Лидия Авилова «Наследники»

I

Петр Иванович Гарушин стоял в своем цветнике перед кадкой с каким-то редким тропическим растением и машинально разглядывал один листок за другим. Он был высок, худощав, приподнятые плечи торчали угловато, линия груди ввалилась, а спина слегка горбилась. Лицо, удлиненное, землистого оттенка, казалось суровым, и трудно было представить себе улыбку в холодном взгляде серых глаз и под нависшими щетинистыми усами рыжеватого цвета.

Сын его, вчера только приехавший из столицы, еще не выходил. Он казался вчера сильно уставшим или нездоровым. Старик посоветовал ему лечь в постель пораньше.

Теперь он ждал его к кофе и уже начинал волноваться. Чтобы сократить время, он ходил по цветнику, подолгу останавливался перед каждой клумбой и поминутно поглядывал на террасу, где был накрыт стол к утреннему завтраку, по-английски.

В дверях террасы показался лакей.

— Александр Петрович еще почивает? — громко спросил Гарушин.

— Никак нет. Идут сюда, — ответил лакей. Петр Иванович оживился.

— А! Так подавайте, — сказал он, и легкой походкой, которую трудно было ожидать при первом взгляде на его фигуру, он обогнул пестрые клумбы и поднялся по ступеням. В то же время Александр Петрович вышел на террасу.

— Выспался? — с легкой насмешливостью спросил у него отец, небрежно пожимая ему руку. — Ну, садись, будем завтракать.

— А ты уж давно? — вяло осведомился Александр Петрович.

— Давно! — с усмешкой ответил отец. — А тебе нездоровится, что ли? Что это ты точно вареный какой-то? Или не отдохнул?

Сын сделал гримасу.

— Я думаю, что меня накормили чем-то не… несвежим на вокзале. У меня желудок… притом, легкая лихорадка.

— Да! — сказал Петр Иванович, вглядываясь в лицо сына. — Ты здоровьем не пышешь. Не румян!

Сын опять сделал ту же гримасу и вытянул шею, заглядывая в серебряные судки.

— Кушай! — предложил Петр Иванович, придвигая к нему блюда. Александр протянул руку, белую и изнеженную, как у женщины, и жестом, от которого сверкнули камни нанизанных на его пальцы колец, он стал медленно накладывать себе кушанья. Сидя друг против друга, оба молчали. Отец ел быстро и рассеянно, сын медленно смаковал, не поднимая глаз от своей тарелки.

— Недурно у меня стряпают, а? — наконец, хвастливо заметил Петр Иванович.

— Недурно, — вяло отозвался сын.

— Ну, что? Как у вас там, в столице? — с оттенком иронии спросил Гарушин.

Александр оттянул немного ворот своей батистовой сорочки и на минуту закрыл глаза.

— Я думаю, — сказал он, — что ты все новости знаешь из газет.

— Конечно! Но бывают слухи… сплетни… — Александр пожал плечами.

— Я их не слушаю! — сказал он. — Да, наконец, скажи пожалуйста: что может быть интересного у нас?

Петр Иванович оживился.

— Не разделяю твоего мнения! — заметил он. — Меня все интересует, все! Как бы то ни было, а интерес в жизни есть. Иначе — зачем жить? Так по-моему. Как? Что?

Сын перевел в пространство взгляд своих бесцветных глаз, и его бледное лицо, окаймленное белокурой бородкой, приняло скучающее выражение. Он был в летнем светло-сером костюме и в просторных желтых башмаках. В противоположность отцу каждый жест, каждое движение его были спокойны и делались как бы с таким расчетом, чтобы как можно менее утомить Александра Петровича. Даже выражение лица отсутствовало как бы умышленно и заменялось неподвижностью, доходившей почти до мертвенности. Лицо было худощавое, удлиненное, как у отца, с прямым тонким носом, прекрасными крупными зубами… Но и природа, как бы заразившись апатией своего творения, пожалела красок, и с бесцветного лица глядели бесцветные глаза, с незаметными, белесоватыми ресницами и бровями.

— А ты еще имение покупаешь? Зачем это? — спросил Александр Петрович, наливая себе в чашку кофе. Старик встрепенулся.

— Покупаю, да.

— Зачем это? — повторил сын. — Между нами сказать, ты не хозяин, и все эти твои… земледельческие затеи приносят одни убытки.

Петр Иванович заволновался.

— Хозяйство такое, как у меня, — плохая нажива, — сказал он, — но это дело большое, разнообразное и в высшей степени интересное.

— Кончится тем. — сказал Александр Петрович, — что при своем крупном состоянии ты будешь сидеть без денег, как все землевладельцы.

— Возможно! — задорно отозвался Петр Иванович. — Все возможно!

Он был видимо недоволен, и в его холодных серых глазах засветился недобрый огонек.

— На мой век хватит! — с притворной веселостью прибавил он, закрывая своей ладонью холеную руку сына. — А по отношению к тебе я квит: я сделал для тебя все, что сделали для меня мои родители: я дал тебе возможность стать человеком образованным, годным на всякое дело. Это первая и важнейшая обязанность родителей. Как? Что? — обычной скороговоркой добавил он, наклоняясь через стол и заглядывая в лицо сына. Александр Петрович промолчал и пожал плечами.

— Нет? Не согласен? — насмешливо воскликнул Петр Иванович и засмеялся тихим, захлебывающимся смехом.

— Вижу, что насчет родительских обязанностей ты придерживаешься особого мнения. Вижу!.. Хи-хи… Не согласен!

Он вдруг перестал смеяться и придал своему лицу серьезное выражение.

— А разговор у нас с тобой будет особый и серьезный разговор! — подчеркнул он.

Александр скользнул по его лицу слегка встревоженным взглядом, но сразу успокоился и откинулся на спинку стула.

— Я слушаю, — сказал он.

— Нет, не здесь. В саду, — сказал Петр Иванович.

II

— Цветники у меня каковы! — заметил старик Гарушин, останавливаясь на ступенях террасы. — Какая игра цветов, переходы, переливы, контрасты? Садовник у меня художник, поэт… К цветам ты как? Равнодушен? — быстро спросил он опять, пытливо вглядываясь в лицо сына.

— Я люблю все красивое, — сказал сын.

— Совсем не то! — горячо перебил его отец. — Я люблю цветок и не только в общей картине, а каждый в отдельности. Люблю следить за его ростом; люблю его жизнь, его душу, если можно так выразиться. Страсть к цветам у меня преобладающая страсть.

— Какие же цветы у нас! — пренебрежительно заметил Александр Петрович. — Все бледно, хило…

— Как? Что? — воскликнул Петр Иванович. — Ну, пойдем, я тебе покажу…

— Нет, не сейчас! Ходить по солнцу я не привык. Надеюсь, мы сядем для твоих переговоров?

— Можно и сесть, — сказал отец. — Вот здесь… Разве не та же Италия? — умиленно добавил он.

— Н-ну! — несколько брезгливо отозвался сын.

— Нет? А мне нравится! Я думаю, что жить можно. Можно жить! — горячо и с ударением говорил старик, оглядывая широкий фасад своего дома, далеко раскинувшийся цветник налево и тенистые аллеи парка направо и по отлогому спуску к реке.

— Меня накормили чем-то несвежим на станции, — с болезненной гримасой сказал Александр.

— Что же тебе? Принять чего-нибудь? Выпить?

— Нет позже… Удивительно плохо у нас кормят!

— Сколько тебе лет? — неожиданно спросил Петр Иванович.

— К чему тебе? Двадцать семь.

— А в каких ты чинах? Я забыл.

— К чему тебе? — повторил молодой человек.

— А к тому!

Петр Иваныч нагнулся и заговорил почти шепотом.

— Хочешь… Через пять лет… ручаюсь… через пять лет ты здесь предводитель, первое, самое видное лицо и у губернатора свой человек?

Он шумно перевел дыхание и замер, не отрывая глаз от лица сына.

Александр Петрович чуть-чуть улыбнулся.

— Однако, как это тебя!.. — начал он и вдруг остановился, и видно было по его лицу, как мысль его лениво работала над непредвиденным вопросом.

— Как же это? — спросил он, наконец. — Тебя здесь не особенно любят и… ценят. А меня по тебе. Как же?

Глаза Петра Ивановича опять вспыхнули.

— Тебя по мне? Так что без меня, думаешь, было бы проще? Я поперек дороги встал? Что ж! Возвращайся в Петербург; там меня никто не знает… Годам к сорока до начальника отделения, быть может, доберешься. Я не помешаю.

Он вытянулся в кресле и замолчал.

— Если ты будешь обижаться, то и говорить нельзя, — вяло заметил Александр.

Петр Иванович не шевелился. Он следил за тем, как сын достал из кармана маленький прибор и стал медленно и спокойно подпиливать свои длинные ногти. Раздражение его росло, ясности и умиленности настроения как не бывало.

— Конечно, я здесь не сила, — наконец, сдержанно заговорил он, встал и начал ходить взад и вперед по усыпанной песком площадке. — Где же быть силе у сына мелкопоместного дворянчика Гарушина? Мелкой сошки… ничтожества… Твоего деда, моего отца князь Баратынцев дальше передней своей не пускал… Про него и теперь еще всяких россказней не оберешься: пьяница, шут, мелкий мошенник… Не тем будь, покойник, помянут! Тот же князь Баратынцев мне, студенту, руки никогда не подавал, а один раз, на собрании, куда я попал из любопытства, взял меня этак вот за ворот, легонько толкнул к дверям и приказал попросту сбегать к нему на дом и сказать кучеру, чтобы через четверть часа подавал лошадей.

— А ты что же? — спросил Александр.

— Сбегал и сказал! — чуть не выкрикнул Петр Иванович. — Но я уже тогда чувствовал… мне только надо было… выждать.

Он сделал жест, как бы угрожая кому-то, и потом вдруг повернулся к сыну.

— Хочешь быть предводителем? — тихо спросил он.

— Но это бредни! — ответил сын. — Твоя мания величия не знает меры.

Петр Иванович усмехнулся.

— Да? Ты думаешь?

— Но ведь князь всю жизнь был предводителем и умрет им.

— А если я его смещу? — тихо спросил Петр Иванович, и в его изогнутой позе, в блестящих глазах Александру почудилась близость безумия.

— Это ты-то? — с оттенком презрения вырвалось у него.

— А! И ты тоже говоришь: ты-то? Да, я! Я! Я! Сын шута и скомороха! Я смещу князя Баратынцева и посажу предводителем тебя, моего сына. Я!..

Он смеялся и колотил рукой в грудь.

— Не кричи, — попросил Александр. — Говори просто и толком: какие у тебя данные?

Гарушин притих, но продолжал смеяться.

— Все это просто и понятно даже для ребенка: ненаглядный сыночек, князь Андрей, приехал из полка в отпуск и привез гостинец — долги! Уплатить — состояние князя не выдержит; не уплатить — князенка выгонят из полка с позором!

— И ты заплатишь долг?

— Старый князь был у меня вот здесь. Просил, умолял…

— Заплатишь? — повторил свой вопрос Александр.

— Да! — сказал Петр Иванович и сел.

Александр спрятал в карман свой несессер и нахмурил лоб.

— Конечно, ты все обдумал и в проигрыше не будешь ни в каком случае?

— В проигрыше не буду, — подтвердил отец.

— Но для предводительства нужны большие средства, — немного погодя сказал Александр.

— Разве их нет?

— У тебя, они есть, но не у меня.

Лукавая улыбка мелькнула в глазах Петра Ивановича.

— Новое имение я покупаю на твое имя, — сказал он.

— Ну, это что за состояние в земле! — небрежно заметил сын.

— Как? Что? — воскликнул Гарушин. — Это не состояние?.. Если ты женишься на княжне, — высказал он разом свою заветную мысль, — я тебе отдам половину того, что имею сам. При таких деньгах, да связи… Недурно для Гарушина! Как? Что?

Александр зевнул.

— Удивляюсь тебе, — сказал он. — Ты волнуешься, как мальчик. Кому, как не тебе, знать силу денег. У тебя деньги — у тебя все. Пора успокоиться.

— Успокоиться! — с горькой усмешкой повторил Петр Иванович. — Нет, это не по мне… Не с моим характером. Быть может, позже… когда ты заменишь князя, — прибавил он с улыбкой.

— Княжна, кажется, не первой молодости? — спросил Александр.

— Ты увидишь ее, — сказал Петр Иванович. — На днях мы будем у них. Ну, что же? Действовать? — с громким смехом спросил он через минуту и дружески хлопнул сына по коленке.

Александр поморщился.

— Мне все равно, — сказал он, — и если ты обещаешь… Пора и мне не глядеть из чужих рук.

III

Солнце садилось в конце аллеи, и его яркий красноватый диск блестел сквозь подвижную сетку листьев и ветвей. Вдоль аллеи уже легла тень, но жара первых июньских дней еще не успела замениться вечерней прохладой. В круглой беседке, обвитой плющом, шел оживленный спор.

— Господа! — говорил человек средних лет, полный, с обрюзгшим и помятым лицом. — Господа! Чем больше теорий, чем больше программы, тем меньше искренности. Помилуйте, к чему нам эти ходульные герои, у которых самопоклонение всегда на первом плане? К чему нам эти крикливые проповедники общественной доблести и морали, у которых в каждом слове звучит фальшь? Наша молодежь увлекается, она даже легкомысленна, быть может, но я с удовольствием беру на себя ее защиту: она не лицемерит, она пользуется жизнью и всеми благами ее, она знает, что за молодостью близко идет старость, и что тогда хватит еще времени и на мораль, и на проповеди разных возвышенных идей.

Оратор быстро оглянул присутствующих, стараясь уловить впечатление, произведенное его маленькой речью, особенно на княжну.

Он остался доволен. Вера Ильинишна слегка вспыхнула. Небольшая ростом, очень худенькая, она производила впечатление еще недоразвившейся девочки, но в чертах лица, в линии подбородка и крепко сложенных губ сквозили энергия и упорство. Она была некрасива, и только одни глаза, голубые, широко открытые, были хороши и придавали лицу оживление и выразительность.

— Это неправда! — крикнула она. — Та часть молодежи, которую я знаю, и о которой мы говорим, та молодежь, которая только смеется над всеми мыслями, над всеми благородными попытками… Где ее взгляды?.. Два года назад они носили усы стрункой, теперь носят щеткой…

Она вдруг остановилась, как бы спохватившись. Ее собеседник глядел на нее снисходительно-насмешливым взглядом.

— Когда вы сердитесь, я прихожу в восторг! — смеясь сказал сосед княжны по скамье, еще молодой человек с подстриженной клином бородкой, ласковыми карими глазами и яркими губами, складывающимися при улыбке сердечком.

— Юрий Дмитриевич! — воскликнул Маров. — В лице молодежи княжна обвиняет и вас.

— Нет! — ответила Вера. — Причем тут Листович? Маров защищает известный тип молодежи, а я его ненавижу! И когда я замечаю, как еще мальчуганы, дети по возрасту, подготовляют из себя манекенов для приличного ношения мундира…

— Пора пить чай, — спокойно заметил Дима, 14-ти-летний мальчик в форменной фуражке привилегированного учебного заведения.

Он встал, отвел на середину аллеи, прислоненный к дереву, велосипед и медленно поехал по песчаной дорожке, заслоняя солнце и словно брызгая лучами из-под никелированных спиц колеса.

— Жизнью пользуйся живущий! — с сладкой улыбкой продекламировал Маров. — Я пожил, и немало пожил и все еще жить хочется, да так, чтобы сразу шире забрать, захватить… Если бы дали мне полную свободу распорядиться своей судьбой, я сказал бы: дайте мне узнать счастье… блаженство, которого я не мог бы пережить, и я приму смерть с благодарностью. Так, Юрий Дмитриевич?

— Ну, что ж, — шутя сказала Вера. — Примите порядочную дозу гашиша или вспрысните себе побольше морфия. Цель будет достигнута. Умрете именно так, как хотите.

— Все умрем! — с напускной грустью, покачивая головой, подхватил Маров. — И останется от нас горсть праха, но я умру воспользовавшись всеми дарами жизни, а вы из вашей борьбы с ветряными мельницами вынесете одно утомление и разочарование.

— Я не умею бороться! — грустно сказала Вера. — Я сержусь, никому ничего не доказываю. Я хотела бы быть правой, потому что…

— Потому что вы нетерпимы! — сказал Маров.

— Не знаю, — ответила Вера.

— Пожалуй! — вдруг сказала она. — Да, вы правы, я нетерпима. Я возмущаюсь… Я чувствую, всей душой своей чувствую, что относиться к жизни так, как относится к ней большинство, недостойно! Если бы я сама была выше, умней, добрей, мне легко было бы стать снисходительной. Но я чувствую себя неправой и негодую, что другие, кругом меня, не видят своей неправоты. Я не выношу их непоколебимой уверенности в себе и своих силах.

— Правы сильные. Это всегда было и всегда будет так, — сказал Маров. — Перед таким порядком надо смириться.

— Сильные! — крикнула Вера. — Но если бы эти «сильные» были действительно сильны, они не боялись бы ни борьбы, ни света… Ну, идемте пить чай, — спокойно прибавила она и пошла вперед легкой, нервной походкой.

Она была не совсем довольна собой: она то сдерживалась, то прорывалась, чувствуя, что с Маровым не следовало говорить об этих вещах и таким тоном…

Но она не могла удержаться.

IV

— Какой восторг! — говорил Маров, поднимаясь по ступеням большой стеклянной галереи, сплошь заставленной растениями. — Какой восторг! Природа, воздух, простор… После городского шума, пыли, духоты… — Он замолчал и остановился при виде двух незнакомых лиц.

— Вы незнакомы? — протяжно заговорила высокая, полная дама и медленно протянула руку по направлению к Марову.

— Нет, княгиня! Не имею чести.

— Вадим Петрович Маров. Артист, музыкант, поэт. Приехал к нам погостить из столицы. Юрий Дмитриевич Листович, наш добрый сосед. Вероятно, встречались? Петр Иванович, Александр Петрович Гарушины.

— Я говорю: какой здесь восторг, Софья Дмитриевна! — повторил Маров и с умилением прижал обе руки к груди.

— Да? Вам у нас нравится? — спросила княгиня, и ее лицо увядшей красавицы приняло благосклонное выражение. — Прошу к столу. Аня, налейте чаю.

Молодая, хорошенькая девушка в простеньком ситцевом платье, притаившаяся за самоваром, встрепенулась и потянулась за стаканами.

— Как чувствует себя князь Илья Борисович? — заботливо осведомился Маров.

— Отдыхает еще, — с легкой снисходительностью в голосе ответила Софья Дмитриевна.

— Не утомила ли его наша партия после обеда?

— Может быть… немножко. Он любит игру в шахматы, — ласково заметила княгиня и улыбнулась. Когда она улыбалась, около глаз ее собирались морщинки, и это шло к ней и старило ее в одно и то же время.

Юрий Дмитриевич сел рядом с Верой.

— Разве они бывают у вас? — шепотом спросил он ее, указывая на Гарушиных.

— Всего второй раз. У отца с… этим дело, — также шепотом ответила девушка.

— Ваш стакан, Юрий Дмитриевич! — громко сказала княгиня. Листович быстро поднял голову: Аня, вся заливаясь румянцем, протягивала ему стакан, а когда глаза ее встретились с его глазами, она вспыхнула еще больше, и рука ее слегка задрожала.

— Мальчик! — позвал Александр Петрович прислуживающего грума. — В передней висит мое пальто. Принеси сюда. Вы позволите, княгиня?

— Но неужели вам холодно? — с сдержанной улыбкой удивилась Софья Дмитриевна.

— В нашем климате нет вечера, — раздраженно заметил Александр, — есть только сырость.

— Вы провели эту зиму заграницей? — спросила княгиня.

— К сожалению, только два месяца.

— Где именно?

— Я кочевал… Частью в Париже, частью в Ницце.

— Ах, Ницца! Какая это прелесть! — вздохнула княгиня и томно прищурила глаза.

— Вы, княгиня, конечно, много изволили путешествовать? — вмешался в разговор Петр Иванович.

— О, да! Я была… — Софья Дмитриевна принялась перечислять все города и курорты, где ей когда-либо приходилось быть.

— Вера Ильинишна! — тихо позвал Маров, — а музыка будет?

— Аккомпанировать вам? — спросила княжна.

Маров сложил молитвенно руки и с умоляющим выражением покачал головой.

— С большим удовольствием! — согласилась Вера.

— Мы опять проиграем концерт Мендельсона, — не меняя выражения, продолжал Маров. — О, отчего у меня нет голоса! Я хотел бы петь. Музыка — это особый мир. Я хотел бы слиться с этим миром всем существом своим, непосредственно.

— У нас Аня поет, — сказала княжна, смеясь.

— Нет, нет! — поспешно отказалась Аня и опять залилась румянцем.

— А вы, княжна, недавно вернулись в наши места? — спросил Петр Иванович и с преувеличенной почтительностью повернулся к девушке.

— Да, я жила зиму в Москве, — сухо ответила Вера.

— Много ли теперь веселятся в первопрестольной? Бывало, прежде…

— Не сумею вам ответить, — холодно прервала его Вера. — Вы, вероятно, про балы, выезды?..

— Я предполагал, что для молодой девицы этот род веселья самый заманчивый. Потанцевать…

— Я давно не танцую.

— Давно! — воскликнул Петр Иванович и любезно рассмеялся. — В ваши годы, еще нельзя говорить «давно».

— Своих лет я не скрываю: мне 25, — резко заметила княжна.

— Вам скрывать еще нечего! — сказал Петр Иванович и слегка поклонился.

— А! Князь! — радостно приветствовал Маров.

В дверях террасы стоял высокий старик, с бодрой еще и молодцеватой осанкой. В чертах лица, в манере держать себя еще чуялось что-то гордое и властное, но взгляд уже потух, а высоко закинутая голова часто подергивалась непроизвольным нервным движением.

Князь улыбался. Но когда он подошел ближе к столу и узнал Гарушиных, в потухших глазах его промелькнул испуг, и улыбающиеся синеватые губы, передернулись болезненной гримасой.

— Петр Иванович! Это очень любезно… Я рад, — сказал он тихим, словно упавшим голосом и сейчас же повернулся к жене.

— Друг мой! Я заспался. Отчего ты не приказала разбудить меня?

И затем, точно оправившись, он обратился ко всей компании и с ласковой улыбкой сделал приветственный жест.

— Добрый вечер, друзья!

V

Вадим Петрович играл на скрипке, Вера Ильинишна аккомпанировала ему.

— Обожаю музыку! Вы позволите? — сказал Петр Иванович, приподнимаясь с своего места.

— Пожалуйста, пожалуйста! — поспешила ответить княгиня.

Гарушин тихими шагами вышел в гостиную и, незамеченный никем, прислонился к притолоке балконной двери.

Вера внимательно глядела на ноты; она щурилась и покачивала в такт головой. Маров увлекался: он широко водил смычком, и на приподнятом плоском лице его покоилось торжественное, почти вдохновенное выражение. В углу, за трельяжем, Листович и Аня тихо беседовали о чем-то.

Петр Иванович почти не слышал музыки; он смотрел в лицо княжны, и взгляд его серых глаз вспыхивал недобрым, хищным огоньком. Все в этом доме волновало и задевало его до муки. Ни одного взгляда, ни одного оттенка голоса хозяев не пропускал он незамеченными, и тогда, как лицо его вежливо и почтительно улыбалось, в глубине его впечатлительной души поднималась непримиримая ненависть и жажда скорой и жестокой мести. Он ненавидел все и хотел мстить за все: величавая красота княгини и ее самоуверенная любезность вызывали в нем злобу еще сильнее, чем нескрываемое беспокойство князя и резкий тон княжны.

«Презирают меня на все лады, — промелькнуло в его голове и тут же он сделал быструю оценку себе и своей силе в глазах этих гордых, но уже бессильных по отношению к нему людей. — Презирают! И все-таки вот у меня где… в кулаке, — злорадно тешил он себя, глядя на лицо княжны. — Эта из умных. Теперь, говорят, много таких. Жениха не найдут, красотой Бог обделил — сейчас в умные идут. Презрения этого в ней больше всех, но сладим мы с ней быстро».

С необъяснимым наслаждением отыскивал он в бледном лице девушки гордые, властные черты ее отца. Словно готовясь к сражению, он силился одним взглядом определить все трудности и препятствия, с которыми поневоле ему придется считаться.

«А этот здесь что? Этот добрый сосед? — перевел он свой взгляд на Листовича. — Девица из бедных родственниц в него влюблена, это ясно. Но для княжны, кажется, не опасен: очень уж сладко улыбается и губы сердечком. По умному такие не годятся. А тот? Как его? Вадим, Вадим… Скверная рожа и в кармане шиш. Слыхал я что-то про него: артист, никем не оцененный и не признанный».

И он опять стал глядеть на княжну. Неясная тревога, почти разочарование болезненно задели его: он почти не узнал девушку. Под впечатлением музыки Вера побледнела еще больше, крупные пухлые губы покраснели и распухли, как у плачущего ребенка, а на лбу собрались морщинки. Такой, как теперь, она уже не была взрослой девушкой из умных, гордым врагом; она казалась девочкой, ребенком… и ребенком больным, огорченным и беспомощным.

Пьеса кончилась.

— Я слушал с восторгом! Я упивался! — громко сказал Гарушин и подошел к исполнителям. — Музыка моя страсть и, надо сказать, я понимаю в ней кое-что. Исполнение было прекрасно. Позвольте поблагодарить вас.

Он изогнулся с явным намерением поцеловать руку княжны Вера быстро спрятала руки за спину, и ее глаза блеснули насмешкой.

— Благодарите Вадима Петровича, — смеясь, сказала она, — я только аккомпанировала ему.

— О, помилуйте! — воскликнул Маров, протягивая Гарушину обе руки.

Петр Иванович взял протянутые ему руки и долго крепко тряс их без слов.

— Скверная рожа и не то шельма, не то дурак, — думал он, сохраняя на своем лице благодарное, умиленное выражение.

VI

— Купаться пойдешь? — спрашивал Дима, стоя перед братом с полотенцем через плечо. — Пойдешь, что ли, Андрюша?

Молодой князь полулежал на террасе в большом кожаном кресле и щурился от яркого света. Его прекрасные, темные глаза искрились под солнечными лучами и красивое лицо лениво улыбалось.

— Ну, пойдешь, что ли? Говори же, Андрюша!

— Вот пристал! — добродушно буркнул князь Андрей и закрыл глаза.

— Ну, какой! — огорченно продолжал мальчик. — Так пойдемте с вами, Вадим Петрович. Вы хорошо плаваете? С вами мама меня пустит на тот берег.

Вадим Петрович сидел в тенистом углу и читал газету.

— Совсем не плаваю, мой милый, — живо ответил он. — И со мной мама не пустит.

— Ну, Андрюша! — плаксиво протянул мальчик и стал теребить брата за рукав.

— Вот пристал! — все тем же добродушным тоном повторил князь и принял еще более удобную и покойную позу.

— А зачем вчера флигель мыли и ты ключ себе взял? — задорно спросил Дима.

Андрей быстро поднял голову.

— А ты почем знаешь?

— Знаю! Я все знаю!

— Ну, и молчи. Слышишь? Никому!..

— А ты скажи зачем?

— Если же ты проболтаешься, я скажу maman, что у тебя под тюфяком папиросы, и что я заплатил за тебя карточный долг.

— Вовсе не карточный! Это в прошлом году был карточный, а теперь я просто задолжал лихачу.

— Ну, все равно. Поросенок, а на лихачах ездит.

Дима некоторое время стоял молча.

— Андрюша! А ты все-таки скажи, зачем флигель мыли? — опять спросил он.

— Тебя там пороть будут.

— Нет, серьезно?

— Или ты отстань, или я… — вдруг грозно крикнул Андрей и приподнялся.

Дима отскочил и прыгнул через ступени на дорожку сада.

— Все равно, я узнаю! — крикнул он, убегая к пруду.

— Холера, чума… — со вздохом заметил Вадим Петрович, перебирая газеты.

— Ну, что там! — равнодушно заметил Андрей и зевнул.

— Думаете ничего? А как вдруг возьмет да и свалит.

— Кого?

— Вас. Меня.

— Ну-у! — лениво протянул князь.

— Я боюсь эпидемий. Какая-то нелепая, глупая, стадная смерть. Хочется умереть чем-нибудь своим, личным, чтобы хотя смерть-то отметила в тебе единицу, а не стадное животное.

— Все равно! — сказал князь.

— А смерть преждевременная? Неожиданно, скоро, сейчас?..

— Умирать один раз.

— Вы так равнодушны к жизни? Вы? Такой молодой, счастливый?

— Живу — ничего, и умру — ничего. Нет ли еще новенького?

— Фурор! В первый раз в Петербурге! — смеясь сказал Маров.

— Нет! К черту! Надоело все это, — апатично заметил князь. — Еще чего-нибудь!

— Андрюша, иди к maman, — сказала Вера, заглядывая в дверь.

— Куда? Наверх? — с притворным ужасом спросил молодой князь.

— Ну, да. К ней.

— О, зачем я не ушел купаться с Димой! — вздохнул Андрей, потянулся и стал лениво приподниматься.

— Ты звала меня — и я налицо, — сказал он, входя в комнату матери.

Он тяжело опустился на низкий пуф около кресла княгини, взял ее руку и поцеловал. Княгиня сидела у окна и держала в руке крошечный носовой платок. Глаза ее были заплаканы и красны.

— Случилось что-нибудь? — с легкой тревогой спросил Андрей.

— Ты спрашиваешь? — в приподнятом тоне заговорила княгиня. — Но разве ты сам не видишь?

— Не вижу, maman.

— Разве ты не знаешь, на что пошел твой отец, чтобы спасти тебя?

— Не знаю, maman. На что он пошел?

— Но он принужден был занять у этого… этого Гарушина. Тот еще ломался, чуть не отказал. Теперь мы принуждены принимать его, заискивать в нем… Про него ходят ужасные слухи. Все состояние свое он нажил тем, что разорял других. Ради тебя мы решились накинуть эту петлю, но она душит нас!

Княгиня заплакала.

— Условия, кажется, не тяжелы? — тихо заметил сын.

— Но отчего они не тяжелы? Этот человек никогда ничего не делал даром! Когда он входит сюда, я чувствую, что он оскорбляет нас.

— Это немножко фантазия, maman. Я, напротив, заметил, что он чрезвычайно почтителен.

— Он оскорбляет нас! — запальчиво повторила княгиня и слегка стукнула кулачком по столу. — Он тешится нашей зависимостью и необходимостью переносить его присутствие. Я не могу, не могу! — Она закатила глаза и закрыла лицо платком.

Андрей молчал и громко дышал, складываясь почти пополам на низком пуфе.

— Зачем он ездит так часто и привозит с собой своего сына? — тоном трагической актрисы спросила княгиня.

Андрей продолжал дышать.

— Этот сын… У него не дурные манеры, я не говорю! Но что ему надо у нас?

— Ты думаешь, ему что-нибудь надо? — со скукой и недоумением спросил князь. Княгиня горестно потрясла головой и развела руками.

— Послушай, Andre, я могу говорить об этом только с тобой. Твой отец стал слаб и нервен. Последний удар сильно поразил его. Теперь он немного успокоился. Но я не спокойна! Я вижу вещи, которые… Я угадываю… Словом, мне кажется, что этот Гарушин чуть ли не метит в зятья.

Княгиня криво усмехнулась и высоко подняла голову. Андрей встрепенулся.

«Чепуха! — сейчас же решил он про себя. — Дочери у него нет и мне жениться там не на ком. А недурно бы! — прикинул он приблизительную долю состояния воображаемой невесты. — Впрочем, к черту!»

— А если он метит? — с ударением повторила княгиня.

— Дочери у него нет? — для полноты уверенности спросил Андрей.

— У него есть сын! — крикнула мать.

«Меня, значит, не женят», — сообразил опять князь и вдруг лениво улыбнулся.

— у Веры было бы крупное состояньице! При ее направлении, впрочем…

— Но он — Гарушин… Дед этого Александра был мошенник и пьяница, отец — кулак.

Молодой князь не любил длинных разговоров и теперь вдруг почувствовал утомление и досаду.

— Но ты напрасно волнуешься, maman. Пока, я не вижу оснований…

— Что же ему нужно? — заговорила Софья Дмитриевна, бросая платок на стол и поднося ладони к глазам так, как будто старалась разобрать что-то на них. — Что ему нужно у нас? Постоянно? Чуть не каждый день?

— Не вели принимать, — рассеянно посоветовал Андрей.

— Да ты ребенок! — закричала княгиня. — Ты не понимаешь, что мы не имеем права оскорблять его? Не имеем! Мы в его руках, в его власти, в его распоряжении, и наш отказ его сыну будет нашим разорением. Ты не понимаешь!

— Зачем же вы у него брали? — апатично спросил Андрей.

— Где же было взять? У кого? Надо было спасать тебя, твое имя.

— Досадный случай! — сказал Андрей.

— Княжна Баратынцева жена господина Гарушина! — с горечью проговорила княгиня.

— Я, кажется, не буду лишней? — вдруг спросила Вера, появляясь в дверях.

— Ты подслушивала? — гневно вскрикнула Софья Дмитриевна.

— Нет… Я не подозревала, что у вас с братом тайное совещание, вы говорили громко, и я слышала невольно.

Вера не трогалась с места, княгиня и Андрей повернулись к ней, ожидая, что она будет говорить. Девушка, наконец, слабо улыбнулась и провела рукой по лицу.

— Разве это не странно, что вы уже все решили здесь за меня? — сказала она. — Моя мать решила, что я должна ради спасения… имущества выйти за человека, которого я не люблю и не уважаю. При этом пострадает блеск имени, но я буду отстранена, и это забудется!

— Вера! — строго окликнула ее княгиня. Но девушка продолжала:

— Моя мать решила за меня, что я своей жизнью могу и должна заплатить за кутежи своего братца.

— Ты бредишь! — крикнула княгиня.

— Нет, это правда! — горячо возразила Вера. — Я знаю тебя достаточно, чтобы утверждать, что твое решение в этом деле было принято, оставался один чисто внешний вопрос. Но я? Подумала ли ты обо мне? — с заметной дрожью в голосе спросила она.

— Ты пришла оскорблять меня! — вскрикнула княгиня, хватаясь за голову.

Вера глядела на нее, и опять натянутая улыбка пробежала по ее лицу.

— Я пришла сказать, что ни продать, ни купить меня нельзя. Мама! — вскрикнула она вдруг, заметив внезапную бледность княгини. — Мама, прости меня! Ну, прости…

Она бросилась к матери, опустилась на колени перед ее креслом и, завладев ее рукой, прижала ее к своему лицу.

— Мама, не сердись… не принимай к сердцу. Если бы ты знала!.. Мне бы только чуточку уверенности, что ты любишь меня. Понимаешь, я не верю… Я мучусь. Между мной и всеми вами, моими близкими, какая-то стена. Ты никогда не хотела понять меня, а я думаю, что нельзя не понять того, кого любишь. Я зла иногда, резка, груба, может быть, но это оттого, что мне больно. Мама, скажи мне что-нибудь ласковое, одно слово!..

— Я… хотела… продать… свою дочь? — с расстановкой сказала княгиня. Она закатила глаза, горестно покачала головой и замолчала, словно подавленная. Потом она глубоко вздохнула, силой отняла свою руку у дочери и, поднявшись с кресла, величественно вышла из комнаты. Вера осталась на полу.

Никто не заметил, когда ушел Андрей.

VII

Вера шла по длинной аллее и следила за тем, как световые пятна и тени играли на песке, составляя неуловимую подвижную сеть. Голова у нее немного болела и глаза жгло от бессонницы и пролитых слез. Ей стыдно было вспомнить о том, как много она проплакала в эту ночь.

С тех пор, как Вера вернулась сюда из Москвы, где уже вторую зиму проводила у своей родственницы, богатой и скучающей барыни, неудачи и разочарования не покидали ее. С удивлением и грустью замечала она, что отношения ее с окружающими и даже с матерью становились все более странными и натянутыми. В тоне матери часто сквозили досада и раздражение. Вера не понимала ее недовольства. В Москве, окруженная людьми самых различных взглядов и направлений, в ту горячую пору жизни, когда умственные и нравственные запросы настоятельно требуют удовлетворения, Вера сумела найти и обособить маленький кружок, среди которого она чувствовала себя хорошо на совсем особый лад. Эти люди не были друзьями Веры, они даже не были особенно близки и симпатичны ей, но молодая девушка чувствовала, как они пробуждали в ней мысль, заставляя работать ее, и эта работа давала ей еще совсем неизведанное наслаждение. Случалось, что после долгих споров и сложных рассуждений, Вера с грустью думала о том, что решение того или другого вопроса, так горячо обсуждаемого, не имело, собственно, для нее никакого прямого значения. Ее жизнь, казалось ей, в силу каких-то необъяснимых причин, должна была остаться такой, какой была до этой поры, не подчиняясь никаким вопросам, решение которых в теории так волновало ее. И Вера замечала эту рознь, удивлялась возможности ее и тут же старалась успокоиться на том, что, в сущности, она и не задавалась никакими целями: она сознала в своей жизни какой-то пробел, пополнила его и теперь должна чувствовать себя удовлетворенной.

Странная неожиданность встретила ее по возвращении в деревенский дом и родную семью. Вера с удивлением оглядывалась и спрашивала себя, она ли изменилась, или изменилось все так близко знакомое ей с детства? Она ясно отдавала себе отчет в том, что раньше, как и теперь, ее мать кричала на прислугу, писала знакомому земскому начальнику записки с просьбой наказать того или другого из крестьян, в чем-либо не угодившего ей. Ясно вспоминала Вера, что прежде, как и теперь, ее отец с изысканной любезностью брал сторону сильного против слабого; окружал себя друзьями, привлекаемыми широким хлебосольством и обаятельной, величавой красотой княгини. «Враги», несомненно, тоже были; это были люди, требовавшие не угощений, а дела, не любезности, а справедливости; но о них не думали и над ними посмеивались, потому что их не боялись. Все это ясно вспоминала Вера, и неожиданность, встретившая ее, заключалась в том, что весь этот порядок вещей, некогда едва замечаемый ею, теперь сильно волновал ее и вызывал едва сдерживаемый протест. Особенно тяжело и горько было Вере осуждать отца. Гордый и временами крутой по отношению к подвластным и в чем-либо подчиненным ему, с детьми он был чрезвычайно снисходителен, нежен, любил проявлять свои чувства лаской, а у жены прямо заискивал и, видимо, расцветал, когда княгиня благосклонно принимала его заискивания. Веру, как единственную дочь, старик ласкал особенно часто. Его немного дрожащая и уже морщинистая рука скользила по волосам молодой девушки, он ласково заглядывал ей в лицо, и потому ли, что Вера никогда не была красива, потому ли, что таким способом лучше выражалась его нежность, отец говорил ей всегда одну и ту же фразу: «Моя девочка! Моя бедная девочка». Вера чувствовала на себе его любовь и мучилась своими осуждениями. С матерью, всегда холодной и избалованной поклонением, Вера сразу усвоила себе довольно резкий и уверенный тон. Этим тоном она хотела как бы подчеркнуть свою личность и заставить окружающих считаться с ней, но она чувствовала, как именно это желание возмущало и раздражало привыкшую к власти княгиню.

— Что ты из себя строишь? — не сдерживая своего раздражения, замечала Софья Дмитриевна.

— Я ничего не строю. Я такая, как есть, — пожимая плечами, отвечала Вера.

— Ты, кажется, хочешь переучить весь мир. Твой тон с Маровым, с Андрюшей, да и со всеми прямо невозможен.

— Но они возмущают меня, мама!

— Кто это возмущает тебя? Все? Никто не угодил? Глупы все, ты одна умна, набралась фанаберии и лезешь учить всех.

— Но ведь я никому ничего не навязываю.

— В тебе не осталось не простоты, ни скромности. Под предлогом чего-то там возвышенного, ты просто зла и придирчива.

— Зачем ты стараешься оскорбить меня, мама? — в свою очередь горячо вскрикивала Вера. — Оскорбить всегда легко, но оскорбление не доказательство. Я не могу высказаться, когда мы обе раздражены, а ты никогда не хочешь спокойно выслушать меня. Спокойно, без предубеждения.

— Признаюсь, не хочу! — притворно смеясь, говорила княгиня. — Жили без твоих проповедей, Бог даст, проживем дальше. Глупо жили! Что же делать?..

Каждый подобный разговор, не выясняя ничего, все больше и больше отчуждал мать и дочь. Часто, сбитая с толку и огорченная, Вера запиралась в своей комнате и там наедине припоминала только что сказанные слова, удивляясь тому, что сама она, Вера, как нарочно говорила в этих случаях не то, что нужно. Она ложилась ничком на кровать и сочиняла длинные, убедительные монологи.

— Почему ты думаешь, что я зла? — шептала она, чувствуя, что слезы набегают ей на глаза. — Если бы я была зла, мне бы не было обидно и больно. Ты думаешь, что я ненавижу людей? Но я ненавижу их отношение к жизни, а не их самих. Я уже потеряла это отношение и не могу опять приобрести его. Я так мелка и малодушна, что ради своего спокойствия я рада бы смотреть на все чужими глазами, но у меня что-то изменилось в душе. Я не обольщаю себя и не думаю, что я сама стала лучше, но это лучшее открылось мне. Я допускаю, что можно попирать истину, но я хочу, чтобы вы признали ее.

Всю эту ночь Вера плохо спала и мысленно много говорила с матерью. Более всего поразило девушку угаданное ею отношение Софьи Дмитриевны к намерениям Гарушина. Она слишком хорошо знала свою мать, чтобы сомневаться в том, что в ее глазах счастье дочери, ее чувства и взгляды отходили на задний план, стушевывались, а вперед, как пестрые, чванливые марионетки, выдвигались тщеславие, гордость и денежные расчеты. Этим марионеткам, годным только на то, чтобы их выбросили за дверь, должна быть принесена человеческая жертва, и Вера знала, насколько простой и естественной казалась эта жертва в глазах княгини. Именно об ней она словно забывала и заботилась меньше всего: жертва должна быть принесена.

«А за что же мне пропадать? Вы даже не любите меня!» — с обычным задором и глубокой горечью мысленно восклицала Вера. Ей представлялось бесцветное, апатичное лицо Александра Гарушина, его мутный взгляд, его брезгливый, презрительный тон. Мысль, что он, из каких-то неясных ей расчетов, хочет купить ее, заставляла кровь бросаться ей в голову. Чутьем женщины угадывала она, что Гарушин не только не любит ее, но что она прямо не нравится ему.

— Никогда этого не будет! Никогда! Лучше смерть! — бесповоротно решала она и тут же с своей порывистой способностью переходить от одного чувства к другому, вполне противоположному, она радовалась, воображая, как удивит и оскорбит Гарушина ее отказ.

— Я свободна! — говорила она себе гордо и радостно. — Нет ни у кого власти надо мной.

— Мы все в его власти, в его распоряжении… — припоминала она вдруг слова матери. Да, да… «Они» ждут жертвы, «они» хотят ее. Если она принесет эту жертву, им не будет жаль ее, они будут рады.

В груди Веры что-то мучительно сжималось и ныло. Чему бы она обрадовалась теперь больше всего на свете, — это дружескому участию и дружескому совету. Но за участием и советом ей идти было некуда. Она подумала об отце, но отец был слаб и болен, его нельзя было расстраивать. Если бы она пришла и приласкалась к нему, он положил бы свою руку на ее голову и сказал бы: «Моя девочка! Моя бедная девочка!»

VIII

Гарушины ездили часто, но вместо того, чтобы тревожиться и возмущаться, как делала это княгиня, старый князь привык к их посещениям, играл с Петром Ивановичем в пикет, Александра же часто не замечал и утверждал потом, что уже давно не видал его. В большинстве случаев княгиня не выходила из своих комнат, старики садились за игру, а Александр Петрович присоединялся к молодежи и, слушая их разговор, переводил свой мутный взгляд от Веры к Ане, словно сравнивая их.

Часто он заставал здесь Листовича. Все общество собиралось у пруда или в круглой беседке. Аня неизменно что-нибудь шила, Маров говорил, выкуривая одну папиросу за другой и, видимо рисуясь, щеголял несколько циничной, но ненасытной жизнерадостностью. Вера следила за ним исподлобья, сдержанно волновалась и иногда, не выдержав, горячо и порывисто возражала ему.

— Я не знаю лжи лицемернее и глубже, как эта ваша рассудочная любовь, — говорил Маров. — Любить рассудочно, это значит не любить никого. Мне дано чувство, и я пользуюсь им для тех, кто мне близок, кто мне приятен. У меня есть стакан доброго старого вина, и я знаю, что это вино доставит мне наслаждение. Но если я возьму и вылью его в этот пруд, то вода от этого не будет вкуснее, а вина у меня не станет. Вот та любовь, которую вы проповедуете!

Он помахал себе в лицо своей широкополой соломенной шляпой и оглянулся, стараясь подметить произведенное впечатление.

— Не можете любить, так и не надо! — чуть не крикнула Вера. — Я вот тоже не могу… Зачем же лгать и притворяться? А только, я уверена, что в каждой душе есть что-то… какая-то жалость, какая-то нежность. Ее надо найти, ей надо дать развиться… Для нее все равно: свой ли, чужой ли. И зачем вы хотите отрицать, если это чувство именно поднимает вас из ничтожества? От чего вы защищаетесь?

— Вера Ильинишна! Княжна! — заговорил Маров, прижимая руки к жилету. — Я не ищу лишних страданий. На долю каждого отпущено их достаточно. Я не ищу…

Он грустно покачал головой и вдруг переменил тон.

— Моя любовь должна дать мне другое, — восторженно воскликнул он. — Я хочу радости, а не жалости, и, если я принесу кому-нибудь каплю счастья, я скажу себе, что и моя жизнь прошла недаром.

— Да, это так, — сказал Листович и выразительно поглядел на Аню.

Девушка густо покраснела.

— Да о чем же мы говорим? — нетерпеливо крикнула Вера. — Я согласна: мы все мелки, ничтожны и эгоистичны, и мы можем еще так жить и нам может быть хорошо… Что вы мне доказываете? Повторяю, я с этим согласна. Но я не могу согласиться, что именно так должно быть. Я убеждена, что все мы лучше того, чем сами думаем, только боимся себя и того, что в нас есть лучшего… И скажите мне еще, где гордость? В чем ложь? В том, что я признаю зло и хочу, чтобы его было меньше, или в том, что я признаю зло и выставляю его, как знамя, наперекор всему, с бесстыдством, которому нет оправдания!

— Княжна! — вскрикнул Листович. — Большая гордость в таком осуждении!

— Да, да, я знаю! — вне себя подхватила Вера. — И мне все равно. Судите меня, как я вас сужу, но я должна была сказать то, что я сказала. Я бы прибавила еще… — уже тише договорила она, — но в этом вы уже не поверите мне! Я охотно прибавила бы еще, что и себя я осуждаю так же горячо, как вас, и себя я… ненавижу… Но вы не поверите, не поверите…

Выражение мучительного стыда пробежало по лицу Веры, она отвернулась и замолчала. Настала длинная и неловкая пауза.

Маров вздохнул и стал ощупывать свои карманы.

— Юрий Дмитриевич! Одолжите папиросочку: свои все вышли.

Александр Петрович присутствовал при разговоре с выражением нескрываемой, даже несколько высокомерной и совершенно искренней скуки. Он не понимал этой впечатлительной, некрасивой и о чем-то страдающей девушки и ему казалось, что из всех присутствующих он один только искренен в своем презрении к этим ненатуральным разговорам.

IX

— Жарко! — говорил Маров, растягиваясь на траве в тени молодой березовой рощи. — Поспать бы теперь, да горе в том, что больше 12-ти часов в сутки я спать не могу.

— Этот дурак Дима, пожалуй, не найдет меня здесь, — тоскливо проговорил князь Андрей, тоже усаживаясь на траву и прислоняясь головой к стволу дерева.

— А зачем вам Дима? — удивленно спросил Маров.

— Он обещал парочку сельтерской достать и принести. После вчерашнего до сих пор опомниться не могу!

— Хе, хе, хе! — сочувственно рассмеялся Вадим Петрович. — Где же это вы так, князь?

— Да хутор тут один… Отец меня на ревизию посылал. Управляющий, очевидно, мошенник и жена у него похожа на лягушку, но настойки и наливки прекрасные. Я подозреваю, что они меня нарочно… того… Ну, да к черту!

Маров продолжал смеяться, и маленькие заплывшие глазки его весело искрились.

— И что же? Все в порядке оказалось? — спросил он.

— Все в порядке, — лениво улыбнулся князь. — Ведь вот черт, — заговорил он добродушно, закидывая свою красивую голову, — дома сидеть нельзя: сейчас или мать, или отец… Хоть бы к себе позвали, если нужно, а то ко мне в комнату приходят и уж тут от них не скоро отделаешься. Сидели бы у Веры.

— Вера Ильинишна что-то грустна, — заметил Маров.

— Вера меня бесит, — сказал Андрей. — Как вы думаете, вы там с ними часто… выйдет она за Гарушина?

Маров насторожился. От любопытства лицо его дрогнуло, но он овладел собой и ответил совершенно спокойно:

— Трудный вопрос, князь. Особенной симпатии к господину Гарушину княжна не питает. Это ясно.

— Ну, что еще там… симпатии! Вера дурна и, кажется, уже немолода. Не за таких еще выходят, если нужно.

— Да… если нужно… — повторил Маров, пытливо вглядываясь в лицо Андрея.

— Счастье Вере! — со вздохом заметил Андрей. — Да она глупа! Она не сумеет забрать в руки его состояние. Куда ей!

Маров молчал. Он глядел теперь в небо, и ласковая усмешка бродила по его жирному лицу.

— А знаете, князь? — наконец, сказал он.

— Ну, не знаю.

— Княжна не пойдет за Гарушина.

— Как не пойдет? — встрепенулся Андрей. — А как же долг? Да это что — долг! А вообще, наши дела — швах. Папахен и мамахен не стеснялись, в свое время, мне тоже зевать не приходится… Не я пропущу, они пропустят. Нет, она пойдет… Разве что она влюблена? В Листовича?

— Листович женится на Ане, — уверенно заявил Маров.

— Аня недурна, — равнодушно заметил Андрей.

— Да, женится, — задумчиво продолжал Вадим Петрович. — И к чему это люди женятся? Глупость одна! Не женитесь, князь!

— Ну, вот! Нашли дурака! — сонно ответил Андрей.

— А как вы думаете? Долго ли? Вот, например, я…

— Что же вы? Разве вы женаты?

— Женат, батюшка, женат. Самым законнейшим образом женат.

— Вот черт! А я не знал. А что же ваша жена? Умерла?

— Зачем умирать? Жива! Только мы с ней, так сказать, разошлись характерами. Я на нее не сержусь. Она там где-то, а я вот здесь. Какой я ей муж? Если муж, так корми ее. А меня, голубчик князенька, самого люди кормят, и я этим горжусь: значит, не совсем я ненужный человек, еще годен кое на что. Вот я думаю, князь, что, если бы музыки на свете не было, стоило ли бы жить? Конечно бы, не стоило.

— А еще холеры боитесь! — напомнил Андрей.

— Привычка, князь! Прижился, приспособился. Умирать страшно, а жить…

— Ничего не страшно! Когда я пьян, я ничего не боюсь. Отчего не боюсь? Потому что не рассуждаю. Не надо рассуждать, тогда все просто: и жить, и умереть.

— Прекрасная философия! — радостно вскрикнул Маров. — Князь! Вы философ.

Андрей лениво пожал плечами.

— По-вашему и это философия, — сказал он, — а по-моему, так вообще никакой философии нет, а есть одна ерунда.

— Ну, вот! Сам сказал в сад, а сам ушел, — послышался звонкий голос Димы.

— Принес? Молодец! — радостно встрепенулся Андрей. — Давай сюда. Меня кто-нибудь спрашивал?

— Мама спрашивала… Я сказал, что ты с приказчиком в поле уехал. Папа нездоров, голова болит.

— Никто тебя не заметил с бутылками?

— Никто! Разве я когда-нибудь попадусь?

— А то нет? — раскупоривая воду, спросил Андрей.

— Конечно, нет. А ты, Андрюша, за это позволь мне взять у тебя папирос? Ну, право… Ну, что же, если я уже привык? Можно?

Дима просил, и его нежное еще, почти детское личико принимало трогательное, умоляющее выражение.

— Ну, ладно! — согласился Андрей. — Но, если попадешься с курением, помни: я тебе ничего не давал.

— Знаю! — весело крикнул мальчик и убежал.

X

В доме отца Александр Петрович почти все время лежал на софе с книгой или газетой, очень много ел, но больше всего скучал. В деревне он никогда не жил подолгу, и тихая монотонная жизнь совсем не отвечала его вкусам. Особенно раздражительным становился он после того, как лакей подавал ему привезенную почту. Он озабоченно пробегал письма, а в газетах останавливался только на отделе биржи и затем на отчетах о летних петербургских увеселениях. Лицо его вытягивалось и глаза становились совершенно мутными.

— Что? Опять нездоров? — спрашивал его отец слегка насмешливо.

— Нет, здоров, — вяло отвечал он.

— То-то. А я уж думал опять желудок. Как? Что?

— Ничего. Мне, знаешь, надоела вся эта церемония. У меня есть дело, а я живу здесь, в этой глуши, куда и газеты-то приходят только на третий день.

— Но у тебя отпуск.

— Ты отлично понимаешь, что я говорю не о службе. У меня другие дела.

— Любопытно знать! — прищуриваясь, спросил Петр Иванович. — Не секрет?

— Нет, не секрет, — слегка краснея и раздражаясь, ответил Александр. — Я веду игру на бирже. Ты это знал и раньше.

— Слышал, кое-что слышал. Кажется, очень счастливо? Загребаешь деньгу?

Александр нахмурился.

— Нет, не загребаю. У тебя неприятная манера спрашивать о том, что ты уже знаешь.

Петр Иванович тихо засмеялся.

— Не любишь? А за мои хозяйственные затеи опасаешься? Как бы я лишнего не тратил — это страшно?

В его холодных острых глазах мелькнуло на миг неуловимое выражение горечи, он перестал смеяться, но сейчас же дружески хлопнул сына по плечу.

— Теперь это надо оставить, — серьезно заговорил он. — Всему свое время. И всякие эти оперетки и шансонетки… Немало, поди, и эти фокусницы стоили? — весело подмигнул он. — Букеты, да конфеты, а то и что посущественнее… Ну, ну! Не хмурься, не буду. Быль молодцу не укор. Женишься, обзаведешься домком, я тебе и обстановку всю прямо из твоего излюбленного Парижа выпишу. Как? Что?

— Я думал бы пока жить в Петербурге, — заметил Александр.

— Нельзя в Петербурге! — горячо вскричал Петр Иванович. — Тебе надо показать себя, сойтись с обществом… Нужно, чтобы тебя узнали и полюбили.

— Послушай, — раздраженно сказал молодой Гарушин, — я служу каким-то твоим целям!.. Мне лично твое честолюбие чуждо и, право, было бы справедливо, если бы ты вознаградил меня. Я не могу позволить замуровать себя и за что?

— Но я уже обещал… Я дарю тебе прекрасное имение, я открываю перед тобой завидную дорогу, я… я… — захлебываясь, заговорил старик.

— Мне нужны деньги, — спокойно заметил сын.

— Но разве я не сказал: половина того, что я имею…

— Я не ребенок, чтобы довольствоваться одними обещаниями, — раздражительно процедил сын.

Петра Ивановича передернуло.

— Как? Что? — растерянно спросил он. С минуту он пристально глядел на Александра, руки его слегка дрожали.

— Ты как же это? Не веришь мне? — странным голосом спросил он. — Обманул я тебя в чем-нибудь? Как это ты сказал?

Александр Петрович пожал плечами.

— Опять эта твоя обидчивость! — сказал он. — И откуда она в тебе? С тобой говорить нельзя.

— Нет, ты повтори… объяснись! — взвизгнул Петр Иванович. — Я твоего счастья хочу, я тебя в люди вывел… Я сколько дум передумал…

— Не будем играть комедию, отец! — в свою очередь рассердился Александр. — Я тебе нужен, для твоих личных планов нужен, и справедливо, чтобы ты заплатил. Ты не можешь добиться власти и почета и задумал сделать это через меня. Не будешь же ты требовать, чтобы я еще благодарил тебя? Карты открыты, надеюсь?

Старик Гарушин вскочил.

— Открыты! — вскрикнул он. — Карты открыты! Я старый негодяй, честолюбец, обманщик! Меня надо презирать, оскорблять и это только справедливо. Да что же ты думаешь обо мне? — вдруг взвизгнул он. — Деньги наживал, людей душил, локтями работал. Да! Я работал, наживал, душил. Но почему я это делал? Ага! Это надо знать! И меня душили, и меня локтями затирали.

Он взъерошил волосы и высоко закинул голову.

— Надо многое знать, чтобы судить! — добавил он.

— Я не хочу тебя судить. Эти сцены утомительны! — холодно заметил Александр.

— Нет, ты судишь! — кричал старик. — Но по какому праву? Чем ты лучше меня? Больше ты знаешь? больше ты пережил… перестрадал? Как же! Все это я сделал за тебя. Я! Да, я перестрадал… Я оградил тебя от всего, я дал тебе цветы и взял себе тернии. Разве меня кто-нибудь баловал? Любил? Жалел? Но я свыкся… У меня нет человека, на которого я мог бы указать и подумать с уверенностью: это друг. У меня есть враги, их много… Есть люди, которым я нужен, или могу понадобиться; но человека, который бы любил меня немного, который знал бы меня — такого нет. И признаюсь: от тебя я ждал другого отношения… От тебя…

Он стоял перед Александром, выкрикивал свои фразы и сильно жестикулировал.

— Я платил злом за зло, я пригибал тех, кто прежде сидел у меня на шее, я защищался, — кричал он, — и не тебе, моему сыну, судить меня!

— Это утомительно! — со вздохом повторил Александр Петрович. — И так же нелепо, как сцена ревности.

Петр Иванович тяжело дышал, но мало-помалу стал успокаиваться. Глаза его опять приняли испытующее, насмешливое выражение.

— Скажи лучше отцу, как подвигаются твои дела, — почти весело спросил он. — Скоро думаешь объясниться? Княжна, говоришь, достаточно подготовлена? Влюблена, может быть? Как? Что?

Александр Петрович нисколько не сомневался в том, что предложение его будет принято, но сделать решительный шаг он, однако, медлил. Он замечал, что княгиня, видимо, переменилась в отношении к нему и стала гораздо любезнее, почти ласковой, но сама Вера, ее манера держать себя и даже одеваться раздражали Александра. Иногда он позволял себе делать ей замечания.

— Этот цвет не идет к вам, княжна, — сказал он ей однажды.

Она подняла на него удивленные, недоумевающие глаза.

— У меня нет желания одеваться к лицу, — сказала она.

— Я заметил, что некоторые женщины ставят себе это в заслугу, — процедил сквозь зубы Гарушин. — За границей женщины оттого так обаятельны, что владеют искусством одеваться. У нас в России безвкусица и распущенность до такой степени портят их, что их и сравнить нельзя с иностранками.

— А вы, кажется, ставите это искусство очень высоко? — задорно спросила Вера.

— В жизни женщины оно важно. Женщина должна быть кокетка, — убежденно заявил Гарушин.

Вера насмешливо улыбнулась.

— У вас очень определенные взгляды, — сказала она.

— Каков есть, — холодно ответил он. — Выше лба не прыгнешь, я и не стараюсь…

После каждого подобного разговора Вера враждебно следила за Александром, и глаза ее задорно и насмешливо блестели.

XI

Старый князь прихварывал и часто жаловался на головную боль. Иногда, среди разговора, он вдруг забывал какое-нибудь самое обыкновенное слово, искал его, сердился, наконец, заменял другим, совсем неподходящим. Софья Дмитриевна не придавала значения его нездоровью, и только одна Вера, словно обрадованная возможностью отвлечься от собственных тяжелых дум, вся отдалась заботливому уходу за отцом. С некоторых пор она замечала в нем неуловимую перемену: ей казалось, что к его обычной приветливости и ласковости присоединилась еще какая-то несвойственная ему вдумчивость; он мало говорил, улыбка его стала рассеянной, и в глазах залегло незнакомое грустное выражение. Вера приходила читать ему вслух. Он слушал ее, сидя в большом, удобном кресле, и потом тянулся к ней и гладил ее по плечу или по руке. Чаще обыкновенного говорил он ей:

— Моя девочка, моя бедная девочка!

Веру, ставшую очень впечатлительной и нервной, эта ласка трогала до слез, но она старалась подавить свое волнение и улыбалась отцу натянутой улыбкой.

— Стар становлюсь, Верочка! — говорил иногда старик.

— Пустяки, папа! Ты у нас молодцом! — успокаивала его дочь. Она видела в его лице тревогу, невысказанный вопрос, не понимала их и опять улыбалась ему. Он глядел на нее пристально, потом отводил глаза и часто неожиданно засыпал.

Когда князь не выходил из своей комнаты, все домашние считали своим долгом навестить его. Княгиня целовала его в голову, садилась на диван и спрашивала, благосклонно улыбаясь:

— Ну, как ты себя чувствуешь? Как спал?

Князь ловил ее руку, целовал ее в ладонь и уверял, что чувствует только небольшую слабость.

— А твоя мигрень? — спрашивал он озабоченно.

Приходил князь Андрей. Он растягивался в кресле, щурился и говорил о том, что духота мешает ему спать по ночам. И, действительно, его красивые глаза часто бывали красны и казались утомленными. Забегал Дима, бесцельно кружил по комнате минуты две и затем исчезал. Маров стучал в дверь, входил на цыпочках, слегка горбясь и улыбаясь сладкой улыбкой, рассказывал только что прочитанные известия из газет и, не решаясь попросить позволения курить, привычным жестом поминутно нащупывал ладонью карман визитки.

Приходила и Аня, робкая, застенчивая, но вся словно светившаяся сдержанным, скрытым счастьем. Она прятала это счастье, стыдилась его, а оно прорывалось наружу и делало ее неловкой и неестественной. О ее помолвке с Листовичем знали все, но она не говорила о ней никому и продолжала считать свою любовь тайной.

Приезжали соседи и тоже заходили засвидетельствовать свое почтение князю, играли в карты или в шахматы, и тогда старик несколько оживлялся. Но когда посетители удалялись и больной оставался с глазу на глаз с дочерью, лицо его сразу темнело и в глазах опять мелькала тревога.

— Чувствую, Верочка, чувствую, что стареюсь, — говорил он.

— Ты просто устал, папа.

— Устал, устал, девочка. И думать не могу… Начну… и не могу.

Один раз, когда Вера думала, что больной спит, она положила голову на ладони и тяжело задумалась. Как всегда в минуты нервного напряжения, лицо ее изменилось, губы слегка припухли, и она стала похожа не на взрослую девушку, а на слабого обиженного ребенка. Она чувствовала, что развязка приближалась, что не нынче-завтра ей придется принять решение, которое отразится на всей ее последующей жизни. И она спрашивала себя — готова ли она к этому решению? Так же ли сильно в ней намерение отказать Гарушину и привлечь не на себя одну, а на всю семью свою последствия этого отказа? Она спрашивала себя, что ей дороже теперь: спокойствие отца, уверенность, что он проведет свои последние годы, окруженный роскошью и удобствами, к которым он привык, или свое личное, никогда еще неизведанное счастье? И тогда ей казалось, что в глубине души ее вопрос ее жизни уже решен, и что у нее только нет мужества сознаться себе в этом; ей казалось, что вот-вот должно что-то случиться, что все сразу разъяснит, изменит… И она хваталась за эту надежду на чудо, и верила в чудо, и ждала его. Бессознательно она подняла голову и встретилась взглядом с глазами отца. Старик глядел на нее ласково и тревожно.

— Верочка! — тихо позвал он. — Я вижу, дитя мое… Я знаю.

Вера вздрогнула. Та самая надежда, которую она призывала только сейчас, на миг ярко вспыхнула в ее душе: если отец знает, если отец любит, — он не допустит…

— Я давно хотел поговорить с тобой… — продолжал старик. — Не пугайся, Вера, и не огорчайся очень: я должен тебе сказать, что я боюсь… что я чувствую, что скоро умру.

— Папа! Папа! — вскрикнула Вера.

Она всплеснула руками, опустилась на пол у ног отца и прильнула к его коленям. Мысли бессвязно неслись в ее голове одна за другой, но надежда, которая так неожиданно вспыхнула в душе девушки, так же неожиданно угасла: она вдруг поняла, что ее ждет задача еще сложней, еще трудней, чем она думала, что жертва ее, на которую она уже решилась, должна еще осложниться ложью, против которой возмущалась ее душа.

— Верочка! Не покидай мать! — сказал вдруг больной дрожащим от волнения голосом. — Прощай ей, не принимай к сердцу… Береги ее! — закончил он и тихо заплакал.

— Папа! — с невыносимой болью в сердце вскрикнула Вера и прижалась к нему еще ближе.

— Обещай мне! — прошептал старик. — Если дети оставят ее, что будет с ней? Я не надеюсь на Андрюшу… Я знаю, она иногда несправедлива к тебе, но она — как взрослый ребенок. Мы с ней оба были, как дети… оба… И мы мало думали о вас… Вера, ты простишь меня?

Слезы бежали по его исхудалому лицу и скатывались на грудь.

— Не говори так и не мучь меня! — задыхаясь, шептала Вера.

— Ты добрая у меня, добрая, — продолжал, старик. — Я поручаю ее тебе… Но я боюсь, что мы… разорены. Как вы будете жить без меня? У меня долги… Не помню, сколько долгов. У меня нет минуты покоя, Вера, и мне страшно умирать с этой мыслью о вас. Она не вынесет, Вера… Я так всегда баловал ее! И вдруг…

Он опустил голову, и эта седая голова тряслась и вздрагивала. Вера замерла. Один миг ей казалось, что ей дурно, но вдруг большое спокойствие вошло в ее душу… То, что мучило и ждало решения, стало решенным и простым. Она приподнялась и, приближая к отцу свое бледное и все залитое слезами лицо, радостно улыбнулась ему.

— Папа! Все будет хорошо, — сказала она.

— Девочка моя! — недоумевая и спрашивая глазами, сказал отец.

Вера спрятала свое лицо у него на груди.

— Папа, я люблю Гарушина, и он… любит меня.

Грудь старика всколыхнулась. Он не сказал ни слова. Какая-то борьба происходила в нем, глухая и неясная. Потом он взял голову дочери в обе руки, нагнулся к ней и пристально поглядел ей в глаза.

— Ты… любишь его? — недоверчиво переспросил он.

— Да, я его люблю! — настойчиво ответила Вера. — Я хочу быть его женой.

Старик колебался. Поверил ли он, или уж очень хотелось ему поверить словам дочери, но лицо его несколько прояснилось.

— Верочка! — дрожащим голосом сказал он, — Бог видит, как я хочу тебе счастья. Но подумала ли ты, какой это важный шаг? Уверена ли ты в себе?

— Да, я уверена! — улыбаясь сквозь слезы, ответила Вера.

Она опять прильнула к отцу и, чувствуя на своей голове его дрожащую руку, которая нежно гладила ее волосы, она в первый раз сознательно подумала о том, что судьба ее решена, что чуда, в которое так верила она, не случилось.

— Все равно! Пусть! Пусть я погибаю! — с глубоким утомлением сказала она себе.

Дороже жизни казалась ей теперь уверенность, что отец действительно поверил ее любви к Александру, что он не угадал жертвы и не оценил ее по достоинству. Он пожелал ей счастья, а у нее не могло быть иного, как то, которое дала бы ей его любовь.

XII

Александр Петрович подъехал к своему дому раздраженный. Петр Иванович ждал его, прогуливаясь по цветнику.

— Говори, рассказывай скорей, — сказал он, поднимаясь, вместе с ним по ступеням крыльца. — Пройдем ко мне.

Александр нехотя, с недовольным видом шел за отцом.

— Ну, я слушаю, — торопил Петр Иванович, когда они вошли в кабинет.

— Ты поставил меня в крайне глупое положение! — с брезгливой гримасой начал молодой человек.

— Отказала? — крикнул Гарушин.

— Нет, не отказала, но, если тебе нужно, чтобы я женился на княжне, справедливо было бы, чтобы ты сам взял на себя переговоры.

— Но расскажи, расскажи по порядку!

— Ну, я сделал предложение, надеюсь, тебе все равно, в каких выражениях я делал. У тебя страсть к подробностям. Она выслушала очень спокойно, но разве русская женщина может обойтись без сцен? Чуть что — сейчас сцена.

— Ну, ну? — торопил отец.

— Ну, выслушала, а потом вдруг вскочила, заломила руки: прошу вас, говорит, умоляю вас, давайте не лгать. Вы меня не любите, и я вас не люблю, и не надо между нами притворства.

— Так и сказала: «не люблю»?

— Да не сказала, а прямо крикнула. Истеричность какая-то! Мне прямо досадно стало: должна же она знать, что и некрасива, и непривлекательна, а все-таки ломается и умничает.

— А согласие все-таки дала? — насмешливо спросил отец.

— Не могло быть и сомнения, — пожимая плечами, сказал Александр.

— Так как же? Чтобы не было притворства?

— Признаюсь, — продолжал Александр, — я больше всего боялся слез. Это тоже русская манера… Никогда не хожу в русскую драму, потому что там, как появится героиня, так и начнется нытье. В конце концов, мне всегда кажется, что у меня болят зубы… И тон приподнятый, и бездна благородства!

— Да ты про княжну-то говори, про княжну.

— Что же говорить? Если хотите, говорит, я не буду спрашивать, зачем вы на мне женитесь, но я хочу, чтобы вы знали, что для себя лично я, быть может, предпочла бы смерть, чем замужество с вами. Но моя смерть не избавит моих родителей от бедности. Заметь себе, сейчас драма: смерть, избавление, постылый брак… Спасибо хотя за то, что держала она себя прилично, и слез не было.

— От бедности не избавит? — переспросил старик и судорожно улыбнулся.

— Просила, чтобы пока не объявлять: старый князь нездоров. Я сам против открытого положения жениха. Всегда находил его смешным и глупым. Я сейчас же уезжаю в Петербург, шесть недель на разные необходимые приготовления… Тем временем поправится князь, и мы обвенчаемся… Только скромно, без всякой помпы, прошу тебя.

Петр Иванович заметно волновался, лицо его оживилось, и руки слегка вздрагивали.

— Отчего бы не объявить до твоего отъезда? — спросил он. — Князь не настолько болен. Я хотел бы дать потом обед… Я уже все обдумал… Я убежден, что Баратынцевы не отказались бы приехать ко мне теперь. Как? Что?

Александр нахмурился.

— Удивительное у тебя желание удивить, пустить пыль в глаза. Воображаю, чего ты там надумал.

— Недурно будет! — подмигнул Петр Иванович. — Перед князьями лицом в грязь не ударим.

— Нет, потерпи. Все это еще успеется, — лениво перебил его Александр. — Я уеду сейчас, завтра же. Довольно теперь о княжне? Можно говорить о другом?

— Думаю, что не стоит, — хвастливо и весело перебил Петр Иванович, — мой свадебный подарок поспеет вовремя, а на эти шесть недель я открою тебе кредит на нужную сумму. Сколько? — весело спросил он.

— Нет! — твердо сказал Александр. — Я требую, чтобы ты выделил меня сейчас же. Дай, что обещал.

Петр Иванович вдруг побагровел. С минуту он не находил слов и только глядел на сына остановившимися глазами.

— Ни гроша! — взвизгнул он вдруг, делая энергический жест. — Слышишь?

— Слышу. Но ты понимаешь, что мне тогда незачем жениться?

— Тебе незачем… Я тебя выгоню вон! Мне ничего не надо от тебя… А ты понимаешь, что ты оскорбил меня?

— Да пойми же и ты, что эта чувствительность тебе не к лицу! — вскрикнул Александр Петрович.

Петр Иванович затрясся.

— Уйди! Уйди! — еле выговорил он, указывая на дверь.

— Мне хотелось бы, чтобы ты ясно сознал положение, — спокойно сказал сын. — У тебя есть деньги, но тебе хочется почти невозможного: ты бредишь почетом, уважением и властью. Все это невозможное могу дать тебе только я. Если ты откажешь мне и выгонишь меня, ты проиграешь слишком много. Обдумай!

— Уйди! — почти прохрипел старик.

Александр пожал плечами.

— Мне очень нужны деньги, но я тоже могу рассердиться, наконец, — с ворчливой угрозой пробормотал он.

Петр Иванович долго не мог успокоиться. Он открыл, окно, и мягкий вечерний воздух вливался к нему ароматными волнами. Его потянуло на воздух; он любил смотреть, как жадно пили и мирно засыпали на ночь цветы. Он нагибался к ним, нежно дотрагивался рукой до их чашечки, и красота или оригинальность их формы или расцветки давала ему радость. Но в этот вечер цветы мало занимали его.

— Он презирает меня! — продолжал он развивать свои невеселые мысли. — Но какое право имеет он презирать меня? Чем он лучше меня?

Невольно он припоминал свою жизнь. Вся она тянулась, невеселая, искаженная озлоблением, ненавистью и местью. Удачи ее и те были нерадостны, не приносили удовлетворения. Ему еще памятна была особая, гнетущая боль в душе, пока и она не притерпелась и не начала грубеть. Но и теперь еще у него были минуты, как та, которую он переживал в этот вечер: минуты большой тоски, большой обиды, минуты, в которые он чувствовал, что на место ненависти в душу его просится любовь, а на место мести — закипают одинокие, тяжелые слезы. Он прятал эти минуты от людей и никому не показывал ран, которые они наносили ему. У него была своя гордость.

Но, закрывая свое сердце для всего мира, он отдал его своему сыну. Сына он любил, сыну он хотел, счастья и, оберегаясь от людей, которые могли бы отнять у него это счастье, он с детства начал внушать ему презрение к людям, к их мнениям, к их чувствам, научая его пользоваться их слабостями, унижать их и смеяться над ними. Для себя он ждал другого отношения. Он думал, что, убивая душу сына для других, он сохранит ее для себя, как сохранил свою для единственного человека, перед которым он не прикрыл бы своих ран. И он искал эту душу. Он говорил себе: «Это мой сын», а находил человека, эгоизм и черствое отношение которого всегда удивляли его, как новость.

— У меня есть сын, и у меня нет сына, — мысленно повторял Петр Иванович. И вдруг ему вспомнился рассказ Александра и слова княжны: «Но моя смерть не избавит моих родителей от бедности». Сам не отдавая себе отчета почему, он верил в искренность этих слов, не искал в них рисовки, и они незаметно затронули наболевшее место его души.

— А у меня нет сына! — с тоской, похожей на озлобление, чуть не крикнул он.

Ему припомнилось лицо Веры таким, каким он видел его когда-то, когда она аккомпанировала Марову: грустным, жалким, почти плачущим. Он вспомнил, как часто бросалось ему в глаза холодное отношение к Вере княгини, и что-то похожее на жалость шевельнулось в его душе.

— А он презирает меня! — с новым наплывом горечи подумал он, опять возвращаясь к мысли о сыне. Он ходил взад и вперед по песчаным дорожкам, не замечая, как быстро гасла заря и наступала ночь, и только когда услыхал голос Александра, отдающего какие-то приказания, он поспешно, стараясь не встретиться с сыном, прошел к себе. Как чужому, враждебному глазу, не хотел он показать Александру глубокое горе, которое потрясло все существо его и сделало в эту минуту его лицо почти неузнаваемым.

XIII

Несмотря на ясно выраженное намерение, Александр не уехал. По его расчету, который он считал безошибочным, отец должен был сдаться на его требование и более двух-трех дней упорствовать не мог. Александр Петрович не допускал, чтобы желание отца похвастаться и вполне насладиться своим торжеством не взяло очень быстро верх над его обидой, которой сын едва доверял. Обидчивость отца и его способность быстро огорчаться молодой Гарушин искренно считал напускной щепетильностью и часто досадовал на старика. Но на этот раз Петр Иванович казался серьезно рассерженным. Он тщательно избегал встреч с сыном, а за обедом, сидя с ним с глазу на глаз, глядел на него неприязненным и насмешливым взглядом.

— Не ожидал видеть тебя, — с притворным удивлением заметил он. — Ведь ты, кажется, говорил, что едешь сегодня?

— Как видишь, я остался, — процедил сквозь зубы Александр Петрович.

— Не ожидал — и удивлен! — не скрывая насмешки, продолжал старик. Несколько раз он горько усмехался, глядя на ленивые позы и скучающее лицо сына, но не сказал больше ни слова.

Наступило 20 июля. Этот день, именины старого князя, праздновался по давно установленному образцу. С утра к княжескому дому один за другим подъезжали экипажи. Сам князь, несколько торжественный, встречал гостей приветствиями и объятиями, направляя дам в гостиную, где величественно восседала княгиня, и рассаживая мужчин за приготовленные карточные столы. Сам князь позволял себе принимать участие в игре только после обеда, когда все были в сборе. В большой столовой и стеклянной галерее, заставленной тропическими растениями, накрывались длинные обеденные и закусочные столы. Ровно в два радушный хозяин просил к закуске, затем садились за обед и обедали до пяти часов и позже. После обеда продолжали игру в карты, шли гулять в парк, катались в разукрашенных лодках по большому пруду, в 10 часов любовались фейерверком, и тогда гости начинали разъезжаться. Князь, усталый, с подергивающейся головой, провожал, благодарил и целовал дамам руки. Княгиня величаво и благосклонно улыбалась.

Такова была обычная программа этого дня, но на этот раз выполнить ее пришлось только отчасти.

Князь чувствовал себя не совсем хорошо. Он был очень любезен и весел, но жаловался на боль в темени, и лицо его было одутловато и красно. Княгиня настояла, чтобы он обедал особо и не затруднял себя приемом гостей, но доступ к нему не был воспрещен никому, и поздравители поминутно входили и выходили из его кабинета.

Одними из первых приехали Гарушины. Александр Петрович был мрачен, как туча, и лицо его казалось бесцветнее обыкновенного. Петр Иванович, видимо, волновался. Глаза его беспокойно бегали, а вздрагивавшая рука поминутно поправляла галстук. В прежние годы Петр Иванович не бывал у Баратынцевых, и мысль о многолюдстве этого собрания невольно смущала его. В этой игре, которую он вел, этот наступающий день должен был решить вопрос немалой важности. В глубине души старик Гарушин сильно рассчитывал на то, что известие о женитьбе его сына уже успело распространиться, несмотря на тайну или даже благодаря ей. Не признаваясь самому себе, Петр Иванович рассчитывал тоже на собственную ловкость, с которой он пустит в ход интересную новость, не вдаваясь в излишнюю и опасную откровенность, и что таким образом они с сыном явятся сегодня не только как полноправные члены общества, но и как законные преемники власти и почетного положения князей Баратынцевых. Князь Андрей был слишком беспечен и известен своим более чем легкомысленным поведением, чтобы идти в счет.

Сидя в экипаже, старик несколько раз возбужденно оглядывался на сына, но при виде его апатичного лица и потухших глаз, ощущал опять острое чувство обиды и неприязни. Упрямство сына в связи с его полной зависимостью от него придавали его чувству оттенок презрительности; он не хотел и не мог идти навстречу примирению и терпеливо ждал повинной Александра Петровича, как ждет неприятель вынужденного и тем более унизительного отступления своего противника.

В свою очередь, он был уверен, что Александр недолго выдержит свое положение неприятеля в осаде. Он знал, что денежные дела молодого человека далеко не блестящи, и что ему необходима довольно крупная сумма для продолжения своей игры на бирже. Неожиданное известие о нездоровье старого князя огорчило Петра Ивановича, но прием княгини и ее очаровательная улыбка вполне вознаградили его. Очевидно, что княгиня уже узнала и этим тонким способом подтверждала согласие своей дочери. Петр Иванович не выдержал и, улучив минутку, когда хозяйка была свободна, подошел к ней и, завладев ее рукой, прильнул к ней губами.

— Я благодарю вас. За что — вы сами должны знать, княгиня! — прочувствованно сказал он. Софья Дмитриевна едва удержала брезгливое движение, но вовремя спохватилась и милостиво коснулась свободной рукой его плеча.

— Не благодарите, Петр Иванович, — печально улыбаясь, проговорила она, — счастье моих детей — мое счастье. Вы знаете, все для них.

Петр Иванович глубоко поклонился.

— Я всегда знал, что вы святая! — восторженно и почтительно сказал он. Княгиня улыбнулась, неопределенно махнула рукой и отошла, а Гарушин поглядел ей вслед, и почему-то мимолетная жалость к Вере опять болезненно коснулась его.

— Святая! — повторил он мысленно, и ему захотелось смеяться вслух злобно и дерзко.

Княжну он искал и долго не мог найти. Когда он вошел к старому князю, Вера была там; она стояла за спинкой отцовского кресла и при виде его заметно вздрогнула и побледнела. Здороваясь с ней, Гарушин задержал ее руку и заглянул ей в глаза. Но эти глаза глядели спокойно, и только в глубине их залегла какая-то тень. Петр Иванович ожидал, что Вера примет вид жертвы, но она держала себя просто, и голос ее звучал ровно, почти радостно.

«Я лично предпочла бы смерть, — вспомнилась ему ее фраза, сказанная сыну. — И это, пожалуй, правда! — подумал он. — Простенькая, неизбалованная, затертая даже своей святой маменькой, много ли ей нужно? Ишь, глаза еще больше стали и носик острый».

Он глядел на нее, не отводя глаз. Она незаметно отошла от отца и вышла из комнаты.

За весь день Петру Ивановичу не удалось сказать нескольких слов Вере. Он все время следил за ней, видел, как она двигалась, говорила, смеялась, и все ему казалось, что это не она, что кто-то подменил ее. Куда девались ее обычные резкость и задор? Улыбка почти не сходила с ее лица, и только иногда, как бы утомившись, она глубоко вздыхала и проводила рукой по глазам.

Когда Петр Иванович зашел проститься, он застал старого князя за картами. Он шутил, смеялся и очень любезно пожал руку Гарушина.

— Не забывайте нас, Петр Иванович. Заезжайте, — ласково сказал он ему на прощание.

— Едем, — сказал Петр Иванович сыну, отыскав его совсем сонного в углу гостиной.

— Нет, уезжай один, — ответил Александр. — Меня отвезут позже.

— А что такое? — удивился отец.

— Ничего сверхъестественного: Андрей просил остаться. Он будет праздновать особо у себя.

— Вот как! И он просил тебя?

— Он просил многих.

В таком случае оставайся. А мои лошади ждут, я еду.

XIV

Когда все гости разъехались, а хозяева разошлись по своим комнатам, Андрей и Маров быстро шагали по темной дороге к дальнему флигелю.

— Из комнаты матери видны окна, — говорил Андрей, шагая развалисто и лениво, — но щели ставней я приказал заклеить и промазать. Чисто.

Он тихо засмеялся.

— Если бы музыки какой-нибудь! — щелкнул пальцами Маров. — Вот этих бы песенников, что за обедом пели. Как ваше мнение, князь?

— Это можно, — согласился Андрей. — Кто идет? — окликнул он.

— Я! — ответил тонкий голосок, и из темноты прямо под ногами идущих вынырнула маленькая фигура грума.

— Немного спустя сбегаешь к песенникам в сарай и приведешь их к нам. Скажи, не пожалеют.

— Приведу! — с веселой готовностью отозвался мальчик.

— Ты это куда?

— Вина еще кое-какие относил, — смеясь, ответил грум.

— Много?

— Насилу сволок корзину.

— Чего ты хохочешь, дурак? Пошел! — добродушно сказал князь, и мальчишка весело подпрыгнул и скрылся в темноте.

— Дождя бы не было! — озабоченно заметил Андрей.

— Все равно намокнем, — пошутил Маров.

— Девки из села не придут.

— А хотели? — встрепенулся Маров.

— Ну, еще бы! — спокойно сказал князь.

За оградой в темноте можно было различить несколько экипажей, во флигеле было уже людно. На столе и на полу стояли корзины с бутылками и посудой, в бумажных мешках находилось «угощение» для девушек, состоящее из пряников и орехов. В углу, под образом на старинном кресле красного дерева сидел Александр Гарушин, брезгливо оглядывался и ежился. Гости сидели на стульях, на подоконниках, громко говорили, курили, и в комнате становилось уже шумно и душно.

— Помогите мне разобраться, Вадим Петрович! — закричал Андрей.

— С удовольствием, князь, с удовольствием! ответил Маров. — Сделаем маленькое обозрение.

— Отец хорошо кормит, — продолжал Андрей, но сам пить никогда не умел и толку в винах, смело скажу, не знает. Вот эта… — сказал он и поднял бутылку, поглаживая ее сверху по этикетке, — эта за себя постоит! Рекомендую смело.

Князь и Маров стали откупоривать бутылки, выкрикивая название вин. Все общество сплотилось вокруг стола. Раздавались отдельные голоса, требующие того или другого. Многие мужчины явились сюда уже немного навеселе и только заканчивали здесь начатую процедуру опьянения.

— Ужасно я не люблю, когда, это, обед и тут же, это, дамы, — рассуждал кто-то. — Ужасно, это, стесняет.

— Хороший коньяк! пре-екрасный коньяк! — слышалось восторженное восклицание.

— Вы что это, Александр Петрович, точно раскисли, — спросил Андрей.

— У меня что-то желудок… Вообще, я, кажется, нездоров.

— А вот не хотите ли поправиться? — крикнул Маров, протягивая ему стакан.

— Я бы сельтерской… с коньяком.

Оживление быстро возрастало. Слышался смех, сквозь общий гул прорывались громкие, не всегда скромные замечания, костюмы и лица принимали растерзанный, неприличный вид.

— Листовича нет. Где Листович?

— Нет — так будет, — сказал князь.

— А я ему говорю… — заливаясь рассыпчатым смехом рассказывал кто-то. — А я ему говорю, т. е. это он мне говорит… — Смех длился беспрерывно, заглушая рассказ.

— Да ну вас к черту! — вспыльчиво вскрикивал, наконец, какой-нибудь потерявший терпение слушатель.

— Вот и Листович! — заметил князь.

Ржавые петли взвизгнули, входная дверь открылась, но в дверях стоял не Листович, а тоненькая фигура Димы. Большие глаза мальчика удивленно и радостно оглядывали комнату.

— Ага! — сказал он своим звонким голоском, — попались… Я уже давно подозревал… Вот зачем Андрюша взял ключ!

— Тебе чего? Пошел назад! — добродушно скомандовал молодой князь. — Иди, иди, а то сам выставлю.

— Ну, что, Андрюша? Ну, позволь! — плаксиво заговорил Дима с порога. — Ну, разве я тебе мешаю? Ну, что, право…

— Да ведь ты поросенок! — смеясь, ответил Андрей.

— Ну, Андрюша! — продолжал Дима, набираясь смелости и приближаясь к столу. — Ну, я тебя прошу!

— Оставьте его, князь! — вступился кто-то. — Чем он не мужчина? Бери, брат, стакан, чокнемся.

— Конечно! Зачем его гнать? Пусть привыкает. Не красная девушка, — поддерживали голоса.

— Можно, Андрюша? — робко просил мальчик. — Ты думаешь, я не умею пить? Ты думаешь, я не привык?

— Ну, пришел, так уж пей! — махнув рукой, решил князь и дружески хлопнул брата по плечу. — За догадку! — прибавил он.

— Ловко ли будет? — тихо заметил Маров. — Все-таки он еще дитю…

— Ну, пустяки! — успокоил его Андрей. — Я его знаю, он сразу напьется и заснет. У этих поросят нет меры… Чего тебе, поросенок?

Но Дима уже завладел первой попавшейся бутылкой и с жадным, сосредоточенным лицом наливал вино в стакан.

Марова, что называется, разобрало.

— Музыки! Музыки! — молил он, закатывая глаза и прижимая руки к жилету. — Понимаешь ли ты, чего жаждет моя душа? — спрашивал он, обращаясь к соседу. — Только по этому воплю знаю я свою душу, знаю, что есть она, есть еще, подлая!

Он драматически потряс кулаком и ударил им себя в грудь.

— Вы что смотрите на меня, Александр Петрович? — обратился он к Гарушину. — Вам не нравится мое заявление, что у меня есть душа? Повторяю вам, есть она! А вы, кажется, наверно знаете только то, что у вас есть желудок?

Он перегнулся через стол и насмешливо глядел в лицо Александра.

— Отстаньте от меня! — брезгливо ответил Гарушин. — Ваше остроумие не забавно.

— Желудочек! — ласково продолжал Маров. — Недаром, вы так часто повторяете: «У меня желудок»… А вот у меня так душа! Не веришь? — опять обратился он к соседу. — Думаешь, живет человек всю жизнь скотина-скотиной, пьянствует, безобразничает, все по дороге в грязь топчет, и вдруг говорит — душа! А ведь есть она! Плачет! Ты думаешь, я себя в красивом виде представить хочу? А хочешь, я эту серебряную кружку украду? Она серебряная, ее заложить или продать можно, и я украду… Я могу украсть. Надо украсть — украду, надо льстить — льстить буду, надо убить… Нет, убить не могу… Струшу… Слишком я меленький, дрябленький, дрянненький… И душу в себе убить не могу… Чувствую, живет она здесь, плачет… плачет…

— Нет, ты не плачь, — сказал сосед, слышавший только последние слова. — Ты лучше выпей.

Маров махнул рукой и подставил стакан.

— Желудочек! — сказал он, взглядывая на Гарушина, и улыбнулся ему.

— Вы пьяны! — презрительно ответил Александр.

— Где вы пропадали? — крикнул Андрей Листовичу. Тот вошел, окинул общество смеющимся взглядом и покачал головой.

— Песенники идут! — возвестил он.

— Ого-го! — закричали веселые голоса.

— Юрочка! Душечка! — нежно приветствовал его Маров, складывая губы сердечком. — Радость моя!

— Эк вы тут… — засмеялся Листович. — Вам, Вадим Петрович, папиросочку? Так, что ли?

— Так, прелесть моя! У-y! Душка!

Стуча сапогами и весело улыбаясь, стали входить песенники,

— Ого-го! — закричали голоса, приветствуя их. Маров вскочил и ринулся им навстречу.

— Жалобную! Слезную! — молил он, складывая руки.

— Ребята! Сперва промочите горло, — скомандовал князь.

Когда хор запел, Маров опять выскочил из-за стола, встал к ним лицом и, вытянув руки, как крылья, плавно махал ими в такт, то приподнимаясь на цыпочки, то опускаясь вниз… Лицо его дрожало и глаза были полны слез.

Андрей пил много, и его прекрасные глаза начали щуриться и неестественно блестеть. Он не говорил, а только добродушно улыбался и крутил усы. Вдруг послышался шум, точно от падения тела, и раздался странный резкий крик. Это Дима, схватившись руками за голову, истерически закричал и упал с своего стула на пол.

— Ну, вот и завизжал! — равнодушно заметил князь Андрей. — Я сказал — меры нет.

Мальчика подняли и отнесли в соседнюю комнату.

— Безобразие! Пороть бы мальчишку! — процедил сквозь зубы Гарушин, которому крик Димы подействовал на нервы.

— А вы, желудочек, кажется, испугались? — насмешливо спросил его Маров.

— Удалую! Веселую! — требовали голоса.

Маров бросился к песенникам и опять замахал руками… Когда в приотворенную дверь флигеля заглянул ранний рассвет, в комнате царило безобразие во всей своей пьяной, безграничной силе. Гарушин иссиня-бледный, с искаженным от страдания лицом, стоял среди комнаты и покачивался на слабых ногах.

— Мне дурно! — задыхаясь, шептал он и искал руками опоры.

— С водички разобрало. Вот так желудочек! — хохотал над ним Маров.

— Я вас раздавлю, — тихо, но злобно ответил ему Александр и начал пробираться к двери.

— Куда вы? — спросил Листович.

— Домой! Здесь общество дикарей и сумасшедших.

Но на пороге его чуть не сшиб с ног бежавший без оглядки грум.

— Князь! Князь! — звал он растерянно, с испуганным и побелевшим лицом. Он споткнулся на ступени и едва не упал.

— Ты ошалел! — гневно крикнул на него Гарушин, сторонясь и хватаясь за перила.

— Князь! — опять отчаянно крикнул грум. Он ворвался в комнату и, заглушая своим голосом пьяные песни и бестолковый гам, прокричал звонко и отчетливо: — Князь Андрей Ильич! Старый князь кончаются! Княгиня велела вас будить… Еще дышит… Скорей велели, скорей! И князенка…

Песни стихли. Жуткая тишина сменила бесшабашное веселье. На пьяных лицах и в пьяных глазах мелькнуло испуганное сознание.

— Князь Андрей Ильич! Старый князь кончаются… — продолжал звенеть голос мальчика.

— Как же мне? — вдруг озадаченно проговорил молодой князь и попробовал приподняться. — Диму тащите… Мать будет его искать… Вот еще… черт!

Но страшное известие несколько отрезвило его. Он встал и, сильно качаясь, вышел на крыльцо.

— У меня отец умирает, — сказал он Гарушину, проходя мимо него, и уже более твердой походкой пошел по дороге к дому.

XV

Петр Иванович подъехал к крыльцу княжеского дома. Его встретил лакей с подобающим случаю печальным видом.

— Что князь? — поспешно спросил Гарушин.

— Все в том же положении, — ответил лакей.

— Могу я видеть кого-нибудь?

— Княгиня отдыхают. Прикажете доложить княжне?

— Да, доложите, — приказал Гарушин.

Вера вышла сейчас же. Она была в широком утреннем капоте, волосы ее были заплетены в косу, и в этом наряде, вся худенькая, с бледным осунувшимся лицом она производила впечатление очень молоденькой девушки. Она посмотрела на Гарушина безразличным взглядом и заговорила, как бы повторяя затверженный урок:

— Отцу не лучше, но доктор нашел его состояние довольно удовлетворительным и сказал, что, если удар не повторится, он еще может поправиться.

— Возложим наши надежды на Бога, княжна! — делая горестное лицо, ответил Гарушин.

Вера отвернула немного лицо и нахмурилась.

— Он приходил в себя, — продолжала она, — и спрашивал вас.

— Меня! — с неподдельным удивлением вскрикнул Петр Иванович.

Вера отошла к окну и стала глядеть в сад. Петр Иванович видел, как она трудно дышала, стараясь пересилить волнение, как вздрагивала на груди оборочка ее блузы, отвечая биению ее сердца.

— И вы хотите, чтобы я вошел к больному? — тихо спросил он после долгой паузы, убедившись, что она несколько успокоилась.

— Да, я вас прошу, — уже спокойно ответила она. — Быть может, он опять вернется к сознанию.

Она пошла к двери, завешенной тяжелой портьерой, и Гарушин последовал за ней, сильно горбясь и стараясь ступать бесшумно.

— А княгиня? — шепотом спросил он.

— Мама сама заболела от горя и испуга. Она лежит.

Кровать князя стояла среди комнаты, рядом с ней, на стуле сидела сестра милосердия и держала пульс больного.

— Спит? — спросила Вера.

Сестра подняла на нее грустные, утомленные глаза и тихо кивнула головой. Гарушин подошел. Слегка перекошенное багровое лицо князя сперва показалось ему совсем незнакомым, но он скоро пригляделся и узнал его. Реденькие седые волосы были растрепаны, и на них лежал гуттаперчевый мешочек со льдом. Груда подушек держала больного почти в сидячем положении, ворот рубашки расстегнулся и обнажил старческую шею и грудь, на которой блестела золотая цепочка с крестом.

«Смерть!» — подумал Гарушин, сейчас же мысленно вычисляя разницу своих лет с летами князя и с острой тревогой думая о том, что у него все чаще и чаще какие-то подозрительные перебои сердца. — «Смерть», — думал он и вдруг ощутил странную радость чувствовать себя живым, здоровым и еще далеким, быть может, от того момента, когда все земные радости, заботы и огорчения вдруг перестают существовать, как будто не они были важны и нужны больше всего.

Он все еще стоял и смотрел, когда Вера вызвала его из глубокого раздумья. Она отвела его в сторону и неожиданно взяла его руку в свои. Глаза ее были сухи и блестящи и выражали горячую мольбу.

— Петр Иванович! — сказала она дрожащим голосом. — Я хотела бы вас просить… Я глядела на вас сейчас, и вдруг у меня явилась надежда, что вы сделаете так, как я попрошу.

И, не ожидая его ответа, спеша и волнуясь, она продолжала:

— Успокойте его… Что бы он ни стал говорить, о чем бы он ни стал просить вас — успокойте его! Я буду с вами, я буду слышать ваши обещания, но для меня они будут иметь другую цену. Я буду знать их цель и никогда не забуду вашей доброты. Мы обманем, только обманем его лишний раз, но он умрет спокойно.

— Князь в памяти, — сказала сестра.

Вера вздрогнула, выпустила руку Гарушина и первая подошла к кровати.

— Петр Иванович приехал! — очень раздельно и отчетливо заговорила она, наклоняясь над больным. — Ты спрашивал его. Хочешь его видеть? — Больной ответил едва внятным мычанием.

— Кого ты ищешь? — опять громко спросила Вера. Она напряженно вслушалась в бормотание отца и, по-видимому, поняв его, внятно ответила:

— Мама устала. Мама легла отдохнуть. Да, она здорова, она скоро придет.

Князь, по-видимому, успокоился.

— Хочешь видеть Петра Ивановича? — спросила Вера. Потом она выпрямилась и сделала знак Гарушину, чтобы он подошел.

— Здравствуйте, князь! — сказал Гарушин, становясь перед кроватью так, что больной мог его видеть. Он увидал его глаза, немного воспаленные, с грустным, добрым и немного недоумевающим выражением. Казалось, он удивлялся и не мог отдать себе отчета в том, что происходило кругом него. Теперь он глядел на Гарушина и словно что-то припоминал.

— Вам было немножко нехорошо, но вы, Бог даст, скоро поправитесь, — говорил Гарушин. Князь все смотрел на него. В глазах его стала зарождаться какая-то беспокойная мысль, он заволновался и забормотал. Он высвободил здоровую руку из-под одеяла и протянул ее Петру Ивановичу. — Да, да, говорите, я слушаю, — сказал Гарушин. Больной мычал, торопясь и волнуясь.

— Ему это вредно, ему нужен покой! — вступилась сестра.

— Князь! — громко сказал Гарушин, приближая свое взволнованное лицо к лицу больного. — Я верю, что вы поправитесь, но, если бы Бог в неисповедимых путях своих призвал вас к себе, я обещаю вам и клянусь, что я сделаю все от меня зависящее, чтобы дать утешение и покой вашей семье. Я обещаю и клянусь…

Он видел близко от себя напряженное лицо больного и его жадные, широко раскрытые глаза. И вдруг это лицо дрогнуло и что-то похожее на улыбку промелькнуло на нем. Здоровой рукой князь удержал руку Петра Ивановича и, делая невероятное усилие говорить, промычал невнятно:

— Виноват… был… простите…

Потом рука его утомленно упала, он закрыл глаза и опять погрузился в тот сон, среди которого жизнь должна была вскоре перейти в смерть. Когда Гарушин отошел от кровати князя, он увидал Веру у окна. Она стояла в согнутой позе и, закрывая лицо руками, тяжело рыдала. Она не слыхала приближения Петра Ивановича. И вдруг он заговорил совсем близко от нее.

— Вы слыхали, княжна, обещание, данное мной вашему отцу? Взгляните же на меня и скажите: можно ли так лгать? Теперь мой черед просить: я был виноват… Простите и вы. Нет, вам не до меня, я знаю, но если одинокий старик, привыкший к горю, дружески протянет вам руку, вы не оттолкнете ее, княжна?

Вера, не веря себе, удивленно подняла на него заплаканные глаза.

— За что же? — нерешительно спросила она.

— Вера Ильинишна!.. — взволнованно сказал Петр Иванович. — Только до тех пор человек и жив, пока он чувствует: любит, жалеет, страдает, ненавидит… Не все ли равно! И я живой человек и благодарю Бога… Про меня говорят, что я зол… Но не бойтесь злого, бойтесь мертвого, если душа убита, ее ничем не воскресишь.

Его голос дрогнул, и по лицу пробежала болезненная гримаса.

— Потерять любимого человека тяжело, но иметь его с собой, положить в него все свои надежды, всю силу своего чувства и убедиться, что этот человек живой мертвец, это страшно!

Он быстро поклонился и весь сгорбленный, с потупленной головой поспешно вышел из комнаты.

XVI

Петр Иванович сидел за обеденным столом, глядел на дверь и нетерпеливо постукивал ножом. Александр вошел очень медленно, ежась и потирая руки.

— Что? Озяб? — вызывающим тоном спросил у него отец.

— Мне кажется, что в моей комнате сыро, — сказал Александр Петрович.

— Неужели? Это неприятно. Да у тебя, может быть, желудок не в порядке?

— Нет, я здоров.

Петр Иванович долго молча глядел в лицо сына.

— Водки не выпьешь? — спросил он.

— Ты знаешь, что я не пью.

— Не пьешь? А я, вот, выпью.

Александр Петрович уселся поудобнее и принялся есть внимательно и систематично.

— Когда же в Петербург? — неожиданно спросил отец. — Или тебе здесь понравилось? Втянулся в нашу тихую деревенскую жизнь? Что же, я очень рад! Переселяйся совсем, и мне не так одиноко будет. Как? Что?

Александр не отвечал, долго и старательно прожевывая пирожок.

— Если решишь, можно будет отделить тебе комнаты наверху, чтобы не было сыро, — продолжать Петр Иванович.

Александр чуть-чуть покраснел.

— Я не люблю твоих шуток, — сказал он.

— Почему шуток? — весело воскликнул старик. — Я говорю серьезно. Я буду очень рад.

— Не мог же ты забыть, что я женюсь.

— Женишься? — удивленно спросил Петр Иванович. — Но ты, кажется, раздумал? Помнится, мы с тобой не сошлись в цене? Ты продавал мне свою свободу и требовал наличными. Сколько ты требовал?

— Столько, сколько ты сам обещал.

— Совершенно верно! Половину. А ты знаешь точно, сколько это составит половина того, что я имею?

— Точно не знаю.

— Так как же это ты пошел на такое условие? Ведь я мог обмануть тебя! Я мог утаить! Хи-хи-хи!

— Приблизительно я вычислил.

— Ах, да! Вычислил? Вот это ты прекрасно сделал. Не вводи вора во грех! Надул бы тебя старый мошенник, непременно бы надул.

Александр морщился.

— Если хочешь опять делать сцены, то отложи до после обеда. Волноваться за едой крайне негигиенично.

Петр Иванович сразу переменил тон.

— Я скажу тебе без всяких волнений, наш разговор я обдумал и твое требование нашел чрезмерным. Я убежден, что княжна с удовольствием возвратит тебе свое слово, и таким образом все кончится к общему удовольствию.

— Не к твоему во всяком случае, — равнодушно сказал Александр и пожал плечами.

— А вот тут-то ты и ошибаешься! — крикнул Петр Иванович — Я не хочу больше этого брака! Ты знаешь: ведь замужеству с тобой она предпочла бы смерть.

— Ты положительно становишься сантиментальным, — насмешливо усмехнулся Александр Петрович. — Берегись, в твои годы это опасно.

— В мои годы… опасно?.. Ты, кажется, заботишься обо мне, неправда ли? — сказал он с злобной горечью, исподлобья глядя на сына. — Я ждал этого всю жизнь. Все меня ненавидели, и я гордился этой ненавистью, почти любил ее. Я ждал привязанности и понимания только от одного человека, и этот человек, — ты! — с горьким смехом закончил он.

— Не прикажешь ли мне объясниться в любви?

— Нет, не прикажу. Ты не любишь лгать, может быть тебе лень, во всяком случае это одно из твоих достоинств. Ты приглашал меня открыть карты. Они открыты. Ты хотел продать себя за половину моего состояния, ты убил бы меня за другую, если бы пожелание кому-нибудь смерти убивало… А что такое деньги, ты знаешь это? Я наживал их рубль за рублем; я брал их с потом, с кровью, со слезами… И теперь ты хочешь, чтобы я отдал их тебе…

Он стукнул кулаком по столу, так что Александр Петрович поморщился.

— Отдать? — крикнул старик. — Отдать теперь, чтобы ты ушел из-под моей власти и открыто смеялся бы надо мной? Отдать, когда я стар, когда уже поздно начинать жить сызнова? Нет, пусть уж до конца я сохраню иллюзию, что у меня есть сын, что я не совсем одинок, не совсем брошен. Но я отклонился и возвращаюсь к главному: твоего брака с княжной я не хочу.

Александр посмотрел на отца, и в его тусклых глазах промелькнула мысль. Он соображал.

— Ты думаешь, что смерть князя помешает твоим планам?

— Нет, я не думаю.

— В таком случае, если ты не шутишь, я ничего не понимаю!

Старик Гарушин улыбнулся и принялся за поданное блюдо.

— Отчего ты не ешь? — спокойно спросил он сына.

— Не хочу, сыт, — недовольным тоном ответил тот. — Однако я не могу позволить, чтобы мной распоряжались так, по произволу. Все лето я ухаживал, как дурак, я сделал предложение. Важнее того: мое долгое пребывание здесь пошатнуло мои дела в Петербурге.

— Я не распоряжаюсь. Я не хочу больше твоего брака с княжной, но, если ты этого хочешь, если ты влюблен, если она с своей стороны тоже влюблена в тебя — женитесь.

Весь конец обеда Александр сидел молча, с мрачным и озабоченным лицом. Когда отец встал, он провел рукой по лбу и спросил:

— Ты дашь мне на дорогу и вообще еще… сколько можешь?

Петр Иванович засмеялся.

— Дам! — весело сказал он. — И на дорогу дам, и вообще… Подождешь похорон князя?

— Нет.

— И не надо. Я берусь переговорить с княжной.

И когда сын выходил из комнаты, он крикнул ему вслед:

— А ты, помнится, грозил рассердиться на меня? Как? Что?

Лидия Авилова
«Русское богатство» № 9, 1898 г.