Наталья Резникова «Лялька»

VII.

Прошло ещё несколько лет, и я опять приехала в Москву, но уже с мужем. И именно по тому, что наступила для меня совсем новая жизнь, особенно хотелось встретить старых подруг, вспомнить детство, погрустить вместе о прошлом.

В таком размягченном настроении ехала я в трамвае, когда в него вошла женщина в каракулевом саке, и небольшой черной шапочке на светлых волосах. Что то удивительно знакомое почудилось мне в её неправильном профиле, в опущенных необыкновенно длинных ресницах.

— Лялька!

Дама вздрогнула, оглянулась. Она протянула мне руку, но… как-то безучастно. Мне даже показалось, что она совсем не рада встрече.

— Ты больна? — спросила я, пытливо вглядываясь в её посеревшее лицо, в опущенные уголки губ.

— Здорова… Как ты?

Я начала было рассказывать о себе, потом оборвала… Что-то в ней парализовало меня.

— Когда же мы увидимся?

Она ответила неопределенно.

— Но я скоро уезжаю… Дай мне твой адрес.

Лялька, видимо, колебалась.

— Или ты не хочешь меня видеть? — вырвалось у меня.

Тут она взглянула на меня и, вероятно, увидев мое вытянувшееся, несчастное лицо, сказала мягче:

— Хорошо, приходи ко мне… но только утром… Я очень занята, — уроки и…

Она, видимо, путала. Не смотря на меня, она долго рылась в сумке; наконец, нашла обрывок бумажки и карандаш и нацарапала адрес.

Трамвай дернулся и стал.

— Моя остановка, — бросила она точно с облегчением и, не оглядываясь, без улыбки, вышла.

Я была совершенно подавлена застывшим лицом Ляльки, её манерами. Я не могла поверить, что она изменила нашей дружбе. Вероятно она чем-нибудь озабочена, или расстроена, утешала я себя и, несмотря на тяжесть в сердце и горькую обиду, решила непременно к ней пойти.

VIII.

На следующий же день солнечным утром я направилась по адресу, нацарапанному на Лялиной Бумажке.

У дверей одноэтажного особняка я позвонила. Мне открыли не сразу, и навстречу в переднюю вышла пожилая лама с высоко взбитой прической, в ярко лиловом шелковом платье. Лицо её с двойным подбородком и грубо накрашенными щеками показалось мне отвратительным.

— Дома госпожа… — назвала я фамилию Ляли.

— Кажется, нет… Впрочем, Маша, — обратилась она к горничной, — пойди, узнай. Как передать?

Я назвала свое имя.

— Присядьте, — предложила мне дама, указывая на мягкое кресло и не сводя с меня заплывших, бесцеремонных глаз.

И, хотя я не двинулась с места и смотрела на нее холодно, она стала меня расспрашивать, перебирая короткими пальцами толстую золотую цепь, висевшую на её высоко приподнятой корсетом необъятной груди.

— Вы давно в Москве? С кем? У вас тут родственники живут? Неужели вы одна?

Я ничего не отвечала. Мне вдруг стало так невыносимо страшно, так захотелось поскорее вырваться, бежать от этого мутного ощупывающего взгляда, что я неожиданно для себя самой бросилась к двери.

Но как раз в эту минуту вошла горничная и попросила меня пройти в комнату Ляли.

Взяв себя в руки, я повернулась и, не глядя на хозяйку, пошла за горничной.

Тревога все сгущалась… О, как не походила эта вульгарная хозяйка и претенциозная роскошь комнаты, в которую я вошла, на все прежнее; — на солнечных зайчиков на стене, белизну постели, на суровую, казавшуюся теперь такой милой, Валерию Степановну… Здесь окна были задернуты атласными голубыми шторами, широкая постель застлана кружевным кремовым одеялом, на стене висела обнаженная, пышная Леда, к которой приник влюбленный лебедь, повсюду — подушки, пуфы, кресла, разные столики… букет бледно-розовых, тяжелых роз — душный запах духов…

Лялька и эта обстановка, — как дико! Я опустилась на кончик низкого кресла. Машинально открыла лежащий на столике альбом и моментально с отвращением его закрыла.

За дверью послышалось какое-то шушуканье, потом раздался безразличный, но твердый голос Ляли… Затем все смолкло. Я словно оцепенела, понимала, что надо сейчас же уйти, но страх, любопытство и любовь к Ляльке, меня удержали.

Наконец, она вошла.

Я была так подавлена, что совершенно не знала, что сказать и встретились мы нелепо.

— Хочешь шартрезу?— предложила она и, так как я промолчала, удивленная («ликер утром?..»), — подошла к вделанному в стену шкафчику и достала бутылку и две рюмки.

Когда она наливала ликер, рука её дрожала. Ядовито зеленая густая жидкость изумрудом сверкнула в узких рюмках. Я заметила, что очень нарядный, весь в кружевах, капот её застегнут неправильно, и что на воздушном воротнике его — тёмные пятна. Подняв рюмку, Лялька безучастно, привычно улыбнулась неровно, словно наспех, без зеркала, накрашенным ртом и, жадно выпив, опять налила.

Я с трудом заставила себя проглотить глоток, и поспешно стала говорить о себе, об институтских подругах, о том, кто умер, кто вышел замуж, у кого дети… Я старалась словами заполнить ту пропасть, которая нас разделила, и, потом, я ужасно боялась затронуть то, что было дорого прежде. Чувствовала, что сейчас совершенно немыслимо спрашивать ее о чем бы то ни было, особенно — напоминать о прошлом. Между нами стояла непроницаемая стена.

Передо мной сидела не Лялька, — нет! Разве её были эти потухшие глаза, бессильные руки?

Внезапно мне вспомнилась наша последняя встреча, её слова, и я поняла: то, чего она ждала, случилось… Она была мертвой среди живых, наша живая Лялька! И было ей все равно, что делается там, за глухими портьерами, что переживаю сейчас я…

— Итак, ты у тихой пристани? — проговорила она и провела рукой по лбу к волосам, точно желая отогнать что-то мучительное, неотвязное. И, пока я бессвязно отвечала, рука её так и застыла в воздухе.

Этот жест наполнил меня ужасом; мне казалось, что рука её отделена от её существа, и что Ляльки, вообще, больше нет…

Не помню, как я, наконец, выбралась из этого дома, как простилась с Лялей. Мне было так невыносимо страшно, так невыносимо больно! И не утешало даже то, что теперь Ляльке было все равно, кем быть и как жить.