Мария Толмачева «Отдельные страницы»

Любовь

С последним поездом Ольга вернулась из города на дачу к своей старшей, замужней сестре, недавно переехавшей сюда. В городе было шумно, жарко, тяжело дышалось нечистым воздухом, и заседание женского общества, на котором она была, тоже показалось ей фальшивым, искусственно-шумным и ненужным. Утомленная, она теперь наслаждалась покоем на широкой, дачной веранде у чайного стола с потухшим самоваром. Видимо, только что разошлась отсюда большая компания: на скатерти виднелись крошки и недоеденные бутерброды между чашек и стаканов с недопитым молоком, красовалась наполовину опустошенная миска простокваши, забытая гимназическая фуражка сиротливо лежала рядом, со стула свешивался детский передничек и прикрывал голову примостившейся на полу, у ножки, куклы.

Легко было восстановить в воображении оживленную, семейную сцену, только что уступившую место молчанию и тишине.

Ольга рассеянно допивала свой остывший чай, поглядывая на уснувший сад, близко подступавший в дому.

Был десятый час, но ночь еще не наступила.

Стукнула дверь, и послышались шаги.

— Ну вот, я и свободна, Олюша, — красиво прозвучал женский голос, мягкий и полный, — дети уложены, обед на завтра заказан, теперь я в твоем распоряжении. Пройдемся немножко, я ты мне расскажешь про свой митинг. Хорошо? — и на плечи Ольги ласково легли сзади мягкие руки, и она радостно, как всегда, почувствовала близость сестры, ощутила привычный легкий запах духов и, откинувшись, прижалась щекой к ее теплой щеке и увидела искоса блеск ее зубов в полуоткрытых губах и темный, блестящий глаз.

Она «обожала» немножко свою сестру и в эти летние месяцы, которые они проводили вместе, не переставала любоваться ее спокойно и гордо увядающей красотой. И теперь, поднявшись с места, Ольга с тем же удовольствием медленно оглядела высокую, сильную, но полную мягкой грации фигуру сестры, ее пушистые волосы с серебряными прядями и спокойное, задумчивое, все еще прекрасное лицо.

— Какая ты красавица, Вера! — тихо сказала она.

Женщина шутливо поморщилась и покачала головой.

— Ну, вот пустяки… что и было, то прошло! — и взяла сестру под руку. — Пойдем, чудный вечер сегодня!

Купы цветущей сирени подступили к самым ступеням, и в полусумраке летней ночи от них шел густой аромат.

Взявшись под руку, сестры пошли по дорожке; тихие, безмолвные деревья расступались перед ними, и парк принимал их в свой, очарованный ночью, круг.

— Ну, говори же, Оля. Расскажи, читала ты свой реферат? — негромко напомнила старшая.

Младшая нервно пожалась.

— Погоди… Сейчас ни о чем не хочется вспоминать… Завтра, потом…

С ласковой жалостью старшая сбоку взглянула на тонкий, нервный профиль рядом с ней и замолчала. Она гордилась и жалела немножко свою сестру: так много курсов и всякой премудрости превзошла она, так много книг нагромождено было всегда в ее комнате, с такими чуждыми ей заглавиями писала она статьи в специальный журнал. А жалела она Ольгу за то, что та была некрасива, бледна, не нравилась мужчинам и, по-видимому, уж не выйдет замуж в свои 33 года. И она, которую так много любили, относилась в младшей с бережной, немножко стыдливой жалостью.

— Сядем. Как славно тут! — проговорила Ольга, и они опустились на скамейку и близко сели, плечо к плечу, чувствуя взаимное тепло. Но не говорилось. Хотелось только думать и смотреть…

Темные, слившиеся в одно массы деревьев, ближе разделялись на отдельные, казавшиеся теперь близкими и понятными, существа. Закинув немножко голову, широко раскрытыми, внимательными глазами старшая смотрела на них. Казалось, что березы, которые серебрились вблизи своими стволами, тонкие и поникшие, и ели, бодрые и пышные, с светло-зеленой бахромой на концах ветвей, не спят, а, замерев, созерцают что-то совершающееся вокруг и им лишь зримое. За скамьей отцветающая черемуха непрерывно и беззвучно роняла свои крошечные, белые лепестки и, казалось, стыдилась, и радовалась своему цвету.

Светлое пятно зеркально-тихого пруда казалось неподвижным, внимательным оком, всматривающимся в ту же таинственную ночную жизнь, и в него заглядывали низко-свесившиеся, мутно зеленые ивы и отражалось высокое, ставшее невидимым, небо. Щелкнул соловей, остановился, отчетливо начал опять и продолжал, смелея. Издали долетел протяжный свисток локомотива, где-то чуть слышно запиликала гармоника, повторяя все то же колено, но и эти звуки не мешали общей гармонии и еще теснее делали связь с этой притаившейся, замершей в созерцании природой.

Вера глубоко, счастливо вздохнула и потянулась немножко.

— Какая красота, — прошептала она и, вдруг, чуть-чуть усмехнулась насмешливо и грустно мысли, пришедшей ей в голову. Какое счастье любоваться на все это, видеть, чувствовать всем существом, свободная, как она теперь!

Теперь, вечер прекрасен сам по себе, и никого, и ничего ей больше не надо, чтобы радоваться ему. А прежде… Сколько таких вечеров делались прекрасны потому, что рядом была рука, от близости которой все делалось лучезарным. Мимо скольких красот проходила она равнодушно потому, что душа болела по «нем», а его тут не было…

А эта слепота нравственная, когда вся жизнь сосредоточивалась на одном, все силы напряженно стремились к одной цели, и для остальной жизни, которая безучастно шла своим чередом, надо было насильно отрывать себя, заставлять видеть невидящие глаза и слышать и понимать отсутствующей душой. Сколько радостей жгучих и всепоглощающих, но и сколько унижений, раскаянья, мучительной лжи, чувства бессилия и непринадлежности себе… Этого, кажется, больше…

Какое счастье чувствовать, что все это позади, сознавать себя хозяйкой своего существа, мир и ясность своего духа. Какое счастье быть в состоянии мыслить, созерцать, не чувствуя отравы этого мучительного, могучего яда. Любовь… Бог с ней… Как хорошо так, без нее… — и она облегченно вздохнула, улыбнулась себе медленно и счастливо и выпрямилась.

Кругом сумрак стал чуть гуще, око воды замутилось, и по нем, кружась в медленном танце, плыли белые струйки тумана. Вера пыжилась от тихо надвигавшейся сырости. Ей представилась ее мягкая, свежая постель и покойный, ничем не смущаемый, вкусный сон.

— Олюша! — тронула она за руку неподвижно сидевшую сестру. — Олюша, пойдем-ка домой, спать пора, сыро становится.

Та чуть-чуть отодвинула руку, ее лицо в полумраке казалось печальным и бледным.

— Иди, я еще посижу немножко. Ведь не часто так хорошо… — Ее голос от долгого молчания прозвучал хрипло и беззвучно.

Старшая встала, постояла в нерешимости минутку, потом мягко приложила свои свежие губы ко лбу сестры и ушла, чуть прошелестив платьем.

Оставшись одна, Ольга крепко стиснула руки и с тоской посмотрела наверх.

— Господи, как это безобразно и как мучительно!.. — прошептала она, нервно ломая свои тонкие, худые пальцы.

Она тосковала о том, что она, слабая, некрасивая и немолодая, все еще мучительно хочет любви, хочет отдать себя, не чувствовать своим все свое исстрадавшееся, опостылевшее существо.

И с мучительной иронией она вспоминала почтительно-завистливые восклицанья подруг, когда появлялась в журнале ее статья, вспоминала свои рефераты в обществе с громким заглавием несчастных, силящихся обмануть свое одиночество, женщин; вспоминала восклицанье старого друга дома: «Как я рад, что из вас вышла такая умная, независимая девушка. Это самое верное счастье!»

Если б он знал, что все это «верное счастье», все свои дипломы и статьи она с упоеньем бы бросила за одно горячее, влюбленное прикосновенье, за возможность вот теперь, под соловьиную песню, уйти туда, в темную, манящую даль аллеи, где сходятся вместе и замыкаются тихие ряды деревьев, прижавшись к дорогому, любимому другу, слыша биение его взволнованного сердца и молча отдавая ему все существо свое…

И бессильные, жалкие слезы, которые она скрыла бы, как позор, от всякого постороннего взгляда, быстро стекали по щекам из тоскующих, устремленных в неясную даль, глаз и капали теплым дождем на стиснутые в ненужном порыве руки.

 

Журфикс

Журфикс с танцами в полном разгаре. Зажжены запасные лампы, из кухни тянет запахом жарящейся дичи, в зале гремит рояль, слышно шарканье ног и зычный голос дирижера.

В маленьком кабинетике хозяйки — тихо и сравнительно свежо. Китайский фонарик льет сверху мягкий свет на низкую причудливую мебель. Тут почти пусто: в глубоком кресле дремлет какая-то старушка с недоеденным апельсином на тарелочке, да в другом углу, под растрепанными метелками огромного макартовского букета, приютились две барышни.

Одна — усердно занялась конфетами с соседней вазы, другая — вяло уронила худые руки на колени, вытянула ноги в открытых туфельках и — не то думает, не то тоже дремлет. Это заметила ее соседка.

— Лиза, Лиза! Ты, кажется, совсем спишь? Поешь хоть конфет для развлеченья: сегодня, право, порядочные… Вот возьми эту…

Ее соседка нетерпеливо передернула плечами.

— Господи, Соня, ведь ты объешься, — желчно проговорила та, — за чаем фрукты ела, теперь конфеты. Как тебе не опротивеет?

— А что же делать-то? — беззаботно усмехнулась барышня. — Кавалеров мало, танцевать не с кем… Не идти же смотреть, как в карты играют. Лучше уж я конфет поем, у нас дома на этот счет плохо, ты знаешь. Я даже для Женьки припрятала шоколадину, утром отдам…

— А помнишь, Соня, как ты объелась на нашем выпускном балу?

Лакомка расхохоталась.

— Еще бы! Мы тогда с Мишенькой Ивановым утащили целую вазу в пустой класс и уж ели, ели… Потом надо танцевать идти, а я не могу, тошнит. Господи, как давно это было! — прибавила она со вздохом.

Барышни задумались.

— Вот вы куда запрятались! А я вас ищу, ищу!.. — раздался внезапно молодой, свежий голосок, и в комнату быстро вбежала совсем молоденькая девушка.

— Душечка, Софья Александровна! Ради Бога позвольте этому молодому человеку пригласить вас на эту кадриль. Вы ведь не танцуете? Нет? — тарантила она, притягивая за рукав взрослого гимназиста, робко остановившегося у порога.

Гимназист расшаркался, барышня поднялась, протянула свою руку в его, согнутую калачиком, и парочка удалилась.

Молоденькая девушка вздохнула с облегчением и опустилась на диван.

— Господи, как трудно быть хозяйкой! — с комичным ужасом воскликнула она. — Я еще ровно ничего не умею. Вот этот Петров, например! С ним никто не хочет танцевать, потому что он все путает и наступает на ноги. Уж я думала, думала, что с ним делать, и вдруг вспомнила о Софье Александровне…

Девушка вдруг сразу остановилась, сообразив, что сболтнула лишнее, густо покраснела и, не зная, как скрыть свое смущение, потянулась к вазе с конфетами.

— Не хотите ли, Елизавета Николаевна?

— Нет, благодарю вас, — сухо ответила та.

Бедная хозяйка совсем смутилась и, пробормотав что-то бессвязное, порывисто вскочила и выбежала из комнаты.

Елизавета Николаевна презрительно улыбнулась, провожая ее глазами, в которых мелькнул недобрый огонек. Потом она уселась поудобнее и задумалась. Да, давно это было, но она помнит как сейчас этот бал. Старое зданье гимназии, подруги — веселые, свежие, многие в первый раз надевшие длинные платья… Ах, с каким упоением танцевали, кокетничали и перевлюблялись все тогда!

Где теперь все? Изредка встречала она кое-кого в театре, на улице, обменивалась парой слов, и всегда эти встречи волновали ее: чем-то простым, дружелюбным и милым, безвозвратно улетевшим, обдавало от этих коротких фраз с прежним «ты», отрывочных воспоминаний и полузабытых прозвищ. Но тем сильнее зато ее охватывало потом едкое чувство горечи: ей казалось, что всем хорошо, что все счастливы, она одна всем лишняя, ненужная и… старая, и несколько дней после этого сыпались придирки, колкие слова и упреки на мать и на всех домашних.

— Ну, расходилась наша старая девка! — ворчала прислуга.

Более близкие отношения сохранились только с Софьей Александровной, благодаря старой дружбе семей. Но эта добродушная толстушка не удовлетворяла и раздражала ее. Да и о чем стала бы говорить она даже близкому другу? Все заветное, дорогое так наболело, что и сама она старалась не думать ни о чем, а обыденная жизнь давала столько обид и никому неведомых унижений, что никому не решилась бы она говорить о них. Одни эти опостылевшие журфиксы чего стоят! А не ездить нельзя, невозможно! Это значило бы добровольно поставить на себе крест, отказаться совсем от надежды выйти замуж. Ведь все еще порой мелькает мысль: «А вдруг да… чем я хуже других?»

Сегодня она как-то особенно устала: голова болела, грудь ломило от тугого корсета, ноги ныли в новых, узеньких туфлях.

Надоело говорить, улыбаться, казаться милой и приветливой. Она сидела в мягком кресле, тупо глядя перед собой. Вдруг в дверях показалась темная фигура.

Елизавета Николаевна на мгновение выпрямилась, потом опять устало опустилась.

— Ах, это ты, мама.

— Что это ты, Лизочка? Куда ты забралась? Тебя целый вечер нигде не видно. Отчего ты не танцуешь? — быстро заговорила сухая, худенькая дама, вся в морщинках на маленьком лице и с беспокойным взглядом воспаленных, маленьких глаз.

— Не желаю, потому и не танцую! — холодно ответила дочь.

— Не желаешь?.. Скажите, пожалуйста! — совсем вспыхнула барыня. — Тогда и ехать не надо было бы! Зачем же я новое платье тебе делала? Тут тебя никакой дурак не увидит… Вот Сонечка танцует же! Вот и выйдет она замуж, а ты, помяни мое слово, останешься в девках, останешься, — и она, раздраженно пофыркивая носом, опустилась в соседнее кресло.

Знакомая волна застарелого раздражения охватила девушку.

Даже душно стало от вдруг поднявшейся злобы. Колкий ответ был готов сорваться с губ, но в эту минуту новая фигура показалась в дверях.

Точно невидимая волшебная палочка прикоснулась к матери и дочери. Первая с нежной улыбкой посмотрела на входившего, вторая — напротив, с мечтательным видом повернулась к нему в профиль, задумчиво отбивая рукой такт доносившейся музыки.

— Виноват! Я помешал, я думал тут никого нет, — вежливо проговорил изящный господин, слегка отступая назад.

Елизавета Николаевна слегка вздрогнула, медленно подняла глаза и мечтательно улыбнулась.

— О, нет, нисколько! Мы тут немножко замечтались с мамочкой… Тут так хорошо, не жарко… присядьте же…

И она немножко отодвинулась, давая место возле себя на диванчике.

Но господин слегка поклонился и сел напротив.

— Ах, да какая же я беспамятная! — вдруг вскрикнула догадливая мамаша. — Заболталась тут с тобой да и забыла, — пояснила она, сладко улыбаясь своему соседу, — теперь наверно пришла моя очередь — и, бросив ободряющий взгляд дочери, дама поспешно выплыла из комнаты.

Наступила минута молчания.

— Как чудно вы пели в прошлом концерте! — с деланным смущением проговорила Елизавета Николаевна, застенчиво улыбаясь. — Я забыла все окружающее, когда вы пели эту арию из «Кармен».

— Вы очень любезны, но я был тогда не в голосе. Благотворительный концерт, что делать? Невозможно отказаться… — равнодушно ответил господин, чуть заметно потягиваясь.

— О, нет, вы дивно пели!

Сердце шибко колотилось в груди Елизаветы Николаевны. Она изо всех сил поддерживала ежеминутно обрывавшийся разговор. Ей страстно хотелось, чтобы кто-нибудь вошел в эту минуту и увидел, что она сидит тут наедине с ним, с этим модным певцом и разговаривает.

«Ага, — думала она, — я старая дева, я — дурнушка, а вон у меня кавалер-то какой. Почище Сонечкиного гимназиста».

Но никто не являлся позавидовать ее счастью.

Вдруг господин взглянул на часы и приподнялся.

— Однако, позвольте проститься с вами, — услышала девушка.

Холод охватил ее.

— Уж вы уходите? — жалобно пролепетала она.

— Да, простите, у меня голова разболелась. Там такая жара, я зашел сюда на минуту освежиться, а то не преминешь простудить горло.

И он остановился, натягивая перчатку.

— Не позволите ли очистить вам апельсин? Это освежит вас, — схватилась Елизавета Николаевна, как за соломинку, за первое, что пришло ей в голову, чтоб выиграть еще хоть несколько минут.

— О, нет, не беспокойтесь, пожалуйста, — чуть-чуть усмехнулся тот.

Елизавета Николаевна в отчаянии поднялась.

— В таком случае буду просить у вас услуги, — с натянутой улыбкой проговорила она, — проводите меня к маме: она играет в карты в кабинете.

Ее кавалер холодно поклонился и молча подставил свою руку.

С гордым равнодушным лицом медленно прошла она с ним ряд комнат, среди шума и говора, небрежно поглядывая по сторонам.

Но когда она осталась опять одна в накуренном кабинете, с тускло горящими сквозь пелену дыма свечами и отрывочными разговорами играющих, ее вдруг охватила страшная тоска.

— Мама, — наклонилась она, — поедем домой. У меня ужасно голова болит.

Мать удивленно вскинула на нее глазами.

— Что ты? С ума сошла? — зашептала она. — Сейчас ужин. Что за капризы? Да и, наконец, есть хочу.

К ней подлетела раскрасневшаяся Софья Александровна.

— Лизочка, Лиза! С тобой говорил Л-ский? Счастливица! Скажи, душечка, что он говорил?

Елизавета Николаевна обернулась. В дверях виднелось еще несколько девичьих любопытных лиц.

— Да! Мы много разговаривали с ним. Он премилый и рассказывал мне много интересного из своей жизни, — громко и спокойно ответила она.

Мария Толмачева
«Русская мысль» № 4, 1908 г.