Лидия Авилова «Опыт»

Звали ее Зоей Владимировной, а мужа ее, присяжного поверенного, Павлом Николаевичем Чайкиным. Павел Николаевич женился по любви три года назад, и, когда был женихом, и позже, целый год после женитьбы, он испытывал необъяснимую радость при виде больших наивно-доверчивых глаз Зои, любовался ее смехом, забавлялся ее детской болтовней и дарил ей дешевые безделушки и яркие кофточки, которые она любила, как дети любят игрушки.

Павел Николаевич был большой, сильный, красивый мужчина, лет около сорока. До встречи с Зоей Владимировной он жил холостой распущенной жизнью, и только когда все состояниие его, полученное по наследству до последнего рубля ушло на женщин и карты, он почувствовал пресыщенность, отвращение к собственным воспоминаниям и его стала преследовать настойчивая мечта о мирном счастье семейного очага. В этой мечте его больше всего пленяло представление о чистой невинной девушке, которая должна была стать его женой о той атмосфере святости и непорочности, которую она должна принести в его дом, и ему казалось, что в этой атмосфере он сразу почувствует себя очистившимся, возродившимся к новой жизни, и в душе его не останется следа постыдных и постылых воспоминаний. Павел Николаевич никогда не встречал умных женщин, и ему не приходило в голову желать, чтобы его будущая жена была умна. Женский ум он искренно считал неважным придатком к заманчивому образу подруги жизни, который создало его воображение, и поэтому, еще мечтая о жене, он мысленно относился к ней, не как равный к равной, а как высший и сильный к низшей и слабой.

Когда он встретил Зою, его мечта сразу воплотилась. Он почувствовал такую же радость, какую чувствует художник, когда, после долгих поисков, ему удается, наконец, отыскать лицо и фигуру, ярко выражающие его мысль. Ему не пришло в голову самого простого соображения, а именно: что у Зои могло быть свое духовное содержание, свои чувства, свои мысли и вкусы, и что он, ее будущий муж, ровно ничего не знал о них. К счастью Чайкина, ему еще не скоро пришлось узнать об этих личных мыслях и вкусах: Зоя так сильно увлеклась статным, красивым женихом, что сама забыла о них.

Через год после свадьбы у Чайкиных родился сын. Это была новая радость, новое торжество, но около того же времени Павел Николаевич стал ощущать неожиданные приступы неясной, неопределенной тревоги. Ему уже несколько раз приходилось неприятно удивляться некоторым словам и поступкам своей жены. Откуда у нее брались эти слова и поступки?

— Павленька! — сказала она один раз, стоя перед зеркалом и повернув голову так, что ей надо было коситься, чтобы видеть свое отражение. — Павленька! Зачем мы живем в этом маленьком, скверном городишке? Знаешь, пока я была в интересном положении, я даже радовалась нашему одиночеству. А вот теперь… Посмотрю я на себя в зеркало, и мне сразу станет так скучно, так скучно!

— Скучно, когда смотришься в зеркало? — удивленно спросил Павел Николаевич.

— Ну, да. Когда я вижу, какая я еще молодая и… и, право же, хорошенькая.

— Так ты забудь об этом, и не будет скучно, — с некоторым замешательством посоветовал Павел Николаевич.

Но Зоя не могла забыть. Один раз, когда она вместе с мужем собралась в городской клуб, Павел Николаевич заметил, что она завила себе волосы надо лбом и переделала лиф платья так, что он открывал ее хорошенькую смуглую шейку.

— Зачем это? — ужаснулся он, указывая пальцем то на голову, то на шею. — Зачем это, зачем?

Зоя поняла, что муж сердится, вспыхнула и прикусила губу.

— Ты не пойдешь в этом виде! — заявил муж. — Ты должна переменить прическу и платье.

— Я ничего не переменю, — твердо ответила Зоя. — Я так хочу. Мне так нравится.

— Что тебе нравится? Тебе нравится быть похожей на легкомысленную женщину?

Павел Николаевич окинул жену презрительным взглядом и точно в первый раз заметил дешевую эффектность ее костюма и то множество грошовых украшений, которые он же сам дарил ей.

— Ни за что! — вскрикнул он вдруг, и лицо его стало злобным. — Я ни за что не возьму тебя с собой!

— И ты думаешь, я не догадываюсь, почему? — сдержанно, но язвительно спросила Зоя. — О, отлично знаю! Теперь праздники, в город приехали три юнкера… Они будут в клубе, а ты… ты… еще ничего не видя… ревнуешь….

— Три юнкера?.. Ревную?.. — бессмысленно повторил Чайкин.

И вдруг тяжелое чувство, похожее на откровение, сдавило его сердце. Мелькнула неясная связь между открытой шеей жены и теми тремя юнкерами, о которых она только что упомянула, шевельнулось забытое воспоминание о каких-то пережитых самолюбивых тревогах, когда его обманывали, эксплоатировали.

— Так вот оно что! Три юнкера! — повторил он и засмеялся злым, неприятным смехом. — А ты все-таки, переоденешься, или останешься дома.

И так как она предпочла остаться, он шел в клуб один, ощущая в груди какое-то новое, возмущенное чувство, и думал о том, что ему необходимо отнестись к жене как можно строже и в самом еще зародыше задушить в ней вредные и, по его мнению, порочные инстинкты. Его жена должна была быть только тем, чем он представлял ее себе до женитьбы, до того времени даже, как он встретил ее в первый раз.

Из этой первой ссоры Павел Николаевич вышел полным победителем. По его возвращение ночью, он застал Зою в слезах. Она робко потянулась к нему и положила голову на его грудь.

— Сердишься, Павленька? — спросила она. — Я знаю, я упрямая. И еще… я легкомысленная. Я слыхала, что… три юнкера, и мне… мне хотелось быть понаряднее. Я думала, что будут танцевать. Всегда весело, когда нарядная. И еще весело… приготовляться. Чтобы приготовляться, я вырезала лиф и завила волосы. Я не знала, что ты рассердишься. Совсем не думала!

Она говорила и всхлипывала, a у Павла Николаевича медленно скатывалась с души большая тяжесть: действительно, между открытой шеей жены и юнкерами существовала связь, но совсем, совсем не та, какую он себе представлял!

Зоя выпросила и получила прощение, но отношение ее к мужу изменилось. Она стала бояться его, стала с ним менее искренней и откровенной. Женщина-ребенок испугалась наказания и, чтобы избежать его впредь, стала пытаться хитрить. Она все-таки познакомилась с юнкерами, но Павел Николаевич видел только, как она, с его разрешения, танцевала с ними в клубе, но не знал, что они совместно гуляли под вечер по городу и даже ездили кататься в поле. Поездка эта не была подготовлена, и в ней принимали участие еще две молоденькие городские дамы, и, только вернувшись домой и увидав серьезное лицо мужа, Зоя спохватилась, что не должна была ехать, не предупредив его, и сейчас же решила упросить своих подруг скрыть ее участие в этой поездке. Подруги обещали, но скрыть что либо в маленьком городке слишком трудно, и Зое Владимировне вскоре же пришлось горько раскаяться в своем обмане.

Она опять плакала, объясняла, убеждала, просила прощенья, но Павла Николаевича не трогали ни ее слезы, ни ее мольбы. Он глядел на нее тяжелым, презрительным взглядом, от которого у нее сжималось сердце, и говорил какие-то непонятные ей фразы, из которых она сумела уяснить себе только то, что муж совсем, совсем не любит ее, не жалеет нисколько и поэтому хочет лишить даже тех редких и невинных удовольствий, которые еще перепадали на ее долю. И она плакала уже от обиды, а не от раскаяния.

Юнкера уехали, город замер в своей обычной дремотной неподвижности, но семейная жизнь Чайкиных не вернула себе прежнего мира и спокойствия. Маленький сын Зои подрастал, а мать почти не смела ласкать и нянчить своего ребенка. Она делала это только тогда, когда мужа не было дома, когда же он появлялся, вся ее материнская радость была отравлена. Теперь он всегда был недоволен женой и говорил, что не хочет и не может допустить, чтобы его Гулю воспитывала такая легкомысленная и безнравственная женщина, как его мать, и поэтому за воспитание возьмется он сам. Он говорил еще, что такие женщины, как Зоя, недостойны высокого назначения матери: они только случайно дают жизнь детям. Эти дети для них неприятность и обуза, но они иногда любят играть с ними, как играют в куклы.

— Неправда! Я люблю Гулю! — иногда горячо оспаривала Зоя, а Павел Николаевич смеялся злым смехом и продолжал свою речь, изображая в назидание жене образ настоящей, достойной матери. Конечно, между ней и Зоей не могло быть ничего общего.

Утомленная и обиженная беспрерывными упреками и наставлениями, маленькая женщина стала искать случая уходить из дому, и, когда ей это удавалось, она чувствовала большое облегчение и со вздохом признавалась себе, что Павленька, в сущности, прав, что она непростительно легкомысленна, так как ей гораздо веселей в чужих семьях, с подругами, чем в собственном доме с мужем и сыном.

И она стала уходить все чаще и чаще и когда бывала дома, то чувствовала себя грустной, угнетенной, несчастной, а когда сидела, в гостях — болтала без умолку, смеялась, и ее хорошенькие ямочки на щеках сияли неподдельной детской веселостью.

— Я не делаю ничего дурного, — говорила она своим подругам, когда те с любопытством расспрашивали ее о ее семейных неурядицах. — Я не понимаю, почему Павленька всегда говорит о каких-то порочных инстинктах. Какие это инстинкты? Я не знаю. Мне скучно, и хочется, чтобы было весело. Я люблю смеяться, а он уже не любит. И меня он уже не любит! — прибавляла она, и слезы градом лились из ее глаз.

Прошел еще год, и в городе стали поговаривать о том, что Чайкины расходятся. Ими стали интересоваться, об их отношениях толковали во всех знакомых домах. Нашлись люди, которым эта семейная драма настолько благотворно подействовала на нервы, отупевшие от провинциальной скуки, что они почувствовали настоятельную потребность проявить хотя бы чем-нибудь жажду духовной деятельности. Эти люди поняли, что маленькая Зоя играла в своей собственной жизни только второстепенную, страдательную роль, и приложили все старания, чтобы еще сильнее восстановить против нее, слабой, беспомощной, сильного и властного Павла Николаевича. Только он один мог дать интересующему их делу решительный поворот, и люди, из дурного любопытства, из потребности новых впечатлений, старались влиять на него намеками, разговорами и даже анонимными письмами. Зоя уже не могла показаться на глаза мужу, чтобы не вызвать бурной и грубой сцены. Она чувствовала, что он не только разлюбил, но и возненавидел ее. И не знала, за что. А он уже был убежден, что она лжет ему не только словами, но и невинным доверчивым выражением глаз и детской непорочностью, которой веяло от всего ее существа. Лжет каждой смеющейся морщинкой и ямочкой своего хорошенького личика, крупными слезами, которые все чаще и чаще скатывались по ее щекам. И больше всего его возмущала ложь по отношению к ее ребенку. С тех пор, как ей грозила опасность быть разлученной с ним, она ласкала его порывисто и страстно, и тогда лицо ее выражало боль, тоску и глубокое недоумение. Павел Николаевич был убежден, что эти ласки и это страждущее выражение были только проявлением ее хитрости и умения притворяться. Он был опытен… Он знал женщин. И те, которых он знал, все хитрили, притворялись, обманывали… И он с ужасом чувствовал, что, призывая на помощь свой горький опыт, он сам, невольно, вынужденно вызывает к жизни все свои старые постыдные и постылые воспоминания, окружает себя ими, как призраками, и эти призраки, насильно вторгнувшись к его святому, чистому, семейному очагу, язвительно смеялись над его жаждой обновления, над его пленительной мечтой, в осуществление которой он поверил. И обиднее всех, и язвительнее всех смеялась сама Зоя, женщина-ребенок с наивными, доверчивыми глазами. Правда, он уже давно-давно не видал ее смеха, а видел много, много слез, но он верил только тому, что подсказывал ему его опыт, а те женщины, которых он знал, плакали только для того, чтобы обманывать, плакали, чтобы иметь право смеяться с злым и коварным торжеством.

Изредка Зоя делала попытки примирения.

Один раз это случилось тогда, когда Гуля заболел. Павел Николаевич остался с вечера сидеть около его кроватки, а Зоя, проснувшись ночью, сунула босые ноги в туфли, накинула блузу и вошла в детскую в то время, когда ребенок только что успокоился и заснул. Павел Николаевич увидел ее и раздраженно махнул рукой, чтобы она ушла. Зоя остановилась недалеко от двери, но не послушалась и не вышла. Павел Николаевич второй раз энергично махнул рукой. Она не двинулась. Тогда он встал, подошел к ней крадущимися шагами и, крепко схватив ее за плечо своими сильными пальцами, вывел ее из комнаты и уже хотел затворить за ней дверь, как она неожиданно схватила его руку и крепко прильнула к нему всем телом.

— Павленька! — зашептала она. — Павленька, О, Павленька!

Он настолько не ожидал от нее такой выходки, что в первую минуту растерялся.

— Скажи, что этого не может быть! — задыхаясь продолжала Зоя. — Того, что я сейчас… пережила. Я заснула, думая, что наш Гуля болен. И вдруг, во сне, я поняла, что это все равно. Для меня, понимаешь, он все равно умирает. Ты его берешь себе, а меня выгоняешь… Павленька! Ты знай, что я от вас не могу уйти. Куда? Зачем? Я не могу, Павленька, быть одна, так, как я чувствовала сейчас. Это такой ужас! Ты скажи, что этого не может быть! Ты прикажи мне, что мне делать, чтобы ты простил. Ты прикажи!

Вся кровь бросилась в голову Павла Николаевича, и сердце тяжело и громко стукнуло в груди.

— Гуля не умирает. Гуле лучше, — глухо сказал он.

— Скажи про меня… Скажи! — продолжала Зоя. — Ну, да… Гуля не умрет. А я? Что я тебе сделала, Павленька? Куда я поеду? Зачем?

Она все крепче прижималась к нему, и, ободренная тем, что он до сих пор не оттолкнул ее, закинула голову, потянулась и робко поцеловала его в губы.

Он вздрогнул, толкнул ее так, что она едва не упала.

— Вот на какие штучки вы способны! — хрипло проговорил он, и все лицо его исказилось от злобы. — Пользуетесь минутой… Прибежали сюда, к постели больного сына, рассчитывая, что я… я естественно не вполне владею собой. Прибежали в этом виде… Тянетесь с поцелуями. И это именно теперь, теперь. Знаете, расчет почти безошибочный. Очень ловко! Вы только не приняли во внимание, что я не юнец, не наивный школьник. Вы не приняли во внимание, что я знаю и вижу вас насквозь, всю, до глубины вашей мелкой, порочной душонки. Хотите, я скажу вам больше? Хотите?

Она прислонилась к косяку двери, низко опустила голову, и он видел, как вздрагивали от рыданий ее грудь и плечи.

— Хотите?

— Говори, Павленька, — с безнадежной тоской ответила она и вытерла слезы рукой, — говори так, чтобы мне что-нибудь понять. Я ничего не понимаю. Я ничего…

— Так вот, я скажу вам: вы мне противны. Вы — бездушное, ничтожное чувственное существо. Вы — та темная сила, которая тянет человека вниз и губит в нем все возвышенное, все чистое, все Божье. Вы… Вы вся обман, ложь, соблазн, унижение. Я привел вас в свой дом, и вы отравили его своим дыханием. Вы изгнали из него мою мечту и поселили такие ненавистные мне, такие проклятые образы и воспоминания! Чтобы исчезли они, надо, чтобы исчезли и вы. Это нужно, это необходимо, потому что мой сын растет, потому что я не хочу, чтобы что либо нечистое касалось его пробуждающейся души. Поняли вы теперь? Поняли, что вам нельзя здесь остаться?

— Ничего не поняла! — сказала Зоя. — Может быть, я очень дурная. Ты умный, тебе лучше знать. Но я была такой всегда. Я не изменилась. А ты меня любил. Помнишь, как мы любили друг друга, Павленька? И я не изменилась. Если бы ты был добрей ко мне, если бы я не боялась, я бы опять стала тебя любить. Нет, я не понимаю. Я не понимаю! Но если ты говоришь, что это нужно для Гули, я уеду. Неужели нужно? Нужно?!

Павел Николаевич глядел на жену, и от ее слез, от ее тихого, скорбного голоса непрошенные чувства жалости, раскаяния и даже виновности шевельнулись в его душе.

— Иди теперь к себе, — невольно смягчая голос, сказал он.

Она покорно повиновалась и уже сделала несколько шагов по коридору.

— Зоя! — окликнул он, внутренне протестуя против собственной слабости.

Она остановилась и повернула голову.

— Ты, знаешь, не тревожься особенно… насчет жизни… Ты будешь получать от меня приличное содержание, а жить ты можешь у сестры. Так не тревожься.

Он едва владел своим голосом. На тех губах, которыми он произносил эти слова, он еще чувствовал робкий, свежий, как прикосновение цветка, поцелуй своей жены.

A Зоя молча выслушала его, слабо улыбнулась, и вскоре в глубине дома щелкнул замок, на который она запирала свою дверь.

С этого вечера слух о том, что Чайкины расходятся, стал вполне достоверным, и Зоя стала собираться уезжать.

— Ну, вот, я и уезжаю! — говорила она своим знакомым и смеялась, и через этот смех сквозили близкие слезы.

— Куда? Когда?

— Скоро, скоро. Ведь мне нужно, необходимо. Только я все не могу решить — куда? Мне нигде не будут рады, потому что я совсем ненужная, бесполезная. Я, правда, совсем бесполезная!

И она опять смеялась.

— Я уж так привыкла ходить из дому в дом, мне кажется, что мне нет места на всем свете. Так и буду ходить, ездить. Только бы не быть одной! Я так боюсь быть одной!

И она, действительно, ходила, целыми днями ходила из дому в дом, и кто бы ни глядел в окно, непременно видел раза два-три на день ее маленькую, тщедушную фигурку, поспешно шагающую по снегу среди улицы и потом по протоптанным тропинкам к подъездам домов.

— Вот идет Зоя Владимировна! — говорили те, кто глядел из окна.

— Вот опять идет Зоя Владимировна!

А когда сумерки сгущались, и на белом снегу черными, резкими пятнами выделялись фигуры прохожих, а лиц и одежды их нельзя было различить, Зою Владимировну не узнавали издали и, только встретившись с ней лицом к лицу, говорили:

— Ах, это вы?

— Это я! — отвечала она и смеялась.

Становилось совсем темно, и на улицах, на которых не было принято зажигать фонарей, ложились только светлые пятна — отражения освещенных окон домов. Случалось, что в одно из этих освещенных окон мягко ударялся комок снега.

— Это Зоя Владимировна! — говорили те, кто сидел за освещенными окнами.

Иногда отворяли форточку и кричали:

— Идите к нам!

Из темноты раздавался смех и затем робкий, виноватый голос.

— Я уже была у вас сегодня три раза. Я вам надоела. Я всем надоела. Я не умею сидеть ни дома, ни в гостях.

— Идите! Ничего! — звали из форточки.

— Нет, нет! Прощайте! — отвечал голос из темноты.

Люди, которые сочувствовали Зое, и те, которые восстановляли против нее ее мужа, все видели, как она ходит, не зная, куда идет; все знали, что она уезжает, не зная, куда она едет. И сперва удивлялись, а потом привыкли, и им уже не казалось странным и жутким, что среди них мечется человек одинокий, жалкий и беспомощный; мечется, потому что нигде не находит того, что более всего необходимо человеку: свое собственное, хотя бы маленькое местечко в жизни.

Если бы Зоя была нищей и у нее не было бы куска хлеба или одежды, она знала бы, чего просит у людей, просит словами, а не одним взглядом недоумевающих, растерянных глаз. И люди могли бы дать ей то, чего она просила. Но кто мог вернуть ей ее утраченное место в жизни? Оно было занято. Его захватили постыдные и постылые воспоминания ее мужа, опыт его прошлой жизни. Все эти призраки поднялись для того, чтобы постоянно застилать своими туманными образами глаза единственного человека, который был ответственен за ее счастье, и эти глаза видели то, чего не было, но что подсказывал ему его опыт. Зоя была слишком молода и наивна, чтобы понять своего мужа, а муж слишком хорошо знал женщин, чтобы вновь довериться одной из них, когда у нее проявлялись личные вкусы и мысли.

День за день откладывала Зоя свой отъезд из города, где у нее не было никого, кто действительно любил бы и жалел ее, но где она постоянно встречала знакомые и часто приветливые лица. Эти встречи все-таки обманывали гнетущее чувство одиночества, которого она боялась, как дети боятся темноты: инстинктивно, безрассудно, до жестокого физического страдания.

— Уезжаю! — постоянно сообщала она и смеялась по привычке, а лицо ее выражало мольбу и ужас.

— Мне нечего особенно тревожиться: муж дает мне содержание… Так нужно. Так необходимо.

— Я ведь легкомысленная! — убежденно продолжала она, понижая голос. — Буду свободна, буду веселиться, веселиться…

И вдруг голос ее прерывался от слез.

— Гуля еще мал. Он меня забудет. Все забудут. И Павленька обещал: он не скажет ему, что я была такая дурная.

И потом она прибавляла с недоумением и тоской:

— Я всегда была такая. Я не изменилась. А Павленька меня любил.

Лидия Авилова.
Сборник рассказов «Образ человеческий». 1914.