Марк Басанин «Сенька в убежище»

I

Добрая барыня провела белой, нежной рукой по коротко-остриженной, жесткой голове Сеньки, который весь съежился от этой ласки, спрятал голову в плечи и зажмурился, как жмурился он всегда, инстинктивно, привыкнув видеть в каждой занесенной над ним длани карающую десницу.

То, что барыня приласкала, а не ударила его, было так удивительно, что Сенька разинул рот да так и остался стоять, и, решившись наконец раскрыть глаза, он уже не спускал их с барыни, с жадным любопытством разглядывая, точно ощупывая взглядом, и ее и каждую вещь, надетую на ней.

Барыня была такая важная, полная, белотелая. Шея у нее была открытая, — такая пухлая и такой изумительной чистоты, что Сенькиным глазам не верилось, и про себя он не мог не воскликнуть:

— Ох, и хороши бани, где так чисто моют!

Руки у барыни были тоже совсем необыкновенные: ноготки тонкие, ровненькие, остренькие. Сеньке очень хотелось их потрогать: «Поди, пожалуй, и ненастоящие!» Пальцы длинные, и на каждом пальчике кольца, а в кольцах — камушки, один другого ярче. Стянуть один бы такой камушек, — уж Сенька нашел бы, куда сбыть, — пару сапог купить можно было бы! И капот на барыне белее снега и весь в кружевах, а голова распричесана, фунтов пять волос куплено.

«Ишь, сдобная, — рассуждал про себя Сенька, — отъелась-то на даровых хлебах и не разберешь, старая или молодая, больно гладка!»

А барыня ласково улыбалась и певучим голосом говорила Сенькиному крестному, старому, оборванному, с обрюзглым, красным, похожим на медный, давно не чищенный, чайник, лицом:

— Он у вас робок, очень робок. Как его зовут?

— Сенька-с. Семен, то есть, — откашливаясь в руку, сказал крестный.

— Ах да, Сеня. Зачем вы его называете Сенькой? Это не деликатно.

— Ничего-с, — сказал крестный. — Баловник он. Только и надежда, что на вас, уж не оставьте сударыня! Куда мне с ним, с сиротой? Сами изволите знать, слаб я.

— Ах, это ужасно, это ужасно! — воскликнула барыня и махнула белой рукой перед носом Сеньки, а камушки засверкали, заиграли и замигали ему, точно смеясь над ним.

А барыня продолжала тем же певучим, сладким голосом и так жалко, вот-вот заплачет:

— Ах, Боже мой, Григорий Иванович, неужели вы не можете бросить?

— Не могу, сударыня, — конфузливо отвечал крестный и, скосив глаза, тайком от барыни метнул острый и сердитый взгляд на Сеньку.

— Нет, вы можете, — возразила барыня, — вы можете, только вы не отдаете себе отчета, что вы себя губите. Вы соберитесь с силами, твердо скажите себе: я не буду нить, — и боритесь, боритесь со своею страстью.

«Ишь, улещает! — подумал Сенька. — Видно, бабы все на один лад! Поднесла бы лучше черепочек, крестный мой повеселее б стал!

— Если б вы были еще обыкновенный человек, — пела барыня, — но вы, Григорий Иванович, талант, настоящий талант. Вспомните, как мы все дорожили вами: Николай Петрович покойный — он просто вам цены не знал. Помните, вы ему всегда фрикандо угождали.

— Суп биск они любили, — оживился крестный, — и к нему буше дампре требовали. Настоящий был господин, теперь уж таких мало. Ценил.

— Ах, Григорий Иванович, — говорила барыня, — ваше дарование всякий бы оценил. Да я и не знаю, у кого можно было так поесть, как у нас, один соус аспази чего стоил!

— И субиз, сударыня, субиз у меня хорошо выходил!

Теперь Сенька переводил изумленный взгляд с барыни на крестного. Он знал, что крестный — жалкий пропойца, что работать он не может, и если не валяется мертвецки пьяный где-нибудь под забором, то бродит по улицам с протянутой рукой, пока вечер не загонит его в ночлежку. Он всегда считал его вралем и хвастуном и нагло смеялся, когда тот начинал рассказывать о больших домах, где он служил, и о важных господах, которым он угождал. Теперь Сенька, слушая, как он разговаривает с барыней, с изумлением убеждался, что крестный не врал, и с любопытством, почти с восхищением старался запомнить мудреные, Бог весть что обозначающие, выражения, которыми перебрасывались крестный с барыней.

Жалкой прозой, скучной и ненужной показались ему слова крестного:

— Явите божескую милость, заставьте за себя Бога молить, пристройте куда ни на есть мальчишку!

Все это было такое известное, неинтересное, так давно надоевшее Сеньке.

Он и сам умел говорить жалкие слова, петь Лазаря, да что в них толку? Тоска одна, только себе и другим надоедаешь. А ведь вот есть другие слова: их так, походя, не услышишь, и что они обозначают — неизвестно, а слушать приятно, и не запомнить их все сразу, хоть бы два таких словечка заучить — он бы утер нос приятелям.

— Я ведь вам уже сказала, Григорий Иваныч, — прервала клянченье крестного барыня, — что мальчик будет принят в приют. Я уже переговорила и с директором, и с доктором. Прямо везите его туда от моего имени, ему там будет очень хорошо. Я вам худа не пожелаю. Членов комитета я всех лично знаю, это — все мои добрые знакомые. Я сама член-учредитель общества взыскания погибших. Мы преследуем исключительно гуманные цели. Мальчика там научат читать, писать и, смотря по способностям, отдадут в какое-нибудь ремесло. О, у нас дело очень и очень разумно поставлено!

— В сапожники мне не охота, — вырвалось у Сеньки, — в слесаря я тоже не желаю.

— Дурак! — сердито оборвал крестный. — Просили тебя рот разевать? Твое дело слушаться благодетелей.

— Нет, отчего же? — сказала барыня. — Мы именно считаемся с природными наклонностями, с личными вкусами и способностями. Ты выберешь себе дело по душе. Ты, может быть, любишь рисовать?

Сенька усмехнулся.

— Не пробовал, — сказал он.

— А там попробуешь.

Сенька тяжело вздохнул.

— Не смеем вас больше утруждать, — сказал крестный. — Благодарим за милость!.. Целуй ручку у барыни! Идол, спасибо-то сказать не умеешь!

Сенька неуклюже потянулся к барыниной руке, но она сама поднесла ее к его губам, и Сенька впился к нее, опьяненный запахом крепких духов и ослепленный игрой драгоценных камней.

«Слямзить хоть бы одно колечко», — мелькало у него в голове.

Барыня вырвала у него руку и, вздохнув, сказала:

— Бедный ребенок! Он очень чувствителен. Ну, Бог даст, мы его сделаем человеком. А вы, Григорий Иваныч, дайте мне слово, что позаботитесь о себе. Теперь, когда мы вас избавим от забот о мальчике, у вас будет много свободного времени, вы всецело будете принадлежать себе, — дайте же мне честное слово, что вы будете стараться исправиться.

Старик тяжело перевел дух.

— Слушаю-с! — сказал он.

Переступил с ноги на ногу и прибавил:

— Извините, что обеспокоил!

— Ничего, — ласково улыбнулась барыня. — Смотрите же, завтра непременно отвезите. — И, кивнув головой, она повернула спину крестному и Сеньке.

Платье ее зашевелилось, издавая легкий свист, и поволоклось сзади длинным хвостом. И пока фигура барыни не скрылась, Сенька, не отрываясь, провожал ее глазами, и в воображении его неизгладимыми чертами запечатлевались пышная прическа, полная, нежная, выступающая из низко-вырезанного ворота шея, широкие, отделанные кружевами, рукава и все колеблющееся большое и сытое тело, облеченное в снежной белизны капот.

II

Сенька ехал в вагоне третьего класса. Жадным взором впивался он в убегающие поля и в мелькающие перед глазами деревья. Что-то очень давно виденное, забытое, родное и далекое напоминали они ему. Почему-то хотелось плакать, и на душе лежал словно камень. Почему? Сенька не мог дать себе отчета.

И ведь все, кажется, было хорошо. Барыня как сказала, так и сделала. С письмом ее Сенька ходил в какой-то комитет. Там ему дали бумагу, он носил ее барыне. Она опять написала письмо и велела вместе с письмом и бумагой ехать, куда приказано. И денег Сеньке на дорогу дала. И пуще всего наказывала, чтобы письма ее не потерял и не замазал бы и не изорвал бы конверта. А конвертик маленький, красивенький, голубенький, с золотым ободочком, и пахнет от него хорошо.

Теперь приедет он, а там уж ему приготовлено место. В тепле, в сухости, в сытости, в холе будет жить. Платье казенное дадут, сапоги, чай, хорошие, новые, не такие опорки, как на нем сейчас. Грамоте учить будут и мастерству какому-нибудь научат. В люди выведут.

Хорошо оно, а все чего-то боязно. Мальчишки Сеньку пугали:

— В тюрьму идешь, парень, сам головой в мешок лезешь.

Сенька отмалчивался. Что их, дураков, слушать. Болтают зря. Небось, и самим хотелось бы по-людски пожить. Теперь-то ничего, тепло еще. Листья на деревьях не все пожелтели, живи себе на улице. А вот зимой-то каково?

Сенька даже вздрогнул при одном воспоминании. Вспомнились ему страшные зимние морозы, ночлеги на барках, стояние на паперти, ночевки в участках, постоянные голодовки.

Но все это еще туда-сюда. Хуже всего были побои. А били его постоянно чем ни попало и за что ни попало. Это было страшнее всего.

А вот там бить не будут, там обращение деликатное. Барыня сказывала, там все такие, как она. Мухи не обидят. Она добрая, сразу видать, — его, Сеньку, не обманешь, он человека видит!

Красть там Сенька не будет, — за это никто не похвалит. Да и зачем красть, коли и так всего вволю?

И Сенька принимает твердое решение вести себя благородно, честно и доказать крестному, что не такой уж он пропащий и дурень.

При мысли о крестном сердце Сеньки размягчается, ему становится жаль старого, спившегося, обнищавшего и больного повара, жаль до слез, и Сенька начинает рисовать себе картину будущего благополучия крестного. Сенька не забудет его, как выйдет в люди. Мастер из него будет хороший. Нет, лучше не мастер, а торговец. Бог его еще знает мастерство, а в торговле Сенька считает себя знатоком. Заживут они тогда с крестным! Он уж старика ни в чем стеснять не будет.

Лежи себе на печи да распивай чаи. Водочки захочется — и это можно. Отчего не выпить? Сенька и сам не прочь пропустить стаканчик-другой. Пьянствовать он не станет, а перед щами выпить торговому человеку обязательно нужно, ну, и в компании с хорошими людьми тоже следует…

Сенька так увлекся своими мечтаниями о будущем, что чуть не прозевал своей станции.

Накрапывал мелкий дождь, но было так тепло, что парило, и стояла какая-то нежащая, грустная тишина…

Опустевшие дачные окрестности, окутанные дымкой осенних туманов, в убранстве увядающих садов и парков, расцвеченных багрянцем и золотом, лежали кругом безмолвные, очаровательно прекрасные, точно погруженные в волшебный сон. В опустелых аллеях не видно было ни души, не слышно было голосов, и только шуршали под стоптанными опорками Сеньки упавшие желтые листья.

И сам Сенька шел, как во сне, весь раскрываясь навстречу таинственной ласке природы, весь во власти еще неизведанной прелести новых и дивных впечатлений, подхваченный какой-то неведомой, могучей теплой волной, которой он беззаветно отдавался с томным и сладким восторгом, чувствуя, что она поднимает его куда-то ввысь, несет его к какому-то далекому, счастливому берегу.

Мысли о будущем материальном благополучии теперь в голове Сеньки как не бывало. Да и вообще мыслей не было. Царило непосредственное чувство, и необычайно ярки и тонки стали все ощущения.

Легкий ветерок лобзал лоб и щеки, свежий, душистый и тихий, и шептал на ухо необыкновенные, малопонятные и прекрасные речи. Шептались о чем-то и вершины деревьев, точно рассказывая чудесные, старые сказки.

Сенька прошел всю аллею до конца и вдруг очнулся. Перед ним был дом именно такой, какой описывала барыня: белый, каменный, двухэтажный, с башенкой. Стоит в большом густом саду, кругом высокий забор, и на аллею выходят каменные ворота с узорной чугунной решеткой, а над воротами вывеска, точно голубая лента, шитая золотом.

Жутко и холодно стало вдруг Сеньке, и робко и недоверчиво приотворил он калитку и мимо пустой деревянной сторожевой будки, по чисто выметенной дорожке, огибавшей широкий, обсаженный деревьями, двор, с куртиной и фонтанами посредине, направился к крыльцу.

По широким каменным ступеням поднялся он к дубовым дверям, с любопытством остановил взор на темных резных львиных мордах со вдетыми в нижнюю губу бронзовыми кольцами и, собравшись с духом, что было силы нажал пуговицу духового звонка.

Дверь, как показалось ему, отворилась моментально, точно кто-то давно стоял сзади и только ждал случая ему отворить.

Моментально же чья-то сердитая и сильная рука закатила ему здоровую затрещину и почти одновременно неизвестно кому принадлежащая грубая, жесткая нога ударила, его в бок — и Сенька, прокатившись по всем ступеням, очутился внизу, лежащим на животе и с расквашенным носом.

Все это произошло моментально.

И так же моментально слетели с Сеньки вся та сдержанность и благопристойность, которые искусственно поддерживались в нем наставлениями и советами крестного и собственными усилиями.

Волчонок, выросший в лесу, в зверином логовище, с детства гонимый и травимый, много раз переживавший муки холода, голода и жажды, сильный и смелый перед лицом опасности, ловкий и находчивый перед вызовом врага, не раз дрожавший за свою шкуру, но и умеющий постоять за нее, — сразу сказался в нем.

Молнией вскочил он на ноги, не обращая внимания на боль и ушибы, сторожкой огляделся и, едва нашел и оценил неприятеля, — приютский сторож еще стоял на крыльце с красным от гнева лицом, — как, сжав кулаки и пригнувшись к земле, он уже кинулся на него и ударил его, пустив в ход свой любимый, много раз испытанный, прием — с размаху в живот головой, от которого сторож свалился навзничь.

Град ругательств посыпался на Сеньку.

С бранью и ворчаньем сторож стал подниматься.

Но не таков был Сенька, чтобы отступить, не разбив окончательно неприятеля и не заставив его сознать себя побежденным.

Очевидно, сторож не понимал, с кем имеет дело, и Сенька немедленно решил, что следует тотчас же дать ему новый урок.

Ястребом налетел он на побежденного врага, уселся на него верхом и, молча, с полузакрытыми глазами, с твердо стиснутыми зубами, принялся наносить ему удары кулаком по чему попало.

Руки сторожа тоже не оставались в бездействии. Они щипали, царапали, давили и били мальчишку. Некоторые удары были так чувствительны, что у Сеньки занимался дух, и вдруг непроизвольно широко раскрывался рот, ловя воздух. Но Сенька не издавал ни звука. Еще детские, худенькие, костлявые, но мускулистые и выносливые руки его поднимались и опускались мерно, настойчиво и неустанно.

Сторож наконец понял, что он имеет дело с серьезной величиной, с противником, достойным уважения, упорным и беспощадным, которого нельзя устрашить и которого, пожалуй, не сломить.

И тут же сторож наконец разглядел, что это не свой, — со своим он бы скоро расправился, — а чужак, неизвестно, как очутившийся здесь и напавший на него. В пылу борьбы он уже не помнил мелких подробностей, не помнил и затрещины, которой он приветствовал Сеньку. Ему рисовалось нападение хулиганов, экспроприаторов, чудились воры и разбойники.

Уставшие, затекшие от лежанья на спине руки оборонялись лениво и вяло, наконец совсем опустились, — сторож сознал, что ему не осилить хулигана, и стал отчаянно звать на помощь.

— Караул! Режут! Воры! Грабители! Режут! — сиплым воплем пронеслось по пустынному двору, по дремлющим аллеям старого парка.

— Молчи, дьявол! — прохрипел Сенька.

Чуткий, никогда не обманывавший его инстинкт подсказывал ему, что пора, надо бросить, и Сенька, перестав колотить сторожа, выжидал момента, чтобы можно было безопасно ретироваться. Раза два он уже вбок посмотрел на непритворенную парадную дверь, намечая путь к отступлению.

Но опоздал Сенька.

Где-то наверху послышались торопливые, тяжелые шаги… Сенька сорвался с места, как раненый зверь, прянул к двери, распахнул ее…

Какая-нибудь одна минута — и он одним прыжком перемахнул бы ступени крыльца, вихрем вынесся бы за калитку — и ищи ветра в поле.

Распахнул дверь Сенька, и нос к носу столкнулся с ражим чернобородым мужиком в красной шерстяной фуфайке, в белом фартуке и с медной бляхой на клеенчатом картузе.

Холодок пробежал по Сенькиной спине. К дворникам с самых малых лет он чувствовал страх и уважение. По двум причинам. Во-первых, потому, что, по разумению и житейскому опыту Сеньки, они на то и поставлены, чтобы бить, «поливать», как принято было выражаться в той среде, где вращался Сенька; а во-вторых, потому, что бить они умеют и бьют так, что мое почтение, — городовым разве которым, может, еще уступят, а уж больше никому.

— Только не поливай! — вырвалось у Сеньки.

Но грубая и сильная рука уже рванула его за ухо, она же дала ему щелчок в лоб, от которого у Сеньки позеленело в глазах, и градом сразу посыпались слезы.

— Чужой, не наш, — хрипел сзади сторож. — Поди, он еще и не один.

— И то не наш! — удивился дворник. — Это еще откуда принесло? Не иначе, через забор в парке перелез, я от ворот не отлучался.

— Пусти!.. — крикнул Сенька и попробовал выдернуть свою тщедушную ручонку из могучей лапы дворника.

— Ну, цыц у меня! — прикрикнул тот. — Ишь, рвань какая! Воришка, небось.

— Ничего я не брал, — поспешил оправдаться Сенька. — Ничего не брал, вон спросите у него.

И он обернулся к сторожу.

Но в передней был уже не один сторож.

Стояли еще какие-то люди в серых пиджаках и зеленых фартуках, а сверху, по широкой, устланной пестрым ковром, лестнице спускался важный барин в крахмальном белье, в сюртуке и при часах.

Сенька, который обладал способностью даже в самые тяжелые минуты в своей жизни не лишаться дара наблюдательности, которым одарила его природа, тотчас же принял к сведению, что волосы у него подстрижены ежом и, надо думать, подкрашены, потому что таких черных волос в сочетании с таким старым лицом Сеньке встречать что-то не доводилось; жидкую и тоже очень черную бородку барина Сенька назвал про себя немецкой, про усы же подумал:

«Пробошником каким запустил!»

И подивился на лаковые блестящие сапоги:

«Важнецки вычищены; который олух чистил, три пота спустил».

— Вечно у вас скандалы! — громко сказал господин. — Это из чьего отделения?

— Не наш это, — в один голос сказали люди в серых пиджаках.

— Хулиган! — решительно отозвался дворник. — Поди, еще и украл что.

— Вор и есть, — поддержал сторож. — Как только он у меня часы не сволок!..

— Врешь! — запальчиво крикнул Сенька.

— Затворите дверь! — сердито приказал господин. — У вас вечно все двери настежь, все скандалы на улицу выносите, и от сквозняка не знаешь, куда деваться.

Двери заперли.

И хотя дворник теперь уж не держал Сеньку за руку, мальчик сразу упал духом. Он почувствовал себя в плену, и дикий, испуганный взгляд его беспокойно заметался в обширной передней с дубовыми вешалками, с огромным зеркалом в тяжелой резной раме, с камином, в котором, медленно умирая, рдели последние догоравшие угольки, по лицам этих чужих, столпившихся вокруг него, враждебных ему людей.

— Вор и есть! — сердито ворчал сторож. — Ежли б ты не был вором, зачем бы тебе в дом лезть? Какой ловкий! А! Из молодых да ранний. Его обыскать надо, на нем непременно что-нибудь есть… Он меня убить хотел…

— Врешь! — еще запальчивее крикнул Сенька. — Я бы тебя пальцем не тронул. Ты первый начал.

— Молчать! — крикнул господин. — Зачем ты здесь очутился?

Тут только Сенька вдруг вспомнил про письмецо в голубеньком конверте.

Он сунул руку за пазуху, развернул рваный газетный листок, причем уронил на пол комитетскую бумагу, и протянул господину письмо доброй барыни.

Бумагу с пола поднял один из серых пиджаков и почтительно подал ее господину.

Тот уже пробежал письмо, заглянул в бумагу и то и другое сунул в карман брюк и, сердито оглядев Сеньку, сказал:

— Ты как же смел лезть с парадного крыльца, да еще драться?

Сенька подумал о широких каменных ступенях, о стеклянном навесе над ними, о львиных мордах с бронзовыми кольцами на черных полированных дверях. Что-то не помнил Сенька, чтобы ему приходилось когда-нибудь в жизни входить в такие двери, и он тотчас же понял, что они не про него писаны, и сознал свою вину. Надежда и желание оправдаться немедленно заслонили в нем чувство страха, и он бойко ответил:

— Я ведь не к себе пришел, чтоб мне у вас все двери знать. Вижу — дверь, и вошел себе, как к путным, а этот старый пес бросился на меня, как бешеный. Еще вором называет. Какой я тебе вор? Я у тебя ничего не украл. А вот накопал я тебе по первое число — это верно. Гляди, к вечеру рожа-то распухнет в воздушный шар.

— Так вот как ты поговариваешь, голубчик! — сказал господин.

— Ишь, стервец! — отозвался сторож. — И откуда только такие каторжники берутся? Точно у нас своих мало. Теперь еще этого прислали. Я, Андрей Иванович, терпеть унижение не согласен. Этакий прыщ и так со старшими разговаривает.

— Ничего, укротится, — ответил господин.

Потом он обернулся к Сеньке и, строго и внушительно, расставляя каждое слово по слогам, произнес:

— Ты принят в убежище. С этого момента ты не принадлежишь себе. Ты обязан беспрекословно подчиняться. Беспрекословно. За мной!

Сенька поднялся вслед за господином по лестнице.

Она упиралась в широкий и светлый коридор, покрытый линолеумом. Впереди видна была стеклянная дверь на балкон. Справа в растворенные двери Сенька увидел залу с блестящим паркетным полом, с портретами высокопоставленных особ в золоченых рамах, с малиновыми бархатными стульями вдоль белых под мрамор стен. Слева был кабинет директора с тяжелой дубовой мебелью, с книжными шкапами и с письменным столом посредине, на котором Сенька увидел множество интересных игрушек.

Люди в серых пиджаках встали по сторонам двери. Андрей Иванович опустился в кресло перед письменным столом, а Сенька встал против него.

— Гляди мне прямо в глаза! — приказал Андрей Иванович.

Сенька закинул голову и вытаращил глаза.

Андрей Иванович разгладил на столе комитетскую бумагу и, заглянув в нее, спросил:

— Как тебя зовут?

Сенька тряхнул головой и бойко ответил:

— Семен Яковлев.

— А отца как звали?

— Сказано, Яковом!

— Фамилия твоя как?

— Говорил ведь уж: Яковлев.

— Вероисповедания какого?

— Говорят, православного.

— Да ты-то какого?

— Мне што, мне все равно.

— Сколько тебе лет?

— Одиннадцать.

— Читать умеешь?

— Не бойсь, не проведешь, грамотный.

— И писать умеешь?

— Имя и фамилию подмахнуть могу, а больше не умею.

— Молитвы знаешь?

— Вотчу, бывало, читал, да забыл.

— Теперь иди в баню, — сказал Андрей Иванович.

— В баню я не пойду, — ответил Сенька.

— Как не пойдешь, когда я тебе приказываю?

— Мало чего ты будешь приказывать. Мне, брат, баня ненадобна. Мы с крёстным третьёва дни в бане были, вот как парились, небу жарко!

— Не рассуждать! Иди за ними.

Андрей Иванович указал на людей в серых пиджаках:

— Это надзиратели, ты обязан их слушаться.

— Держи карман шире! — ответил Сенька. — Очень мне нужны такие хулиганы.

— Уведите его! — приказал Андрей Иванович.

Один из надзирателей сделал шаг по направлению к Сеньке.

Но Сенька обошел кругом стол и очутился за спиной у Андрея Ивановича.

В лице его, за минуту перед тем спокойном и ясном, опять появилось выражение запуганного, затравленного зверёнка, глаза загорелись недобрым огоньком, взгляд забегал, заметался…

Сеньке вдруг стало до боли жаль крестного, жаль сырых и грязных углов, в которых они ютились последнее время, жаль подвальных жильцов, их ребятишек, с которыми они дружили, жаль людных и шумных улиц, граммофона в соседней чайной, церковной паперти, на которой всегда можно было настрелять медяков, — жаль всего, что осталось назади, что стало дорого, близко и мило. И в то же время все, что видел сейчас Сенька кругом себя, показалось ему противным, враждебным и грозящим ему гибелью.

Отвратителен был этот чистый, блестящий пол, неприветливы и холодны были эти высокие, красивые, почему-то напоминавшие тюрьму, стены. Но особенно противны были лица Андрея Ивановича и надзирателей.

— Убечь я от вас хочу, — сказал Сенька. — Ей-Богу, право. Я думал, у вас просто, а вижу — народ вы аховый.

— Не рассуждать! — сердито оборвал Андрей Иванович.

— Дяденька, — просительно сказал Сенька, — пусти-ка ты меня домой. Я с крёстненьким прощусь. А? На што я тебе? Нонче день все равно пропал. Я бы к вечеру назад обернул, вот-те крест обернул бы. Ей-Богу!

— Нет уж, голубчик, не выцарапаешься отсюда, — сердито и, как показалось Сеньке, насмешливо ответил Андрей Иванович. — Вот недельки через две, если будешь ни в чем не замечен, бальник представишь без двоек, по поведению получишь отлично — мы тебе дадим отпуск, да и то одного не пустим, с дядькой пойдешь. Понял?

Андрей Иванович говорил внушительно, с расстановкой и совершенно искренно желал, чтоб Сенька его понял, но все в его речи было чуждо Сеньке. В ней он уловил только злобную насмешку и наглое издевательство над ним. Что же это такое в самом деле? Выходит, что он теперь в тюрьму попал.

Нешто можно человека силой, здорово живешь, в неволе держать? Еще добрая барыня говорила, что ему тут хорошо будет.

Сенька решил отстоять свою свободу.

— Да што вы, белены объелись? — горячо запротестовал он. — Нешто я продался вам? А коли ежели я жить у вас не хочу? Ловкие вы, я вижу. Чуть человек к ним посунулся, а у них уж и хомут готов. Не на такого напали. Не хочу я у вас оставаться — вот и весь сказ. Не ндравится мне у вас, к крёстному пойду!

— Я с тобой, голубчик, тогда иначе поговорю! — очень тихо, но так грозно промолвил Андрей Иванович, что Сенька почувствовал себя так, как будто ему грозила смертельная опасность.

— Уйду, убегу! — не своим голосом, грубо и дерзко закричал он.

И, изогнувшись, склонив голову вниз, бросился вперед.

— Уберите его! — приказал Андрей Иванович.

Один из надзирателей поймал Сеньку за ухо. Другой, растопырив руки, приготовился схватить его.

Но Сенька был ловок, силен и увертлив, а во время борьбы эти качества в нем удесятерялись. Он, не обращая внимания на боль, что силы мотнул головой и освободил свою руку, перевернулся, дал подножку тому надзирателю, который держал его, проскользнул под мышкой у другого и, с вызывающим видом и горящими глазами, отступил за письменный стол и ждал.

— Ну, и шельма! — сказал один из надзирателей.

— Ты, что же это, шутить с нами вздумал? — так же тихо и грозно спросил Андрей Иванович, и лицо его стало совсем серым и страшным, и глаза с ненавистью остановились на Сеньке.

Так по крайней мере казалось Сеньке.

— А вот я тебе покажу, как я шучу! — дерзко ответил Сенька.

Он уже давно отметил на столе некоторые предметы и сделал им оценку.

Почти все можно было не без выгоды продать, кое-что заложить. Но самым ценным в глазах Сеньки являлось то, что могло служить оружием. К оружию он питал страсть, всегда ощущал настоятельную нужду в нем, а в данный момент эта нужда была особенно острой. Две вещи на этом столе сами просились под руку: пятнадцатифунтовая гиря, которой любил упражнять мускулы рук Андрей Иванович, и старинный дамасский клинок, служивший для разрезывания бумаг, с короткой серебряной рукоятью.

Настойчивая и сильная мысль у Сеньки обыкновенно тотчас же претворялась в дело. Прежде чем кто-либо из присутствующих спохватился, Сенька уже держал в правой руке клинок, в левой гирю.

— А ну, кто на меня? Пшёл, мальчик! — вырвался у него торжествующим криком хищной птицы тот клич, какой бросали друг другу мальчишки и хулиганы, готовясь к бою.

Андрей Иванович побелел, вскочил с кресла и подвинулся к надзирателю.

Сенька заметил, как вздрагивали его щеки и нижняя губа, и смешно и странно запрыгала левая бровь.

— Что стоите? — прохрипел он надзирателям. — Хватайте его!

Те сделали несколько неуверенных шагов по направлению к Сеньке и попятились, когда он двинулся им навстречу.

Он вышел из-за стола. Теперь он не нуждался в прикрытии и готов был сойтись с врагом лицом к лицу.

— Пшёл, мальчик! Сыпь! — вторично вырвался из его груди привычный знакомый бодрящий клич.

Он совершенно забыл, где он находится, что было, что будет, что ждет его, что готовит он другим, — ни о чем подобном он не думал. Ни сзади ни впереди ничего не было.

Был только один короткий, крохотный момент, такой короткий, такой крохотный, что, вот еще один миг — и он исчезнет. Но короткий и крохотный, он был значительности неизмеримой, важности чрезвычайной для него, Сеньки. Сенькина жизнь билась и трепетала на какой-то тонкой и легкой, как паутинка, ниточке, и, чтоб эта ниточка не оборвалась, Сеньке нужны были вся его сила, вся его храбрость.

Какие-то яркие, похожие на большие новые серебряные рубли, круги ходили и вертелись у него перед глазами. За этими кругами Сенька ничего не видел. Не видел он, как нажимал Андрей Иванович пуговицу звонка, как вбежало в кабинет еще несколько серых пиджаков в зеленых фартуках. Ничего не видел Сенька.

Он стоял воинственный, вызывающий и дерзкий, выставив правую ногу вперед, присев на твердо поставленную левую, которая должна была служить главной опорой всему его телу, с грудью, выдвинутой вперед, с головой, закинутой назад, и обе руки его, поднятые вверх, размахивали своим оружием, готовые разить и наносить удары.

Не видел он, как, пригибаясь к земле, пробрались двое надзирателей за его спину и остановились безмолвно, подстерегая удачную минуту. И внезапно сзади схватили его чьи-то сильные руки, кто-то вскрикнул, оцарапанный клинком, кого-то он успел ударить гирей, но спереди на него навалились еще трое, обезоружили его, повергли на землю.

Но и тут Сенька не сразу уступил. Он вывертывался, катался по полу, царапался, щипался, кусался и, в чаду борьбы, оставался равнодушен, бесчувствен к пощечинам, подзатыльникам и ударам кулаками, которые сыпались на него.

Только серебряные круги перед глазами становились все больше, все ярче, и нельзя было из-за них разглядеть, сколько человек било и кто бил сильней.

И тогда только разошлись эти круги, и стал Сенька яснее видеть, когда хлынули у него из глаз двумя неудержимыми, бурными потоками обидные, горькие, полные мучительного стыда слезы, мешаясь с кровью, струившейся по расцарапанной щеке и капавшей из разбитого носа на его ветхую миткальную рубашку.

Тогда же Сенька увидел, что он лежит связанный по рукам и ногам, беспомощный и жалкий, усмиренный и побежденный, на жестком, блестящем паркетном полу: он зарыдал отчаянно, громко и страстно, полный безутешного страдания и испытывая при каждом рыдании мучительную боль в груди и спине от перенесенных побоев.

И так беспросветно тяжело, так мучительно, безотрадно, так безнадежно темно и так страшно пусто стало в душе Сеньки, точно все умерло в нем, точно все сожжено было каким-то жгучим, сухим и тлетворным вихрем, что ко всему уже был равнодушен Сенька.

Безучастен был он, когда надзиратели подняли его и понесли.

И никакого впечатления не произвел на него отданный им Андреем Ивановичем приказ:

— Выпороть и в карцер до распоряжения!

Такими обстоятельствами сопровождалось вступление Сеньки в благодетельное убежище: «Взыскания погибших».

III

Настала ночь.

Она настала для Сеньки внезапно, сразу, среди бела дня, как только захлопнулась дверь карцера. Сенька очутился в непроницаемом, холодном мраке.

Он беспомощно опустился на пол, гладкий и тоже холодный, и впал не то в забытье, не то в тяжелую дремоту.

Казалось ему, что он видел дурной и страшный сон, и до того представлялось невероятным и ужасным все то, что произошло, что даже боль в груди и ноющие, избитые спина и плечи не могли его заставить поверить в действительность пережитого.

Долго сидел так Сенька, тупо-равнодушно, застывший, погруженный в болезненную дремоту, не думая, не соображая и только смутно чувствуя, что у него болят и тело и душа.

Постепенно он пришел в себя, почувствовал, что озяб, и поднялся с полу. Широко раскрыл он глаза, стараясь хоть что-нибудь разглядеть, но ничего не было видно. Он сделал несколько шагов и вплотную подошел к стене, такой же холодной и такой же гладкой, как и пол. Проводя рукой по стене, он пошел дальше, уперся в угол и обошел так все четыре стены маленькой квадратной каморки. Потолок, — он чувствовал, — уходит далеко в высоту, и, должно быть, он такой же гладкий и холодный, и Сеньке казалось, что с него несет на него холодом, а мрак вверху точно еще гуще и скрывает в себе что-то нечеловечески-ужасное, чудовищное и злобное.

Сердце у Сеньки забилось, и капельки холодного пота выступили на внезапно остывшем, какую-нибудь минуту тому назад разгоряченном, лбу и на стучавших висках. Инстинктивно он закрыл глаза и несколько минут стоял неподвижный, подавленный, в предвкушении какого-то неведомого, надвигающегося на него ужаса, и почему-то, пока он стоял так, ничего не видя и только испытывая чувство непобедимого, беспричинного страха, слух его обострился до чрезвычайности, и все шумы и шорохи, казалось, не могли укрыться от него. Кто-то прошел у него над головою, должно быть, в верхнем этаже, и он сосчитал шаги и отметил их характерные особенности. Где-то очень далеко долго звенел, надрываясь, всхлипывая, плача и заливаясь, колокольчик. Кто это звонил и зачем? Или это только показалось ему и звенит у него в ушах?

Потом все стихло, и напрасно Сенька вопрошал тишину.

Все точно умерло.

Сенька опять открыл глаза и опять обошел вокруг своей тюрьмы. Теперь он понял, зачем он это делает. Он искал постели, скамейки, стула, табуретки, чего-нибудь, где бы можно было притулиться и отдохнуть. Но все было пусто, и Сеньке стало понятно, что за чудовище угнетало его в этом холодном мраке.

Это была пустота. Ничто.

Тогда Сенька перестал бояться. Он почувствовал себя опять смелым и мужественным. Теперь сердце его забилось уже не от страха. Оно рвалось на волю, и Сенька решил не сдаваться и во что бы то ни стало отвоевать свободу. Он нашел дверь карцера и поискал на ней замка или ручки. Но она была вся гладкая, и, когда он постучал в нее, она издала глухой, недобрый звук.

— Французский замок, — решил Сенька.

Он между прочим считал себя знатоком и в замках. Это соображение практического и делового характера вызвало в Сеньке целый ряд новых представлений и отвлекло от тяжелой действительности.

Ясно, как Божий день, что надо бежать отсюда. А вот как? Этого сразу не выдумаешь. Дело это надо хорошо обмозговать. Торопиться с этим нечего. Поспешишь — людей насмешишь. Хуже всего то, что с голыми руками не много сделаешь. Будь у него «фомка» (лом) или хоть «перышко» (ножик), он бы живо с замком справился. А вот нет их.

Сенька с головой ушел в изыскания способов к своему освобождению. Он опять уселся на пол. Но теперь он уже не думал ни о темноте, ни о холоде, ни об одиночестве. Даже о боли он позабыл.

Сенька был крепок и вынослив и умел не считаться с физическими страданиями там, где нужно было здраво и трезво обсудить положение. Выбраться ему отсюда самому, без посторонней помощи невозможно, — это он понял. Значит, нужно ждать, когда его выпустят. Ведь должны же они его выпустить. Только вот когда? День и ночь наверное продержат. А может, два дня или три. Неужели целую неделю? Не может этого быть.

Нет, его скоро выпустят. Ну, сегодня никто не придет, а завтра уж наверное кто-нибудь заглянет.

Вот тут-то он их и разыграет. Такой казанской сиротой прикинется, что всех их проведет. А как выпустят его, там уж видно будет, что дальше делать.

Эти размышления значительно успокоили Сеньку. Теперь он совсем не боялся. Только очень ныло и болело тело, и такую усталость чувствовал он, что хотелось лечь, закутаться и заснуть.

А на полу было жестко и холодно и, как ни пробовал Сенька улечься, все было больно и неловко.

Долго ворочался он с боку на бок, не находя себе места. Время тянулось убийственно долго, и Сеньке казалось, что уж прошел день, и уж прошла ночь, и что вот-вот подойдут к двери и отворят ее.

Но за дверью все было тихо. О Сеньке точно забыли.

И когда наконец действительно настала ночь, и все здание убежища погрузилось в мертвое безмолвие, измученный, избитый Сенька ощутил эту страшную, сонную ночную тишину и снова почувствовал себя заброшенным, несчастным, заживо-похороненным.

Он с трудом поднялся с полу. Затекшие ноги едва слушались его. Дотащился до двери и изо всей силы ударил в нее кулаком. Очень больно ушиб руку, и боль отозвалась в плече и в боку. А дверь откликнулась как-то угрюмо и глухо.

Сенька приник к ней головой и раздирающим голосом, что было мочи, закричал:

— Дяденька! Дяденька, простите меня!

Откликнулись холодные каменные стены:

— Тра-та-та! Тра-та-та! Тра-та-та-та!

Точно стая невидимых птиц вдруг снялась с места и захлопала крыльями.

И снова все умерло.

Сенька прижался к двери лбом и, собрав все свои силы, крикнул еще громче:

— Дяденька! Дяденька, выпустите меня!

Снова затрепетали и забились крылья невидимых птиц, и все смолкло.

Отчаянье овладело Сенькой. Он забыл про свои планы и расчеты, он утратил всякую способность быть благоразумным и терпеливым. Он чувствовал невыносимую боль в груди, в спине, в боках, ныли плечи, ныли руки и ноги, точно раскаленным железным обручем была скована голова, и, когда он ударился ею в дверь, звук показался гулким и могучим, а голове не стало больней.

Тогда он уперся руками в дверь и стал биться в нее лбом. И при каждом ударе он кричал, как ему казалось, что было силы, разрывая себе грудь от боли:

— Дяденька, простите! Дяденька, выпустите!

Но уж не хлопали больше, взлетая, птицы, и, безучастные, безмолвно стояли каменные стены, и в мертвом молчании глухо билась в дверь детская голова, и думая, что кричит во весь голос, шептал заплетающимся языком, задыхаясь и изнемогая, Сенька:

— Дяденька, простите! Дяденька, выпустите!

IV

Сенька попробовал приподнять голову, но она была так тяжела, что сама тотчас же опустилась на прежнее место.

Он открыл глаза и удивился: должно быть, он все это видит во сне. Только сон теперь не страшный, а хороший, и лежать Сеньке тепло и мягко. Жаль только, что очень горят спина и плечи, и если это во сне, то уж лучше бы проснуться. Сенька сделал усилие, повернулся на другой бок и обвел робким взглядом комнату.

Нет, он не спит.

Куда же это он попал?

Комната просторная, высокая, стены выкрашены голубой краской. Большие окна до половины закрыты белыми, как снег, занавесками, по стенам стоят кровати, застланные чистыми, белыми одеялами, с мягкими, белыми подушками. И все кровати пустые, только на одной лежит Сенька один-одинехонький. Солнце двумя светлыми полосами ложится на ярко-блестящий пол.

Взглянул на него Сенька и все вспомнил. Все с мельчайшими подробностями, необычайно живо и выпукло встало перед ним.

Когда это было? Вчера? Третьего дня?

Сенька решил, что вчера. Так свежо еще было воспоминание о побоях, и так ощутительно напоминала о них тупая боль во всем теле.

— Больница это, — догадался Сенька. — Вот оно что выходит. Молодчага ребята! Ловко, значит, отколошматили. Катай, валяй, жарь вовсю — семерым одного не жалко.

Сенька закрыл глаза от утомления, но продолжал думать.

«Какая же это больница? Должно быть, не городская. В городской крестный в белой горячке лежал, Сенька навещать его хаживал. Там были палаты большущие, больных было столько, что коек не хватало. Такой красивой чистоты не было, и дух был тяжелый».

В коридоре послышались чьи-то шаги.

Сенька насторожился. А когда дверь к нему растворилась, он уголком глаза посмотрел, кто вошел. И увидел Андрея Ивановича в черном сюртуке и еще какого-то господина в белом халате.

Сенька плотно закрыл глаза, уткнулся головой в подушку и притворился спящим.

Тот, что был в белом халате, положил ему руку на бок и сказал:

— Теперь будет поправляться. Утром температура была нормальная.

— И великолепно, — сказал Андрей Иванович. — А вы еще меня пугали. Здоровенный мальчишка. А хуже всего то, что молоды вы, опыта нет. И не женаты. Будь у вас жена, она бы вас живо научила практическому смыслу и из такой квартиры, как ваша, не захотела бы выехать.

— Ну, уж это не ваше дело, — сказал доктор. — Я только вижу, что служить при таких условиях не могу.

— Ну, вот видите, — сказал Андрей Иванович, — какой вы неуживчивый человек. Не знаю, что с вами сделалось. Первое время вы были куда сговорчивее.

— Да поймите, что я тогда не знал еще ничего! — воскликнул доктор.

— Так и продолжайте так же, — сказал Андрей Иванович. — Не знайте ничего. Подадут вам рапортичку — подпишите, не читая. Больше от вас ничего не требуется. А зачем же ссориться. Подрывать учреждение, набрасывать тень на общество.

Доктор ничего не ответил, повернулся и пошел к двери, но Андрей Иванович догнал его и сказал:

— Пожалуйста, этот разговор между нами. Не будем ссориться. Мы еще потом поговорим. Может быть, вы зайдете ко мне вечерком побеседовать?

— Вряд ли зайду, — отозвался доктор.

Андрей Иванович вышел первый, а доктор прошелся несколько раз по палате, ероша волосы, потом вздохнул, присел на кровать к Сеньке и задумался.

Сенька с любопытством стал наблюдать за ним.

Доктор был еще очень молодой человек с круглым, добродушным, немножко бабьим лицом. У него были большие, голубые, грустные глаза. И в пушистых белокурых усах его пряталась какая-то грустная усмешка.

«Хороший человек!» — решил про себя Сенька и, позабыв, что он должен спать, уже не стесняясь стал смотреть на доктора.

Тот вдруг поймал на себе его взгляд, но не удивился, а ласково спросил:

— Проснулся, приятель?

— Дяденька, — сказал Сенька, — не ндравится здесь мне очень. В больнице-то хорошо, а как выпишут, поди, опять бить станут. Возьмите вы меня, дяденька, как уходить будете.

— Тс! — сказал доктор. — Мы с тобой об этом после поговорим. Тебе еще поправляться нужно. Ты мне лучше вот что скажи, есть хочется?

— Страсть! — сказал Сенька.

— Ну, вот и отлично. Ты курицу любишь? Я тебе курицу выпишу.

— Ну ее, — возразил Сенька, — зачем курицу, — баловство это! Щей бы горячих хорошо.

— Щей нельзя, — сказал доктор. — Хочешь котлет?

— Да ладно, — ответил Сенька, — давай, что хочешь. Я, брат, за пятерых съем.

— Молоко любишь? — спросил доктор.

— Ну его, — пренебрежительно отказался Сенька, — я забыл, когда и пил его. Что я грудняк, что ли? Водки бы хорошо выпить и растереться бы ею тоже хорошо. От ломоты помогает.

— Вина велю дать, — сказал доктор, — и чаю с вареньем.

— Спасибо! — поблагодарил Сенька. — Ты-то добрый! Вот как-то потом жить будет? Главное то, что оставаться-то я тут не хочу. Не по карахтеру мне. Обращение строгое, кругом чистота, мужики здоровы драться, а уж старший этот совсем разбойник. Не согласен я с ними жить.

— Об этом теперь не думай, — сказал доктор. — Ты выздоравливай, поправляйся, а там поговорим.

— Да ты что думаешь? — вскричал Сенька. — Я и сейчас здоров, ей-Богу. Здорово отдули, это правда. И память поотшибло, а только теперь я сразу на ноги стать могу.

И Сенька живо сбросил с себя одеяло и уже стоял перед доктором в длинной больничной рубахе на коврике у постели.

— Ложись, ложись! — приказал доктор. — Чем дольше пролежишь, тем лучше.

— Ничего, — сказал Сенька, — надоело уж лежать-то. Говорю тебе, здоров я совсем. Эка невидаль, что отдули. Не на таковского напали. Сами с усами. А вот как поем, так я тебе двух уложу.

— Ну, хорошо, хорошо! — сказал доктор, укладывая Сеньку и поправляя на нем одеяло. — Я уж и так вижу, что ты молодец, а все-таки надо, как следует, выздороветь.

— Как бы на волю отсюда выписаться, — сказал Сенька, — хорошо бы было. Так ведь нет, не пустят черти.

— Не думай об этом, — сказал доктор. — Там видно будет. Все устроится. У тебя отец есть?

— Ишь, чего захотел, — сказал Сенька, — и не знал я никогда такого!

— А мать? — спросил доктор.

— Была мать. У всякого человека мать должна быть. А только что померла давно, не помню я ее. Я, брат, давно сам по себе. Как себя помню, все сам про себя промышляю.

— Ну, хорошо, — сказал доктор, — мы с тобой что-нибудь придумаем, а пока ты обещай мне быть послушным, исполнять все, что тебе приказано. И из больницы выходить не торопись.

— Да уж ладно, — ответил Сенька. — Не дурак тоже, понимаю. Тут-то мне хорошо. Ишь, какую хоромину отвели. Что твой барин. И чего это, дяденька, тут все эти постели пустые стоят? Вон в городской так этого не бывает. Чать, не одного меня и других тоже тут бьют.

— Это заразная палата, — сказал доктор, — только для заразных больных. На случай, если в убежище будет корь или скарлатина, или другая какая заразная болезнь.

— Слышал, — сказал Сенька, — понимаю. Ишь, хитрые черти. Изобьют человека, только что душу не вытрясут, да сюда и запрячут — заразный, мол чтоб все было шито и крыто.

— Молчи! — сказал доктор. — Не надо так много разговаривать.

— Я только спросить, дяденька, хотел, — продолжал Сенька. — А в других-то палатах есть больные?

— Есть, — сказал доктор. — Всегда есть.

— Тоже, чай, битые все?

— Ну, вот! — засмеялся доктор. — Разные больные есть.

— Много?

— Да немало.

— Чем же хворают?

— Какой ты любопытный, братец. Есть чесоточные. У иных парши. У девочки одной ногтоеда.

— И девчонки есть? — удивился Сенька.

— Да. Убежище ведь для мальчиков и девочек.

— Здорово! — сказал Сенька. — Девчонкам этого боя ни за что не выдержать, голову отрубить дам.

— Что это ты! — остановил его доктор. — Ты уж, кажется, вообразил, что тут только и делают, что бьют.

— Да уж сделай милость! Ежели они свежего человека, за которым и вины никакой нет, в кулаки приняли, так уж по своим-то, надо полагать, только печка не ходила. И девчонки! Ах ты, Господи Боже мой! Вот влопались-то, сердешные!

И на лице Сеньки изобразилась такая жалость, так грустно и серьезно он качал головой, что доктор попробовал утешить его.

— Девочки отдельно от мальчиков, — сказал он. — У них не надзиратели, а няньки, и у них есть своя начальница, а Андрей Иванович считается только главным директором.

— Ну, и выходит один черт, — сказал Сенька. — Девчонкам не в пример хуже, это я понимаю. Потому такое уж их женское дело. Потому, во-первых, силы настоящей нет, — сдачи не даст, а второе — женский пол.

Сенька щелкнул языком.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросил доктор.

— Сам понимай! — каким-то грубым, не детским голосом отрезал Сенька и при этом сумел в свои слова вложить такое выражение, что доктор с изумлением поглядел на него.

Мало того, он почувствовал смущение перед этим тщедушным, шустрым, не по-детски рассуждающим и поступающим мальчишкой, и почему-то припомнилась ему история, разыгравшаяся недавно на половине девочек, подробности которой ему так и не удалось узнать, но с результатом которой он сам лично ознакомился в воспитательном доме, где вместе с другими докторами в продолжение трех дней он наблюдал новорожденного ребенка, получившего прозвание «тысячного», так как он весил только тысячу граммов, и умершего на четвертые сутки.

— Ну, довольно, — сказал он, — я пойду в другие палаты, а ты помни, что мне обещал.

— Ничего я тебе не обещал! — отозвался Сенька. — А вот сейчас, коли хочешь, пообещаю: до первого тычка буду тише воды, ниже травы. Слово мое твердо.

— Ладно! — ответил доктор и протянул Сеньке руку.

Тот с серьезным видом и горячо пожал ее и сказал:

— Вот как ты мне по душе пришелся, что диву даюсь. Я, брат, человека насквозь вижу. Давай, побратаемся.

— Как это? — с живейшим интересом осведомился доктор.

— А нет ничего проще. Ты мне свой крест отдай, а я тебе свой. Обнимемся да поцелуемся — и будем мы хрестовые братья.

— Да у меня нет креста, — сказал доктор.

На лице Сеньки изобразилось изумление и грусть. Он задумался.

— Плохо твое дело, паря, — сказал он наконец.

— А что ж такое? — спросил доктор.

— А то, что в любое время вскочит к тебе на загорбки черт, и повезешь его.

— А если не повезу? — возразил доктор.

— Врешь, повезешь! Без креста, брат, не отвертишься. А ты вот что, крест себе беспременно купи, а еще того лучше, — найди какого-нибудь душевного человека, старика или старуху, у которых лишний крест есть. Пущай тебя благословит. Вот тогда мы с тобой и побратаемся.

— Хорошо, — сказал доктор.

А Сенька, оставшись один, долго глядел на дверь, за которой скрылся доктор, и многие разнообразные мысли проплывали у него в голове. И когда с подносом в руках, в белой куртке, вошел лазаретный служитель, он пристально взглянул на него и в упор спросил:

— А есть на тебе крест?

— Известно, есть, — угрюмо ответил тот и строго прибавил: — А ты, смотри, не дерзничай. Ишь, какой прокурат явился. Не успел отваляться, опять, видно, за прежнее принимаешься.

Сенька не стал отвечать, привлеченный вкусным запахом. Сел на кровать и жадным взором стал следить за предметами, которые расставлял служитель перед ним на столе. Кусок курицы с рисом и котлета на раскаленной тарелке были так аппетитны, что у него потекли слюнки, и он не обратил внимания на стакан нагретого красного вина.

— Все мне? — спросил он, принимаясь за еду.

— Ешь! — ответил служитель. — Небось, на воле такой еды не видывал.

— А если еще спрошу? — сказал Сенька.

— И еще подадим. Нам как велено, так и делаем.

— Важно! — сказал Сенька. — Я все съем до зернышка и еще попрошу. Хорошо кормят тут у вас, только порядку нет никакого. Который день я тут лежу. Иной раз проснешься, так и сосет, так есть хочется, — хоть бы хлеба кусок у кровати на стол положили. Окромя клюквенного кваса — ничего. А уж как кормить начнете, два обеда сразу даете. Чудно!

— Дурак ты, — сказал служитель, — на все положенное время есть. Ежели бы ты проснулся в такое время, когда обед, тебя накормили бы. Это раз. А второе — тоже тампературу понимать надо. Без тампературы невозможно.

— А кто она такая? — спросил Сенька, с полным ртом.

— Ничего-то ты не понимаешь, — ответил служитель. — Вот погоди, выздоровеешь, учиться начнешь — все понимать будешь. А теперь с тобою говорить не стоит. Принести еще?

— Неси! — приказал Сенька и жадно прильнул к стакану с теплым вином.

— Дрянь у вас вино! — сказал он служителю, когда тот вернулся со второй порцией. — Ничего не забирает, так, вода крашеная.

— Туда же! — сказал служитель. — Нешто в твои годы о вине рассуждают? Ты даже, как и пахнет-то оно, не должон знать в твои-то годы.

— Поучи! — крикнул Сенька.

Щеки у него порозовели, и глаза заблестели. Он живо подъел и вторую порцию.

И когда служитель стал собирать тарелки, он вдруг захохотал и сказал:

— Эге, дядя! А ведь ты меня бил. Ей-ей, бил! Я узнал тебя.

— Известно, бил, — отозвался служитель. — Тебя, брат, не один я бил, больно прыток.

И, собрав тарелки, он двинулся к двери.

Сенька весело крикнул ему вслед:

— За мной, дядя, считай! С процентами! Рассчитаемся.

Стало вдруг необыкновенно весело.

Солнечные полосы побледнели по полу, и вся комната не то что потемнела, а как будто посинела.

Сеньке было тепло, и ощущение покоя и неги разливалось по всему его организму. Боль утихла, голова была легка, хотелось смеяться, петь, и живо припомнился осипший граммофон в знакомой чайной. Вот бы его теперь сюда.

Сенька широко раскрыл рот, забрал воздуху и залился песней.

Без меня меня женили,
Я на ярмарке был…

Вошел служитель, неся поднос со стаканом и блюдечком варенья, и прикрикнул на Сеньку:

— Молчи! Чего орешь? Кабак тут тебе, что ли? Безобразник! Право, безобразник. Ведь уж отлупсовали, что Сидорову козу, так, видно, мало, еще захотелось.

— А что я сделал? — задорно крикнул Сенька.

— Молчи, говорят. Тишину нарушаешь. У нас тут тишина, порядок. Разложить тебя да выдрать.

Сенька сверкнул глазами, но ничего не сказал.

Оп принялся за чай с вареньем, а про себя думал:

«А покажу я вам Кузькину мать».

И неясные планы, еще не облекшиеся во что-нибудь определенное, но уже злорадные, подмывающие, заставлявшие Сеньку то сердито хмуриться, то нагло улыбаться, роились в его голове, пока наконец не утомили его.

Вошла женская фигура в белом фартуке и в белом чепце, поправила подушку под головой Сеньки, сунула ему под мышку стеклянную трубку, от холодного прикосновения которой к горячему телу его всего передернуло, подняла шторы…

Сенька стал засыпать, но он еще видел, как отворилась дверь, как заглянула в нее голова Андрея Ивановича. Сенька, как мог далеко, высунул ему язык, потом съежился и сполз под одеяло.

Сестра наклонилась к нему, вынула градусник, что-то черкнула карандашом на длинном листке на столике у кровати, и тотчас же голос Андрея Ивановича спросил (глаза у Сеньки уже закрылись, и он не различал предметов, но еще слышал):

— Ну, что? Как температура?

— Почти нормальная, — ответила сестра.

— Не заметно ни у кого еще заболеваний?

— Скарлатины? — спросила сестра. — Слава Богу, нет. Это единичный случай.

Сенька сделал усилие над собой и крикнул:

— Врите больше! Пересчитали ребра человеку да на скарлатину и сваливаете.

Но не крик это был, а сонное бормотанье.

И уже совсем засыпая, смутно уловил Сенька вопрос Андрея Ивановича:

— Что это он бредит?

Это были последние слова, коснувшиеся сознания Сеньки, и все окуталось каким-то теплым, ласкающим и приятным, сумраком.

Среди глубокой ночной тишины Сенька проснулся от осторожного тихого шороха. Кто-то шарил у него по постели.

Сенька из-под полуприкрытых век, при свете единственной матовой электрической лампочки, увидел маленькую, худенькую, востроносую девочку.

Что это была девочка, он догадался по двум длинным и жидким косичкам, которые висели у нее по плечам. Она была босиком и в точно такой же холщовой длинной рубахе с рукавами, какая была и на Сеньке.

На мгновение у него явилась мысль, что это — видение, но девочка села к нему на кровать, низко склонилась к нему и прошептала:

— Не пугайся, дело до тебя есть. Я тут через коридор лежу. Ночь теперь. Все спят. Некому «трёкаться» (хватиться). Мальчишки наши к тебе послали.

Сенька приглядывался к ней пристально и любопытно.

Маленькое, испитое личико было запечатлено какой-то большой, недетской заботой, и в черных, глубоко ушедших внутрь, пугливых и сердитых, глазах читалось большое; недетское горе.

Сенька не знал, что ей сказать, но, когда вгляделся в эти глаза, почувствовал жуткость и жалость к своей гостье, и с языка его слетел вопрос:

— Били тебя?

Девочка повела худенькими острыми плечиками.

— Была печаль! — сказала она. — Я ведь давно приютская. С трех лет по приютам, а здесь всего два года. Два года на воле была. В мастерскую меня тогда отдали, а я и убежала.

Она тихонько засмеялась, и от смеха ее Сеньке стало грустно.

— Поймали тебя? — спросил он.

— Была нужда.

— Что ж делала на воле? Стреляла, небось (просила милостыню)?

— Стреляла сначала. А после по ширме ходила (воровала по карманам).

— А сюда как попала?

— А дух (городовой) сховал нас всех, меня из части с дубаком (дворником) в комитет возили, а потом сюда.

— Что ж не ушла отсюда-то?

— Уходили мы в прошлом году. Пяток нас бежать сговорилось. Да все и сгорели (пойманы были): слягнул один (пожаловался начальству). А теперь уж и бежать не хочу. Порченая я. Внутри у меня болит.

— Плохо тебе тут? — спросил Сенька.

Девочка опять засмеялась тихим и длинным смехом.

— Мне-то хорошо, — ответила она, — у меня, брат, сарга (деньги) всегда водится, а на сарёнку-то (мелочь) я и смотреть не хочу.

— Откуда это? — недоверчиво произнес Сенька.

— Дурак! — пренебрежительно отозвалась девочка. — Известно, не с гитарой хожу (не краду со взломом).

И вдруг, еще ниже наклонившись к Сеньке, она зашептала:

— Я тут никого не боюсь. Андрейка у меня дыхнуть не смеет.

— Кто это? — спросил Сенька.

— Да директор наш, что пороть-то тебя приказал.

— Ну? — недоумевал Сенька.

— Так вот и говорю, что не смеет он слова поперек сказать.

— Врешь? — недоверчиво протянул Сенька.

— Врешь, может, ты, а не я. А теперь падучая со мной. А только после того осмелела я, никакого страху не осталось во мне. Всех их в Сибири я сгноить могу. И Андрейку и ведьму нашу.

— А ведьма кто? — уже с любопытством спросил Сенька.

— Начальница наша. Всем им от меня нагореть может.

— Марушничаете вы (играете в романы) тут, я вижу, — строго и неодобрительно отозвался Сенька. — Дрянь вы народ, девчонки! И чего хвастаешься: «в Сибири сгною»? Сгноила одна такая.

— Молчи! — остановила девочка. — Чего ругаешься? Тебя тут не спросили. Это, брат, уж мое дело. Я к нему, как к доброму…

— Отстань! — вдруг рассердился Сенька. — Чего лезешь?

— Говорю, дело до тебя есть. Убечь отсюда хочешь?

— Вестимо, хочу, — с готовностью ответил Сенька.

— И мы тоже. Шесть человек нас подговорилось: три девчонки, три мальчишки, каждая со своим.

— Ну? — живо заинтересовавшись, торопил Сенька.

— Тише ты! — остановила девочка. — Дело такое, чтобы никому виду не подать. Вот как надумали. Девчонки с флигеля ночью уйдут. Я еще в лазарете лежать буду. Меня из лазарета не выпрут. Будут силой гнать — в припадке упаду. С заднего ходу в лазарет я девчонку пущу. Мы на парадное крыльцо пройдем. Только ты нам ключ добудь. Парадную сестра запирает и ключ к себе на квартиру уносит. Так вот этот ключ ты нам уворуй.

— А как его уворуешь? — сказал Сенька.

— А уж это твое дело. Шевельни мозгами. Из палаты дверь прямо в коридор. Он длинный-длинный, до самой передней. Так ты из большой двери ключа не бери. Там двери двойные, может, и ключи разные. А направо еще есть дверь — маленькая — мимо сторожевой каморки, в парк выходит. Вот ты от этой двери ключ и прибери. Днем это лучше всего сделать после второго обхода.

— А как попадешься? — сказал Сенька.

— Будешь умен, так не попадешься. А и попадешься, так вывернешься. А в передней наверняка никого не будет. Как доктора проводят, все по своим углам разбредутся.

— А дальше что? — спросил Сенька.

— Мы, девчонки, из лазарета ночью выберемся. Парком проберемся на ту сторону суше́, через забор — и до свидания. Тут в трех верстах Корфова роща есть, там вас поджидать будем. Еще, поди, грибы не сошли, так грибов наберем.

— Ну, это вы, девчонки… — сказал Сенька.

— А ты слушай. Ключ, как украдешь, мне дашь. Я так же к тебе ночью прибегу. В матрасе у себя спрячь. Тебя из лазарета выпишут. Ты притворись, что покорился. Такой тихонький будь, воды не замути. Утром, после чаю, пошлют вас в тот конец парка землю в огороде копать. С надзирателем пойдете и, значит, потихонечку, по одному, — там уж видно будет, — может, и все зараз, через забор перелезете и — айда к нам в рощу.

— Ладно! — сказал Сенька.

План, как нельзя больше, отвечал его собственному желанию.

— Ты как из лазарета уйдешь, — наставительно сказала девочка, — пригляди которую из нас, пущай и она с нами на волю уходит.

— Очень мне нужно! — пренебрежительно отозвался Сенька. — Стану я с девчонкой путаться!

— Да по мне как хошь, — ответила она, — только у нас уж так водится.

Она встала.

— Ключ ты, смотри, пораньше слямзи, — сказала она, — а сам на выписку просись.

— Ладно! — сказал Сенька.

И когда девочка была уже у самой двери, он тихо окликнул:

— А что ж ты не сказала, как тебя звать?

Она приблизилась к нему на несколько шагов:

— Не кричи ты, пожалуйста. Сонькой зовут меня.

— А меня — Сенька, — сказал мальчик.

— Ну, при нас с тобой и останется. Ничего у нас от эфтого не убудет и не прибудет.

Сенька почувствовал себя сконфуженным и уже не решился спросить, сколько Соньке лет, но про себя он решил, что ей не больше тринадцати, и заключил:

«Заморыш, а шустра!»

И затем он не мог уже заснуть до утра. Мысль о ключе, о предстоящем побеге не выходила у него из головы. То, что ему поручено было украсть ключ, делало его гордым и самоуверенным, и так хотелось поскорее расстаться с лазаретом и вместе с товарищами и вместе с ними отвоевать свободу.

V

На другой же день Сенька украл ключ и передал его Соньке.

А через два дня его выписали, гладко выстригли, вымыли в горячей ванне, одели во все казенное.

Сенька смотрел на себя и не узнавал. Белье все дали чистое, новешенькое, сапоги тоже новые, со скрипом. Черные суконные штаны и такую же куртку пригнали как раз по росту, застегнули на нем черный ремень с медной бляхой, в карман носовой платок сунули, наказывали, чтобы, Боже избави, не потерял его и платья не разорвал и не испачкал.

Но Сенька и сам имел твердое намерение держать свое платье в порядке: уж очень оно ему нравилось, и когда подвели его в швальне к длинному до полу зеркалу, и Сенька увидел в нем себя, он так и ахнул.

— Чем не емназист? — сказал он.

В этот момент он забыл все перенесенные невзгоды и огорчения, и даже история с ключом, которая казалась ему такой заманчивой, открывавшей такие интересные перспективы, теперь вдруг предстала перед ним другой стороной.

Зачем он украл этот ключ? Пусть бы тот и крал, кто бежать собрался, а он, Сенька, еще подумает. Отдули его, это верно, а, может, потом и не будут дуть. А кормят хорошо, надо правду сказать, и одежу дали хорошую.

И зачем он только с Сонькой связался? Дура-девчонка, потерянная, ширмошница (воровка-карманщица).

— На второе отделение! — крикнул надзиратель.

Сенька встряхнулся, выправился и замаршировал за ним. Пошли по длинным коридорам, мимо раскрытых дверей спальни, потом мимо таких же раскрытых дверей с классами, пока не очутились в большой, просторной, почти без мебели комнате, где шумели и галдели подростки вроде Сеньки, все выстриженные и все одетые, как он.

Сенька почувствовал себя неловко и не без робости переступил порог.

Один из мальчиков двинулся ему навстречу и громко крикнул:

— Ключ стырил?

— Была! — ответил Сенька.

Его обступили, и тотчас же почувствовал он себя в своей компании, среди своих людей.

Все подробности его прибытия и водворения в убежище были известны, и Сеньку поразило и глубоко тронуло, когда он узнал, что, пока он лежал в лазарете, никому неведомый, одинокий и избитый, он уже был предметом горячего участия, жгучего интереса и нетерпеливого ожидания.

Вошел маленький, тощий и некрасивый господин и сердито крикнул:

— Строиться и не шуметь!

Все стали попарно. Сенька в паре с тем мальчиком, который первый заговорил с ним.

— Куда это? — спросил Сенька.

— В залу, должно быть, — ответил тот.

— Учить, что ли, будут? — любопытствовал Сенька.

— Учения сегодня нет, — объяснил товарищ. — Ты разве не знаешь, — попечителя ждут сегодня. И советские будут. Вчерась целый день певчие горло драли: кантату разучивали. А сегодня с утра всех мыли и чистили, только что скребком не скребли. Видишь, какими франтами всех вырядили.

— А я думал, что всегда так ходить будем, — сказал Сенька.

— Как бы не так. Вот завтра дадут тебе казенную амуницию: стоптанные сапоги да рваные тряпки, а это все пожалуйте в гардеробную, под ключ.

— Молчать! — грозно крикнул Андрей Иванович.

Сенька узнал его голос и вздрогнул. Узнал и парадную залу, которую видел мельком в день своего прибытия.

Там уже много было мальчиков, начиная с самых маленьких лет семи-восьми и кончая такими, как Сенька. Все они были выстроены рядами: младшие впереди, старшие сзади, и стояли чинно, опустив руки по швам, задрав головы кверху.

А на противоположной стороне выстроились девочки, держа руки под белыми, накрахмаленными передниками, в белых пелеринах и серых камлотовых платьях.

Андрей Иванович прошелся по середине залы, остановился и сказал:

— Вести себя скромно и прилично! Не разговаривать, не кашлять, не сморкаться, не чихать! Спросят, — отвечать вежливо, почтительно. Помнить, что вы всем довольны, за все благодарны!

— Яковлев! — крикнул Андрей Иванович.

Сенька не шевельнулся.

— Яковлев! — строго повторил Андрей Иванович.

К Сеньке подошел надзиратель и ткнул его в бок:

— Глух, что ли? Тебя вызывают.

Сенька вылетел на середину залы.

— Стой прямо, гляди мне в глаза! — приказал Андреи Иванович. — Теперь представь себе, что ты стоишь не передо мной, а перед господином попечителем, и он тебя спрашивает: «Яковлев, нравится ли тебе в приюте?»

Сенька раскрыл было рот для того, чтобы откровенно и обстоятельно объяснить, что ему нравится и что не нравится, но Андрей Иванович погрозил пальцем и сказал:

— Ты должен ответить: «Так точно-с, очень нравится». Повтори.

Сенька повторил.

— Хорошо, — похвалил Андрей Иванович. — Только не надо так громко, и побольше чувства. Пойми, братец, тебя кормят, поят, о тебе заботятся, ведь не деревяшка же ты.

И, придав своему лицу насколько возможно ласковое выражение, а голосу — участливость и нежность, Андрей Иванович продолжал, играя роль попечителя:

— А кормят тебя хорошо?

— Благодарю покорно, очень хорошо, — совершенно искренно ответил Сенька.

— Вот это отлично, — похвалил Андрей Иванович, — молодец, Яковлев! Старайся. Ну, а представь, что тебя спросят: чем ты был болен?

И, не давая Сеньке ответить, Андрей Иванович продолжал:

— Ты скажешь: скарлатиной. Понял?

— Понял, — ответил Сенька.

— Отправляйся на свое место, — приказал Андрей Иванович и, уже обращаясь ко всем, продолжал: — Порядок таков: при вступлении в залу высоких гостей девочки низко приседают, мальчики кланяются. Затем, по данному мною знаку, девочки начинают петь, потом присоединяются мальчики. Певчих прошу быть внимательными, подтягивать могут все, но не в полный голос, слов не произносить, тянуть букву «а». Николай Сергеевич, — обратился Андрей Иванович, к маленькому господину, — вы приняли меры?

— Не беспокойтесь, Андрей Иванович. Главных коноводов всех убрал.

— Куда вы их? — спросил Андрей Иванович.

— Семенова в карцер, остальных пятерых в лазарет.

Андрей Иванович милостиво кивнул головой и подошел к девочкам.

— Девицы все? — спросил он у дамы в синем шерстяном платье с черной наколкой на жидких, прилизанных, седых с желтизной волосах.

— Шестеро находятся в лазарете, — ответила она, — пятеро отправлены вчера, а София Иванова находится там уже две недели.

— Очень жалею больных девиц, — сказал Андрей Иванович. — Сегодня убежище получает шоколад, сласти и обед из трех блюд. Кроме того, благодетели одарят детей конфетами.

Андрей Иванович опять отодвинулся на середину комнаты:

— Предлагаю начальствующим лицам иметь самое строгое наблюдение за порядком, а также не утомлять высоких гостей излишними и ненужными подробностями. Я, впрочем, уж не раз говорил об этом. В прошлое посещение высоких гостей водили даже во флигель. Это лишнее. Можно показать классы, спальни, часть лазарета…

Андрею Ивановичу не дали договорить. Вбежал один из надзирателей и доложил, что приехали.

Андрей Иванович погрозил пальцем сначала мальчикам, затем девочкам и торопливо вышел.

Дети подтянулись и насторожились. Все глаза обратились к двери.

Из коридора донеслось шуршанье платьев, шум шагов и голосов, а когда, в предшествии Андрея Ивановича, в залу вступили почетные гости, Сеньке прежде всего бросилась в глаза добрая барыня. Были и еще две барыни, такие же важные, все в красивых шелковых платьях, с длинными золотыми цепочками на шее.

С ними был высокий седой генерал и маленький, толстый, круглый человек на коротких неуклюжих ногах, в белом жилете и с крестиком на шее.

Николай Сергеевич сел за фисгармонию, взял несколько аккордов, и тонкие голоса девочек запели:

Привет сердечный наш примите
Вы, благодетели сирот,

а мальчики подхватили:

И хору детскому внемлите:
Он гимн свой от души поет.

Все вместе продолжали:

Вы кормите нас и поите,
Нам знанья вами же даны,
И души наши, о, поймите,
Любовью нежной к вам полны.
За вас, за вас молитвы наши
Мы воссылаем к небесам.
Сироты мы, но, дети ваши,
Обязаны мы счастьем вам.
Да дарует Отец Небесный
Вам лет счастливых долготу
За то, что в круг семейный, тесный,
Вы водворили сироту.
За то, что слезы малолетних
Вы захотели осушить,
От гроз, от бурь, от зноя летних,
От зимней стужи сохранить.
За то, что ваши попеченья
Из падших сделают людей,
За то, что вняли вы моленьям
Несчастных брошенных детей.

И заключили повторением куплета:

За вас, за вас молитвы наши
Мы воссылаем к небесам.
Сироты мы, но, дети ваши,
Обязаны мы счастьем вам.

Гости сидели в бархатных креслах под портретами и слушали с благосклонной улыбкой.

Добрая барыня умилилась под конец и уголком платка осторожно вытерла на глазах слезинки.

— Прекрасно! — похвалил генерал, когда дети кончили.

— Чудные слова! — отозвалась барыня. — Откуда это?

— Слова сочинены мною, — скромно улыбаясь, сказал Андрей Иванович, — а на музыку положены моим уважаемым коллегой, нашим классным наставником, Николаем Сергеевичем.

Дамы рассыпались в похвалах. Кантату повторили.

— Очень чувствительно! — сказал толстяк. — И поют хорошо. На церковное смахивает.

— Разрешите детям пройти в столовую, — в это время они обедают, — обратился Андрей Иванович к почетным гостям.

Конечно, разрешение было дано. Девочки первые прошли мимо гостей, и каждая низко присела. Потом, попарно, кланяясь на ходу, промаршировали мальчики.

Сенька уже успел подружиться со своим товарищем и вдоволь нашептаться с ним. Он узнал, что его зовут Костька Ефремов, что он круглый сирота, без роду, без племени, что в приюте он четвертый год. Два раза пробовал убежать и теперь собирается в третий.

Он же, когда они выходили, сказал Сеньке:

— Ну, брат, теперь не зевай, наедайся за обедом на месяц. Важный обед нонче будет.

— Так что ж, — сказал Сенька, — я и так каждый день сыт.

— Дурак! — возразил Костька. — То в лазарете было. Там, брат, всем доктор орудует, — только недолго, чай, продержится, вылетит, — а у нас другое положение. Эконом участок земли себе на суше купил, дом каменный себе строит, что ни кирпич — приютский пирог, либо котлета.

— Ну? — недоумевал Сенька.

А дети уже садились за длинные, покрытые чистыми скатертями столы, уставленные белыми фаянсовыми тарелками, с голубой надписью по краям. Горы серого и белого хлеба стояли посреди каждого стола, а по обоим концам расставлены были стеклянные кувшины с квасом. Вкусно пахло свежими щами, жирным пирогом и жареным мясом.

— Обед у нас самый простой, — обыденный, — объяснял Андрей Иванович. — В пище преследуется принцип, чтобы она была здоровая и без излишеств. Пирог обыкновенно полагается только на праздник. В будние дни к щам подается каша. На второе какое-нибудь мясное блюдо. Сегодня жареная телятина с картофелем и огурцами, сладкое полагается только в двунадесятые праздники и в высокоторжественные царские дни. Сегодня же, в уважение к высоким посетителям, дети получают после обеда горячий шоколад с бисквитами и сладкое.

Речь Андрея Ивановича время от времени прерывалась сочувственными восклицаниями. Гости всем были довольны, все находили превосходным. Все попробовали квас и хлеб и подивились, что и то и другое приготовлено собственными домашними средствами.

Генерал пожелал отведать щей и съел полную тарелку, уверяя, что такие вкусные щи ел только в молодости в корпусе.

Телятина, появившаяся в виде огромных румяных кусков, обложенных поджаристым картофелем, даже произвела сенсацию, и коротенький толстяк, соблазненный примером генерала, не мог устоять от искушения и потребовал порцию для себя.

— Хорошо приготовлено, — отправляя огромные куски в рот, говорил он.

— Ловок есть, голова! — шепнул Сеньке Костя.

А Андреи Иванович рассыпался:

— Не портите аппетита, Сосипатр Эрастович. Милости прошу ко мне откушать. Жена заждалась с завтраком.

— Хорошо кормите, — похвалил Сосипатр Эрастович.

— Великолепно, великолепно! — подхватили дамы.

— Рационально и вкусно, — скрипел генерал.

И только одна из дам выразила некоторое недоумение:

— Бедняжки! Посмотрите, как они все бледны и худы, несмотря на такой прекрасный стол.

Андрей Иванович не замедлил объяснить:

— Ваше превосходительство, — дети эти голодали и нуждались годами. Годы нужны для того, чтобы откормить их и вернуть им здоровье.

— А как их духовное развитие? — спросил генерал.

— Мы работаем над ним, ваше превосходительство, и, как видите, успеваем. Вы видите, они дисциплинированы, достаточно приличны.

— Ну, не без строгих мер? — сказал генерал.

— Меры строгости необходимы, но мы прибегаем к ним как к исключению. Лично же я основываю воспитание на принципах кроткого обращения и разумного воздействия.

— Андрей Иванович — чудный воспитатель, — сказала добрая барыня.

Внесли в большой кастрюле горячий шоколад.

Андрей Иванович, улыбаясь, обратился к гостям:

— Дети кончают обед, затем они отправляются на обычную прогулку, а я покорнейше прошу всех ко мне закусить и подкрепиться. А после, если пожелаете, можно осмотреть классы и лазареты.

Общество покинуло столовую. Перед уходом Андрей Иванович поманил Николая Сергеевича:

— Всем гулять. Часа на два. Предложите тоже и начальнице.

И, остановив одну из горничных, приказал:

— Напомните там, Маша, чтобы шампанское хорошенько заморозили. Шато-Марго подать подогретым перед жарким, да скажите барыне, что Бенедиктин у меня в кабинете в шкапчике. Это уж потом, к кофе.

Последние слова Андрей Иванович уже договаривал на ходу, торопясь догнать гостей, направлявшихся в директорскую квартиру.

Там их встретила молоденькая, хорошенькая жена Андрея Ивановича и любезно пригласила их в столовую. Стол заставлен был закусками и винами, манил блеском фарфора и серебра и хрустальными вазами с фруктами. На отдельном столике гостеприимно шумел самовар. Лакей внес серебряный поднос, заставленный чашками с бульоном, за ним другой поднос с огромной слоеной кулебякой. Задвигались стулья.

Когда все уселись и принялись за еду, издали донеслось стройное пение детских голосов:

— Благодарим Тебе. Христе Боже наш.

— Дети кончили обедать, — пояснил Андрей Иванович.

Общество в прекрасном расположении духа, чувствуя здоровый аппетит и умиленное сердцем, приступило к еде.

VI

Громко ругаясь, щедро раздавая направо и налево оплеухи и зуботычины, надзиратели собирали в дортуарах мальчиков на прогулку.

Предстояла нелегкая задача: сиять со всех праздничные платья и новые сапоги и переодеть в буднишнее. Дети были возмущены. Никому не хотелось расстаться с приличной, щегольской одеждой, хотелось хоть денек пофрантить в ней и не надевать на себя всю эту штопанную и перештопанную, латанную и перелатанную, грязную, заношенную рвань, вороха которой принесли из цейхгауза сторожа.

Маленьких и слабых силой раздевали и одевали, но те, что постарше, не сдавались и против силы действовали силой же. Громче всех кричал и яростнее всех размахивал кулаками Костька Ефремов.

— Подойди только, — огрызался он на наступавшего на него сторожа, — не буду переодеваться — и конец! — И подзуживал Сеньку. — Чего молчишь? Смиряга какой, подумаешь! Видно, все про тебя наврали!

Сенька держался в сторонке, не зная, что делать. Он еще не разобрался в этом новом, неожиданном обстоятельстве. Снимать новое платье ему не хотелось ужасно, но и не хотелось скандала, шума, карцера и побоев. Еще слабый после болезни, тотчас после сытного, вкусного обеда и горячего шоколада, который он пил первый раз в жизни и который ему показался необычайно вкусным, он не был расположен к борьбе. Хотелось тишины, отдыха, покоя. Хорошо бы было взять красивую книжку с картинками и сесть с нею куда-нибудь в уголок.

Тихие размышления Сеньки внезапно были нарушены полетевшим на него узлом.

— Эй ты, ворона! — крикнул один из надзирателей. — Чего спишь? Надевай свои лохмотья.

Сенька увидел рассыпанные перед ним знакомые ему вещи, и среди них особенно оскорбительны и обидны, и неприятны были ему его опорки. Вид их сразу разрешил его недоумение.

— Сам надевай! — крикнул он. — Мне казенное должны давать.

— Ах ты, нищий этакий, — не остался в долгу надзиратель. — Без году неделя в заведении, и туда же, казенное! Тебе две недели свое полагается носить, пока не сошьют все.

— Много тут нашьете, это и видно, — отпарировал Сенька, — вишь какую кучу дряни выволокли! Срам людям показаться!

— Небось, — примирительным тоном сказал надзиратель постарше, — в пальтах пойдете. Под пальтами никто не разглядит, что на тебе там надето.

— А опорки? — со слезами в голосе крикнул Сенька.

— А что ж вам новые сапоги дать, по сырости-то трепать? Господа какие нашлись. Да кто еще вас увидит тут? Город это, что ли? На улице-то окромя ломовиков — никого.

— Не будем переодеваться! — галдели мальчики, — Ребята, становись в стенку.

— Стекла бить! Стекла бить! — послышались голоса.

У Сеньки загорелись глаза. Первый коновод и застрельщик, каким он всегда был на воле, с неудержимой силой заговорил в нем, и грозно и звонко пронесся по комнате его призыв:

— Стекла бить!

Вдруг его сильно толкнул в спину Костька. Сенька обернулся. Костька схватил его за руку и с силой потащил за собой.

Надзиратели уже успели запереть на замок дверь в коридор и, наступая на мальчиков, старались оттеснить их от окон к противоположной стене. Те вдруг, подняв кулаки, бросились на них.

Костька уже успел вытащить Сеньку в соседний дортуар, где их поджидал еще мальчик.

Бледное, острое лицо его, с лихорадочно горящими глазами и яркими алыми пятнами на ввалившихся щеках, поразило Сеньку.

— Удрал из карцера. — восторженно сказал Костька, указывая на него Сеньке. — Это — Семенов. Мы его всюду в первую голову.

За стеной происходила отчаянная свалка.

— Выпустили меня, — сказал Семенов, — лазаретные. Ключ, говорят, украли у сторожа. Они с фершалом и палатными надзирателями все пьяны. Девчонки из лазарета уже все убежали. Теперь только нас ждут. Айда потихонечку.

Они выбрались в пустой длинный коридор.

— Коли кто попадется, — сказал Костька, — не робей. Скажем, что в цехгауз за картузами послали.

Но не встретилось им ни души. В кухнях и на квартирах у мелких служащих шло пирование, как и у начальствующих лиц.

В лазарете стояла мертвая тишина. В десять часов сделал доктор обычный обход, и тотчас же после него сестра ушла к себе на квартиру. Ничто не предвещало катастрофы. Как всегда, лазарет сиял педантичной чистотой, и больные вели себя так хорошо, как никогда. Если бы высокие гости вздумали заглянуть в палаты, они всюду нашли бы образцовый порядок. Но надо было ожидать, что они не заглянут туда, если Андрей Иванович найдет лишним утруждать их внимание. Впрочем, на всякий случай самых буйных и запальных детей поместили на заразном отделении, куда высокие гости не попадут. Дежурному надзирателю скоро надоело отбывать свою скучную повинность. Успокоенный покорностью и повиновением порученных ему детей, он решил, что не будет большой беды, если из лазарета он спустится только вниз по лестнице в квартиру сторожа. Там тоже предполагался пир, и туда уже давно отправился фельдшер.

И вот тогда-то, оставшись господами положения, дети начали приводить в исполнение свой план. Первые собрались девочки. Из лазаретной шкапной выбрали платья, оделись и впятером по черному ходу через двор пошли в парк. Сонька не захотела идти с ними. Она дала девочкам все инструкции, двадцать раз повторила им, куда идти и что отвечать, если они попадутся, и объявила, что сама уйдет с мальчиками. Ее тревожно-романтическая натура жаждала довести дело до конца, насладиться его завершением, убедиться в его благополучном исходе. Она хлопотала, суетилась, волновалась, дрожала, трепетала, но не от страха. Она ничего не боялась. Поистине, это была душа всего заговора. Она всем распоряжалась, всем управляла, всем давала наставления, всеми командовала. И все вдруг почувствовали и признали в ней руководительницу. Без шума и торопливо скользила она по палатам и коридорам, помогла одеться и выпроводила девочек, выкрала из лазаретного цейхгауза платье мальчиков, разобралась в нем, каждому дала то, что ему следовало. Она же потребовала, чтобы выпустили Семенова из карцера, и научила, как это сделать. Все, по-видимому, благоприятствовало давно задуманному плану к побегу, и особенно благоприятствовало то, что начальство, чтобы избавить себя от лишних хлопот, вздумало поместить в лазарет самых непокорных в день приезда попечителя.

Наконец все было готово. Девочек выпроводили. Из окна лазаретного коридора Сонька смотрела, как они переходили двор, тихо, не спеша, все пятеро держась за руки, пока не прошли через калитку в парк. Там им никто уж не мог помешать.

Теперь дело было только за мальчиками. Все уже были одеты и одетые лежали под белыми тканьевыми одеялами, каждый на своей койке. Нужно было только подождать остальных. Семенову было поручено пробраться наверх, вызвать Костьку и Сеньку, запастись для всех картузами и явиться в лазарет.

Они пришли скоро, скорее, чем их ждали. Помогла поднявшаяся из-за платья свалка. Сонька спрятала их в шкапной и торопливо стала одеваться. Она действовала, как капитан на гибнущем корабле, заботясь о спасении всех и готовясь спасаться последней. Мальчики слушали ее беспрекословно. Невольно уступили они перед той бурной энергией, непреклонной решимостью, бесстрашием и хладнокровием, с какими действовала Сонька. Наконец в последний раз обежала она все углы, постояла у всех дверей и, убедившись, что ничто не предвещает опасности, подняла всех и приказала им по очереди, пара за парой, потихоньку спускаться вниз. Теперь в лазарете оставалось только четверо: Сонька, Семенов, Костька и Сенька. Она вывела их из шкапной, и все вместе они пробрались в самый конец коридора, к выходным дверям. Все вошли в последнюю палату, самую просторную и самую светлую, куда почти никогда не клали больных и которую даже принято было называть образцовой.

Все четверо прислушались. Было тихо-тихо. Лазарет точно вымер. Откуда-то глухо и издалека донеслись шум и крики.

— Это они с дядьками там воюют, — сказал Сенька насторожившейся, вдруг страшно побледневшей Соньке.

— Пора! — сказал Костька. — Те прошли, ничего не слыхать. Пройдем и мы.

— Идем все вчетвером, — сказал Семенов. — Ежели накроют, прорвемся. Эх жаль, пера нет (ножа)!

— Есть! — сказал Костька и вынул из кармана столовый с деревянным черенком нож. — Тупой, а все лучше, чем ничего.

Он спрятал нож и распахнул дверь.

И вдруг Сонька вся затряслась и странно и дико взвизгнула. Глаза ее широко раскрылись, точно увидели что-то необычайное, удивительное и ужасное. Потом все лицо ее исказилось, затрепетало, задергалось, и с нечеловеческим криком, от которого мальчики испуганно попятились в стороны, она с размаху упала на пол и забилась в припадке.

— Бежим, ребята! — сказал Костька. — Ее теперь не дождешься.

Все трое бросились к двери и, не помня себя от страха, стуча сапогами, забыв об осторожности, слетели вниз по каменной лестнице. Мальчики распахнули наружную дверь и в узких полутемных сенцах столкнулись с уходившим от сторожа фельдшером.

— А-а! — прохрипел он пьяным сиплым голосом. — Куда это, голубчики, собрались? Марш наверх! По местам!

Костька молча ударил его кулаком в плечо и хотел пробиться вперед. Но плотный и широкоплечий фельдшер занимал почти все пространство от стены до стены, и негде было проскользнуть.

Сторож вышел на шум из своей каморки. Он едва держался на ногах и не отдавал себе отчета в том, что происходит, но в руках его была железная кочерга, и он яростно размахивал ею.

Костька решил не отступать. Он вытащил из кармана нож, высоко занес с ним руку, держа его лезвием вниз, громко крикнул:

— За мной, ребята! — и бросился вперед.

Сенька видел, как попятился фельдшер, как Костька проскользнул мимо него, ударив его с размаху ножом в грудь, и как фельдшер с криком бросился в сторожевую каморку, и в этот момент кинулся за Костькой Семенов, и сторож с размаху ударил его кочергой, а Семенов вскрикнул и упал.

Сенька, воспользовавшись тем, что пьяный сторож бросился за Костькой в парк, перепрыгнул через Семенова и пустился бежать. Где-то сзади послышались крик Костьки и рычание сторожа, но Сеньке было не до них.

Он выбрался на широкую прямую аллею в парке и мчался по ней, как стрела.

Уже у самого забора он остановился, чтобы отдышаться.

Было тихо. Слышно было, как шелестели сдуваемые ветром, падая на землю, листья.

Сенька постоял, отдохнул и пошел по забору, ища, где удобнее перелезть.

В углу, подле большой ямы, наполненной хворостом и листопадом, он увидел пятерых девочек. Одна из них плакала.

— Что ж Сонька-то, — сказала она, — обманула, видно! Мы озябли.

— Хотели мы перелезть, — сказала другая, — да высоко. Где тут перелезешь.

— Дуры! — сердито выбранил их Сенька. — Не умеете на воле жить, — нечего и бегать. Марш домой! Живо!

Девочки послушно пустились бегом к убежищу.

А Сенька выбрал в яме сук покрепче и подлиннее, упер его в заборный столб, потом стал на него, подтянулся и очутился на заборе. Там, наверху, он выпрямился, лихо подбоченился левой рукой, из-под правой зорко огляделся, широко перекрестился, присел, взмахнул руками и прыгнул с двухаршинной высоты, через наполненную водой канаву, прямо на пешеходную дорожку, что вилась вдоль шоссе.

Быстро, легко и весело зашагал по ней к городу Сенька.

«Нива» № 29-31, 1912 г.