Лидия Авилова «Настин роман»

I

Все заметили, что Настенька с некоторых пор очень изменилась. У нее оказались нервы, о которых раньше никто не слыхал. Как-то раз, когда дети, по обыкновению, повалили ее на диван и стали ее мять и целовать, она сперва весело смеялась, а потом спрятала лицо в подушку и едва слышно попросила:

— Оставьте меня… Оставьте меня, пожалуйста. — Оказалось, что она горько плачет.

— Мы обидели тебя, тетя Настя? — испуганно спрашивали дети. — Мы сделали тебе больно?

— Нет, нет… — тихо шептала она. — Принесите мне, ребятки, воды. И не говорите никому… Слышите? Я вас очень прошу: не говорите никогда никому, что я плакала.

Дети принесли воды, сели против Настеньки и, молча, внимательно наблюдали, как она пила маленькими глотками, а потом дула на платок и прикладывала его к глазам.

— Прошло? — спросила шестилетняя Любочка.

— А зачем дуешь? — полюбопытствовала Миррочка, которая была на год моложе сестры.

В другой раз с Настенькой сделалось дурно в гостиной, при гостях. Аделаида Николаевна и Афанасий Андреевич пели дуэт, все слушали, а Настенька вдруг быстро побежала через комнату, уронила стул и непременно упала бы с ним сама, но Афанасий Андреевич успел заметить, что лицо ее стало белым, как платок, и очень кстати обнял и прижал ее к себе.

— Если ты больна, тебе надо лечиться, — холодно советовала ей мать Любочки и Миррочки, Аделаида Николаевна Троцкая.

— Я посоветуюсь с доктором, — кротко ответила Настенька. — Прости, пожалуйста, Ада. Не сердись.

Троцкая пожала плечами.

— Скажи, пожалуйста, откуда у тебя за последнее время этот смиренный тон? Можно подумать, что я такая эгоистка, что сержусь на тебя, когда ты больна. Очень тебя прошу не навязывать мне этой глупой роли.

Настенька встревожилась.

— Но ты знаешь, Ада… Ты знаешь, что я ничего такого не думала…

— Кто же это может знать? — нетерпеливо возразила Троцкая.

Настенька долго колебалась: войти ли ей опять в гостиную, или остаться у себя, на положении больной? Но когда она услыхала, что Аделаида Николаевна и Афанасий Андреевич опять запели дуэт, лицо ее на миг стало удивленным, потом каким-то жалким и растерянным. Она прижала руки к груди, и незаметно для нее самой решение было принято: не только выйти к гостям, но даже видеть кого бы то ни было в эту минуту было бы для нее невыносимо тяжело. Перед ужином к ней зашел брат Влас, муж Аделаиды Николаевны.

— Настюньчик! — осторожно позвал он, заметив, что она лежит на диване.

Он был худой, длинный. У него было очень доброе, робкое лицо и очень жидкая, рыжая бородка.

— Голова разболелась? С чего это с тобой, голубчик? — участливо заговорил он, когда сестра отозвалась на его зов.

Он сел около нее на диван и взял ее руку.

— Я говорил Аде, что тебя, может, беспокоит музыка, но она уверила меня, что ты совсем здорова. И так это как-то сразу… неожиданно… Фаня спрашивал: можно ли тебя видеть?

— Что ты сказал?

— Я ему сказал: спрошу.

Настенька колебалась.

— Можно, если хочет… — тихо ответила она.

— А покушать чего-нибудь принести?

— Нет, милый.

Он улыбнулся ей ласковой, застенчивой улыбкой, поцеловал ее руку и встал.

— Власик, — ласково окликнула его Настенька, — я сказала Аде, что, если она будет петь, мне это будет приятно. У меня ничего не болит. Я только слаба.

— Но тебе мешают заснуть.

— Я спать не хочу. Мне приятно слышать, что у вас там весело. Мне будет жалко, если все скоро уйдут.

Влас Егорович недоверчиво посмотрел на сестру, но промолчал и, стараясь ступать совсем бесшумно, вышел из комнаты.

Через пять минут в дверь осторожно постучали, и вошел Афанасий Андреевич. Он принес рюмку вина: но во всей его молодой, жизнерадостной фигуре было столько веселости и оживления, что можно было подумать, что он несет чрезвычайно радостную весть.

— Выпейте это лекарство и доверьтесь мне, — громко заговорил он. — Мы сейчас вместе пойдем ужинать, и всю вашу слабость, как рукой снимет. Все это пустяки.

При первых звуках его голоса Настенька быстро поднялась, встала на ноги и протянула руки вперед. Лицо ее опять резко побледнело, в больших черных глазах промелькнула отчаянная решимость.

— Послушайте… — задыхаясь, прошептала она. — Теперь я все, все знаю… Все знаю! Я выслеживала, шпионила. Вы не должны бывать у нас, — обещайте, что вы больше не будете бывать, что вы не будете с ней видеться… встречаться. Это не… не честно.

Афанасий Андреевич остановился и удивленно глядел на нее. Рюмка не дрогнула в его руке.

— Вы серьезно больны. Вы бредите, — сказал он.

— Оставьте этот тон! Я бы ни за что не решилась сказать того, что сказала, если бы не была вполне уверена…

— Я вижу, что вы уверены. И если бы речь шла не обо мне, вы, пожалуй, убедили бы меня. Но в настоящем случае… извините меня…

Настенька сразу замолчала. Точно не доверяя своим ушам, она подошла к Афанасию Андреевичу и близко заглянула ему в лицо.

— Вы так умеете лгать… так умеете лгать? — удивленно спросила она.

Он засмеялся.

— Совсем не умею. Иначе я помучил бы вас немного, в наказание за ваше недоверие и дурное мнение обо мне.

— Фаня! Но ведь я видела! — воскликнула молодая женщина. — Понимаете? Я видела.

— Ничего вы не могли видеть! — уверенно и упрямо заявил Афанасий Андреевич. — Но мы лучше не будем спорить об этом теперь. Нас могут услышать. Выпейте вина и пойдемте ужинать.

Настенька, все еще пораженная настолько, что, казалось, она утратила всякую способность думать и говорить, молча отстранила протянутую руку с рюмкой и села на диван.

— Вы хотите сбить меня с толку.

— Нет, дорогая, — серьезно сказал Афанасий Андреевич, — кто-то постарался об этом раньше меня. Я не знаю, кто, но я подозреваю. А теперь мне надо идти. Вы останетесь?

— Да, я останусь.

— А я постараюсь найти предлог зайти к вам еще раз. Вы знаете, что вы меня очень серьезно испугали? Не теперь… В то время, как вы упали в обморок. Хорошо, что я вижу вас даже тогда, когда не гляжу на вас.

Он ушел, а Настенька еще долго смотрела на дверь после того, как он затворил ее за собой, и чувствовала, что и в голове, и на душе у нее какая-то путаница. Чтобы поверить ему, ей надо было не верить себе, не верить очевидности, и все-таки это было легче, чем примириться с сознанием, что он лгал так же просто и легко, как лгут люди, у которых ложь вошла в привычку.

В столовой громко разговаривали и смеялись. Голос Афанасия Андреевича покрывал все голоса.

Настенька прислушивалась. Голова ее горела, а руки были холодны, как лед. Иногда ей казалось, что он опять стоит перед ней.

— Фаня! Вы так умеете лгать? — с ужасом спрашивала она его. — Вы так умеете лгать?

Он точно отвечал ей раскатом хохота из столовой.

«Нет, это я ошиблась, — старалась она убедить себя. — Это я… Мне сейчас непонятно, как я могла так ошибиться, но позже это выяснится. Разве такие ошибки не бывают? И что я, собственно, видела? Он целовал ее руки».

II

На другое утро Настенька по обыкновению пила кофе вместе с братом и детьми. Аделаида Николаевна еще спала.

— Совсем здорова? Ни головной боли, ни слабости? — озабоченно осведомлялся Влас Егорович.

— Ничего! Ровно ничего! — весело ответила сестра.

Она проводила брата на службу и занялась хозяйством и детьми. С тех пор, как она овдовела и по настоятельной просьбе Власа переехала в Петербург к Троцким, на долю Аделаиды Николаевны остались только заботы о своей наружности и о своих туалетах. Смерть мужа очень мало огорчила Настю, и она не скрывала этого. Он был гораздо старше ее, постоянно хворал, раздражался и ревновал, а когда умер — оставил жене довольно крупный капитал и приятное сознание полной свободы и независимости.

«Ты знаешь, что для меня эта смерть не горе, а освобождение, — писала Настя брату, — но, вообрази, мне, все-таки, ужасно грустно: я осталась совсем одинокой, я никому не нужна, и в моей жизни нет ни цели, ни смысла. Мне 27 лет. Чтобы начать жизнь сначала, нужно ее выдумать. Я на это не способна. Видишь ли, я уже не настолько молода, чтобы увлечься чем-нибудь от всей души, инстинктивно и неразумно, и не настолько стара, чтобы желать только отдыха и покоя. Словом, у меня нет прямого долга, необходимого дела, и мне тяжело и одиноко».

Влас Егорович ей ответил:

«Напиши мне откровенно, Настя, не может ли теперь сбыться моя давнишняя мечта? Ты знаешь, как я всегда жалел, что мы живем так далеко друг от друга, что мы так редко видимся. А нас ведь только двое: ты да я. Если бы ты была со мной, ты не была бы ни одинока, ни бесполезна. Попробуй, приезжай, и ты увидишь. Я не хочу писать, каким образом ты могла бы стать в нашей семье не только полезной, но и необходимой. Я знаю тебя. Я знаю, что ты сразу поймешь… Я только боюсь одного: я боюсь с твоей стороны жертвы, Настя. Жертвы я не приму. Я тоже сумею сразу угадать и почувствовать ее. В этом я уверен, потому что до сих пор я еще не утратил способности понимать тех людей, которых я люблю».

Троцкий ни за что не хотел, чтобы Настя платила за свою комнату и стол, но Аделаида Николаевна очень быстро устранила это маленькое затруднение.

— Плати мне! — смеясь, предложила она. — А Власу мы ничего не скажем. Хозяйство его не касается. Он странный… Влас. Он отлично знает, что тебе не трудно и даже приятно платить нам за твое содержание. Какое же удовольствие сознавать себя обязанной? Ведь так? И он тоже отлично знает, что мы вечно нуждаемся в деньгах. И вот — упрямится. Но мы все это уладим без него. Он ничего не будет знать и будет доволен, и мы тоже будем довольны.

Настя с первого дня начала беспокойно приглядываться к жизни семьи брата. Она ни слова не сказала Власу о том, что его письмо произвело на нее тяжелое впечатление, что она много раз перечитывала его, стараясь убедить себя, что в нем нет ничего загадочного и грустного. Она не спрашивала, чем бы она могла быть полезной и даже необходимой. Она сама постаралась все понять и уяснить себе, и когда поняла, то успокоилась и развеселилась. Ей стало ясно, что в этой родной и близкой ей семье не хватало только того, что она могла дать: денег и порядка. Ада совсем не умела хозяйничать и очень мало заботилась о своих девочках: хозяйство и дети постоянно раздражали и утомляли ее, и она вымещала свое неудовольствие на муже, жаловалась на судьбу, и выпадали дни, когда она умела устроить так, что жизнь Троцких, действительно, становилась почти невыносимой.

«Этого больше не будет!» — мысленно решила Настя и постепенно, осторожно достигла того, что все домашнее дело, все обязанности хозяйки и матери перешли в ее руки, и у Ады уже не было никакого предлога жаловаться и раздражаться. Плата за комнату и содержание Насти шла на ее карманные расходы. В этих деньгах ей никому не надо было отдавать отчета, и это радовало и забавляло ее. Казалось, что все стали необычайно счастливыми. Обе женщины были очень дружны, дети сильно привязались к Настеньке. Настенька, с своей стороны, безгранично полюбила детей. Влас все это видел, радовался и казался веселым и спокойным. Но именно он, Влас, часто огорчал Настю и заставлял ее задумываться и недоумевать.

Никогда, ни на одну минуту не сомневалась она, что брат ее любит и дорожит ее присутствием в семье. Больше того: она чувствовала его любовь и его признательность, хотя он никогда не выражал их словами. Но вместе с тем она была разочарована… Она не могла не сознаться перед самой собой, что не о таких отношениях с братом мечтала она тогда, когда ехала к нему, не такими она помнила их, когда он еще студентом приезжал на лето к дяде, у которого она воспитывалась.

Больше всего огорчала и удивляла Настю молчаливость брата. Он говорил только тогда, когда это было необходимо или когда шутил. Разговоров с сестрой наедине он настолько тщательно избегал, что и он, и она чувствовали неловкость, когда оставались вдвоем. Один раз ей показалось, что на ее вопросительный, недоумевающий взгляд он ответил ей жалкой, умоляющей улыбкой.

Быть может, ей это показалось, но забыть этого впечатления она не могла, и с тех пор ей даже стало неловко встречаться с глазами брата. Вероятно, он заметил это: он постепенно перестал обращаться к ней с теми неловкими, наивными ласками, которыми они привыкли обмениваться с детства. Тогда эти ласки были единственными, которые перепадали на их долю: они рано остались круглыми сиротами.

Настенька огорчалась, недоумевала и даже иногда плакала, но тоже молчала, потому что инстинктивно чувствовала, что всякое объяснение было бы тяжело и бесцельно.

Прошло более года после того, как она поселилась у Троцких. По-видимому, вся жизнь шла обычным, давно заведенным порядком; по-видимому, все были одинаково счастливы и спокойны, но Настенька уже знала, что не в ее силах было внести в эту семью то, чего ей не хватало; она научилась понимать сдержанность и молчание Власа, и если постороннему наблюдателю могло казаться, что брат и сестра стали далекими друг другу, их обоих уже не беспокоило это отчуждение. Они уже не избегали оставаться наедине, потому что были уверены, что не коснутся вопросов, которых не следовало касаться, но внешней нежности в их отношениях не осталось и следа: нежность — это слабость. Они оба знали, что им нужно быть сильными, чтобы поддерживать друг друга.

III

В это утро Настенька, по обыкновению, проводила Власа на службу и занялась хозяйством и детьми.

— Девочки! Приготовьте все для урока, — весело приказала она. — Я сейчас приду. Смотрите, чтобы все было готово.

Любочка и Миррочка так любили эти уроки, что готовились к ним, как к веселой игре. Они вытащили из своих ящиков книги, тетради и письменные принадлежности, уселись каждая на свое место и, болтая ногами под столом, стали ждать.

— Не идет, — сказала Любочка и вздохнула.

— Буду писать! — хвастаясь и точно поддразнивая кого-то, заявила Миррочка.

— Ты еще не умеешь писать!

— А умею.

— Вот врешь! Тетя говорит, тебе еще рано.

— А буду!

Любочка быстро вскочила, подбежала к сестре и потрясла ее за плечи.

— Говорят тебе: тебе еще рано!

— А вот! — задорно воскликнула Миррочка и быстро нарисовала какой-то странный крючок в чистовой тетрадке сестры.

— Что она какие глупости в моей тетрадке пишет! — громко и нараспев закричала Любочка и схватила свою тетрадь. — Всякие глупости… Я покажу тете…

Очень огорченная за свою тетрадь, но очень заинтересованная смешным крючком, она вышла из комнаты и пошла по коридору.

— Тетя! Где тетя? — кричала она.

Но сейчас же ее внимание привлекли громкие голоса, доносившиеся из спальни Аделаиды Николаевны.

— Тетя! — повторила она и отворила дверь.

Голоса сразу смолкли; Настя быстро пошла ей навстречу и вывела ее из комнаты.

— Я вам сказала, чтобы вы ждали меня! — кротко упрекнула она девочку. — Иди. Можете играть, пока я приду.

Аделаида Николаевна лежала в постели и пила кофе.

— Зачем Любочка тебя звала? — спросила она, когда Настя вернулась.

— Они ждут урока.

— Да, вот еще это учение! — с пренебрежительной гримаской заговорила Ада. — Скажи, пожалуйста, зачем ты взялась их учить? Если бы я находила это нужным, поверь, я позаботилась бы нанять детям гувернантку или учительницу. Но я нахожу, что учиться им еще рано. Что же выходит? Против моего желания ты даешь уроки, возишься с девочками по целым дням, утомляешь себя заботами о хозяйстве, потом тебе делается дурно, и все убеждены, что я тебя эксплуатирую, что я заставляю тебя работать, как лошадь, и даже сержусь, если ты чувствуешь себя нездоровой. Да пойми же ты, наконец, в какое положение ты меня ставишь! Ведь разубедить я никого не могу. И прежде всего — твоего брата. Приятно мне было видеть вчера его лицо? Можно было подумать, что я убила тебя.

Настя вспыхнула.

— Влас отлично знает, что меня нисколько не тяготят те маленькие обязанности, которые я добровольно взяла на себя, — горячо возразила она. — Он это отлично знает! Все, что я делаю, доставляет мне удовольствие. И я решительно не понимаю, кто может думать, что ты меня эксплуатируешь, заставляешь работать? Ну, кто? Кто?

— Дело не в именах… С некоторых пор ты положительно производишь впечатление жертвы, и мне это крайне неприятно.

— Что же мне делать? Чего ты хочешь?

— Ну вот, опять! — раздраженно вскрикнула Аделаида Николаевна. — Ты спрашиваешь: чего я хочу… Я… опять я. Значит, если я попрошу тебя не беспокоиться ни о чем, кроме своего здоровья, это опять будет насилие. Ты будешь считать, что я, неблагодарная, отстранила тебя от детей, от хозяйства. Еще только лишний повод принять угнетенный и оскорбленный вид. Ах, Настя, как с тобой тяжело!

Настенька испуганно заморгала и крепко сжала одну руку в другой.

— Но это простое недоразумение, Ада. Простое недоразумение… Давай, будем обе вполне откровенны, и тогда все станет ясно. Я тебе прямо скажу и повторю при всех, когда и где хочешь. Я, Ада, так люблю детей! Для меня такое удовольствие возиться с ними, давать им уроки. Ты находишь, что это слишком рано? Но ты приходи когда-нибудь в детскую, когда мы занимаемся. Ты увидишь, что я их не принуждаю, не утомляю. Мы просто играем, и, играя, девочки учатся читать. Вреда я им не принесу. Скажу тебе также совсем откровенно, что без дела мне было бы скучно. Ну, я и делаю то, что мне нравится. Не для того, чтобы быть тебе полезной, не в виде одолжения, а для собственного удовольствия. Если ты ничего не имеешь против того, что я у тебя в доме немного распоряжаюсь, так пусть все будет по-прежнему. Ни о какой эксплуатации, ни о каком утомлении не может быть и речи. Теперь выскажись и ты откровенно. Может быть, ты чем-нибудь недовольна? Может быть, тебе не нравится, как я хозяйничаю?

— Мне не нравится, когда наивничают и говорят не о том, о чем надо говорить! — резко возразила Аделаида Николаевна. — Полно, Настя! Ты отлично знаешь, что я не стану делать тебе выговора, как экономке, которою я недовольна. Ты отлично знаешь, что без тебя все было бы хуже, дороже… Если ты говорила всю свою речь для того, чтобы подчеркнуть, как я должна тебе быть благодарна, то ты напрасно теряла время. Я это знаю. И вот именно это сознание мне тяжело, неприятно.

— Ада, Ада! Зачем ты это говоришь! — вскрикнула Настенька.

— Затем, чтобы ты знала. Ты думаешь, что быть великодушной большая заслуга. Ты постоянно великодушничаешь. Так знай же, что меня твое великодушие оскорбляет. Я не знаю, что надо сделать, чтобы положить конец этому положению вещей. Я сказала все, что хотела сказать. Остальное — твое дело.

Настенька опустила глаза и молчала. Веки ее покраснели, и можно было заметить, что она отчаянно боролась с собой, чтобы не заплакать, но лицо ее оставалось спокойным.

— Я могу уехать, Ада, — наконец, тихо сказала она.

— До чего это на тебя похоже! — с неприятным смехом вскрикнула Аделаида Николаевна. — Я готова была держать пари, что ты предложишь именно это. Уехать! Чтобы Влас думал, что я тебя выжила, чтобы и он, и дети страдали из-за меня!

— Ах, да! Влас… дети… — со слезами в голосе повторила Настя.

— …Чтобы вышел скандал. Воображаю, что стали бы еще выдумывать на мой счет! Я тебя никогда ни о чем не просила, Настя, но теперь я прошу: не изображай меня каким-то палачом. Если тебе уж так тяжело у нас, ну, поставь какие хочешь условия. Я готова подчиниться ради мужа и детей, которых ты так сумела привязать к себе.

— Да разве мне тяжело? — с отчаянием вскрикнула Настя. — Разве я жалуюсь? Разве мне?..

Аделаида Николаевна удивленно оглянулась на нее.

— Но о ком же речь? — холодно спросила она. — Я не надорвала себе здоровья, не расстроила себе нервы. Я не принимаю и вида жертвы. Я не внушаю жалости. О ком же речь? Неужели ты будешь утверждать, что я выгоняла тебя из дома? Кажется, я, напротив, очень убедительно просила тебя остаться.

— Ты… смеешься надо мной! — вдруг спокойно заявила Настя и встала. — Ты у меня всю душу вымотала. Когда ты будешь знать, чего тебе от меня надо, ты мне скажешь. Теперь продолжать наше объяснение бесполезно.

Она хотела уйти, но Аделаида Николаевна остановила ее.

— А ты думаешь, я ничего не понимаю? — насмешливо спросила она.

— Что ты понимаешь?

Молодая женщина расхохоталась.

— Я-то не наивная, — ответила она, — и хотя ты все время повторяла: «Я хочу быть откровенной! Я буду откровенной!» — я отлично знала, что именно откровенной-то ты и не будешь. И я угадала.

Настя просто и спокойно выслушала ее и ушла,

«На что она намекала? Что она вообще хотела сказать? — думала Настенька, рассеянно отвечая на бесконечные вопросы детей и разбирая их книги. — Ясно, что она мной недовольна, но почему? За что? Я ничего не поняла. Что бы я теперь ни сделала, она, все-таки, будет недовольна… Уроки я даю против ее желания. Но разве это уроки? И разве она действительно не хочет, чтобы я их продолжала?»

Настенька до такой степени растерялась, что совсем не следила за тем, что говорили и делали дети, а те глядели на нее с недоумением и хохотали или досадовали, когда ее рассеянность становилась слишком очевидной.

— Ты что, тетя? С ума сошла? — вспыльчиво спросила ее Любочка, когда Настя в третий или четвертый раз предложила ей один и тот же вопрос.

Тон девочки, ее голос, похожий на голос матери, болезненно задел Настю, и она почувствовала себя обиженной.

— Если ты так думаешь, то я уйду. Я не буду с тобой учиться, — совершенно неожиданно для себя самой сказала она и отодвинула книгу.

Девочка была так поражена, что широко раскрыла глаза и рот.

— Не… не будешь? — переспросила она. — Не будешь?

— Ты мне грубишь. Ты меня не любишь.

В широко раскрытых глазах промелькнули удивление и отчаяние, и в то же время Настя почувствовала, что то же удивление и отчаяние отозвалось в ее сердце. Ей сразу стало ясно, что она в первый раз несправедлива, что она с намерением причинила Любочке серьезную боль, вместо того, чтобы сделать ей простой выговор. И вместе с тем эта боль сразу рассеяла ее обиду.

Любочка не спускала с нее глаз, и личико ее начало слегка передергиваться.

— Нет, нет… Я верю, что ты меня любишь, — ласково и нежно сказала тетка и протянула к ней руки.

— Ты только вспыльчива, моя девочка, да? Ты иногда сама не знаешь, что говоришь?

Любочка сидела у нее на коленях и плакала, крепко прижавшись лицом к ее груди.

— А мне так нужно, так нужно, чтобы вы любили меня, — тихо продолжала тетка.

— И я? — спросила Миррочка, тоже готовая заплакать.

 

Аделаида Николаевна оделась и ушла из дому.

Вернулась она только тогда, когда Влас уже пришел со службы, и ее ждали, чтобы подавать обед.

— Была у доктора? — насмешливо спросила она Настю.

— Нет. Зачем же? Я здорова, — спокойно ответила та.

— Распорядись поставить еще прибор. У нас обедает Афанасий Андреевич.

— Где ты его видела? — невольно спросила Настенька, и в голосе ее послышалось беспокойство.

— Не все ли равно? И почему ты думаешь, что я его видела? Я могла пригласить его еще вчера.

— Но если ты пригласила его еще вчера, отчего же он ничего не сказал мне об этом, когда заходил прощаться?

Ада засмеялась.

— Это похоже на допрос. А по какому праву?

Она казалась очень веселой. Настя слышала, как она громко пела, переодеваясь в своей комнате, а когда пришел Афанасий Андреевич и все прошли в столовую, она так просто и дружески обратилась к Насте, как будто между ними не произошло ничего неприятного.

IV

Афанасий Андреевич обыкновенно шутил. Он никогда не говорил иначе, как шутя, и поэтому никто не знал, что он думает. Когда вопрос не поддавался шутке, он молчал. Но молчал он не просто, как человек, не желающий или не имеющий возможности принимать участие в разговоре, не как глупец или равнодушный, а молчал разнообразно, наблюдательно, меняя выражение своего красивого лица и своей мимикой заставляя своих собеседников забывать о том, что во время их горячего спора он не проронил ни одного слова. Все спорящие всегда считали его на своей стороне, и никто не сомневался, что он умен, развит и горячо интересуется вопросами, имеющими общественное значение. Но больше всего любили и ценили Афанасия Андреевича за его прямоту и добродушие. Он так просто и легко сходился с людьми и становился с ними в дружеские отношения, как будто у него был дар открывать в них сразу все их более симпатичные стороны. Сблизившись с человеком, он часто начинал подшучивать и смеяться над ним, но делал это так остроумно, весело и добродушно, что никто не считал возможным обидеться, а фамильярность, созданная шуткой, еще теснее закрепляла дружбу. Так как все знакомые Афанасия Андреевича были его друзьями, то все они звали его уменьшительным именем: Фаня, и это имя так привилось к нему, что никто уже не называл его иначе. Несмотря на то, что у Фани было столько друзей, никто из них не знал о нем ничего определенного; ни один из них не мог бы даже ответить на вопросы: сколько Фане лет? Какие у него средства? Чем он занимается? Знали только одно: что он женат, очень несчастлив в семейной жизни, и все сочувствовали ему. Он никогда не говорил о своих горестях и неудачах, и ему это ставили в заслугу; мужчины объясняли себе его скрытность гордостью, а женщины восхищались ею, как рыцарством, и им нравилось считать Фаню мучеником и награждать его за это исключительным вниманием, очень легко переходившим в нежность. Венец мученичества очень плохо гармонировал с неистощимой веселостью Афанасия Андреевича, но, вероятно, в этом отношении сыграла свою роль едва уловимая мимика его красивого лица: дамы были убеждены, что Фаня только притворяется веселым, и что ему необходимы участие и утешение.

— Любовь и Мир! — весело приветствовал он сегодня девочек, когда они, карабкаясь коленками, стали усаживаться на свои стулья по обе стороны Настеньки. — Я не люблю счастливых людей и перестал бы ходить к вам, если бы не знал характера вашего мужа, Аделаида Николаевна. Этот характер притягивает меня сюда, как всякое несчастие.

— У Власа дурной характер? — удивленно спросила Настенька.

Ада напряженно засмеялась, а Влас Егорович пристально поглядел на нее, на Фаню, и молча принялся за еду.

— У серьезных, вдумчивых людей всегда дурной характер, — весело продолжал Фаня. — Разве не правда? Они или слишком требовательны, или слишком снисходительны. И то, и другое тяжело. Постоянно сознаешь себя то осужденным, то приниженным. Легко и хорошо жить с людьми легкомысленными, как я: больше всего в жизни я люблю смех, шутку.

— А вы только что сказали, что не любите счастливых людей и что вас притягивает несчастье? — заметила Настя.

— А разве смеются только счастливые? Взгляните на вашего брата: чего ему еще надо, спрашивается? А я никогда не видал на его лице настоящей улыбки. Вот вам и счастье! Аделаида Николаевна умеет смеяться. А можете вы себе представить большее несчастие, как иметь серьезного, угрюмого мужа?

— Каждый раз, как ты приходишь, ты стараешься убедить меня и всех окружающих, что я несносен, — с какой-то неловкой улыбкой проговорил Влас.

— Ну, да. Я это делаю нарочно, из зависти. Твои дамы слишком ценят и слишком любят тебя, и мне это невыгодно. Они не хотят видеть моих достоинств, — я их подчеркиваю.

— Влас, кажется, обиделся, — слегка пожимая плечами, сказала Ада, и лицо ее сразу стало суровым и холодным. — В этом счастливом доме нельзя позволить себе быть в хорошем настроении духа. Всякое веселье может оскорбить Власа или заставить Настю упасть в обморок.

— Влас — мой друг, — спокойно и убежденно сказал Фаня, как бы не замечая неприятного тона Аделаиды Николаевны и впечатления, которое этот тон произвел на других. — Я никогда не позволил бы себе оскорбить моего друга, и я убежден, что, если бы ему что-либо в моем поведении показалось обидным или неприятным, он сказал бы мне об этом прямо и откровенно. Не так ли, Влас?

— Я не знаю… Я не умею быть прямым и откровенным, — тихо сказал Троцкий. — Если твой вопрос серьезен… Если ты, действительно, думаешь то, что ты сказал… Нет, я не могу обещать… Повторяю: я не умею быть прямым и откровенным.

Он говорил, не поднимая глаз, и было очень заметно, что он волнуется и старается сдержать свое волнение.

— Вот вам! — сухо сказала Ада и засмеялась.

Афанасий Андреевич удивленно взглянул на своего друга, и в глазах его на один миг мелькнуло беспокойство. Но он сейчас же оправился и ободрился.

— И это тоже… — вдруг необычайно радостно крикнул он, — и это тоже характерно для умного, серьезного человека. Ты сказал, что не можешь обещать. Да, для тебя такое обещание было бы важное обязательство, не правда ли? Ты бы счел нужными следить за каждым твоим душевным движением относительно меня и предупреждать о всяком колебании твоей симпатии. Все это было бы так сложно, так хлопотно! О, я даже рад, что ты не обещаешь — я даже рад!

Влас молчал. Настя беспокойно перебегала глазами с брата на гостя.

— Тяжелым людям все тяжело, — раздраженно сказала Ада. — И отношение к другим людям у них тяжелое, с тяжелыми мыслями, с тяжелыми подозрениями.

— Подозрениями? — глухим голосом повторил Влас.

— Но это, наконец, скучно! — повышая голос, продолжала Ада. — Я должна извиниться перед Афанасием Андреевичем за то, что позвала его обедать к нам. Я могла предвидеть, что ему будет не весело. Глупо с моей стороны было надеяться…

— Но из-за чего вы беспокоитесь? — прервал ее Фаня. — Я бы очень жалел, если бы вы не позвали меня. Мне надо было сегодня быть у вас, чтобы убедиться лично, что Настасья Егоровна совсем оправилась. Я вынудил вас на это приглашение, и я очень доволен.

— Нет, Фаня, — с мягкой, виноватой улыбкой сказал Влас, — Ада права. Я тяжелый человек. У меня тяжелый характер. Я знаю, что это очень трудно простить… Я бы хотел, чтобы на меня не обращали никакого внимания. Ты не думай, что мне неприятны твои шутки, что я, действительно, обиделся. Я просто… Ну, да, я завидую, когда смеются, а сам не умею. Ведь ты понимаешь?

Фаня заметно просиял. Казалось, какая-то тяжелая забота камнем свалилась с его души.

— А скажи ты нам на милость, какое нам дело до того, что ты сам не умеешь смеяться? — с напускной строгостью закричал он на своего приятеля. — Завидно тебе, так ты тут брюзжишь и отравляешь людям жизнь? А если я из-за тебя лишусь аппетита? Ты можешь допустить, что я из-за тебя уже лишился аппетита?

Влас не мог допустить этого, так как Фаня в это время придвинул к себе блюдо и перекладывал с него на свою тарелку большой кусок жаркого. Его окрик и мимика так насмешили всех, что Ада не сумела удержать на своем лице сурового, злого выражения. Она тоже засмеялась, и обед продолжался весело, хотя легко было заметить, что только один Афанасий Андреевич дурачился и хохотал от души.

V

После обеда Влас ушел отдыхать, а Фаня заявил, что посидит с дамами не более получаса, так как у него есть спешное, важное дело.

— У вас? — удивленно переспросила Настя.

Он принял немного печальное, озабоченное выражение лица.

— Почему это вас удивляет? Я нигде не служу, но это не значит, что я ничего не делаю. Я всегда занят.

— Но что же вы делаете?

— Моя деятельность очень разнообразна. Я не могу определить ее в двух словах: «я чиновник», или: «я военный»… У нас так привыкли к таким коротким определениям, что без них человек, как склянка лекарства без рецепта, только и годен на то, чтобы на него поглядели с недоверием и задвинули куда-нибудь подальше или выкинули. И никто так мало не доверяет мне, как вы, Настасья Егоровна.

Настенька быстро оглянулась и только теперь заметила, что Ады не было в комнате.

— Ах, Фаня! — тихо сказала, она. — Если бы вы знали…

Ей хотелось говорить много, много. Рассказать, как зародились ее подозрения, как она стала невольно следить за ним и за женой брата, как, наконец, она уверилась, что он обманывает Власа, — Власа, которого он называет своим другом. Ей хотелось рассказать свое душевное состояние, ту путаницу мыслей, которая так мучила ее вчера… Но именно та же путаница, то же глубокое недоумение, вызванные непримиримым противоречием между тем, в чем она была уверена, и упорным отрицанием Афанасия Андреевича, опять лишили ее способности говорить, утверждать, и она только тяжело вздохнула, крепко сжала одну руку в другой, и взгляд ее выразил столько тревоги, мольбы и боли, как будто он один сосредоточил в себе всю жизнь ее растерянного, смятенного существа.

— Если бы я знал… что? — тоже тихо спросил Фаня.

— Как мне… больно? — еле выговорила она подергивающимися губами.

Он заложил руки в карман и прошелся по комнате.

— Вы очень волнуетесь, — сказал он. — А сюда каждую минуту могут войти. Нам нужно переговорить в другом месте. Помните, я объяснял вам… объяснял очень подробно… Тогда вы испугались чего-то, не пришли. Теперь — это необходимо. Я буду ждать вас там сегодня же вечером, к десяти…

Настенька опустила голову.

— Наденьте вуаль… Спросите… ну, спросите Иванова. Слышите: Иванова. Вы помните, где подъезд? С главного войду я. Вы рисковали бы встретить кого-нибудь из знакомых!..

Он говорил тихо, отрывисто, и бледное лицо его начало заметно краснеть.

Настенька взглянула на него и вдруг взволновалась.

— Нет, не сегодня!.. — испуганно сказала она.

— Вот именно… сегодня. Необходимо переговорить. Ведь необходимо? А где?

Вошла Ада и лениво бросилась на кушетку.

— Послушайте, Фаничка, — сказала она, — бросьте на сегодня ваши важные дела и поедем куда-нибудь. Пожалуйста, поедем. Я не могу сегодня сидеть дома! Возьмем Власа, Настю…

В ее голосе слышались властные, капризные нотки женщины, которая не сомневается в том, что она любима и поэтому сильна.

— Поехать? Нет, именно сегодня это невозможно, — твердо возразил Афанасий Андреевич.

Настя быстро встала и ушла в свою комнату.

— Я согласилась? — спрашивала она сама себя, растерянно глядя куда-то вверх. — Я согласилась? Он будет ждать меня?

Она слышала, как в смежной комнате, в детской, звонко переговаривались девочки, точно щебетали. Теперь она боялась, что они, по обыкновению, ворвутся к ней, будут шалить, ласкаться. Ей непременно надо было быть одной: обдумать все, что случилось.

«Переговорить… Ведь только переговорить! Он так сказал, — мысленно успокаивала она себя. — Мои отношения к нему здесь ни при чем. И, наконец, ведь он даже не знает, как я отношусь к нему. Разве не естественно, что я боюсь за Власа… что мне больно за Власа».

Она все глядела вверх, как будто обычный вид ее комнаты слишком резко противоречил необычному состоянию ее души.

«И, значит, я пойду на свидание? В ресторан!»

Ей ясно вспомнилось, как он уже один раз, действительно, звал ее туда же, и как она, из какого-то непонятного любопытства, расспрашивала его обо всех подробностях: откуда войти, как обставлен кабинет?

Он уверял, что такие свидания — самая обычная вещь; что все так хорошо предусмотрено… И вот именно то обстоятельство, что все хорошо предусмотрено, почему-то показалось ей так противно и унизительно, что ей стало стыдно своих расспросов, и она едва не обиделась, что он в шутку предложил ей позавтракать с ней вдвоем. Конечно, он предлагал это только в шутку — в этом не могло быть сомнений — только потому, что она, тоже в шутку, выразила желание сделать что-нибудь необычное, оригинальное. На самом деле, она никогда не стремилась к необычному и оригинальному. Она была слишком робка для таких желаний.

«А я согласилась!» — вспомнила она, и вдруг руки и ноги ее стали такими слабыми-слабыми, что она с трудом сделала несколько шагов и почти упала на диван. «Надо сейчас же идти и отказаться», — решила она. «А если он уже ушел? А если он рассердится и поедет куда-то с Адой? Разве не ясно, что Влас уже давно что-то подозревает? Влас огорчится, будет беспокоиться еще больше…»

Если бы Настенька просидела так целую вечность, ее неясным мыслям, ее сомнениям и колебаниям не было бы конца. Всегда ею руководила чужая, более сильная, воля.

— Настя! — позвал ее голос Власа.

Она вскочила и отворила дверь.

— Ты не спишь? — удивленно спросила она.

Он улыбнулся, вошел, и ей показалось, что он с намерением стал так, чтобы она не видела его лица.

— А ты не там, «не с ними»?

Он отлично видел, что она «не там, не с ними», и, все-таки, спрашивал об этом. Но она не обратила на это внимания. Никогда еще ей не было так неловко в присутствии брата, в присутствии единственного, действительно, близкого ей человека, и она напрягла все силы, чтобы скрыть эту неловкость.

— Я, Власик, знаешь — хочу сегодня ехать в театр. Вот я и пришла собраться.

— Ах, да? В театр? — рассеянно переспросил он и стал долго и внимательно оглядывать какую-то вещицу, которую он взял с ее стола.

«Зачем я это сказала? Значит, я решила?» — с новым приступом ужаса подумала Настенька.

Брат стоял к ней спиной, пристально разглядывал что-то и молчал.

— Да… Ну, а я так зашел, — наконец, с трудом проговорил он. — Не заснул… Это для цветов или для перьев?

Она потянулась всем телом, чтобы видеть то, что он держал в руках. Но, в то же время, она увидела его лицо, в профиль, и ее поразила бледность и худоба его щек.

— Это — для чего хочешь. Она так стоит. Вазочка…

— Вазочка… — повторил он и вдруг повернулся, чтобы уйти.

— Так ты в театр? Собирайся. Я не буду тебя задерживать.

— А хочешь, я не поеду? — порывисто спросила сестра и сама испугалась странного звука своего голоса.

Влас, остановившись, удивленно оглянулся на нее. И достаточно было мимолетной встречи этих двух пар глаз, которые так хорошо умели понимать друг друга, чтобы и брат, и сестра почувствовали, что они уже не в силах притворяться, что им обоим тяжело невыносимо.

— Хочешь? — повторила Настя, и нижняя губа ее как-то беспомощно, жалобно задрожала.

— Зачем же?.. Пустяки! — глухо ответил он и опустил голову. — Дверь хлопнула. — Это Фаня ушел, — уже спокойнее прибавил Влас и поспешно вышел.

VI

Фаня ушел. Влас сидел у себя в кабинете и перебирал деловые бумаги. Ему часто приходилось работать по вечерам. Ада сперва долго ходила из комнаты в комнату, потом села за рояль и стала петь. Она пела вполголоса, аккомпанируя себе редкими, небрежными аккордами.

Когда-то, давно, Влас говорил Насте:

— Когда Ада поет, мое счастье кажется мне таким огромным, безмерным. Я чувствую его так сильно, что я не могу удержаться от слез. И я плачу, Настя, как дурак…

Почему-то Насте вспомнились теперь эти слова.

«И я плачу, как дурак».

Плакал ли он теперь? Она не смела пойти и взглянуть. А вот она наплакалась вволю. Теперь она знала, что пойдет, непременно пойдет на свидание с человеком, который первый заставил биться и болеть ее такое спокойное прежде, покорное сердце. Она знала, что он будет говорить ей о любви. Но она также знала, что она не поверит ему, что его признания смутят ее еще больше, заставят ее страдать, недоумевать, примирять непримиримое. Но что же из этого! В душе ей была какая-то смутная, неясная надежда. Все та же путаница мыслей, которая угнетала ее последнее время, вдруг освещалась проблеском какой-то смелой мечты.

«Погубить себя, но спасти Власа… Эта вазочка… вазочка… Она так себе стоит!..»

Эта пустая фраза почему-то вертелась у нее на языке, не выходила из ума. Ее напряженное, нервное состояние придавало ей какой-то глубокий, почти драматический смысл.

«Господи, точно мало таких вещей и людей. И стоят они, и живут без цели, без пользы. Может быть, когда-нибудь, для чего-нибудь пригодятся… Так вот и она… У нее не было никогда громадного, безмерного счастья. А теперь она идет на свиданье, она любит того, к кому она идет, он звал ее, он ждет ее… А она вся опухла от слез. В ее душе только горечь и стыд. А если ее поступок совершенно бессмыслен и ненужен? Если ей только кажется, что она приносит какую-то жертву Власу, а на самом деле… на самом деле ею руководит только ее личное чувство?»

Перед тем, как уйти, она зашла проститься с девочками. Они ложились спать и бегали и одних рубашонках. Миррочка пронзительно визжала.

— Это она — будто железная дорога. Совсем не похоже, — презрительно заметила Люба. — Ты это куда, тетя?

Настя не сказала, куда. Но, целуя маленькие розовые мордочки, она опять с трудом удержалась от слез: ей казалось, что «потом» у нее уже не будет права на большую близость с такими чистыми существами, как дети; что с этих пор она уже не посмеет требовать их любви и ласки. А она еще сегодня рассердилась на Любу за одно резкое выражение:

— Ты с ума сошла!..

«А кто же я, как не сумасшедшая, не безумная? Разве я знаю, что я делало?»

Когда она одевалась в передней, Ада все пела. Дверь в кабинет Власа была заперта, и за этой дверью было тихо.

С этого вечера вся жизнь Насти стала одной сплошной пыткой. Когда она старалась припомнить, каким образом она надеялась спасти Власа, отправляясь на свидание с Фаней, она только с отчаянием хватала себя за голову и крепко сжимала ее в руках.

«Я знала… Я забыла… Я теперь ничего не понимаю».

Она, действительно, ничего не понимала, что делалось с ней. Там, в кабинете ресторана, она чувствовала себя такой пристыженной, подавленной, несчастной, что даже Афанасий Андреевич сжалился над ней.

— Ну, чего вы боитесь? Отчего вы дрожите?

А она едва смела оглянуться; ей казалось, что она уже прошла через такой позор, которого никогда, никогда забыть нельзя. И сколько людей были свидетелями этого позора! Извозчик, которого она наняла и которому пришлось сказать, чтобы он остановился у подъезда ресторана. Он знал только главный подъезд, с другой улицы, и непременно хотел везти ее туда. Пришлось спорить, настаивать, обращаться за указанием к какому-то дворнику. Тот ответил так небрежно и презрительно, что не могло быть сомнений, что он отлично знает, с какой особой он имеет дело. Настя в первый раз испытала на себе презрение постороннего человека, и хотя этот человек был дворник, хотя он не знал ее и даже не мог видеть, так как она была укутана в густой вуаль, она почувствовала, как щеки ее, лоб, глаза покраснели и разгорелись от стыда и обиды. А потом пришлось еще проходить мимо швейцара, спрашивать, здесь ли г-н Иванов? Позвали лакея.

— Иванова спрашивают… Иванова…

О, какая это была долгая пытка! Она стояла, ждала ответа, замирая от мучительного беспокойства, что может выйти какая-нибудь ошибка или недоразумение. И каждый взгляд, брошенный на нее, заставлял ее страдать от стыда в такой же мере, как если бы она стояла раздетая донага.

Фаня встретил ее веселый и возбужденный.

— Ну, что же? Все обошлось благополучно? Никто вас не видал?

Этому человеку и в голову не могло прийти, что вынесла эта наивная душа. Извозчики, дворники, швейцары, лакеи; теперь — обстановка, стены, даже он сам, а главное — ужин и бутылка шампанского.

Настя ни за что не соглашалась пить.

— Но это вас успокоит и подкрепит. Это необходимо.

— Нет, нет! Ни за что!

Она сидела, не прислоняясь к спинке кресла, и ждала, чтобы он заговорил. А он смеялся.

— Вот так храбрая женщина!

Он все допытывался, кого она боится? Она совершенно свободна, самостоятельна и имеет полное право делать все, что вздумается. Всякая другая сумела бы воспользоваться своим положением. Неужели она так-таки ничем и не пользовалась, а только нянчила чужих ребят, покупала чужую провизию? Это очень весело? И еще было бы очень любопытно узнать: почему она вдруг согласилась прийти сюда? Только для разговоров о чужой нравственности? Странное место для нравственных проповедей!

Эта шутка больно задела Настю.

— Но разве я это выдумала? Вы сами назначили мне прийти сюда, потому что дома говорить неудобно.

Он опять засмеялся.

— О чем неудобно? Об этом вашем нелепом предположении? Да о нем, дорогая, совсем, совсем не стоит говорить! Неужели вы этого не понимаете? Если вы не верите мне, то сколько бы мы ни говорили, вы все равно мне не поверите. Оправдаться я, значит, не могу. Так неужели же вы рассчитывали заставить меня признаться? Вот это было бы, действительно, курьёз! Бедная Аделаида Георгиевна! Поблагодарила бы она меня!.. Дорогая моя Настенька! Да неужели же вам все еще хочется говорить на эту тему?

Что она могла сказать? Она была всегда так ненаходчива. Теперь она чувствовала себя совсем жалкой и глупой.

— Но вы, все-таки, скажите мне, что это неправда. Скажите!

— Еще раз сказать? И тогда этот вопрос будет исчерпан? Ну, хорошо: это неправда.

И он опять стал шутить.

Он говорил так ласково, и так вкрадчиво заглядывал в лицо Настеньки, что она незаметно для самой себя стала оправляться от своего мучительного смущения. Один звук его голоса успокаивал ее.

— Выпейте! — много раз просил он.

Она выпила, и ей стало еще легче и веселее. Она стала подбадривать себя.

«Ведь это глупо — сидеть и молчать, — мысленно рассуждала она. — И ему, бедному, так скучно со мной! А он бросил дела… хлопотал…»

Она уже начинала считать себя виноватой и даже чем-то обязанной перед ним. Ей хотелось быть развязной, интересной, чтобы вознаградить его за все его жертвы и труды.

Вопрос об Аде был исчерпан, но Фаня поминутно напоминал ей, что она обидела его, была к нему несправедлива. Сперва она не обращала внимания на его жалобы и принимала их за шутку, но вдруг дело приняло неожиданный оборот. Настенька забыла, с чего это началось. Она помнила только, что он резко побледнел и схватил ее за руку.

Значит, она воображала, она была уверена, что это пройдет ей даром? Она уже забыла, что хотела выгнать его из дому? Вот они — женщины! Вот их понимание людей! Если им не говорят слов… много, много слов, они способны увериться, что человек ничего не чувствует, что у него нет гордости, нет самолюбия. Им нужны только слова! Они пройдут мимо самого глубокого страдания, мимо самой беззаветной преданности и не заметят их, если они не обратят на себя внимания какими-нибудь эффектными фразами. Им нужно выражение, а не суть. Они ищут внешности, они ценят только внешность! Что же она, Настя, ничего не понимает и не видит? Зачем она пришла? Смеяться над ним? Сперва оскорбила, а потом насмеялась… Но за что? За что?

Настя помнила также, что, когда он говорил все это, у него было странное, совсем незнакомое лицо. Она не могла глаз оторвать от этого лица.

И вот именно с этой минуты началась для Насти сплошная пытка.

Она уже не мучилась презрением извозчиков и лакеев, отправляясь на свидания, которые назначал ей Фаня. Она пренебрегла бы и не такими унижениями, чтобы видеть его, как можно чаще, как можно больше, потому что только тогда, когда она видела его; в душе ее пробуждалось чувство, похожее на счастье. Она пользовалась этим счастьем с исступлением отчаяния. Кто бы мог подозревать, сколько в ней таилось страсти, нежности, неожиданных порывов. Чего у нее совсем не было — это спокойствия и уверенности. Ее прежние подозрения покидали ее только тогда, когда она слышала голос Фани, когда она чувствовала себя под полным его обаянием. Дома, в присутствии Ады или Власа, тревога и ревность преследовали ее, как кошмар. Ее поражали красота невестки и ее умение одеваться к лицу. Ее мучил Влас, — этот молчаливый, скрытный, любимый брат, который постоянно боролся с какой-то тайной тоской. Еще недавно она понимала причину этой тоски, разделяла ее с ним. Еще недавно у них были одинаковые подозрения и даже одинаковая уверенность, что опасность близка. Но неужели же он и теперь продолжал думать, что его «друг», Фаня, посягает на его счастье, вторгается в его семейную жизнь? Если он еще не успокоился, не понял своей ошибки, — у него должны быть веские основания. Он должен знать что-то, чего она не знает. Но то, что он мог знать, было так страшно и жестоко, что один вид Власа, его присутствие мало-помалу стали для Насти почти невыносимыми. Она не могла простить ему собственной тревоги. Его постоянная, возрастающая печаль уже не трогала ее, а вызывала эгоистическую боль, досаду, злобу. Она стала избегать встречаться с ним и по утрам выходила из своей комнаты только тогда, когда он уходил на службу. Ей было слышно, как он и дети пили чай в столовой и разговаривали.

— А тетя? — спрашивала Люба. — Я сейчас позову тетю.

— Не ходи, не ходи! — пугался Влас. — Тетя спит. Тетя устала. Не надо беспокоить тетю.

— Отчего она теперь все спит? — удивлялась Миррочка.

— А вот… нездорова теперь наша тетечка. Да, девочки, нездорова… И надо ее очень беречь. Не приставать, не раздражать…

— Не раздражать… слышите, детки… тетечку нашу.

Знал ли он, что эта «тетечка» слышала его и что в эту минуту его нежная забота о ней не доставляла ей ничего, кроме лишнего страдания?

VII

Нет ничего мучительнее, как взаимная любовь и жалость двух людей, которых разделяют непреодолимые препятствия. А Настя не могла перестать любить и жалеть Власа. Она не могла и не заметить, с какой удивительной чуткостью он покорился ее настроению и стал избегать ее так же, как она избегала его. Очевидно было, что он чувствовал, что его присутствие неприятно сестре. Много раз Настенька с ужасом спрашивала себя: что же должен был переживать этот человек, вечно заключенный в своем кабинете, как в одиночной камере? Он уверял, что у него много работы. Но если бы ее не было совсем? Решился бы он пойти к жене или сестре, поговорить, посмеяться?.. Нет, ему не к кому было пойти. Как же он объяснял себе это? Как он объяснял ту перемену, которая произошла с ней, с Настей? Конечно, легче всего было не задаваться такими вопросами, и Настеньке было это тем более легко, что ее личная, тайная тревога слишком сильно поглощала ее.

Фаня по-прежнему приходил к Троцким, смеялся, шутил и пел дуэты с Адой.

Ада говорила с ним властным, капризным тоном женщины, которая уверена, в своем обаянии. Настя глядела на них, жадно наблюдала, стараясь не проронить ни одного слова, ни одного движения, и в то же время строго следила за собой, чтобы не выдать своего нервного состояния. Она верила, что Афанасия Андреевича оскорбляет ее ревность, и скрывала ее изо всех сил.

«Ничто не может быть несноснее ревнивой женщины!» Она так хорошо запомнила эту фразу.

— Да это у вас в породе, — с легким раздражением заметил он. — Ты… твой брат… вы оба ревнивы.

— Брат? — переспросила Настя.

— Ну, конечно. Разве я не вижу, что он ревнует. А ты не замечала? Все видят, все заметили.

Когда Фаня и Ада пели, Влас иногда выходил в гостиную, садился в уголок и слушал, и Настя тоже сидела и слушала. И у обоих было одинаково спокойное, неподвижное выражение лиц. Не лица, а маски.

Прошло только три месяца, а Настенька изменилась так, что эта перемена бросалась в глаза. У нее не было больного вида, и она сама была уверена, что совершенно здорова, но она сильно похудела, и казалось, что она выросла. Вся ее фигура, лицо, глаза оживились нервной, трепетной силой, напряженным духовным подъемом. Она ходила, разговаривала, смеялась, и каждое движение, каждый звук голоса выдавали лихорадочную возбужденность, точно она жила какой-то ускоренной, удвоенной жизнью, в которой не было места покою и отдыху. Непонятно было, как могла она спать, заниматься хозяйством, детьми.

Ада насмешливо пожимала плечами.

— Если ты больна, отчего ты не посоветуешься с доктором? Смотри, какой у тебя стал острый нос. Это к тебе не идет.

— Ах, не все ли равно! — сдержанно отвечала Настя.

У них давно уже не было прежних неприятных сцен и объяснений, которые так наивно огорчали Настю.

Ада почему-то стала мягче, спокойнее, ровнее. Кроме того, ей часто нужны были деньги, и она обращалась за ними к сестре и каждый раз объясняла ей с серьезным, деловым видом:

— Я беру у тебя вперед. Тебе это все равно? А мне не хочется беспокоить Власа. Я запишу, что ты уплатила мне за три месяца вперед.

Деньги шли исключительно на платья и тряпки. Ада еще никогда не заботилась о своей наружности так, как теперь. И ее заботы не пропадали даром.

Насте казалось, что она хорошела с каждым днем и все больше и все больше напоминала красивое, выхоленное животное, ограниченное, выставляющее напоказ свое прекрасное тело с бесстыдным торжеством несомненной силы.

Кому нужна была эта красота? Над кем пробовала она эту силу?

— Ада красива, очень? — как-то неожиданно спросила она Афанасия Андреевича.

— Слишком полна, слишком свежа, — равнодушно ответил он.

Они продолжали видеться довольно часто. Но Настя не довольствовалась этими свиданиями и часто стремительно исчезала из дому, вспомнив, что может увидеть его на улице, или у подъезда какого-нибудь дома, так как он должен был быть в том или другом месте в назначенный час. И она ехала на извозчике или же по целому часу бродила по какой-нибудь улице, мимо одного и того же дома, надеясь, что ей удастся взглянуть на него издали, прячась за спины прохожих, чтобы самой не попасться ему на глаза. Он не любил, когда она так подстерегала его, он сердился и говорил:

— У тебя нет самолюбия!

Она и без того знала, что у нее нет самолюбия по отношению к нему. Когда ей, изредка, удавалось подстеречь его, она следила за ним глазами, пока могла, чувствуя, как вся душа ее порывается вслед за ним, и тогда она нередко спрашивала себя: «За что я так люблю его? Что в нем?.. Я даже мало его знаю. Вся его жизнь для меня такая темная, непонятная… Разве это естественно, разве это не унизительно любить человека и… не доверять ему, подозревать его?»

Ее стала преследовать мысль, что она так мало знает о жизни Фани. Когда они были вдвоем и он был весел и ласков, она часто просила его:

— Милый, расскажи мне что-нибудь о себе.

— Ну, что я тебе за рассказчик! — отшучивался он.

— Пожалуйста, расскажи. Ну, как ты женился? Отчего вы разошлись с женой?

— Вовсе не разошлись, только живем врозь.

— Не все ли равно?

— Нет, не все равно. Значит, я не свободен. Ведь, признайся, тебе кажется странным, что я никогда не говорю о том, что было бы возможно… что я мог бы жениться на тебе?

— Нет, мне не странно. Я верю… Слышишь, я верю, что, если бы ты мог, ты бы это сделал.

— Да. Но все горе в том, что я не могу. Если бы я хотел развестись, я бы… убил жену. Она, Настя… любит меня. И она больная. Психически. О, она не совсем сумасшедшая, но расстроенная, знаешь… Очень.

Глаза Насти выразили ужас.

— И ты видишься с ней?

— Вижусь. Редко… Этот крест надо нести, Настя.

Он стал серьезным и задумчивыми, а она так и рванулась к нему всем своим существом.

Вот какой он сердечный, великодушный, прекрасный! Она точно нашла оправдание своей любви.

— Ты знаешь, я никому этого не говорил, — продолжал он, — но тебе я должен был сказать. Теперь тебе все ясно?

— Благодарю тебя! — проговорила она так, точно она обращалась к какому-то высшему существу.

Позднее она уже никогда не смела возвращаться к этому разговору. И как безжалостно казнила она себя за то, что она все-таки не сумела спокойно перенести печальной уверенности:

— Я никогда не буду его женой! Я никогда не успокоюсь! Я никогда не буду счастлива!

Зато она точно приобрела право уважать его, доверять ему больше прежнего. Это было ей так необходимо! Последнее время он стал холоднее, рассеяннее, часто запаздывал на свидания, а один раз заставил ее прождать целый час и только тогда прислал записку, что не может прийти.

Вечером он был у Троцких вместе с другими гостями, и Настя была уверена, что он нарочно не замечал ее маленьких хитростей, с помощью которых она надеялась улучить несколько минут, чтобы переговорить с ним наедине.

«Что случилось? — недоумевала она. — Сердится он? За что?»

Позже он объяснил:

— Я не всегда могу заранее располагать своим временем. Никогда не надо беспокоиться и мучить себя предположениями, если я опоздаю или не приду. Это совершенно нелепо. И так же нелепо компрометировать себя при людях какими-то тайными переговорами. Как я мог говорить с тобой у Троцких? Значит, ты хочешь, чтобы все знали о наших отношениях? Нет, из одного уважения к тебе я не позволю себе сделать ни малейшей неосторожности.

— А мне все равно! — сказала Настя.

— Что тебе все равно?

— Если бы узнали. Ну, что ж? Нет, я тебе больше скажу… Пусть бы узнали. Я была бы рада. Я тебе не могу объяснить, почему; но мне было бы легче.

Афанасий Андреевич испугался.

— Но ты шутишь, надеюсь?

— Нет! Ах, сколько раз мне хотелось пойти к Власу и сказать ему все. И Власу, и Аде…

— Настя! Ты думаешь о том, что ты говоришь?

— Я думаю гораздо больше, чем говорю.

Он вскочил, стал перед ней и заложил руки в карман.

— Ты не имеешь права… нравственного права.

— На что?

— Сказать Власу или… Аделаиде Георгиевне. Не имеешь права, потому что ты можешь распоряжаться собой, но не мной.

— Господи, до чего ты испугался! Так, значит, ты считаешь большим бесчестьем… Я не понимаю, Фаня, объясни, почему ты так испугался?

— Нет, я возмутился, а не испугался. У тебя такая пылкая, необузданная натура. Почему ты прежде казалась такой спокойной и кроткой?

Но она настаивала:

— Почему ты так испугался?

Тогда его лицо приняло злое выражение, которого она раньше никогда не видала у него.

— Я не намерен говорить, объяснять. Ты думаешь, я не понял? Это все та же старая, надоевшая история. Ах, как ты… утомляешь меня этой вечной ревностью, вечным недоверием!

Он отошел к окну и, нетерпеливо подергивая ногой, начал насвистывать какой-то романс.

— Фаня! — испуганно окликнула его Настя. — Фаня, это неправда! Я не могла тебя утомлять. Я тебе никогда ничего не говорила. С того «первого раза» никогда, ничего!

Он продолжал свистеть.

— Надо быть справедливым, — прибавила она со вздохом.

Потом она долго молчала, и, наконец, он услыхал, что она ходит по комнатам и собирает свои вещи. Очевидно, что она хотела уйти. Тогда он перестал насвистывать и обернулся.

— И что же… Ваше решение принято?

— Я не говорила ни о каком решении.

— Но вы, все-таки, собираетесь выдать свою и чужую тайну?

— Нет. Если ты не хочешь, я этого не сделаю. Ты что сказал: я не имею права?

Он сразу просиял и с дружеским жестом, с ласковой улыбкой взял ее за руки и привлек к себе.

— Разве тут дело в праве? Пойми, моя Настя! Пойми, моя радость: я не вынес бы ни малейшего осуждения нашей любви. Зачем отдавать ее на суд? Кто нас так поймет, чтобы она, в чужих, равнодушных глазах, осталась так же чиста и священна…

Настя молча глядела ему в лицо. Он тоже замолчал и улыбнулся.

— Ну, прощай… — сказала Настя.

— Разве уже пора? Останься еще.

Она покачала головой и высвободила руки.

Когда она очутилась на улице, одна, она почувствовала, что ей тяжело дышать, что ей не хватает воздуху. Точно весь воздух был насыщен той же тоской, которая теснила ей грудь.

Ей стало жутко жить. Она ждала какого-то нового горя, и каждая неожиданность, каждая внезапность пугала ее.

VIII

Как-то на звонок Насти входную дверь отворил Влас.

— Это ты, Настенька, — виноватым голосом сказал он.

Она сейчас же заметила, что он расстроен и встревожен, и опять тяжелое предчувствие схватило ее за сердце.

— Что случилось? — спросила она.

Он попытался улыбнуться, чтобы успокоить ее, но эта жалкая, робкая улыбка еще больше выдала его тревогу.

— Ничего не случилось. У Любочки… будто жарок. Я ждал доктора.

Она хотела расстегнуть крючок своей ротонды и не могла: руки ее тряслись.

— Прости! Напугал я тебя! — с отчаянием попросил Влас. — Но, знаешь… я надеюсь, что у Любы пустяк. Наверно — пустяк. Я не знаю, чем я тебя напугал?

— Совсем ты не виноват. Ада знает?

— Ады нет дома.

Они вместе прошли в детскую. Люба лежала в своей кроватке и серьезно, почти строго оглянулась на Настю.

— Детка! Что с тобой?

Она не ответила.

Настя быстро ощупала ее пылающий лоб, шейку, руки и опустилась на колени.

— Что у тебя болит? Скажи мне… ответь.

— Ты теперь всегда уходишь, — тоном выговора громко сказала девочка. — Сама ушла и сама мою книгу куда-то задевала. Папа искал и не нашел. Как же читать?

Настя так обрадовалась этому звонкому голосу, которого она так мало ожидала, что ей сразу стало легко на душе, и она, смеясь, оглянулась на Власа.

Он стоял в ногах кровати, и лицо его выражало мучительное беспокойство. От одного взгляда сестры он словно ожил. Он понял, что его опасения были преувеличены, но радость болезненно повлияла на него: он судорожно засмеялся и сейчас же повернулся и ушел.

Настя энергично принялась за дело. Она перенесла девочку в свою комнату, измерила ей температуру, нашла затерявшуюся книгу.

Влас ходил по комнатам длинный и худой, как тень, останавливался в открытых дверях и поспешно сторонился, когда Настя проходила мимо.

— Ты утомишься, Настюньчик. Она беспокоит тебя ночью, — робко заметил он.

— Полно, Власик! — поспешно ответила она и прошла.

И вдруг ей неудержимо захотелось обнять его, прижаться к его груди и заплакать. Не могла она вынести робкого, виноватого и благодарного взгляда его глаз, этого имени: «Настюньчик», которого она уже так давно не слыхала. Не могла она в эту минуту вынести своей отчужденности от него. Пусть бы он теперь сказал ей, отчего он стал так робок, как будто он чувствовал себя совсем лишним, нелюбимым, неприятным… О, как бы хорошо было, если бы они могли откровенно обласкать и пожалеть друг друга, высказаться, выплакаться.

— Власик, Власик!

Она забыла, зачем и куда шла, остановилась в темной комнате, облокотилась на комод и закрыла лицо руками.

— Власик, Власик!

Но она уже знала, что она не пойдет к брату, не обнимет его и не скажет ему ничего. Нет! Это было выше ее сил. Это было слишком сильное впечатление для ее наболевшего сердца. Она могла бы вынести еще много горя, много обид, унижений, но вынести ласку, вынести нежную жалость — она уже не могла.

Любочка хворала недолго. Уже через два дня она сидела в кроватке и играла в куклы. Доктор похлопал ее по плечу, назвал «молодцом» и разрешил допустить к ней Мирру.

Миррочка вошла очень степенно, прислонилась к кровати и стала выделывать какие-то гимнастические упражнения, стараясь удержаться на одной ноге. Она косилась на сестру и лукаво улыбалась. Люба строго глядела на нее.

— Ну, ты что? — спросила она. — Видишь, я больная.

Миррочка подошла поближе.

— Можно суп варить, — серьезно сообщила она. — У меня есть орешки. Только не орешки, а картофельки. Только сырые. Они еще сырые.

— Покажи! — приказала Люба и оживилась.

— Сейчас!

Миррочка убежала и сейчас же вернулась.

— Вот! — с гордостью сказала она и осторожно, бережно выложила на одеяло несколько мелких сырых картошек. — Сырые.

Она попятилась, передернула плечиками и шумно вздохнула. Она была довольна произведенным впечатлением.

— Ну, давай варить, — распорядилась Люба. — Тащи нашу кухню. Мы будем так играть, будто я барыня, а ты кухарка. Тащи кухню! Кастрюлю не забудь!

Миррочка уже мчалась исполнять ее приказание. Настенька теперь была спокойна: жизнь входила в прежнюю колею. Не стало деятельной заботы, которою она жила целых два дня; не стало беспокойства, которое мучило ее по ночам, когда девочка бредила и стонала. Не стало даже раздражения против Ады, которая почему-то была не в духе, но считала долгом сидеть дома и придираться ко всем и ко всему.

— Зачем ты перенесла Любу к себе? — недовольным тоном говорила она. — Если бы я нашла нужным, я бы сама перешла к ней в детскую. Зачем Миррочку отделили? Если болезнь заразная, она все равно заразится. Она только капризничает и скучает.

Теперь и Ады не было дома. Настя ходила по комнатам и слушала оживленную болтовню детей.

— Глупенькие! Вот таким не страшно жить.

И сейчас же она стала думать о себе, вспоминать день за днем. Сколько она пережила за последнее время! И никто этого не знал. Никому не было до этого никакого дела. Неужели никому? Ее точно заново поразило ее одиночество.

«Но разве это возможно? — думала она. — Разве возможно быть любимой и погибать… погибать от тоски и одиночества?»

И в эту минуту из передней послышался голос Афанасия Андреевича. Настя так давно не видала его! Никого не было дома: они могли посидеть вдвоем, поговорить. Какое это было счастье!

Она бросилась к нему навстречу, а он уже входил в гостиную, стройный, красивый, изящный, как всегда.

— Настасья Егоровна! — громко заговорил он. — С радостью узнаю, что Любочке значительно лучше.

— Никого нет! Никого нет дома! — с тихим, счастливым смехом перебила его Настя и обвила руками его шею.

Он испуганно отшатнулся и оглянулся кругом.

— Никого нет! — повторила Настя. — Сегодня такой счастливый день…

— Прислуга… горничная в передней. До чего ты неосторожна!

— Милый! Я слишком рада.

— Ну и все-таки… Какая ты сегодня молоденькая, славная. Отчего это? Нет… Знаете, я попрошу вас говорить мне «вы» и держать себя корректно.

Настя хохотала.

— Ах, какой трус!

— Положительно, эта блуза к вам очень идет.

Они сели в уютный уголок и, молча, счастливыми глазами смотрели друг на друга.

— Соскучилась обо мне?

— О, да, да! А сам-то… говоришь мне «вы»?

И оба опять смеялись.

— У Аделаиды Георгиевны нет своего ключа? Она не войдет сюда без звонка? Заперла ли горничная дверь?

Они вместе побежали в переднюю и убедились, что дверь заперта.

— Успокоился? Трус! Трус!

Когда они вернулись на свои места, Настя прижалась щекой к его плечу и утомленно закрыла глаза.

— Сегодня счастливый день. Любочка выздоровела, ты пришел… И на душе так легко и радостно. Слушай, Фаня. Я сейчас думала… Отчего мы с тобой так мало говорим? Разве тебе все равно, что я думаю, что я чувствую?

— Будто я не знаю!

— Нет. Вообрази, не знаешь.

— Ну, так ты, значит, обманщица, притворщица?

— Подожди. Что ты знаешь? Что я тебя люблю? Что я твоя вещь? Твоя раба?

— Ох, Настя! «Раба»! Точно из цыганского романса. «У ног твоих рабой умру…» — громко запел он.

— Ну, подожди дурачиться. Молчи. Дай мне сказать. Так вот что ты знаешь. Но, видишь ли, мне кажется, что для одних женщин такой роман, как наш, только удовольствие, приключение, забава, а для других — это все страшно сложно, мучительно, серьезно. Думал ли ты когда-нибудь, чего стоило мне мое сближение с тобой?

Он пожал плечами.

— Ну, да. Психология… Я знаю одно, что женщины очень любят уверять, что они принесли себя в жертву. За эту жертву они требуют вечной благодарности… Но это… так скучно, Настя! Ты хочешь в свой черед рассказать мне всю эту сказку?

— О, Фаня! Не надо так говорить со мной. Жертва… благодарность… Это фразы. Господи! Если бы можно было обойтись даже без слов. Если бы так: вот, ты бы приложил ухо к моей груди и прислушался бы… Ну, да: я говорю глупости. Но я хотела сказать: слова выбираешь, ищешь… Надо уметь сказать. А если я не умею, или ты не хочешь слушать? А мне нужно, нужно, чтобы ты знал всю мою душу, все мои мысли, все мои чувства.

— Опять повторяю: если ты не обманываешь меня — я знаю. Следовательно — успокойся. Ведь это тебе так кажется, что все это ужасно сложно. А на самом деле — просто. Все просто. А все эти тонкости, подробности — это все лишнее. Это только затемняет и путает.

— Нет, это несправедливо. Как ты не понимаешь? Разве тебе безразлично, как я тебя люблю? Счастлива ли я? Спокойна ли я? Тебе безразлично мое отношение к нашей связи? Отдалась ли я тебе от скуки, из легкомыслия, из прихоти?.. Что такое наша любовь — драма или водевиль — тебе все равно?

Он усмехнулся.

— Нет, конечно. Но я воображаю себе то, что мне хочется. И, поверь мне, мы оба не могли бы ответить на все эти вопросы: как? зачем? почему? Главное, это не от нас зависит. Мы живем такими, какими нас создала природа. Вот мы сошлись — это факт. А как, почему, зачем и что будет впереди?.. Который теперь час?

Настя молчала.

— Ты говоришь: если бы я мог видеть всю твою душу… Неужели ты веришь, что, если бы мы переглядели сотню чужих душ, мы увидели бы что-нибудь необыкновенное? Чепуха. Все просто. Это мы сами стараемся запутывать, затемнять, оправдывать, и все это работает воображение, а не душа. Да и душа-то эта ничто другое, как инстинкт. Тебя потянуло ко мне, меня к тебе… Тебе хочется все это получше разукрасить… Мне все равно. Был бы факт. Я хотел, чтобы ты стала моей, и ты моя.

— Фаня! — с ужасом вскрикнула Настя.

Он рассмеялся.

— Вот я так и знал, что ты сейчас закричишь. И это тебе в наказание за такие разговоры. Я знаю тебя: ты могла бы говорить до ночи, а я… я не успел позавтракать. И если ты не дашь мне чего-нибудь поесть, я уеду сейчас же в какой-нибудь трактир.

Через четверть часа он сидел в столовой и ел. Настя хлопотала и прислуживала ему.

— Отчего вы сегодня такая молоденькая, славная? — опять спрашивал он.

Потом он услыхал голоса девочек из комнаты Насти и стал перекликаться с Любой.

— Здравствуй, Любочка! — кричал он.

— Здравствуй! — равнодушно отвечала она.

— Ну, что? Как теперь? Здорова?

— Здорова.

— Молодец!

Сейчас же после завтрака он собрался уходить. Настя вышла проводить его на площадку лестницы.

Он уже сошел несколько ступеней вниз и вернулся.

— Послезавтра… Там же… Хорошо? — тихо сказал он.

Она будто чего-то испугалась и с минуту, молча, в нерешимости смотрела на него. Горькая усмешка скривила ее губы.

— Был бы факт? — тоже тихо ответила она. — Приду. Разве может быть иначе?

— То-то! — смеясь, заметил он и быстро начал спускаться. Она прислонилась к перилам и следила за тем, как он бежал. На поворотах лестницы он поднимал к ней лицо и улыбался. На последнем повороте он снял шляпу и помахал ею над головой. Потом стукнула входная дверь, и все стало тихо.

Настя все еще стояла на площадке и смотрела вниз.

«А если я видела его в последний раз?» — думала она.

IX

На другой день было воскресенье.

Ада надела новое платье и пришла показаться Насте. Она была очень довольна и не могла оторвать глаз от своего отражения в зеркале.

— Этот цвет ко мне идет? А ловко сидит платье, не правда ли? Ты находишь, что я пополнела?

Она любила говорить о своей наружности и пользовалась каждым случаем, чтобы выяснить, как ее находят окружающие. Если ей говорили что-нибудь неприятное, она способна была затаить обиду и отомстить при благоприятных условиях.

Она собиралась с визитами.

— Так давно ни у кого не была! Прямо неловко. А какую мне надеть шляпу?

Настя взглянула в окно.

— Погода ужасная, — сказала она. — Метель.

— Ну, надену меховую. Нечего делать.

В гостиной она встретилась с Власом и ласково взяла его под руку

— Обратите внимание на вашу жену, — предложила она и подвела его к зеркалу.

Более искреннего поклонника своей красоте ей найти было невозможно. Влас восторженно любовался ею, заботливо оглядывая ее с ног до головы, обрадованный ее случайной, мимолетной лаской. Он готов был благодарить ее за то, что она милостиво разрешила высказать ей свое безграничное поклонение.

— Стой, Адочка! У тебя расстегнулся крючочек у ворота.

И он дрожащими руками застегивал крючочек, оправлял складки.

Наконец, ей надоело его любование, и она направилась в переднюю. Влас сам надел ей ботики и, заодно, полюбовался и ими.

— Я их прежде не видал. Теперь это мода? Мягкие, красные… Разве в них можно ходить? Ножки не промочишь?

— Глупый, я поеду.

Он накинул ей на плечи ротонду и попросил, чтобы она не распахивалась.

Ада ушла, а Влас все еще продолжал чувствовать себя таким счастливым, что ему не сиделось на месте.

— Настя! — окликнул он сестру, услыхав ее шаги в соседней комнате. — Я бы хотел знать твое мнение… Видишь ли, — продолжал он, — Фаня меня часто звал к себе… Мне кажется, что он даже обижается, что я у него никогда не бываю. Поехать, что ли? Если его нет — заброшу карточку.

— Ну, что ж, — равнодушно сказала Настя.

— А, может быть, не нужно? Как ты думаешь?

— Но отчего же и не съездить?

— Да, вот я именно и думаю…

У Насти немного болела голова. Не снимая капота, она уселась в своей комнате и взяла книгу. Она была спокойна, что никто не придет и не потревожит ее, так как она выслала сказать швейцару, чтобы он никого не принимал.

Но едва она успела прочесть несколько страниц, как раздался звонок.

«Влас вернулся! — подумала Настя. — Значит, не застал».

Но сейчас же послышалось шуршание шелковых юбок, и в дверях показалась Ада, но уже не сияющая и торжествующая, как два часа тому назад, а испуганная, взволнованная, с бледным, растерянным лицом.

— Настя! — сказала она. — Ах, Настя! — и в изнеможении опустилась на стул.

Настя уронила книгу и молча прижала руки к груди. С первого взгляда на невестку, с первого звука ее голоса она мгновенно поняла, что случилось что-то ужасное, непоправимое; что пришла, наконец, та беда, которую она давно предчувствовала, как предчувствуют грозу, в то время, как небо еще чисто и безоблачно.

— Ну, говори! — отрывисто произнесла она.

Но Ада не решалась. Подбородок ее дрожал, и она пугливо оглядывалась на дверь.

Тогда Настя встала и повернула ключ в замке.

— Власа нет дома, — сказала она.

— О, я знаю, я знаю… Он был там…

Насте, показалось, что ее ноги приросли к полу, и что она не в силах сделать ни одного шага.

— Там?.. Где?..

— Да, да. У Фани. Он был… Его не приняли, но он видел… он видел мою ротонду и мои ботики в швейцарской. Я их там сняла, потому что… потому что… все было мокро. Залепило снегом…

Теперь к ней вернулась способность говорить. Слезы разом брызнули из ее глаз, и она так была занята тем, что отирала их, смахивала их с платья, что ей не приходило в голову взглянуть на Настю. Она плакала и жаловалась.

— Ты не знаешь… Если Власа вывести из себя — он ужасен. Я его боюсь, боюсь. А разве он поверит мне, если я скажу, что я заехала к… к Фане совсем случайно. Я никого не заставала и так… иззябла А он… встретился и позвал… просил… Разве же это преступление? Но Влас… ревнив. Он не поверит. И он подумает… Бог знает что. Что же со мной теперь будет? Я боюсь… Я боюсь.

Настя молчала.

— Я не хотела возвращаться домой, пока все… не выяснится. Но куда я денусь? Куда? У меня здесь только знакомые, и никого… никого, кому бы я могла все рассказать, кто бы мне поверил… Разве я не знаю, что здесь… все будут за Власа и… и против меня. Я самая… несчастная.

Настя молчала,

— Фаня меня любит. Но что он может? Он сам… в полной зависимости от жены. Она очень богатая и… очень взбалмошная. Она теперь за границей, с другим, а ему… ему ни за что не позволит жениться. Когда она по нем соскучится, она требует его к себе. А без нее… ему не на что будет жить.

— Ты лжешь! — громко сказала Настя.

Ада взглянула на нее и вздрогнула, Она едва узнала это искаженное болью и злобой лицо. Блестящие, расширенные зрачки глядели на нее в упор. Такие глаза могли быть только у сумасшедшей.

— Настя! — упавшим от страха голосом окликнула она. — Настя…

— Не смей лгать! Отвечай: ты выдумала сейчас эту… мерзость, про жену?

— Нет, нет… Это верно. Но почему… мерзость? Он не виноват. Она гораздо старше его, а он женился мальчишкой. Я видела ее карточку и письма…

Настя злобно засмеялась.

— Ну, а ты… ты давно его… любовница? Не смей лгать!

— Но я тебе клянусь! Он влюблен в меня давно, с самого начала. Но я… я только кокетничала, дразнила его. Он мне очень нравится. Он и тебе нравился, Настя? Да? Но я всегда… всегда боялась… Да и не только из боязни… а просто я совсем не так увлечена. Я не понимаю этих безумных увлечений, чтобы и рисковать, и мучиться, и изводиться…

— Не понимаешь?

— Ну, клянусь тебе! Если бы я не была так уверена в себе, я не поехала бы к нему. Но я согласилась из любопытства. Мне хотелось знать, как он будет себя вести. Ведь он меня так любит!

— И сегодня была… в первый раз?

— Нет, — виновато прошептала Ада и опустила глаза. — Я была еще один раз… раньше… Но мне стало страшно. Я сейчас же уехала. Я самая несчастная! Я ничего не сделала, и Бог знает, что теперь будет. Я еще рассчитывала на тебя… А ты… Боже мой! Как ты со мной говоришь… Я и тебя боюсь.

Она замолчала и долго-долго слышались ее жалобные всхлипывания и еще какой-то странный, бесконечно повторяющийся звук: трение шелка и шерсти. Это Настя медленно покачивалась всем телом, точно стараясь убаюкать себя или унять невыносимую физическую боль.

— Не плачь, — наконец тихо сказала она. — Он тоже поверит.

И отвечая на удивленный, недоверчивый, радостный взгляд невестки, она вымученно улыбнулась и повторила:

— Он тоже поверит. Я знаю, что надо сказать, и я скажу.

X

Это был длинный, томительный день. Влас не возвращался. Ада боялась выйти из комнаты Настеньки, чтобы как-нибудь неожиданно не встретиться с мужем: он мог войти без звонка. Мало ли какие бывают случайности? И обе женщины сидели вдвоем, молча, напряженно прислушиваясь к тишине, которую нарушали только детские голоса. Для Ады эта тишина и молчание были невыносимы.

Несколько раз она порывалась говорить.

— Что ты скажешь? — спрашивала она. — Ты говорила, что знаешь, что надо сказать… Что ты скажешь?

Настя не отвечала.

Потом Ада опять начинала жаловаться и оправдываться. Такая глупая случайность! И эти красные ботики, которые он сам ей надевал… Надо было разыграться метели! Извозчик остановился так, что она попала ногой в сугроб. И вся ее ротонда была залеплена снегом. Светло-серая ротонда… Понятно, она бросилась ему в глаза. Он написал на визитной карточке: «Я знаю, что вы дома, и я знаю, кто у вас». Можно представить себе их ужас! Фаня растерялся. Теперь и он в страшном беспокойстве. Ведь он так любит ее, Аду!

— Молчи, — просила Настя, — молчи!

Но она была непоследовательна, и, когда Ада умолкала, она сама начинала расспрашивать ее.

Почему же она была так уверена, что он любит ее? Он ей говорил об этом? Или она сама заключила?

У Ады оказалась целая теория. Она знала мужчин!

Эти красавцы, которые воображают себя неотразимыми, страшно самолюбивы и упрямы. Они избалованы женщинами, легкими победами и ценят только то, что трудно достижимо. Надо задеть их самолюбие, никогда ничего наверно не обещать и никогда не отнимать надежды. Надо «отваживать» их, как рыбу, на приманке; поощрить, а потом обмануть, слегка осмеять… Если они начнут сердиться, выходить из себя, — можно считать дело выигранным. Тогда остается поддерживать настроение. Это труднее. Приходится приносить маленькие жертвы. Если совсем ничего не давать — чувство легко утомляется, и жертва может возмутиться и уйти.

Настя слушала с улыбкой отвращения.

— Занимательная игра?

— Ах, Настенька, как ты наивна! Ну, скажи: зачем же быть молодой, красивой? Для домашнего обихода? Игра с обеих сторон. Кто сильнее, тот и прав. Самое важное, конечно, не терять хладнокровия… И, видишь ли, я в себе всегда уверена. Как бы мне ни нравился мужчина, я никогда, ни за что не потеряю самообладания. Должно быть, у меня уж натура такая.

— Это твоя гордость?

— Это мое счастье. Скажи, к чему, вообще, нужно то, что называется глубокой, беззаветной любовью? Даже для брака совершенно достаточно благоразумной привязанности. Вне брака любовь — несчастье, позор.

— Позор! — повторила Настя. — Да. Позор!

Влас вернулся, когда было уже совсем темно.

Ада опять заплакала. Настя продолжала сидеть прямо, неподвижно. Ее лица уж нельзя было различить в темноте — видны были только очертания ее фигуры.

— Как же? — спросила Ада. — Ты пойдешь?.. Сейчас?..

Слышно было, как девочки пробежали к отцу и сейчас же вернулись.

— Иди же! — просила Ада. — Настя, иди!

И она пошла.

Вероятно, ей было очень тяжело идти: она останавливалась у каждой закрытой двери, в каждой комнате. Она волочила свое признание, как неимоверную тяжесть. Именно теперь говорить о Фане! Прикасаться к своим больным воспоминаниям… Именно в эти минуты, когда она еще сама не знала, что осталось живым в ее душе?

Влас был в кабинете. Как давно она не входила к нему! У него тоже не было огня. Когда люди страдают, они не ищут света.

Настя решительно нажала на ручку двери и вошла.

Влас тихо вскрикнул. Но он ошибся и сейчас же заметил свою ошибку.

— Ах, это ты… Настя…

Она закрыла дверь и прислонилась к ней спиной.

— Настя… не надо… — тихо сказал он, и она сейчас же поняла по звуку его голоса, что он только что плакал. — Не надо… Все равно.

— Ты не знаешь, что я пришла сказать.

— Знаю. Не надо. Будьте покойны… обе… Скажи ей. Дайте мне только справиться… с собой. Оставьте… Я сделаю все, как она захочет… как она захочет.

— Власик! Ты ошибаешься.

— Нет. Вот именно этого… я не хочу. Бога ради! Утешений… нового обмана…

— Ты веришь мне?

— Настя, я целый день… мыкался… Я уже все пережил. Оставь. Ты не можешь понять. Уйди, милая. Мне трудно тебя об этом просить, а я, все-таки, прошу: уйди!

— Не могу, Власик. Я не могу, нет. Я не обманывать тебя пришла… и не утешать… Я одна знаю: этого не могло быть. Да выслушай же меня! Выслушай! «Этого» не могло быть, потому что я… я…

Она глухо застонала, и вдруг силы оставили ее. Она бы упала, если бы брат не подхватил ее.

И тогда началась исповедь, бессвязная, отрывистая, прерываемая тем безграничным отчаянием, которое никогда не находит слов.

— Ты понимаешь? Ты понимаешь? Если бы Ада не была так неприступна, так равнодушна, я бы не существовала для него. Я не могла заменить, но… это была попытка освободиться, отвлечься, отомстить за себя. Я не понимала, Власик. Я не понимала…

— Молчи, молчи… — шептал Влас и так крепко сжимал ее в своих длинных, худых руках, точно надеялся удержать ее от порывов горя, которого она уже не скрывала. Тяжелее всего было то, когда она пыталась шутить:

— Видишь ли, ведь это игра. Очень забавная… Если бы не она, то к чему бы служили молодость, красота? Любовь, видишь ли, уж никому не нужна, а забава… забава нужна от скуки.

— Молчи, молчи… — просил Влас.

— Что за беда, если тебе надорвут душу! Душа… Да ведь это только животный инстинкт. Мы сами любим все осложнять, украшать. А на самом деле все так просто! Ах, как просто!

— Настя, Настя!

Но она рыдала, билась и повторяла без конца:

— Просто… просто… О, Влас! Власик! Дорогой мой… дорогой… Нет, мне теперь легче. Вот уже легче. Это потому, что я опять с тобой. А ты знаешь, Влас, я… я не выносила тебя! Ты чувствовал?

А он гладил ее голову, ее руки, целовал ее волосы.

— Ну, иди к Аде. Скажи ей, что на этот раз ее игра обошлась благополучно. Нет, ей ты можешь верить! Она — гордая. А ты мучился, ты весь день сегодня… Скажи же: ты счастлив, ты успокоился?

Он поднял ее руку и долго, не отрываясь, целовал ее.

— Настюньчик! Ведь я ее люблю… Это все мое оправдание.

Но ему стыдно было радоваться, стыдно было своего неожиданного счастья, которое он уже схоронил, слоняясь по улицам, только для того, чтобы унять боль, гнев. И он был так разбит, так утомлен.

— Ада беспокоится…— напомнила Настя.

Но с тех пор, как он позволил себе увериться, что Ада была только неосторожна, а не преступна, он не переставал думать об этом. Ада беспокоится, а Настя — страдает. А он… он уже чувствовал себя виноватым перед обеими.

— Родная! Какую ты жертву принесла для меня! Как тяжело тебе было! Ты могла все скрыть…

— Иди, Власик, к Аде. Я отдохну. Видишь, теперь я гоню тебя.

Он ушел, а она легла.

Она лежала и неподвижно глядела в потолок. И вдруг ей представилась лестница… Она стоит на площадке и смотрит вниз. Она провожает Фаню. Он спускается. На поворотах он поднимает голову и улыбается ей. На последнем повороте он снимает шапку и машет ею над головой. Он так низко. Он совсем маленький. Вот его уже не видно. Стукнула входная дверь, и все стало тихо. Кончено. Она видела его в последний раз. Прощай, Фаня!

Л. А. Авилова
«Нива», № 48-50, 1902 г.