смолиным. Он приходит сюда не то чтобы молиться — этому он еще не совсем научился, а вспоминать. И чувствует он себя добрее, мягче, когда там побывает.

В один тихий августовский день — солнце пряталось за дымкою узорчатых облаков — он застал стоящую на коленях у могилы девушку в темном платье. Она подняла голову, услыхав его шаги, и он сразу убедился, что Наташа не изменилась ничуть. Только нежнее еще и тоньше стали ее молодые черты, которым жизнь придала еще более изящества, нисколько не затронув их свежести. Они встретились как старинные друзья, просто, с искренней, хоть и негромкой радостью. И оба как-то почувствовали сразу, что стали они лучше за эти четыре года.

— Вот видите, — улыбнулся он, отойдя немного в сторону и обменявшись с нею несложным рассказом о только что минувших годах, — жизнь привела нас на очень различные пути. А все же мне сдается, что между нами по-прежнему есть какое-то странное сходство… И если это сходство до сих пор не мешало нам идти врозь, неужели оно никогда не позволит нам сойтись по-настоящему, когда ничто нас в сущности не разъединяет?

Она не ответила и улыбнулась только. А легкий ветерок, зашелестивший листвою ив, точно нашептывал, что дорогой им обоим покойник стал для них как бы невидимым связующим звеном.

Константин Головин
«Вестник Европы» № 5-7, 1899 г.

Примечания   [ + ]